Не то счастье, о чём во сне бредишь,
а вот то счастье, на чём сидишь да едешь.
Пожила я не с воробьиный скок. Припало повидать всякой жизни. А грешна, кортит бабке поскрипеть ещё да поойкать. Вон какой компот...
Знамо, вязать – глаза терять.
Всё одно и при нонешних уклонных моих годах без вязанья, без дела не могу я.
Огородик посадишь, картошки клинышек какой под окном.
Меж картофельных кустов расквартируешь розы, георгины, хризантемы (золотые шары эти потом кланяются тебе как живые, когда ни глянь летом за вязаньем в окно враспашку), гвоздики, маки, пионы, тюльпаны, подсолнухи... Дивная у меня семейка.
Покопаешься маненько на огородике, уже и жди в гости приступ. Аховая стала труженка.
Теперь самый сердечный мой друг валидол. Скрозь, куда ни носи меня ноги, он со мной. У каждого возраста свои игрушки...
Всё, что я знала, отдала дочке, снохе, внучкам.
Все ладно вяжут.
У нас в Жёлтом за обычай передавать уменье в наследство из рода в род. Всяк вяжет, как рука возьмёт. У каждого рода своя школка. В каждом доме свои учительки.
Что ни лето наезжал ко мне внучок Миша.
Вообщето у меня внуков четверо. Богатая я бабка. Не было лета, чтоб не выгостили все.
А вот – тут уж ничего над собой не поделать, – а вот наичаще и лучше других вспоминается Миша.
Вспоминается с поднятой рукой. В руке поллитровая банка с живой речной мелочью. И похвалебный крик:
– Бабаля! Во скоко наловили!
Меня он из счёта не выпихивал. И на том спасибко.
Рыбачничать люби-ил. Ну куда!
Отец рыбак, и сын в воду смотрит. Батюня у Миши лооовкий рыбарь. Пятернёй нащупает и поймает!
А мы с Мишей, с оглядышем[31] моим, раз за всю неделю удочкой лиша одиного малька выдернули из реки. А визгу было до небес!
Зато ловить исправно бегали каждый день. Как ударники на работу.
Ну, накормишь. Подкопаешь червячков. Хлеба отрежешь да бежмя на Сакмару. Удить пескарей, сигушек, головчаков... Удить!
Летим на всех ветрах, будто те пескарьки поиссохлись, незнамо как поистосковались по Мише со мнойкой.
А рыбалиха из меня ой да ну! Ни рыба ни мясо, ни кафтан ни ряса.
На последнем дыму елееле доплывёшь до воды, сразу это на корягу плюх, выставишь удки. Ловися, пожалуйста, рыбка, большая и малая. Налетай! Кусать подано!
А жар... Парко...
Кругом тишь. Нигде ни души. Лишь праздничный берег разоделся в цветастую траву да в отдальке переливчато жмурится марево. Не то пританцовывает. Не то потешается над нами. Не то к нам в компанию ненадёжно просится.
Не поспеешь дух перевести – миляшечка Сон Иваныч в гости зовут. Совсем заплошала я, девка-огонь. В момент разма?рило, развялило. Это надо?
Для приличия перед внучком с минуту с какую повоюешь со сном, побрыкаешься, половишь носом окуней да и всеокончательно уступишь, отдашь шпагу, заснёшь, что твоя белорыбица.
А Миша то и выжидал.
Подымется поскакун тишком и на коготочках от меня. Скрозь дрёму вот вижу. А сказать воротиться нету моих сил.
Резвые ноги носят гулебщика по окрестным оврагам.
Уже когда всё в них до крайней крайности исследовано, манит дошлёнка пуститься подалей куда. И за ту, и за ту, и за туйскую гороньку-подгороньку!
Ну в самом деле. Не преть же молчаком на солнцежоге рядом с непутёвой бабкой. Сидит спит!
А с другого боку заверни, так рыбалку навроде и неспособно, вовсе не рука кидать. И тогда гуляйка таки возвращается ко мне, крадливо подбирается на одних пальчиках.
Будкая, я всё это слышу. Отчего совсем и просыпаюсь.
– Бабаля, – покорливо вшёпот выговаривает дерзостник, – что ж у нас не клюёт?
– А кто видал... клюёт... не клюёт, – злобствую я на своё сидячее спаньё – ну срамота! – и на его овражные прохлаждения. Однако ж строю с какой-то стати вид, что про отлучку его не догадываюсь.
– Хотеньки одна малюсявая рыбонька подвесилась? – тоскливо вздёргивает скитун обе пустые удочки, и свою, и мою. – Ни одна... Ни однашенька...
– А что, рыба дурей всех? Ну нараде чего вешаться ей к тебе на крюк? Житуха крута?
Он чуть не плачет.
– Ну хоть бы самая размаленькая! Во такууусенькая! – молебно сложил вплоть указательные пальчонки.
– Хых, маленька... Знамо, и маленька рыбка лучше большого таракана. Сиди, ветрохват, да лови. А то иде тебя купоросные азиатцы гоняли?
Бегляк покаянно уронил взгляд в воду.
Близкие слёзы вот-вот потопно ливанут из недр наружу.
Будь моя сила, я б безвидно нырнула, подвесила ему на удочку какую пустяковину вроде головчака и подёргала б приветно. Только не кисни!
Но я не волховка. Голова, как у вола, а всё, вишь, мала. Глупа. Я только то и могу дать, что у меня в сумке.
– Избегался? – ворухнулась я и правски, основательно подправила удочки. Рыба бегает полуводой, посередь глубины. – Хлебка с рыбкой пожуёшь?
– Аха-а! – зацветает одуванчик. – А рыбонька где?
– Всё на местах на своих. Хлеб, – подаю ему, – у тебя в руке, а рыбка в реке. Ешь вприглядку.
И глуподуро усмехаюсь.
За компанию улыбка подживила и его.
– Давай, миклухомаклай, собирайся обратки. А то дождяра наскочит.
– Откуда?
– У нас не клюёт? Не клюёт. А рыба не клюёт – к дождю. Да и, по примете, живую рыбу домой носить – не станет ловиться. Ну зачем нам такой перебор?
– Бабунюшка! – чиликает мой воробеюшка. – А ночью рыбке в речке не страшно?
– Эт ты рыбку спытай, – затягиваю паутиной ответ.
– Бабаль, – не утихомиривается озорун, – а чего это рыбка нашу кокурку не берёт? А?
– Да у неё, пра, ноне свой хлебушко повёлся. Сыта...
– А у рыбки что, своя столовка?
– Факт, не твоя. Убрала свой хлебушко да и спит себе в домке под бережком. Пошли и мы себе на отдых.
А дома шутя, шутя да в шестое лето Миша – парнишка хват! – и свяжи простенький платочек. Зубцы, правда, я сама вязала. Двухлетней сестрёнке Гале (буду жива и её научу) на день рождения подарил. Под шапочкой носит.
Ой да ну... Растрещалась, как сорока к непогодице.
Что насказала про себя – это от большого дерева одна только веточка...
...Открылась дверь, вошла сестра. Удивилась:
– А здесь что, ООН заседает? Хватит. Ходячие! Давай в столовку на ужин!
Утром доктор с обходом застал меня за вязаньем.
Сидела я вязала. И подслушивала радио. Со стены лопотало.
Говорил кумедный задышливый генсек:
– Фсе на... ши... тру... трудя-щие-ся сиськимасиськи дружно идут на... на... на... гавно...
Всех так и опахнуло морозом.
Обход конфузно уставился на меня. Будто это я говорила.
А генсек тем временем дважды надёжно передохнул и с горячего разгону всем назло почти правильно отчитал то, что ему там понаписали:
– Усе наши трудя-щиеся сис...тема...тицки дружно идут нога у ногу...
Ну, куда пошли те трудяги, уже никого в палате не интересовало. Вся комната крепко обрадовалась успеху вождя. Пускай и с третьей разбежки, а таки «бровеносец в потёмках» сам выскочил из дерьма!
Ой да ну!
А вообще жалко Лёлика. Душевно жевал язык, когда выступал.
То ли мне прислышалось, то ли и в сам деле кто в обходной свите в смехе пожелал:
«Этого генчудика с бетонной челюстью давно пора на целине похоронить, малой землёй присыпать и чтоб не возрождался».
Профессор мне улыбнулся, хорошо так улыбнулся в развалистые усы. Отчего они хитрюще так разъехались.
– Ну, как мы себя чувствуем? – сымает спрос.
– Вижу, – говорю, – вы себя недурно чувствуете. Мне тоже грех жалиться.
– Вот это ответ! – выставил он палец.
– Да, доктор, – кладу подтверждение. – Знаете, лучше. Может, это оттого, что разуважили вот бабий каприз?
– Может, и оттого, – уклончиво, надвое так, с усмешечкой откликается.
Взялся мой профессор с живинкой разглядывать мою работу. Смотрел, смотрел... Скачнуло моего избавителя на пенье.
Раза три промурлыкал прилиплый, как слюна, куплетину из хулиганистого врачейского гимна «Тяжело в лечении – легко в раю!» и со вздохом рапортует:
– Мда!
– Какой вы речистый! – подпустила я с солькой.
Шпильку мою он пустил мимо уха. Серьёзно так докладывает:
– Хотя я ни на ноготь не смыслю в вашем деле, всё ж скажу. И паутинка у вас на плечах, и то, что под спицами сейчас растёт, – это, если хотите, застывший восторг!
– Ну-у-у, – оконфузилась я. – По части восторга, доктор, у вас полный перехлёст.
– Скорее недохлёст, Анна Фёдоровна. Своими ж знатными платками вы заработали державе золота столько, сколько сами весите!
– Это кто вам такущую справчонку нарисовал?
– Платок, – ломит далей своё, будто я и не подпихивала ему вопросца, – сам по себе уже ценность не только материальная, но и духовная. Да плюс – это вы и не подумали на счёты положить – вязанье как таковое. Вязанье ваше – прекраснейшее лекарство! Именно! Лекарство! А не каприз, как вы изволили квалифицировать. Если вы за вязаньем не забываете вовсе, так (это уже точно!) не ахти сколько думаете о болячках. Думаете всё больше о деле. Так что в оптимистическом духе вяжите на здоровье и дальше!
– Да куда ж я денусь, доктор? Буду вязать. Я на этом зубы съела.
И – поехали с орехами! – и пошла, и пошла, и пошла бабка в гору.
Вскорости прикончила я платок.
Хорошо связала. Без расколов. Узор вышел крупный, глазастый, яркий.
Ну, думаю, раз я не померла, раз одиножды спас платок, так спасёт и ещё. Отживу ещё сто лет. А то, что жила, мимо. Не в зачёт.
Выписали меня из врачебницы.
Не только света, что в больничном окошке.
Вышла на майскую улицу – больше его, света-то!
Иду по живому, по весёлому городу к вокзалу. А у самой от тревожной радости душа жмурится.
Ехала я поездом домой, думала всё про Левшу.
Вот принеси ему кто в скорбный дом блоху подковать, разве б он помер так рано?