В 1913 году известный московский фабрикант и театральный меценат А.А.Бахрушин купил "изменившую ход всей семейной жизни" усадьбу в селе Афинеево.
После переезда его сын Юрий Алексеевич, как он сам выражался, начал "вволю наблюдать смену времен года и испытывать чарующее обаяние русской природы в той ее непосредственной дикости, в которой пребывал тогда еще забытый Богом и людьми Верейский уезд Московской губернии".
Насладившись прелестями окрестностей, познакомившись с историей, жизнью и традициями афинеевских крестьян, Юрий Бахрушин на следующий год предпринял поездку по соседним селам и деревням. О некоторых эпизодах своего знакомства с соседями Ю.Бахрушин рассказал в книге "Воспоминания".
"Самой любопытной усадьбой, в которую я случайно попал уже на второй год нашей жизни в Верине (Бахрушины стали так именовать село Афинеево — В.К.), было сельцо Жодочи".
В истории сел и деревень нашего района встречается много случаев изменения названий того или иного населенного пункта. Происходило это вследствие смены хозяев в период крепостного права и помещичьего землевладения, в связи со сменой церковного посвящения и по другим причинам. Во многих случаях мы можем добраться до основы топонима и понять его смысл и значение. Об этом шла речь, и довольно подробно, в одном из первых очерков, посвященном топонимике.
"Как-то я поехал с целью открытия "неизвестных земель" и заблудился. Какая-то лесная, малоезженая дорога, — писал Бахрушин, — вывела меня в поле. Среди этого поля высилась купа деревьев, в которых хоронилось какое-то здание. Приблизившись, я обнаружил, что это была небольшая каменная церквушка, вероятно, построенная еще в XVIII веке. Входные двери храма были заколочены большими коваными гвоздями, крыша местами вовсе отсутствовала или была сильно повреждена, стекла в окнах разбиты, решетки погнуты. Сквозь окно я проник внутрь, спугнув целую стаю птиц, гнездившихся на остатках резного и некогда нарядного иконостаса. В сущности говоря, внутри церкви ничего не было, кроме явных следов неоднократного ограбления. Вылезши обратно, я внимательно осмотрел окрестности: никаких признаков жилья поблизости не было — кругом расстилались поля, а впереди высилась небольшая роща, куда вела дорога, проходившая мимо церкви. По ней я и поехал. В роще эта дорога круто сворачивала вправо, деревья расступились и обнажили ярко-зеленую, залитую солнцем лужайку, обрызганную золотистыми одуванчиками, в глубине которой высился чудесный русский усадебный дом с нелепо вытянутыми белыми колоннами и желтыми стенами, отливавшими медью. Казалось, я попал в усадьбу Лариных. Вокруг дома кустились сирень, жасмин, акации, а сбоку виднелся маленький флигелечек, около которого женщина развешивала стираное белье. К ней я и подъехал.
Это оказалась жена управляющего, который ненадолго куда-то отлучился. Она мне сообщила, куда я попал и где я нахожусь, радушно угостила меня молоком и еще горячей свежей булкой. Тем временем появился и сам управляющий — высокий, плотный мужчина мрачноватого вида, насупленный, предпочитавший слушать, а не говорить. Впоследствии я понял, что эта обманчивая внешность была следствием необычной застенчивости. Он был полной противоположностью своей жены — веселой и общительной и очень пригожей.
На просьбу показать дом он ответил согласием, но добавил:
— Смотреть-то нечего. Пустой дом. Одни ободранные стены. Брошенный дом. Мертвый.
Однако этот мертвый дом говорил громче, чем многие живые. Как я выпытал у управляющего, он брошен владельцами в конце 40-х годов прошлого века, когда из него было вывезено все ценное, с их точки зрения. В дальнейшем полноправными хозяевами имения стали управляющие, так как продать усадьбу было сложно — она была майоратом. В доме никто не жил, но управители зорко следили за его сохранностью и частично приспосабливали его к своим надобностям. Так, например, весь нижний этаж обслуживал хозяйственные потребности. В окно бывшей гостиной вели сходни, и она была использована как курятник, в двух смежных комнатах хранилась рожь и проветривались овощи. Второй этаж и комнаты, выходившие в парк, внешне сохранились в неприкосновенности. Стены были оклеены старинными обоями ручной работы, напоминавшими росписи поповских чашек, стояла мебель крепостной домашней работы, примитивно сработанная по лучшим образцам. Особенно запомнился небольшой, но тяжеленный диван из простой березы, расписанный под карельскую. Сиденье покоилось на четырех страшенных львах, резанных из дерева. Видно было, что эти львы стоили многих слез и жестокой порки. Потолки хранили следы росписи, в прихожей стояли огромные лари, в которых хранилась одежда гостей, и на которых сидели и дремали их выездные лакеи, сохранились немногие люстры и торшеры. Но больше всего поразила меня угловая комната. Светлая, большая и просторная, она по двум своим стенам была обставлена застекленными шкафами красного дерева, сплошь набитыми книгами, стоявшими в идеальном порядке. Сквозь стекла виднелись добротные переплеты свиной кожи и пестрел щеголеватый зеленый и красный марокен. Раскрыв одну из нижних глухих дверок шкафа, я увидел, что он наполнен связками писем и рукописей. Это был семейный архив хозяев. С этого момента я "заболел" этой комнатой.
Передо мной раскрывалась возможность проникнуть в жизнь давно ушедших людей, узнать их заботы, радости и печали, пожить их мыслями, волнениями и переживаниями. Но как это сделать? По всем признакам, управляющий ревниво следил за сохранностью остатков хозяйского добра, что я почувствовал в разговоре с ним после осмотра дома. О том, чтобы продать или купить что-либо, и речи быть не могло.
Воспользовавшись тем, что жена управляющего хотела обязательно напоить меня чаем перед отъездом, я в ожидании этого попросил разрешения осмотреть парк за домом. Бродя по совершенно заросшим и потерявшим всякую форму дорожкам, вившимся между столетними липами, любуясь небольшим, сплошь покрытым всевозможными водяными травами прудом, с островком посередине, осматривая жалкие остатки фруктового сада, я все время искал возможности поближе познакомиться и с библиотекой, и с архивом. Попивши чая и прощаясь с управляющим, я, под влиянием какого-то наития, сказал:
— Как я вам завидую. Я так люблю читать старинные книги и всякую старинную писанину, а у вас её так много! Как бы мне хотелось почитать все это. Наверное, там много интересного.
Пожимая мою руку и не меняя своего угрюмого выражения лица, управляющий задумался и вдруг отрезал:
— Что ж, это можно. Приезжайте и читайте. Я не против.
Уговорившись о том, когда состоится мое посещение, я в приподнятом настроении возвратился домой. Через несколько дней я вновь был в Жодочах. Управляющий встретил меня для его характера довольно приветливо и повел меня в дом, захватив чернильницу с пером и какие-то конторские книги. Придя в библиотеку, он молча указал мне на шкафы — дескать, действуйте, а сам сел за стол, раскрыв свои фолианты, и углубился в работу. Скажу откровенно, я никак не ожидал находиться все время под надзором, но делать было нечего, и я принялся за обследование. С первых же шагов стало понятно, что библиотека чрезвычайно ценная: редкие книги в прекрасной сохранности, хорошие гравюры, прекрасные переплеты. Кое-что я отмечал особо и ставил в отдельный ряд. Повозившись с книгами, я принялся за рукописный отдел, который также представлял своеобразный интерес. Позанимавшись часа три, я распрощался и поехал домой, уговорившись о следующем посещении. Домой я ехал в смутном состоянии духа. Я прекрасно понимал, что все это обречено на гибель, но как спасти хотя бы часть? С управляющим не договоришься на этот счет — это ясно, значит, единственный выход — кража хотя бы наиболее ценной части виденного, но как это сделать под бдительным оком усадебного Аргуса? Ответа не находилось.
В следующий раз, когда я должен был уехать в Жодочи, погода выдалась неважная — небо заволокло тучами и временами моросил дождь, но это меня не смутило. Надев кожаную куртку и сапоги с большими отворотами, я пустился в путь. На месте все пошло как обычно. Но вот, во время разборки библиотеки, какая-то записочка случайно выпала из книги, полетела на пол и бесследно исчезла. Я долго и бесплодно ее искал, недоумевая, куда она могла деться, но найти ее так и не удалось. Лишь в конце осмотра я случайно взглянул на свои сапоги и обнаружил, что пропавшая записка завалилась за отворот моего болотного сапога. Выход был найден, и я смело вступил на путь воровства. Да! Я крал и не стыжусь этого, потому что будущее меня оправдало. От всего того, что было в Жодочах, впоследствии не осталось ничего, за исключением того, что украл и спас я. Ныне все это находится в государственных хранилищах, в которые я это передал, не считая возможным владеть тем, что было приобретено таким путем.
В последующие разы я иногда брал с собой приятеля, который занимал управляющего разговорами и тем самым отвлекал его внимание от того, что я делал. Впрочем, мой Аргус стал постепенно ко мне привыкать — он сделался разговорчивее и иногда ненадолго покидал меня. На следующий год он совсем ко мне привык, и я стал допускаться в библиотеку в одиночестве. Это, конечно, облегчало мою задачу по выемке из библиотеки наиболее интересного, но было малопродуктивно, так как на расшифровку иного письма уходил целый день. В середине лета я вновь начал разговор о том, чтобы брать письма и книги к себе на дом. Управляющий долго молчал — он, видимо, был тугодум, — но наконец огласил свое решение:
— Книги — не надо, здесь читайте, а вот письма и записки там разные — это, пожалуй, можно, их все одно мыши зимой жрут — я уж много выкинул.
С этого дня передо мной стала раскрываться история этой усадьбы и развертывалась незатейливая жизнь интеллигентной дворянской семьи среднего достатка.
В XVIII веке Жодочи принадлежали Н.В.Рогозину, но уже в конце столетия они перешли во владение Федора Михайловича Вельяминова-Зернова, у которого был сын Владимир и красавица дочь Анисья Федоровна, в начале века вышедшая замуж за Степана Ивановича Кологривова. От этого брака родились два сына: Николай и Иван. Семья, по-видимому, своего дома в Москве не имела и жила безвыездно либо в Жодочах, либо в Паюсах в Орловской губернии, сносясь со столицей письмами. Когда сыновья подросли, они поступили на службу. Старший — в канцелярию генерал-губернатора всесильного графа Закревского — чиновником особых поручений, а младший пошел на военную службу.
Пожелтевшие от времени листки писем осторожного и предусмотрительного Николеньки, испещренные его ровным, аккуратным почерком, переносили меня в бальные залы Москвы 40-х годов или в Большой театр на премьеру балета или итальянской оперы, заставляли принимать участие во всевозможных интригах генерал-губернаторского окружения или узнавать всю подноготную скандальных столичных происшествий и великосветских сплетен. Николенька никогда не забывал подчеркнуть, что он сообщает это не для разглашения, а то "упаси Бог, граф узнает — тогда беда!"
Письма Ванечки были всегда написаны наспех, неровным и небрежным почерком, с орфографическими ошибками. Здесь передо мной вставали величавые громады Кавказских гор, стычки с абреками, веселые товарищеские попойки с жженкой и удалыми песнями, выигрыши и проигрыши в карты, случайные встречи в Пятигорске и Минеральных водах с знакомыми, с родными и с прелестными девушками. Бесшабашный и жизнерадостный, он был любимцем и баловнем матери и ничего от нее не скрывал. Ответы родителей пестрели благословениями, наставлениями и сообщениями о делах в Жодочах. А дела были неважные, доходы сокращались, и впереди зияла пропасть неизбежного разорения. Для поправки дел строились фантастические планы и предпринимались коммерческие авантюры. Был создан полотняный завод, но из него ничего не вышло. Взамен него стали курить вино, но и это, кроме убытков, ничего не принесло, наконец, стали организовывать фарфоровую фабрику, но на это не хватило средств.
Позднее 40-х годов писем не было — жизнь Жодочей замерла, чтобы более не возродиться. В 60-х годах имение какими-то путями перешло по наследству заведующему репертуаром московских театров Николаю Ивановичу Пельту. Он в имении не жил и им не интересовался. Его потомки владели Жодочами и тогда, когда я разбирал библиотеку и архив".
Было это давно. Между Апрелевкой и деревней Алабино в большом лесном массиве располагались дачные строения артистов Большого театра. Дачи тогдашних знаменитостей, конечно же, значительно уступали по своим габаритам "замкам" нынешних нуворишей. Даже дом кумира всей страны Сергея Лемешева (его строение превосходило другие своими размерами) выглядел бы скромным и незаметным на фоне сегодняшних "шедевров" дачной архитектуры. Но то — Лемешев, кумир и мировая знаменитость. А вот певец Большого театра народный артист республики Иван Михайлович Скобцов жил в скромном доме, обстановка которого поразила меня: голые бревенчатые стены, стол и несколько стульев. На столе — ведро, в нем "букет" из березовых зеленых веток. В доме стоял пряный аромат леса, травы и листьев молодой березы. После дружеского тоста я упросил Скобцова спеть что-нибудь. Он не отказался — прост был во всем, но спросил, хорошо ли я знаком с его сценическим репертуаром. Потом запел народную "Среди долины ровныя…". Кончив петь, спросил: знаю ли я, где написана эта песня. Естественно, я не мог ответить на этот вопрос.
— Да это же совсем рядом, в деревне Жодочи, — весело сказал он.
У Жодочей — все в прошлом. Вся замечательная история — в прошлом столетии. Песня, написанная на стихи русского поэта Мерзлякова, за простоту свою и близость к душе простого человека чаще всего именуется народной. Об истории создания стихотворения хочется рассказать. Как уже упоминалось в рассказе Юрия Бахрушина, Жодочи в начале прошлого века принадлежали Федору Михайловичу Вельяминову-Зернову, человеку образованному, имевшему не только хороший литературный вкус, но и определенный организаторский талант. Не случайно дворяне, проживавшие в Верейском уезде, избирали его своим уездным предводителем. Пять трехгодичных сроков Федор Михайлович удостаивался столь высокой чести. Значит, человек был стоящий. Кроме уездной дворянской знати Вельяминов-Зернов дружил с большим кругом московских литераторов. Поскольку жил он большей частью в полюбившихся ему Жодочах, то туда к нему приезжали московские гости. А что ни гость, то имя в истории русской литературы: Николай Михайлович Карамзин и Василий Андреевич Жуковский, Иван Андреевич Крылов и Петр Андреевич Вяземский, Иван Иванович Дмитриев и Михаил Александрович Дмитриев.
Был среди гостей и профессор словесности Московского университета, поэт, переводчик и литературный критик Алексей Федорович Мерзляков. Родился он в 1778 году в небогатой купеческой семье. Окончив Пермское народное училище, принял участие в своеобразном конкурсе на восхваление русской военной удали и доблести — написал "Оду на заключение мира со шведами". Сочинение 13-летнего мальчугана напечатали… "Ода" попала на глаза Екатерине II. Умнейшая императрица распорядилась послать юное дарование сначала в университетскую гимназию, а потом и в Московский университет учиться за казенный счет. Мерзляков оправдал надежды императрицы: в 26 лет он становится профессором университета по кафедре российского красноречия и поэзии. Написанные Мерзляковым "Ода на разрушение Вавилона", гимн "Слава", переводы из древнегреческого поэта Тиртея оказали существенное влияние на русскую лирику преддекабристской эпохи. В первом десятилетии XIX века Мерзляков создает цикл стихотворений, полюбившихся народу и ставших песнями: "Среди долины ровныя…", "Чернобровый, черноглазый…", "Не липочка кудрявая…" и другие. Спустя много лет поэт и мемуарист Михаил Дмитриев в своих воспоминаниях, названных "Мелочи из запаса моей памяти", так описал эпизод создания знаменитой песни:
"Он (Мерзляков) разговорился о своем одиночестве, говорил с грустью, взял мел и на открытом ломберном столике написал почти половину этой песни. Потом ему подложили перо и бумагу: он переписал написанное и кончил тут же всю песню".
Происходило все это в Жодочах, куда сам Мерзляков приезжал не столько ради общения с Вельяминовым-Зерновым, сколько из-за неразделенного чувства к его дочери Анисье Федоровне.
Песня получилась и живет. Почти двести лет. Не зря же вокруг нее время от времени возникают курьезные интерпретации, подобные той, которую рассказал в своей книге "Старая Москва" уже упоминавшийся мною Михаил Пыляев.
«В старину окрестности Москвы, — писал Пыляев, — славились своими заповедными вековыми рощами, и куда бы ни кинул свой взгляд путник — всюду встречал лесных гигантов. Один из таких вековых обитателей дубрав — это гигант вяз, воспетый А.Ф.Мерзляковым более восьмидесяти лет тому назад в известной народной песне "Среди долины ровныя, на гладкой высоте…". Только этот вяз у поэта почему-то назван дубом, — удивляется Пыляев. Но спешит оправдаться ссылкой на то, что — это предание нам передал один из почтенных московских старожилов».
Интересные события разворачивались в Жодочах в период Отечественной войны 1812 года. К этому времени красавица Анисья Федоровна успела выйти замуж за одного из богатых московских дворян — Степана Ивановича Кологривова. Об этой фамилии кое-что рассказал Пыляев, и мы к ним еще вернемся. А летом 1812 года после нападения французов на Россию и продвижения наполеоновских войск началась активная подготовка к оборонительным действиям на подступах к Москве. Естественно, Верейский уезд не составлял исключения. По воспоминаниям дочери, Вельяминов-Зернов принял решение отослать всю семью в орловскую деревню, а сам принялся собирать отряд верейских ополченцев. По сведениям, приведенным в очерке Поспелова (по истории Вереи), в городе удалось сформировать ополченский отряд из 1402 человек. Об этом, естественно, доложили командованию русской армии. Беженцев и отряд направили в Жодочи. Позже туда прибыл откомандированный правительством офицер с целью, как писала Анисья Федоровна, "приема ратников и для отвода их в назначенное место".
Однако французы заняли не только Верею, но и деревню Жодочи. В усадебном доме Вельяминовых-Зерновых разместился зять и сподвижник Наполеона маршал Мюрат со своим штабом. Два дня Мюрат пробыл в Жодочах, и в селе все было тихо-мирно. Когда маршал уехал, "солдаты выпили все вина, хранившиеся в погребах, бесчинствовали, все били и ломали, изрубили фортепьяно и топили им камин". Усадебный дом уцелел только по счастливой случайности.
В соседних Горках усадебный дом далеких потомков Николя де Мануара — Николевых-Кругликовых оккупанты сожгли дотла.
Судя по письмам, которые удалось спасти и прочитать Юрию Бахрушину, Анисья Федоровна вместе с мужем долгие годы жила в Жодочах. Пыляев относил Кологривовых к числу богатых московских помещиков и отмечал, что в городе их проживало несколько. Он писал:
"В двадцатых годах был известен очень состоятельный помещик, чудак, театрал и собачей А.А.Кологривов. Сын екатерининского бригадира, по рассказам, он наезжал по зимам в Москву и Петербург со всем своим деревенским штатом, состоящим из доморощенных актеров, музыкантов, певчих и собак. Все эти артисты были острижены на один лад и окрашены черной краской. Когда Кологривова спрашивали, зачем он возит с собой всю эту ораву, то он отвечал:
— У меня на сцене, как я приду посмотреть, все актеры и певчие раскланиваются, и я им раскланиваюсь; к вам же придешь в театр, никто тебя не заметит и не раскланяется.
Когда же его спрашивали, зачем у него на псарне до 500 штук собак, он отвечал:
— Вы этого не поймете; как, тявкнувши, мои псы разбредутся по кустам да поднимут лай, так что твои певчие".
О другом Кологривове, таком же чудаке и эксцентрике, упоминает в своих воспоминаниях граф Соллогуб. Кологривов был родной брат по матери известному министру духовных дел императора Александра I князю Александру Николаевичу Голицину. Кологривов хотя и дослужился до звания обер-церемонимейстера, но дурачился, как школьник.
У него была особенная страсть к уличным маскарадам; последняя доходила до того, что он наряжался нищенкой-чухонкой и мел тротуары. Завидев знакомого, он тотчас кидался к нему, требовал милостыню и в случае отказа бранился по-чухонски и даже грозил метлою. Тогда только его узнавали и начинали хохотать. Не раз случалось, что вместе с нищими он становился на паперти церкви и заводил из-за гроша с ними ссоры. Сварливую чухонку даже раз отвели на съезжую, где она сбросила свой наряд и перед ней извинились.
Не всегда, однако, шутки Кологривова оставались для него безнаказанными. Пыляев рассказал случай, имевший место в театре, где спектакли давались на французском языке. Присутствуя на одном из таких представлений, Кологривов счел, что один из зрителей, хоть и делает вид, что спектакль ему интересен, на самом деле ничего не понимает. Он пробрался к незнакомцу и спросил, знает ли тот французский язык. Последовало лаконичное "нет". Дальше состоялся следующий диалог:
— Так не угодно ли, чтоб я объяснил вам, что происходит на сцене?
— Сделайте одолжение.
Кологривов стал объяснять и понес страшную чушь. Соседи в ложах фыркали от смеха. Вдруг "незнающий" французского языка спросил по-французски:
— А теперь объясните мне, зачем вы говорите вздор?
Колгривов сконфузился:
— Я не думал, я не знал…
— Вы не знали, что я одной рукой могу поднять вас за шиворот и бросить в ложу к этим дамам, с которыми вы перемигивались?
— Извините!
— Знаете вы, кто я?! Я Лукин.
Кологривов обмер. Лукин был силач легендарный.
— Встаньте, — сказал Лукин, — идите за мной.
Они пошли к буфету, где Лукин заказал два стакана пунша. Пунш подали, и Лукин передал один стакан Кологривову.
— Пейте!
— Не могу, не пью.
— Это не мое дело. Пейте!
Пыляев описывает, как Кологривов, захлебываясь, выпил первый стакан. Лукин заказал еще по стакану. Кологривов всячески отнекивался и просил пощады. Лукин был непреклонен: пили еще и еще. На каждого пришлось по восемь стаканов. В итоге Лукин как стеклышко возвратился на свое кресло в зале, а Кологривова отвезли домой мертвецки пьяного. Кологривова любили не только как забавника, но и как человека. Ума он был блестящего, — подчеркивает Пыляев.
Если бы не страсть к шутовству, он мог бы сделать завидную карьеру. Но славы Жодочам Кологривов не прибавил. То, что создал Вельяминов-Зернов, составляло главный багаж ценностей, обнаруженных Юрием Бахрушиным в 1913–1914 годах. Еще тогда он встречал книги Вельяминовых-Зерновых в окрестных деревнях и селах. Например, в аптеке села Петровского он обратил внимание на стол, под ножку которого была подложена книга, судя по переплету, очень старая и дорогая. Бахрушин поинтересовался столь необычным использованием кладезя человеческой мудрости. Книга оказалась прижизненным изданием басен Ивана Андреевича Крылова. И не только. На ней была собственноручно сделанная дарственная надпись автора Анисье Федоровне. Бахрушин стал упрашивать фармацевтов отдать ему или продать обнаруженную книгу. На просьбу последовал сногсшибательный ответ:
— Нет! Как же? Стол будет качаться, а она как раз, а мне работать надо.
Начавшаяся первая мировая война и призыв в армию не дали Юрию Бахрушину закончить исследование библиотеки в Жодочах и попытаться спасти что-либо из других имевшихся в усадьбе ценностей.