Глубину воды познаешь,
а душу женщины нет.
Побыл Михаил до конца посиделок, идём к нам. Какой гостильщик ни пустой, в ночь в дорогу не погонишь.
Идём, а моя Лушенька и кольни:
– Жених, а жених! Жениться приехал, а денег много? Вечёрку ладить будешь?
– Хватит и на вечёрку. Хватит и на свадьбу. Пятьдесят два рубляша! Золотой сезон!
Деньги эти и в сам деле большие. Две самолучшие купишь коровы и на магарыч с лихвой останется.
Вот и наш курень.
Открыла дверь мама.
Завидела незнакомца, с испугу вальнулась к стенке.
– Кто это? – шепнула.
Я пожала плечами. Прыснула в кулак Луша.
– Ма, – говорю я, – да не пугайтесь вы так гостя! Не довеку... Пускай до утреннего побудет поезда... А я пойду к Лушке.
– Об чём речи...
Мама накинула свету лампе, что мерцала у неё в руке, до крайности размахнула дверь в боковушку. Подняла на Михаила приветливые глаза.
– Проходьте, проходьте, гостюшка...
Поставила на стол лампу рядом с будильником, лежал вниз лицом.
– Оно, конешно... – мама взяла весело цокавший будильник, близоруко глянула на стрелки. – В три ночи горячими пельменями не попотчую гостюшку. Но кружка молока сыщется.
Михаил конфузливо попросил:
– Не надо... Я даве ел...
В ласке возразила мама:
– Я не видала, гостюшка, как вы ели... Покажете...
Опустила будильник на ножки. Вышла.
Пала тишина.
Слышно было, как удары будильника с каждым разом всё слабели. Будто удалялись.
– Сейчас станет, – в удивленье обронил Михаил.
– Всебеспременно! Далёкого дорогого гостеньку, – сыплю с холостой подколкой, без яда, – застеснялся. Гмм... Навовсе, блажной, заснул. Только что не храпит. Разбужу...
Я пошлёпала будильник по толстым щекам.
Молчит.
Не всегда просыпается от шлепков. Одно наверно даёт ему помощь – положить вниз лицом. Будилка у нас с припёком. Настукивает только лёжа. Вот взял моду. Всех побудит, а сам всё лежит лежнем!
Перекувыркнула – зацокал!
Вошла мама с полной крынкой вечорошнего молока. Налила доверху в кружку. Потом внесла на рушнике кокурку.[5]
– Прошу, гостюшка, к нашему к хлебу. – Высокую уёмистую кружку с молоком мама прикрыла хорошей краюхой кокурки. – Присаживайтеся к столу... Стесняться будете опосля.
Михаил вроде как против хотения – в гостях, что в неволе, – подсел к еде.
Мама заходилась стелить ему на сундуке.
– Покойной ночи, Михал Ваныч! – рдея, пропела Луша.
– Заименно, девушки, – на вздохе откликнулся Михаил и заботливо засобирал мякушкой со стола крошки – напа?дали, когда мама резала кокурку.
Мы с Лушей выходим.
На улице пусто, тихо, темно. Нигде ни огонёшка. Только у нас смутно желтело одно окно.
Луша посмотрела на то чахоточное окошко долгим печальным взглядом. Усмехнулась.
– Луш, ты чего?
– Чудно?... Жениху стелют дома у невесты. А невеста в глухую ночь – из дому!
– Не вяжи что попало. Какая я невеста?
– Нюр! А не от судьбы ль от своей отступаешься? Парняга-то какой!
– Ну, какой?
– Скажешь, тупицею вытесан?
– Вот ещё...
– То-то! С лица красовитый? Красовитый. Есть на что глянуть. Умный? Умный. Не подергу’листой[6] какой... Работящой? Работящой. Рукомесло при нём в наличности. Не отымешь. Штукатур! Сюда ж клади... Весёлый. Гармонист. Танцор. Обхождением ласковый... Обаюн[7] ...
– Стоп, стоп, стоп! Когда ж ты всё это разглядела?
– А вот разглядела... Подумай, ну чем Блинов не взял?
– Я давно-о, Луша, подумала. Есть Лёня. Больше мне никого не надо.
– Лёня да Лёня! Что в Лёне-то?
– А то, что в третьем ещё классе сидела с Лёнюшкой за одной партой!
– Хо! Стаж терять жалко!
– Жалко.
– А ты не жалей. В пенсионный срок могут и не зачесть! А выбирай вот я... Чёрные глаза моя беда. Я б потянула руку за Михал Ваныча. У Михал у Ваныча глазочек – цветик чернобровенький...
– Э-э, мурочка любезная, суду кое-что ясно... Похоже, скоропалительно врезалась? Во-он чего ты светишься вся, как завидишь его! Во-он чего дерёшь на него гляделки! Стал быть, иль нравится?
– Наравится не наравится... Тут, Нюр, ни с какого боку паровой невесте[8] не пришпилиться. За тобой, за горой, никого не видит... Красёнушка писаная совсем омутила печалика...
Где-то на дальнем порядке несмело ударила гармошка, и парень запел вполсилы. Трудно, будто на вожжах, удерживал свой счастливый бас:
– На паркетном на полу
Мухи танцевали.
Увидали паука
В обморок упали.
Луша было снова поставила пластинку про Михаила.
Я оборвала её. Да послушай, что поют!
Подгорюнисто жаловалась девушка:
– Тятька с мамкой больно ловки,
Меня держат на верёвке,
На веревке, на гужу,
Перекушу и убежу.
– Счастливица... Есть к кому бежать, – вздохнула Луша.
Парень вольней пустил гармошку. Взял и сам громче, хвастливей:
– Запрягу я кошку в дрожку,
А котёнка в тарантас.
Повезу свою Акульку
Всем ребятам напоказ.
Девушка запечалилась:
– Меня маменька ругает,
Тятька больше бережёт.
Постоянно у калиточки
С поленом стережёт.
И тут же ласково, требовательно:
– Барбарисова конфетка,
Что ты ходишь ко мне редко?
Приходи ко мне почаще,
Приноси чего послаще.
С весёлым укором отвечал парень:
– Ах, девочки, что за нация:
Десять тысяч поцалуев – спекуляция!
– Кому десять тысяч, а кому ни одного... – противно нудила Лушка. – Где справедливость?
И расстроенно, в печали проговорила:
– На узенькой на лавочке
Сидят все по парочке.
А я, горька сирота,
На широкой, да одна...
– Это дело исправимо. Так, значит, не видит тебя? – подворачиваю к нашему давешнему разговору. – Выше, подруженция, нос! Теперь завидит! Объяснились мы с ним нынче. По-олный дала я ему отвал.
– Не каяться б...
– Ни в жизнь!
Мы вошли в радушинскую калитку.
Из будки выскочил пёс с телка. Потянулся, лизнул мне руку... Поздоровался. Знает своих.
Уже на порожках остановила я Лушу.
– А что... Раз по сердцу, чего теряться? Не выпуска-аай, Жёлтое, такого раздушатушку!
– Ну-у... Ты всё с хохотошками. Всё б тебе подфигуривать[9] . А я, не пришей рукав, что, сама навяливайся? И как?.. «Здрасте, Михал Ваныч! Знаете ли вы, что я выхожу за вас замуж?»
– Не модничай!
– Всё одно поздно уже. Впозаранок встанет, поспасибничает да и кугу-у-ук!..
– Не спорю. Встать-то он встанет, никуда не денется. Выгостит до утра. А вот по части поезда... Это ещё как мы, подружушка, порешим.
– Нет уж, Нюр. Ничего не надо решать.
– Понимаю. Не рука тебе с ним первой заговаривать. Так на что ж тогда я? Кто я тебе? Названая сестра иль пустое место? Шуткой, пробауткой – это уж моя печаль как! – закину про тебя словко. А там как знает...
– Не надо, Нюра. Направде. Навовсе ничего не надо.
– Я ж слышу, не от своего сердца говоришь. Тихо. Котёл свой раньше не вари. Не лезь поперёд. Я старшей тебя?
– Ну?
– Не нукай. Отвечай.
– Ну... На месяц.
– Вот именно! Подчиняйся-ка, голуба, старшинству. Айда спатеньки. Утро вечера умнее.
Утром чем свет иду я назад, сочиняю развесёлые планы, как это свергнутому я раздушатушке своему стану экивоками подпихивать Лушку, ан вижу: мама и Михаил рыщут по двору с лампой.
В серёдке у меня всё так и захолонуло.
– Чего, – спрашиваю, – днём с огнём?
– У мме-ня, НнНюра... кко-шель... с день... га... ми... ппппро... пал... Вввот...
Михаил сильно заикался.
Только тут стала я помалу понимать, что произошло что-то ужасное.
На нём не было лица... Убитый, оторопелый, белее полотна, стоял он на свежем, – ночью, только вот выпал, – первом молодом снегу и совсем не чувствовал холода, совсем не видал себя, совсем не видал того, что одна нога была в лаковом сапоге, другая лишь в бумажном носке.
Где-то далече, за горой, глухо, будто со дна земли, заслышался паровозный гудок. (Мы жили тогда от путей метрах так в полусотне. Никак не больше.)
На ту минуту вернулась наша хозяйка.
По нашей по нужде квартирничали мы у одних молодых. Никогда молодайка – за кроткий нрав и смазливую внешность её звали куклёнком – никуда не носила своего мальчика (детей у них больше не было), а тут притемно ушла с ним вроде как к своей к свекрухе и вот вернулась.
Гадать нечего. Подозрение легло на молодуху.
– Пеняй на свою на доблестну невестоньку! – окусилась смиренная кукла. А самой злой румянец в лицо плесканул. – Эт она, твоя сродная любимушка, твой жа капиталец породственному подгу?ндорила[10] .Тепере и не жалае за тебя. Приспосоообчивая курёнка!
– Не верю твоим клеветным словам, дрянца ты с пыльцой! – открикнул Михаил. – Бреховня! Я пойду в сельсовет! Заявлю! На тебя заявлю, вяжихвостка!
– Оя! Выпужал до смерточки, молневержец... Да заявляй хоша в пять сельсоветов, укоротчик! Не держим. Только мы упрёмся – она спёрла! – И лошадино выкорячила зад. – Она! Она-с!
Михаил поднял усталые, шальные глаза.
– Раз ты, Ннюра, нне идёшь... раз ддденьги пппропали... Что ж мне?.. Ззагнать с себя всё до ниточки и вертаться бббобылём?.. За такое тятяка по головке не погладит... Сезон же весь в поту пахал!.. Как проклятый... И в одну ночь опал достатком! Нет, нет, нет уж!.. Нет уж!! Пускай лучше мои костыньки в Крюковку свезут, чем так!.. дурным голосом вскричал Михаил. – Ко всем лешим заявления!.. Ко всем лешим деньги!.. Он нас рассудит! – ткнул в огне рукой в сторону поезда.
А поезд уже грохотал навблизях. В упор так летел, будто сам сатана выпустил его стрелой из лука-поворота.
И наперехватки вихрем пожёг Михаил к рельсам.
Что было во мне мочушки кинулась я следом.
Кричу в слезах:
– Не смей!.. Не сссмей!..
Машинист подал сигнал. Зычный, тягучий.
Не знаю, что подхватило меня, не знаю, какая сила подтолкнула меня, только в единый миг оказалась я на вытянутую руку от Михаиловой спины, и хотя, падая на него, не словчила схватить за расстёгнутый ворот, за плечи, всё ж таки поймала за ногу. Хрястнулся он наземь, когда мы сравнялись с головой поезда. Я наползла на парня в момент, вцепилась в волосы и прижала лицом к крутой насыпи.
– Что ж ты, паразит!?.. Не смей!.. Я и без всяких денег пойду!.. Матерью клянусь! Только не смей!..
Я не знаю, слышал ли он мою клятву в белом грохоте колёс, что лились над нами в каком метре, только подмирился он с тем, что дальше нету ему ходу, и долго ещё белее снега неподвижно лежал после того, как поезд прошёл уже.