Всяк своего счастья кузнец.
Не всхотелось в малограмотных ходить, навалились в Ташкенте учиться.
Миша у меня уже в горбатые стахановцы выполз. Там вламывал, «как огнём жёг».
Я вязала и смотрела дома за детишками, а вечерами – школа.
Занимались мы не стыдно сказать. За год по два пробегали класса на стахановских курсах.
Про нас даже печатали!
Бюллетень «За грамотность» – было это в тридцать шестом – поместил в отдельности наши рассказы и портреты.
А мой портрет так во всю вторую страницу обложки!
Смотрю я на себя, не узнаю.
Передо мной на столе глобус. Одна рука на раскрытой книжке. Другой подпёрла щёку. Читаю...
Такая я вся молодая да складная...
Подпись учинили – буквы в аршин:
«АННА БЛИНОВА, УЧЕНИЦА – ДОМОХОЗЯЙКА, ЖЕНА СТАХАНОВЦА 3ГО СТРОЙ УЧАСТКА, ОКОНЧИЛА ШКОЛУ ВЗРОСЛЫХ НА „ОТЛИЧНО“, ГОТОВИТСЯ К ПОСТУПЛЕНИЮ В ТЕХНИКУМ».
Листочки жёлтые, будто переболели тяжело как...
Переворачиваю тихонько. Боюсь не рассыпать бы...
Вот моя статеечка «О картине „Юность Максима“.
Была я вся наружу, писала безо всяких затей, проще простого. Как говорю, так и пишу. Ну, что я написала, то кудато умахнули, а под мою фамилию подвели слова, какие им надобны. Разве нас спрашивали? Что мы за букашки, чтоб нас спрашивать? Зато я спросила, зачем они так сделали, и мне ответили: „Так надо“. И в бюллетене т а к меня выбелили, т а к выправили слог – без наркоза не станешь читать:
Недавно я посмотрела эту замечательную картину. Который день она у меня не выходит из головы! Вот, товарищи, как завоёвывали старые большевики свободу для нас! Что за картина, как зажгла моё сердце! Нам, товари-щи, так же надо стоять горой за нашу Родину, за нашу завоёванную свободу. Мы живём не так, как жил Максим до революции; мы живём в свободной стране и должны помнить, что за пределами нашей Родины фашистские банды каждый день готовятся напасть на нас, как напали они на республиканскую Испанию.
Мы все должны крепить оборону Отчизны. Я, ученица школы малограмотных, готовлюсь к сдаче норм ГТО и вызываю мужа последовать моему примеру.
Ух и боевая была я молодайка! Куда ж он денется, последовал. Сдавали напару.
Столькое вспоминается...
Никакоечкой заметки я и не гадала писать. Силодёром принудили. Дело до мелкой даже войнишки доскреблось.
Говорят:
– Не хочешь писать, значит, ты несознательная. А какому передовику-стахановцу нужна несознательная жена? Ни-ка-кому! Не напишешь, лишим мужа почётного звания стахановца.
Докладаю Мише эту бредовину.
Не дослухал – пихает почётное то званье в карман и по начальству. Шлёп той бумаженцией по столу:
– Забирайте своё почётное. Я свою „несознательную“ жону не сменяю на вашу распочётную да рассознательную бумажку. Ухожу от вас. Через дорогу возьмут в работу.
А его тут же взяли в работу. От стола не успел отойти. То-олько цо-оп за шиворот:
– И ты несознательный? Наш стахановец несознательный? Звание стахановца тебе пустой звук? В ударном темпе станешь у нас сознательный! Ахнуть не успеешь... Через минуту у нас дозреешь! И лично тоже напишешь статью про весёлую свою счастливую советскую жизнь!
– Тольке осталось разбежаться!
– Так вот и разбегайся. Не то как слепых котят выкинем обоих из вечерней школы. Тебе такую статью в трудовую врисуем, что тебя не только через дорогу – в золотари нигде не возьмут. Или штрафом раздавим. За год не отработаешь!
– А жить на что? А детишков на что питать?
– И мы про то же. – И пододвигают пустой грязно-серый листок. – И чем быстрей начнёшь царапать, тем лучше. Время работает пока на тебя. Минута на отходе...
Так мы с Мишей сходили в „писательки“...
...Множенькое вспоминается...
Через две странички карточка Миши моего, статеечка „Безрадостное детство“.
Это мне он Миша. А в журнальчике напечатано всё так строго:
„М. Блинов, штукатур-стахановец 3-го строй-участка“.
И та самая статеечка:
В 1914 году отца моего взяли на войну. У нас осталась большая семья, 11 человек старых и малых. Мне было всего семь лет, я являлся самым старшим из детей. Трудно нам пришлось жить. Мама, дедушка и я пахали землю допотопной сохой, которую еле тащила лошадь. Работали с раннего утра до поздней ночи; того горя я вовек не забуду. Конечно, мне не пришлось учиться в школе, прошли мои юные годы без радости. Мы не имели ни праздников, ни дней отдыха, а отдыхали тогда, когда плохая погода не давала возможности работать в поле.
Только после Октябрьской революции жизнь стала веселей. Теперь и я ликвидирую свою малограмотность.
Старательно учился Миша по вечерам. А днём учил сам.
Штукатур он был мастероватой. В каждом пальчике по таланту жило.
Говорит ему начальство:
– Мало, Михаил Иванович, самому знатно работать. Надо ещё и всех вокруг научить так же знатно работать. Вот как будет настояще по-стахановски!
Миша мой на слово скор.
– А разве я против?
И стали ему на выучку засылать новичков. Один за одним, один за одним. Колесом.
Вчера человек от сохи отпал. Сегодня на соколок дерёт глаза. Что за диковина?
Поскребёт Михаил затылок, в веселости вздохнёт, ободряюще тронет мужика за плечо.
– Не бойсь, не Боги горшки лепят. Попервах ты в оба смотри, что да как я делаю да на ум себе клади. Припасай.
Горячий в работе, Михаил рвёт с огня, гонит свои стахановские квадраты и науку новичкам подаёт.
Новички...
У этого горбатый угол. У того стена пупом. У третьего буграми. У четвёртого раствор всё валится на голову, хоть и трудолюбиво кидает на потолок.
Каждому поясни, по сотне раз покажи. А лучше всего сделай вместе – всему ясный дай толк.
И трудно было, и радостно.
Многих вывел Михаил к своему ремеслу.
Кругом моему Иванычу уважительность, почёт. Хоть в рамку его да в красный угол вместо иконы...
Это уже так: хороший человек везде надобен.
Выбрали Михаила в народные заседатели.
Однажды вертается с суда чуть не в слезах. Всего трясёт.
– Не могу, не могу, Нюра! Как безвинного подводить под срок? Как верить этим?..
Помогаю ему снять пиджак, ласково выспрашиваю:
– Что за безвинный? Кто эти? Собери себя. Выскажи по порядку.
Раз по разу сажает кулачиной в кулак.
– Эх, Нюра, какой в леших порядок! Тут навыворот всё. Сплошной беспорядок! Тут... значит... Такой тут оборот... Заводу пришёл цемент. Главный заводской инженер отряжает на станцию бригаду... На выгрузку. Уж как у них там что шло, только ни граммочки не сгрузили. Зато один из бригады захлебнулся цементом. Страшная смерть... Мне в этой смерти ничего не ясно. А Валяеву, судье, всё ясно. Скоренько отыскал он в своей в уголовной книжонке статью, скоренько нашёл, кому припаять ту статью. Инженер, оказывается, кругом виноват! Бригада волком смотрит на инженера, мёртво упёрлась на своём: инженер нас не проинструктировал насчёт правилов выгрузки. Судья и а-а-ап: преступная халатность налицо! Инженер твердит: объяснял я им всё! А где в том их расписка? Нет расписки. И в мыслях не было взять. Нечем инженеру крыть... А я ему верю. У него глаза ясные... Такие глаза не врут! И не к душе мне эта бригада. Я, может, в такое зло на неё не взъехал, если б не-е... Иду в суде по коридору, иду на заседание на своё. Ан эти архаровцы в кучку овцами столклись. Шепчутся."...Ну, охломоны, все всё усекли? Никаких антимоний! Бьём в один гвоздь, понятно?! Про грудное молоко – могила!»
Что за грудное молоко? Про что именно они уговаривались молчать?
На суде каждый автоматом молотил одно и то же. Слово в слово.
Чую, навыкладку плутуют мужики. А не ухватишь.
Раскипелся я и ляпни:
– А как насчёт грудного молочка?
Весело переглянулись прокурор с судьёй.
В зале вспорхнул хохоток.
Дядя достань воробушка, к кому я лез с вопросом, картинно охлопал свою грудь аршин на аршин и сбавил голосу. Будто то, что собирался сказать, он не хотел, чтоб слышал кто другой, сдавленно прошипел мне:
– Я глубоко извиняюсь за пролетарскую откровенность. Не знаю, как лично вы, товарищ народный заседатель, а я бычок яловый.
Конечно, и я, и Колокольчиков, второй заседатель, наотмашь запротестовали против судьи.
Валяев и всплыви на дыбки:
– Пожалуйста, ваше право. Только и я своё не отпущу. Подам прокурору своё особое мнение. Тоже мне нештатные защитнички!
– Как можно, – ответ кладу, – успроваживать человека за решётку? Вина ж в полном количестве не доказана! Да, инженер бумажно не подтвердил, что инструктировал бригаду. Так и бригада в обратки кидается лише голенькими побрехушками. Это раз. Второе. Как один из этой тёмной шатии очутился в полувагоне с цементом? Сам ли он туда угодил иль по чьему-то горячему желанию? Третье. Почему труп не вскрывали? От одного ль цемента сгас человек?.. Не-е... Дело надо сшатнуть на дополнительное доследование. Учинить экспертизу.
– Голубчик! – взмолился Валяев. – Да в своём ли вы, извините, уме? Человек уже два месяца, – Валяев нервно хохотнул, – как переехал на кладбище, на этот «склад готовой продукции». А вы с экспертизой!
– Да! Живые не разбегаются петь правду. Так пускай её скажет мёртвый!
Вот так, вот в таких словах я и ахни Валяеву. Не я буду, ежель не доведу дело до дела. До ясности.
И довёл.
Раскапывали могилу. Открывали труп.
И при всём при том толокся Михаил. Норовил всё своими глазами увидеть, всё своими ушами услышать.
Не ждал, когда на блюдечке с голубой каёмочкой подадут дело на новое слушание.
И вот снова суд.
– Почему ваш покойный товарищ был пьян? – напрямо спросил Валяев первого свидетеля.
– Что вы говорите!? поразился свидетель-комедник, в бригаде самый мелкий ростом. – Может, «смерть наступила в результате вскрытия»? Лично все мы трое, ныне живущие, были, товарищ судья, не хваченные. А совсем наоборот даже. Были до смехоты все тверёзые, как колышки в плетне. А он... Одинцом... Оторвавшись от родного коллектива... У-у, неотпойный был пьянюга! Ну и... Верно говорят, всю правду о человеке узнаешь только после его смерти, – тихо, с укоризной покачал головой.
– А можь, хватит брёху?! сердито громыхнул в ответ на тот же вопрос самый большой изо всей троицы, тот, великанистый, что на первом суде над Михаилом шутки пробовал шутить. – Эсколь возможно жилы из души тянуть? Брёхом того, с кладбища, не подымешь. Так к чему ж ещё одного ни за что ни про что прятать за Можай? Сразу доложу. Тот, кладбищенский, не наш орденочек. Так что вы его нам не цепляйте. А дело было, – при этих словах он повернулся к Михаилу и кротко, повинно посмотрел ему долгим взглядом в глаза, – а дело, товарищ народный заседатель, было так...
Валяев ужал губы. Хмыкнул.
Да и какому судье ляжет к душе, начни все на суде обращаться не к нему, к судье, а к заседателям?
– А дело, – продолжал свидетель, – сплелось так... Вызвал нас главный. «Посылаю на разгрузку цемента». Всё честь по чести объяснил, по каковским это правилам вести выгрузку этой заразы. Ну, поехали мы на станцию... Ну, контрольности вокруг никакой... Бесхозные казаки ... Всяк сам себе атаманок... Ну, заскочили в одну «Улыбаловку», керосиновую лавку. В другую... Крепостно подгорячились... «Мелкобуржуазная стихия» чувствительно подкосила нас, и к вагону мы уже добирались на бровях. Упокойный Петро первым докружил вросхмель до вагона. Взлез по лесенке на борт. Свесился, потрогал рукой цемент. А я вам доложу... В открытых полувагонах цемент чуток поливают. Подхватывается такая корочка. И цемент в дороге ветром не выдувает. На пробу пошлёпал, значится, он эту корочку. Твердоватая! Он и загорлань:
«Ну вы, нанизу! Шелупонь косопузая! Спорим!.. Ибэдэшники[18] разнесчастные! Скидывайсь по рваному да намётом гонить гонца в ближнюю „Улыбаловку“. На спор пройду по цементу! Пройду посредь вагона от этого до дальнего от меня угла и сяду на борт. Там и приму от вас, аликов[19] во кресте и в законе, добытый спором шкалик грудного молока!»
Промеж себя грудным молоком или тёщиной смесью мы прозываем водку.
Не успели мы сдёрнуть дурачишку с верхотуры...
Я, самый высокий, словчился схватить его за ногу. Да лишь один сапог остался у меня в руках от страдалика... Переломился, перетёк он через борт и вниз головой вальнулся в цемент. В мгновение ухнул на дно!.. Цементом и захлебнись...
– Почему же вы на первом слушании так прямо про всё про это не рассказали? – осерчал Валяев.
– А убоялись, что и нам падёт на орехи. Думали, всё тихо-мирно само сядет на тормозах.
– Хороши тормоза! – сорванно выкрикнул Валяев и кажет свирепыми глазами на инженера с двумя милиционерами по бокам. – Хорошо, что мы тут!.. Хорошо, что не поторопились. А то б что было?
В суде отпустили инженера из-под стражи.
Михаил жадно наблюдал, с каким счастьем ринулся тот за своими вещами в милицию, где сидел в предварительном заключении. Видел в окошко, с каким счастьем выскочил тот из милиции со своим тощим свертком. С каким счастьем кинулся за угол. Домой.
Бежал инженер к трём малым детям, к больной жене.
У Михаила защипало в глазах.
Запечалился.
– Нуну, – свойски подтолкнул его в локоть Валяев. – Не надо лирики. Плоды своего труда надлежит принимать без восторга... А я вам, дорогие мои заседателики, покаюсь как на духу. Думал, буду нынче вас казнить, а приходится от всего сердца благодарить, звоночки вы мои чистые! Да, да! Вы у меня вроде звоночков. Если я что не так, если я куда не туда заскочил, вы мне диньдиньдинь! Стой! Подумай хорошенечко! И я думаю, кудрявый пеликан, – со смешком провёл рукой по лысой, как гиря, голове. – У нас на дню по вороху дел. Во всяком доскребись до малой малости. Права на ошибку не дано... Спасибо вам, что сегодня всё так кончилось. А выйди по-моему – мне б и минус... Жиирный... Эгэгэгээ...
Михаил не мог понять, говорил Валяев всерьёз или насмехался над заседательской братией. И издёвка, и зависть, и вина, и покаяние, и отступная насмешка – всё свертелось в лукавом валяевском голосе.
Но что именно было на поверку?
Михаил не доискивался.
Давно уже не видимый инженер всё бежал перед глазами, и валяевский пустячий трёп лился мимо Михаилова внимания, без удержу спешно лился, как вода из сломанного ржавого крана.
– Года... Живость, изворотливость ума уже не те... – всё барахтался в словесной паутине Валяев.
«Или у него несварение? – думал Михаил. – Будет ли когда конец этому словесному поносу?»
– Как хорошо, – всё не отпускал сподручных Валяев, – что к нам пристёгивают толковых заседателей... Один Колокольчиков... Ещё будь у Михал Иваныча фамилия Бубенчиков, был бы комплект звоночков... Расфонтанился что-то я сегодня... У вас, Михал Ваныч, если фамилия не совсем подходит для данного случая, так зато имяотчество самые к месту. На Руси как зовут медведя? Лапистый зверь, лесник, ломака, косолапый, косматый, космач, мохнатый, мохнач, лешак, лесной чёрт, сморгонский студент, мишка, лесной архимандрит, мишук, потапыч, костоправ, Топтыгин Михайло Иваныч, просто Михайло Иваныч. Слышите, Михайло Иваныч! Как и вас. Ой, и не зря вас так зовут. Как на что навалитесь – трещи всё по швам, покуда не будет по-вашему! Да знаете ли вы, что за всю историю нашего суда по светлой милости таких заседателей, как вы, лопнуло десять уже дел? Сначала заседатели добивались, что дело откидывалось на дополнительное расследование, после чего и вовсе сворачивалось изза невиновности подсудимого. Вот и у меня первое дело уехало в отставку. По вашей милости. И прекрасно! Спасибо, Михайло Иваныч, что не дали власти ошибке! – и Валяев благодарно понёс руку Михаилу.
Рассказывал мне всё это Михаил с пятого на десятое.
Так, между делом.
Пожаловался:
– Это заседательство полздоровья у меня вырежет... И пускай режет! Абы почаще видеть, как уходит из суда человек с восстановленным дочиста добрым именем... Когда я смотрел, как бежал инженер домой – слёзы выдавило у меня из души... Чтой-то слаб я стал... Иля старею?..
Я замахала на него руками:
– Нуу, наскажешь... Только запечатал тридцать третий годок! Сверстник Иисуса Христа. Самолучшие молодущие годы! Ты послушай, что я даве выписала из клюевской библиотечной книжки:
Тебе только тридцать три года
Возраст Христов лебединый,
Возраст чайки озёрной,
Век берёз, полный ярого, сладкого сока!..
– Ну во-от, – смешался Михаил, – дожил. Заговорила жона со мной стишатами.
– А что, тебе одному можно? Тебе ль тоску в душе вязать?