Славное великое Онего. — В стране непуганых птиц. — Дорога в скалах. — Прогулка на Соловки. — Отец настоятель и биологическая наука. — В Архангельск. — Неожиданное путешествие
Назавтра, пройдя по новому участку канала, рефрижератор вышел в Онежское озеро. И тут открылась нам широченная гладь озера, лесистые берега, суровые скалы, поросшие сосняком, живописные зеленые острова среди черной воды. Это и было чудесное Онего, «страшное Онего страховатое», «славное великое Онего», второе по величине озеро в Европе. Оно было великолепное и словно бы даже всемогущее, и о нем хотелось говорить какими-то окающими северными словами, похожими на заклинание, — «Онего», как шестьдесят лет назад говорил о нем Пришвин. И день был солнечный, как и тогда — в том пришвинском августе, и Онего улыбалось нам, черное вблизи и синее издали. Однако плавать по нему было и впрямь чуток «страховато»: карты не было, лоцмана в Вытегре мы не достали — лоцмана нынче на все золота, — а впереди торчали из воды какие-то каменные лбы.
Мы остановились прямо среди озера, и тут наш добродушный боцман вдруг развил необыкновенную активность. Моргая, Толя приказал нам вынести и проветрить «гнидники», так он невежливо обозвал наше великолепное постельное белье. Алик затеял стирку, Димка полоскал свои «рекламные» носки, купленные у херсонских «бичей». При ближайшем рассмотрении поднятая из-за борта черная онежская вода оказалась чистой, как стеклышко.
После отдыха нам пришлось нанести краткий визит Ленинградской области и зайти в Вознесенье за лоцманом.
Поселок Вознесенье, состоящий из разноцветных двухэтажных деревянных домиков, лежит на скрещении водных дорог, ведущих к Ленинграду с севера, из Онежского озера, и с юга, от Волги. В Вознесенье приходят и перегонные суда с Балтики, но мы застали там только землечерпалку, которую печорские речники перегоняли из Щецина. Немецкие самоходки с Балтики, вероятно, уже прошли к Архангельску.
Взяв лоцмана, мы направились в северный угол озера — Повенец и пришли туда поздно вечером, почти ночью. Городок стоит у северного конца Онежского озера, и это уже словно конец чего-то привычного и начало настоящего Севера: «Повенец всему свету конец». Когда мы пришвартовались, было уже за полночь, однако темнее не стало. Солнце куда-то спряталось, но по-прежнему льет странный, словно бы отраженный, призрачный свет. И от этого все окружающее: и стройные силуэты судов, и ярко-зеленый домик диспетчерской на берегу, и камни, и лес, и створы — четко отражается в воде. С непривычки заснуть засветло никто из нас не может, и все высыпали на палубу. На берегу тоже как будто день: ребята с буксира «Ижора» играют в волейбол, матрос с «Ломоносова» жалуется кокше с «Ижоры» на местный клуб водников. Стук мяча, доверительный говорок матроса и обольстительный смех кокши далеко разносятся над водой.
Я слушаю звонкие ночные голоса и думаю о пришвинской «стране непуганых птиц»…
«…страна непуганых птиц… Полунощное солнце — красное, устало, не блестит, но светит, белые птицы рядами уселись на черных скалах и смотрятся в воду. Все замерло в хрустальной прозрачности, только далеко сверкает серебряное крыло…»
Утром мы вошли в первый шлюз Беломорско-Балтийского канала. Нам с Митей пришлось особенно тяжко на швартовке в этот первый день: тут девятнадцать шлюзов, но большинство из них двухкамерные, спаренные, то есть по существу надо проходить два шлюза. И подавать при швартовке здесь полагается по два конца: до водораздела подают два конца на носу, один с кормы, после водораздела — два с кормы, а один на носу. Мы ворчим: к чему эти предосторожности? Хриплый радиоголос предупреждает, чтобы следили за швартовами, началось заполнение. И тут мы убеждаемся, что предосторожности эти были не напрасны: здесь устаревшая уже система лобового заполнения шлюза; мощным потоком устремляется навстречу судну черная вода, того и гляди, оборвет концы и воткнет судно кормой в шлюзовые ворота. Приходится то убирать слабину, то, наоборот, травить, когда конец набивается, натягивается туго.
— Руки, ноги береги! — кричит капитан в свой рупор.
— Быстро этот канал устарел, — говорит лоцман. — Недавно еще писали: «последнее слово». А теперь и заполнение не так делается, да и вообще все по-другому. Вот с Апатита руду, наверное, будут только по Волго-Балту возить, через Медвежьегорск.
— Да что там, — говорит капитан. — Вон наши трехдечные «пассажиры» при перегоне в шлюзах уже не помещались, приходилось привальник отпиливать, а то и солидолом смазывать, чтобы проскользнуть.
Лоцман на этот раз попался нам образованный; чаще всего лоцманы — пожилые северяне-практики, старые капитаны, а этот совсем молодой, грамотный парень. Он рассказал нам про маленький, пестрый деревянный Повенец, за который еще Пришвин извинялся, что там коровы гуляют по улицам. С постройкой канала ожил городок, а потом, в воину, плотина была взорвана и первые семь шлюзов затопило. Поднялась девятиметровой высоты волна и начисто смыла тогда довоенный Повенец.
— Этот, что вы видели, уже новый.
Проходим богатое островами и островочками Волозеро, потом каменный коридор в скалах, соединяющий Волозеро с Маткоозером. По обе стороны канала — мрачноватый лес. На него можно смотреть без конца, но ступить под его своды не хочется.
— И правильно, — говорит Евгений Семенович, — нечего туда ходить, туристов ты там московских все равно не встретишь. Лет десять назад были заключенные, а теперь и тех нет.
Митя все считает пройденные нами шлюзы.
— А сколько их всего до выхода в море нужно пройти, если от Ростова считать? — спрашивает он у капитана.
Завязывается спор. Кто говорит восемьдесят семь, кто — больше. Ого! Мы переглядываемся с Митей.
Чем дальше на Север, тем прекраснее и мрачнее становится канал, но характерными для пейзажа по-прежнему остаются три элемента, отмеченные Пришвиным в «Царе природы», — лес, вода и камень:
«Так, бывало, и скажет отец:
— Лес, вода и камень!
А когда завидит Осудареву дорогу, если только руки свободны, непременно шапку снимет и скажет:
— Что тут народу легло!»
В Шведскую войну Петр согнал на эту дорогу местных жителей, а потом прошел тут посуху с войском и двумя фрегатами от самого Белого моря до Онежского озера, но след дороги порос лесом и кое-где уже исчез под водами ББК.
Вот как описывала это Двинская летопись:
«1702 года августа семнадцатого дня великий государь благоволил шествовать с воинством своим… через Нюхоцкую волость к Онег озеру на Повенецкий погост лесами, мхами и болотами, расстояние от Нюхоцкой пристани 160 верст… а люди тянули на себе две яхты от взморья до Повенецкой пристани; оттуда шествовал великий государь на судах озером Онего и пришел с воинством своим на град Орешек…
… и град той взял, и победа бысть преславная».
Однако в том же XVIII веке дорога петровская «вся запустела и лесом поросла». И только в суровые тридцатые годы нашего века прошел через мощные скалы, болота и леса 227-километровый канал, сокративший больше чем на три четверти путь из Балтики в Белое море. Разлилось Выг-озеро, затопило двести островов, стало чуть не четвертым по величине озером во всей Европе…
Оно приготовило нам сильную бортовую качку. Свинцовое небо совсем низко нависает над землей, волны бьют в берега островков, моросит дождь. Проходим десятый шлюз, прорубленный прямо в скалах; здесь мы идем уже по Нижнему Выгу. И вдруг на стенке у входа в шлюз какие-то аршинные буквы, которые по мере приближения складываются в монументальную надпись, почти непостижимую для наших дней: «Шесть условий товарища Сталина— могучий рычаг, обеспечивающий победу на ВМС». Ну хорошо: БМС — это Беломорстрой, можно догадаться. А что за шесть условий — этого не знает даже наш грамотей лоцман. Он просит задавать вопросы полегче и взамен предлагает весьма поэтичную, на его взгляд, легенду о создателе этих букв, которому «убавили срок». Мы с Аликом обращаемся к первому же источнику информации — бабке на шлюзовой стенке. Бабка в ответ загадочно молчит. «Не боись!» — кричим мы бабке с палубы через потоки дождя, и нам становится весело — может, оттого, что никто уже не помнит увековеченных условий, может оттого, что мы не обязаны многозначительно помалкивать, а может, и оттого, что верят теперь не в чьи-то мистически мудрые условия, а просто в совместный труд людей, гуляющих на свободе…
Проходим последние шлюзы канала. Устали как черти и жмем из последних сил. Капитан злится на Диму за то, что его не видно на палубе в эти часы. Формально, может, Димка и прав: радиохозяйство у него в порядке, нудными делами колпита[5] он занимается исправно, да к тому ж идет он без «обработки», без совместительства, то есть работает только за себя и получает меньше всех; но по существу-то прав капитан: когда команде приходится тяжко, нужно, чтобы и тебе приходилось тяжко, даже если тебе и кажется, что этого можно было бы избежать. Это везде так, а особенно в армейском взводе или в таком семейном коллективе, как команда на судне.
Наконец Беломорск. Радиорубка сразу оглашает пустынный берег своим традиционным вступлением — бесшабашной песенкой Джерри Скотт «Сам оф диз дейз» — «Когда-нибудь, ах когда-нибудь ты обо мне заскучаешь, милок». Вообще на культурном фронте обостряется борьба: пластинок становится все больше, о вкусах не спорят, но попадает все-таки Димке. «Что ты там опять завел этого Баха»? — говорят ребята, однако стармехова классика мало-помалу пробивает себе дорогу: при молчаливом одобрении команды теперь идут также Первый концерт Чайковского и первая часть Шестой симфонии Бетховена; но уже за исполнение второй части команда требует компенсации в виде цыганских песен или «Разведенного моста».
— Да что вы, — чуть не плачет старший механик, — это же так здорово: «Тра-та-та-там…» Сила!
— Вообще надоела мне ваша музыка, — говорит капитан. — Дали бы футбол послушать.
Впрочем, когда на судно приходят гости, он и сам тащит их в радиорубку. А гостей теперь много. В Беломорске нас догоняют пассажирские «омики» — «озерные москвичи», удобные и надежные теплоходики московской постройки. По беломорским мосточкам гордо ходят молодые парни с шикарными бородами, какие чаще всего отпускают практиканты и студенты. Так и есть: ребята из МГУ и МВТУ пошли матросами в поисках северных пейзажей, жизненного опыта и летнего заработка. Можно не сомневаться, что они все это получат. А пока они драют палубу, моют переборки, стоят вахту. Я часто думаю, а почему мы почти никогда не нанимались матросами, рабочими в экспедиции или еще кем в годы моего студенчества — в конце сороковых — начале пятидесятых, и вспоминаю, что как-то у моих друзей тогда не особенно в чести был подобный труд и даже мысль о нем нечасто приходила в голову. И происходило это вовсе не от обеспеченности, а от причуд тогдашнего воспитания; помнится, тогда было даже модно со страхом писать в путевых заметках об американских студентах, которые работают летом матросами, официантами или чернорабочими. Теперь, мне кажется, многое изменилось у парней и девочек — и отношение к труду, и отношение к личному заработку.
День солнечный, но прохладный. Поеживаясь от холода даже в телогрейках, мы с капитаном бредем вдоль канала, и навстречу нам попадаются пионеры, которые вместе с вожатым идут купаться: что же им терять солнечный денек в разгар коротенького северного лета, которое когда-то называли и не летом вовсе, а меженью.
До постройки канала древний Беломорск назывался Сороками — говорят, из-за сорока островов и проток, на которые дробится бурный порожистый Выг при впадении в Белое море. Мы с капитаном подходим к последнему шлюзу. Море совсем близко.
Ага, я торжествую: привалившись к стенке шлюза, отогревается на солнышке группа московских туристов. Туристы петляют по Северу, мерзнут и мокнут, добираясь до Соловков, бродят между Кижами и Кемью, Каргополем и Кандалакшей, небритые, в закарпатских шляпах со значками, в беретах или шерстяных шапочках с помпонами, искатели нехоженых земель и северной русской красоты. Разговорившись с ними, мы сразу находим общих московских знакомых и общие северные впечатления. Туристы удивили Евгения Семеновича — и тем, что бродят на холоде, под дождем, где-то в самых глухих северных уголках, и тем, что так просты, и веселы, и неприхотливы.
— Простые ребята, — говорил он мне потом. — Неужто это и впрямь архитекторы, историки, инженеры?
В Беломорске мы надолго застряли у последнего девятнадцатого шлюза ББК: из-за строгостей Морского регистра и штормового предупреждения нас не выпускали в море. И тогда я получил от капитана разрешение съездить во время стоянки на Соловки.
Там, на знаменитых Соловецких островах, был некогда всемогущий монастырь, хозяин здешнего берега, а потом твердыня староверчества и раскола, хранитель «старых книг» и «старой веры», мятежный монастырь, противопоставивший в XVII веке реформе Никона и крепостному гнету Москвы бесстрашную восьмилетнюю оборону — «соловецкое сидение». Впрочем, поколение моего капитана наслышано совсем про другие «сидения» на Соловках.
— Сгоняй, — сказал мне Евгений Семенович, — только быстро: одна нога здесь, другая там. Я б и сам с тобой съездил. Что там за Соловки такие?..
И тут я увидел, что так оно и есть, как я поначалу подумал: ему и самому все очень любопытно, нашему капитану.
В то же утро я добрался на поезде до Кеми, старинного русского города у впадения в Белое море порожистой речки Кеми. До появления русских и карелов здесь по всему берегу жили лопари — саами. А в 1450 году новгородская посадница Марфа Борецкая передала всю свою волость Кемь величайшему из здешних землевладельцев — Соловецкому монастырю. Кемь ожила. В городе было множество жилых строений, церквей, варниц. Солеварение давало монастырю большой доход, и Кемь богатела. По сию пору стоит в Кеми замечательный рудовой, красной сосны собор начала XVIII века.
Кемь словно бы разграничивает беломорский берег: к северу от нее берег называется Карельским, а к югу — Поморским: это знаменитый поморский берег, который подарил России столько бесстрашных мореплавателей и путешественников. Поморский берег, который дал миру Михайлу Ломоносова, который издавна был гнездом раскола, беспоповщины и всякой крамолы. Здесь жили люди бесстрашные и ко всему привычные, изумительные гребцы и мореходы — что им было на веслах пройти хоть и весь Ледовитый океан. А когда отчаянные моряки-поморы уходили на Мурман промышлять зверя, «жонки» их, которые гребли не хуже мужей, выполняли на суровом берегу и мужскую, и женскую работу…
Приехав в Кемь, я увидел, что до Соловков оттуда не так-то просто добраться. Ходил туда катер от Рабочеостровска, но пока что команда катера вразвалочку разгуливала по Кеми и, кажется, вовсе не собиралась покидать этот вполне цивилизованный город ради каких-то там глухих Соловков. Когда же мы наконец вышли в Белое море, оно задало нашему катеру хорошую взбучку. В общем теперь легче, наверно, добраться до Бухары, чем до этих Соловков, что всего в шестидесяти километрах от Кеми. Впрочем, туристов это остановить не может: они корчатся от морской болезни, леденеют от холода и приходят в восторг, едва ступив на твердую землю Большого Соловецкого острова. Среди моих попутчиков-туристов на катере были ленинградский врач, молоденький слесарь из Москвы, уже успевший в это лето побывать в Каргополе и Кандалакше, знакомый московский редактор и множество бородатых и безбородых студентов из архитектурного.
После голого Беломорска и Кеми Соловки открылись нам чудесным зеленым оазисом посреди студеного моря. Высадившись здесь, в Заполярье, мы точно попали вдруг в подмосковный лес или на Волгу: хвойные и лиственные деревья, цветы на полянах и перелесках и бесчисленные таинственной красоты лесные озера. А вблизи Святого озера вздымались древние стены некогда могучего монастыря.
Естественно, что цветущий архипелаг Соловецких островов еще в прошлом веке привлек внимание ученых. «Соловецкие острова, — говорили они, — как будто самой природой созданы для биологической станции»: «Благодаря их центральному положению в Белом море, теплым водам Онежской губы и холодноводной Кандалакской губе, природе и растительности…» И вот в 1882 году при соловецком настоятеле отце Милетии, который проявлял доброжелательство к биологам, на острове трудами профессора Вагнера была открыта биостанция.
Здесь работали многие видные русские биологи и исследователи Севера, такие, как Книпович, Шимкевич, Сент-Илер. Однако потом доброжелательного отца Милетия сменил отец Иоанникий, сразу занявший непримиримую позицию по отношению к ученым. В 1898 году обитель выпустила составленный отцом Иоанникием совместно с «Учрежденным Собором» документ, представляющий блестящий образчик бюрократического подхода к положению в биологической науке: здесь с ужасом отмечалось, во-первых, что станция растет и на остров «приезжают не только православные, но и иноверцы, а в 1897 г. оказался даже один иудейского закона!» Далее настоятель подвергает критике научную работу и образ жизни ученых: «Дни они проводят на экскурсиях, ночи — в наблюдениях над своею добычею, а затем до полудня спят». Смело вторгаясь в сферу науки, настоятель заявлял, что сотрудники «никаких новых разновидностей… больше не открывают». Кончал же архимандрит ходатайством перед Синодом о закрытии биостанции «в видах сохранения безмятежного монастырского жития и во избежание соблазна как для братии, так и для приезжающих богомольцев…» Биостанция была закрыта и возобновила работу только в 1926 году одновременно с реорганизацией там биосада и открытием питомника пушных зверей. Впрочем, эти научные учреждения на Соловках просуществовали недолго.
Теперь, насколько я мог заметить, научной работой на Соловках занимаются только местные школьники. Опередив медлительные архангельские власти, они начали собирать в одном из монастырских корпусов материалы по истории Соловков и всякие древности. Туристам тоже приходится пользоваться неизменным гостеприимством здешней школы, чтобы разместиться на ночлег и осмотреть то, что осталось еще от Соловецкого монастыря…
На судно я вернулся без опоздания. Толя Копытов с Володей Митрошкиным соорудили за это время на рефрижераторе вторую мачту: без нее Морской регистр не выпускал нас в море. Толя с Митрошкиным что хочешь могут сделать, хоть целый корабль. Митрошкин — маленький, сильный, подвижный, энергии у него на десятерых, куда до него даже огромному Мите. Коротенькие волосы у него стоят дыбом, на щеках и подбородке вечно топорщится колючая щетина, за что кто-то из ребят и прозвал его «морским ежом». Великолепные оба они матросы: и Володя, и добрейший наш боцман Толя Копытов — один у них тяжкий грех, но дело-то они разумеют. И когда после тяжкой недели оба «входят в меридиан», лучше их тогда матросов не найти на всем караване…
Пройдя участок Белого моря в кильватере у морского буксира «Матюшенко», мы вошли в устье могучей Северной Двины. Лесовозы, лесовозы — ливанские, шведские, английские, греческие, болгарские, немецкие, норвежские, наши и снова — только в другом порядке. Недаром еще в тридцатые годы журналисты любили называть Архангельск валютной кузницей страны.
В Архангельске нам предстояла большая стоянка. Суда могли тронуться в путь не раньше августа, когда очистится от льда пролив Вилькицкого, когда синоптики дадут хороший прогноз, когда придут на рейды Архангельска остальные суда нашего каравана: одни из них еще идут от Ленинграда по Онежскому озеру и ББК, другие пробираются Северо-Двинской системой, Сухоной, Северной Двиной. По Сухоне, например, идут огромные самоходные паромы с Волги, которым вообще не влезть в шлюзы Мариинки. Я вожу пальцем по карте Вологодской области, купленной в Вытегре. Мы с юга на север уже пересекли западную оконечность области — от Череповца до Вытегры. А эти паромы пересекут ее с запада на восток и северо-восток.
— Интереснейший у них маршрут, — говорю я и с надеждой смотрю на капитана.
— Путешественник ты неисправимый, — посмеивается он, — не понять тебе, что самая плохая стоянка…
— Знаю, знаю — «лучше хорошего плавания». И все ж…
— Ну так езжай. Возьми отпуск. Догони паромы, с ними можешь пройти Сухону. Обязательно там посмотри Великий Устюг, Сольвычегодск… А к отходу вернешься. Денег ты себе на путешествия заработал. А то хочешь — еще вышлю…
Золотой человек капитан Рожков. Бегу в контору. Кадры тоже не чинят никаких препятствий, так что я сегодня же отправляюсь в Череповец.