ЧАСТЬ ШЕСТАЯ КОРОЛЕВА МИРА 1850–1900 гг.

А если наша кровь течёт

Где бы то ни было потоком,

Мы за нее предъявим счёт

Тиранам хищным и жестоким.

Мы приберечь её должны

До бурь земных или небесных.

Сегодня мир сильней войны

Для всех людей простых и честных.

Пьер Дюпон. Песня французских рабочих (1851)[85]


Вот плоды твои, о кровожадная Коммуна.

Да, ты стремилась уничтожить Париж!

Парижский памфлет «Развалины Парижа» (1871)


Когда так яростно твои плясали ноги,

Париж, когда ножом был весь изранен ты.

Артюр Рембо. Парижская оргия, или Париж заселяется вновь (1871)

Глава тридцать первая Империя кретина

Даже самые наивные из буржуа видели, что к концу 1840-х годов Париж находился в глубоком кризисе. В прошлом катастрофы относили на счет Бога или сил природы (неурожай 1846 года крестьяне считали следствием действия высших сил). Но нынешний кризис столицы по утверждению свободомыслящих граждан, считавших, что они понимают новую жесткую динамику капиталистического города, был связан исключительно с экономикой; перепроизводство и дикие финансовые аферы времен Луи-Филиппа заставили город сражаться с самим собой — богатые и бедные глядели друг на друга через баррикады.

В ветшавшем Париже периодически строили новые здания, абсолютно не вписывавшиеся в городскую инфраструктуру, чудом существующую и едва подлатанную со времен Средневековья. Треть горожан теснилась в маленьких квартирках пятиэтажных домов на узких улочках восточных кварталов правобережья. Лишь одно из пяти зданий столицы имело водопровод. В Сену, Бьевр и Менильмонтан продолжали сливать сточные воды. Ровных дорог не существовало. Центр города, остров Ситэ, кишащий инфекциями, был темным грязным лабиринтом улиц, будто нарочно созданным для роста преступности.

Все житейские противоречия середины XIX столетия сошлись в пассаже Денфер в Ситэ Казо, который и сегодня можно увидеть неподалеку от бульвара Распай в XIV округе. Этот пассаж состоит из двух рядов четырехэтажных зданий, вытянувшихся вдоль мощеной улицы. Сооружение было задумано и построено неким Пежори в 1855 году.

Отсутствием пышных украшений и аскетическим шармом он символизирует стремление к гармонии и спокойствию посреди шума городского центра. Париж быстро расползался в размерах во всех направлениях. Ситэ Казо, напротив, был и остается островком покоя среди беспокойного моря вселенной.

Интересно, что Ситэ Казо появился, когда Париж стоял на перепутье. С одной стороны, население города выросло с 786 000 жителей в 1831 году и в 1848-м превысило миллионную отметку. Промышленность развивалась невероятными темпами. Помимо того, город уже традиционно служил финансовым, торговым, культурным и политическим центром страны, что только способствовало дальнейшему его формированию. Бальзак называл столицу «бегущим потоком» идей, торговых сделок и культурных событий в полном соответствии со званием «королевы городов» или даже «королевы всего мира».

Размах изменений в Париже этого периода соизмерим с прокладкой новых широких улиц с высаженными по сторонам деревьями, давшей свободный проезд экипажам и открывшей впечатляющие виды всякому отдыхающему. Однако путешествие из Парижа в другие европейские города было не таким уж легким. Вальтер Беньямин писал, что даже в 1847 году дилижанс, отправлявшийся каждое утро из Парижа в Венецию, прибывал к месту назначения только через шесть недель. Железная дорога, оживившая экономику первого конкурента — Англии, во Франции развивалась медленно, отчасти из-за изменчивой политической жизни Парижа, отчасти из-за недоверия французов к англосаксонскому изобретению.

Тем не менее, как только в 1837 году власти объявили, что во все уголки страны следует проложить железнодорожные пути, их сеть начала расти с невероятной быстротой, а парижане впервые смогли воспользоваться поездками за город и в крупные промышленные центры Франции. Рост сети железных дорог заодно подстегнул операции на финансовой бирже, которые привели к кризису 1840-х.



Развитие транспортных путей в Париже с 1850 по 1914 г.


Новые технологии требовали нового слова в архитектуре. Первые железнодорожные вокзалы Парижа (вокзал Сен-Лазар появился в 1836-м; Северный вокзал начали строить в 1846 году, но кардинально перестроили в 1860-м) приводили в восхищение современников конструкциями из стекла и металла, наполняющими огромное пространство светом. Сначала парижане путешествовали с неохотой — отчасти из страха (скорость новых механизмов считали смертельно опасной), отчасти из-за дороговизны билетов. Но долго ждать не пришлось — в столицу потянулись транспортные потоки из провинций. Из Парижа можно было доехать до Брюсселя, Лондона и Амстердама. Пассажиропоток, почтовые, торговые, внутренние и международные перевозки обслуживались квалифицированным персоналом. Ради качественного сервиса улицы вокруг вокзалов заполнили гостиницы, brasseries[86] с ломившимися от морепродуктов и пива столами. На привокзальных площадях сновали жулики, воры-карманники и улыбчивые провинциалы, впервые созерцавшие великий город.

«Как выпадут кости»

Луи Наполеон Бонапарт с гордостью возглавил раздираемый на части, изменчивый и кипящий деловой активностью город. Он родился в Париже, был третьим сыном младшего брата Наполеона I — короля Голландии Луи Бонапарта. После падения Первой империи его семья эмигрировала в Швейцарию, где молодой Луи служил в федеративной армии. После смерти старшего сына Наполеона герцога Рейхштадтского Наполеон заявил о своих правах на французский трон как наследник Бонапарта и затеял ряд заговоров против Луи-Филиппа. В 1836 году он был сослан в Соединенные Штаты, но вскоре вернулся в Европу и обосновался в Лондоне, откуда распространял манифесты, в которых заявлял, что вскоре вернет Франции славные реформы Наполеона I. Его вновь изловили, обвинили в измене, осудили и заключили в тюрьму-крепость Ам на севере Франции. Наполеон бежал, вернулся в Лондон, где публиковал пропагандистские памфлеты до тех пор, пока февральская революция 1848 года не свергла французское правительство. К большому удивлению надеявшихся на восстановление республиканских ценностей радикалов и умеренных левых Наполеон III (как он теперь называл сам себя) при полной поддержке населения захватил власть и установил режим, который не был ни жестко революционным, ни слабо консервативным.

Несмотря на обретенный в Англии и Германии заметный швейцарско-германский акцент, новый правитель был любим народом. Публика скандировала «Poléon, nous l’aurons» — «Нам нужен Наполеон» всякий раз, как он появлялся на публике. Сначала многие высокопоставленные персоны не принимали его всерьез (некий генерал назвал его «меланхоличным попугаем»), политическая элита страны считала Наполеона легкоуправляемым «кретином». Обидное прозвище, по слухам, дал Наполеону видный журналист и амбициозный политик Адольф Тьер, который впоследствии сыграет видную роль в жизни страны. Несмотря на сложившуюся репутацию и нелепое окружение, Луи Наполеон показал, что является не клоуном, а достойным учеником Макиавелли, и его единственной слабостью было ощущение собственной исключительности.

Несмотря на учреждение всеобщего избирательного права, Наполеон испытывал плохо прикрытую неприязнь к демократии. Чтобы укрепить французское влияние в регионе и защитить церковь от нападок либералов, в 1849 году Наполеон ввел в Италию войска. Позднее он утверждал, что «не имел намерения послать армию в Рим, чтобы ущемить свободы итальянцев», но никто ему не поверил. Как бы то ни было, Наполеон умел манипулировать общественным мнением. Ему удивительным образом удалось подняться над итальянским инцидентом и явить себя перед левыми — умиротворяющим реакционное насилие умеренным политиком, а перед правыми — хранителем традиционных семейных и религиозных ценностей.

Хуже всего пришлось консерваторам: когда в 1852 году срок президентства Наполеона подошел к концу, они думали, что наконец-то от него избавятся, и потому в стремлении получить большинство в Национальном собрании начали составлять план по отмене всеобщего избирательного права и замене бонапартистского узурпатора настоящим монархом. Сами того не зная, заговорщики сыграли на руку Наполеону: дали оправдание его coup d'état[87], совершить который он планировал еще в 1848 году.

Переворот, который президент и его сообщники назвали операцией «Рубикон», выпал на 2 декабря 1851 года. Предшествовавшие ему несколько месяцев были очень напряженными. В высших политических кругах, как и в самых грязных закоулках столицы, ходили слухи о восстании и готовящемся жестоком его подавлении. Вечером 1 декабря президент устроил в Елисейском дворце прием и вел непринужденные беседы об уборке мусора, финансировании программ по повышению уровня санитарии в столице и прочих бытовых мелочах. Позднее тем же вечером семьдесят шесть самых влиятельных парижан, включая лидеров социалистических и радикальных группировок, были арестованы в собственных постелях и заключены в камеры Венсенского замка. Одновременно, чтобы проконтролировать издание «обращения к народу», в котором объявлялось о заговоре Тьера и прочих диссидентов, готовившихся «сбросить республику», полицейские отряды взяли под свой контроль парижские типографии. Проснувшись 2 декабря, парижане выглянули в окна и узрели шагающие по бульварам и набережным Сены войска; солдаты также расположились на площади Согласия, в Тюильри, Пале-Рояле и на Елисейских полях.

Сначала горожане вздохнули с облегчением, и даже рабочие районы считали переворот меньшим злом, нежели возврат монархически настроенного Национального собрания. Но через какое-то время в Сент-Антуане, Сен-Мартене и Сен-Дени прошли демонстрации, были построены баррикады, раздалась ружейная стрельба. Несколько дней на мостовой восточных районов Парижа лежало более 400 тел убитых рабочих.

Примерно в километре от тех мест под аплодисменты состоятельной публики и гуляющих по grands boulevards шел войсковой парад. Обеспеченному населению было указано держаться подальше от центра города, чтобы не мешать действиям армии, но рабочие районы были совсем другим миром, нежели город дорогих магазинов, пассажей и кофеен. Кровавая травля стала жестокой охотой со стороны состоятельного класса.

Референдум 21 декабря показал, что население Франции в подавляющем большинстве одобрило переворот.

Французы считали, что Наполеон своими действиями спас Францию от худшей участи. В первый день 1852 года в Нотр-Дам отслужили «Те Deum», Наполеон был коронован монархом Франции. Именно тогда, как заявляет Карл Маркс в работе «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», лозунг «Свобода, равенство, братство» был заменен на «Пехота, кавалерия, артиллерия».

Аттила из Эльзаса

Легенда гласит, что Луи Наполеон в 1848 году прибыл на Северный вокзал с картой Парижа в руках и грандиозной мечтой о реконструкции города. Правда это или нет, мы не знаем, но после захвата власти в результате переворота 1851 года Наполеон недвусмысленно дал понять, что город безраздельно принадлежит ему и что он собирается превратить столицу в символ своего правления. Луи Наполеон, как и его дядя, взял Древний Рим за образец и начал методично преображать Париж в современный эквивалент древнего мегаполиса. Кроме того, он пребывал под впечатлением от энергии и величия Лондона, в сравнении с которым Париж казался грязным, тесным и убогим.

В 1853 году на пост префекта Парижа Луи Наполеон назначил барона Жоржа Эжена Османа. До того момента Осман был загадочной для столицы персоной — всего лишь префект отдаленного департамента Вар на юге страны. Он родился в 1809 году в Париже на улице Фобур дю Роль в доме 55 (сегодня это улица Фобур Сент-Оноре) в весьма характерном hôtel particulier, особнячке с палисадом и задним двором. Особнячок был из тех, которые барон он с такой решимостью уничтожал позднее. Семья Османов была довольно богата и даже водила знакомство с семьей императора. Учился барон в лицее Генриха IV, довольно много свободного времени проводил на отцовской мануфактуре в Кольмаре, где и заслужил репутацию тяжелого на руку грубияна эльзасца. Мало кто из современников сказал об Османе что-либо хорошее (Жорж Санд, единственная, кто выразил хоть какую-то симпатию, назвала его «пылким молодым человеком и идеалистом»).

Как Осман привлек к себе внимание Луи Наполеона, мы не знаем, но император был явно впечатлен административным талантом барона и сражен его непоколебимой верностью идеям императора (Осман действительно служил Луи Наполеону почти все его правление). Импонировали императору и методы, которыми барон, а тогда еще префект департамента Вар, боролся с республиканцами и социалистами: он заслужил репутацию бескомпромиссного переговорщика и убежденного монархиста. Подобно Луи Наполеону, Осман был для Парижа чужаком (император жил в столице лишь ребенком) и не страдал сентиментальной привязанностью к Парижу и парижанам.

Не прошло и месяца со дня вступления Османа в должность, как начались работы по реконструкции Парижа: барон выпустил директиву, согласно которой все округа столицы подчинились центральному административному аппарату. Одновременно он создал план общего «наступления». План состоял в уничтожении всего, что лежало на пути нового строительства и прокладки прямых дорог. Основная цель проектов барона состояла в создании ряда крупных перекрестков в центре города, оси которых будут направлены на север, юг, запад и восток. От главных перекрестков планировалось проложить широкие дороги, бульвары и озелененные улицы, которые свяжут центр с железнодорожными вокзалами и главными выездами из города. Широкие дороги требовались также для того, чтобы открыть впечатляющие перспективы столицы, в лучшем виде явить взору ее памятники. Первым проектом Османа стало возведение в 1851 году «Форт де Л’Аль» в сердце города, комплекса из восьми зданий из стекла и металла, построенного на месте старинного парижского рынка. Эмиль Золя назвал эти районы «чревом Парижа», «современной машиной, живущей по собственным правилам», настоящим центром. Округа Л’Аль, что интересно, породила о себе столько же легенд и мифов, сколько весь старый город вместе взятый; но этот новый проект Османа имел сугубо практическое назначение.

Составленный план действий воплощался со всей возможной, порой беспощадной эффективностью. Финансировался проект совместными усилиями частных инвесторов, биржевых дельцов и правительственных фондов. 26 марта 1852 года был принят закон, позволявший «Ville de Paris»[88]выкупать любую землю или недвижимость, стоявшую на пути нового строительства. Следующие семнадцать лет Париж выглядел как огромная строительная площадка. Старинные, веками стоявшие кварталы сносили и перестраивали. Тысячи и тысячи парижан были вынуждены переехать в другие районы города. Осман получил прозвище «Аттила из Эльзаса» (его семья была родом из Эльзаса), да и сам ненароком назвался «художником разрушения». Маклеры рынка недвижимости сколачивали немыслимые состояния, за бесценок выкупая лежавшие на пути нового строительства земли и перепродавая их строителям и архитекторам в несколько раз дороже.

Луи Наполеон и Осман делили одну мечту: стремились выстроить новый исключительно функциональный город. Ко всему прочему, Луи Наполеон желал создать красивый и величественный памятник своему правлению, но, самое главное, столица XIX века должна была стать функциональной во всем. Император и барон не пытались сотворить эстетически красивый город, скорее, они желали выстроить столицу, которая будет соответствовать высшим стандартам гигиены, получив действующую систему канализации и удобную сеть транспортных путей. Да, Париж станет прекрасным, но только после того как избавится от зловония, а граждане его вдохнут свежий воздух полной грудью.

Луи Наполеон и Осман одинаково равнодушно и презрительно относились к наследию прошлого. В начале XIX столетия иностранцы и парижане в равной мере считали столицу Франции великим культурным, политическим и торговым мегаполисом оттого, что на каждом шагу, на каждой улице можно было видеть следы прошлого; частенько сразу несколько исторических периодов проявлялись в архитектуре всего одной улицы, в пристрастиях и привычках ее жителей. Густая сеть аллей, узких улочек и пассажей собраны в идеализированный в народном сознании образ, возникший в начале XIX века под именем «Le Vieux Paris»[89]. Созданию этого образа немало способствовали сочинения Виктора Гюго и Эжена Сю, рисовавших Париж то тюрьмой, то адом, грязной преисподней или клубком злодеяний, но одновременно пристанищем хитрого, бойкого и бесконечно изобретательного народа. В своем стихотворении «Лебедь» Бодлер говорит об изменчивом городе, жалеет об ускользающей старине:

Париж меняется — но неизменно горе;

Фасады новые, помосты и леса,

Предместья старые — все полно аллегорий

Для духа, что мечтам о прошлом отдался[90].

Фигура Османа и по сей день воспринимается в Париже неоднозначно. Чаще о нем упоминают с презрением и негодованием, считают грубым эльзасцем, который менее чем за два десятилетия разрушил наследие нескольких веков истории столичных улиц. Его также считают лакеем при Луи Наполеоне, реализовавшим политические амбиции за счет Парижа. Как утверждают все без исключения политики левого толка, широкие, украшенные деревьями улицы и бульвары, пересекающие город с запада на восток, были построены не столько для облегчения передвижения горожан, сколько для эффективной переброски солдат и артиллерии в случае бунта. Как бы то ни было, лично Осман новыми проектами не обогатился. В 1870 году он ушел с поста префекта, не имея ничего, кроме пенсии в шесть тысяч франков (и это во времена, когда агенты по недвижимости за операцию с одним зданием получали несколько миллионов франков). Барон оставил после себя город с функционирующей системой канализации (теперь можно было пить воду, не опасаясь заразиться холерой), с отлаженным освещением улиц — словом, подготовленным к встрече всех благ технического прогресса. Подобно Луи Наполеону, Осман был англоманом и представил парижанам первые английские общественные парки (парк Бютт-Шомон и Булонский лес — детища его страсти).

Несмотря на все достижения барона, некая живость оставила улицы города — пропал интимный мир парижских petites gens[91], существовавших, как придется: за счет продажи воды, плотницкого ремесла, работы писца, разыгрывания кукольных представлений. Луи Наполеон нанял фотографа Шарля Марвиля, чтобы тот запечатлел агонию старого Парижа. Но сделано это было не из ностальгии по уходящей красоте, а из желания трезвым взглядом беспристрастного ученого отразить ход прогресса.

Глава тридцать вторая Призраки при свете дня

Строительные нововведения в Париже начала XIX столетия не вызывали эмоционального отклика рядовых парижан, разве что заставляли их почувствовать недостаток наличных денег. Перестройка города обходилась недешево: в какой-то момент для финансирования строительных проектов налоги повысили до 80 % от доходов. Реконструкция Парижа Второй империей шла по-другому: Наполеон III и барон Осман решили создать «самый величественный город в мире», и барон взялся за дело со всем возможным усердием и презрением к загадочному миру Старого Парижа.

При Османе город преобразился если не чудесным образом, то очень близко к этому. Посреди какофонии звуков, в пыли и разрушении, среди сносимых улиц и зданий парижане узрели, как новый мир возникает прямо на их глазах. Среди хаоса вырастал порядок. От Северного вокзала на юг к Обсерватории проложили широкую улицу и обсадили деревьями. На правом берегу Сены возникла сеть бульваров: между воротами Майо на западе и Венсенскими на востоке, например, появились бульвары Перейр, Мальзерб, Страсбурский, Севастопольский, Ришара Лену ара и Мажента (несмотря ни на что, истые парижане отказывались селиться восточнее Севастопольского бульвара). На левом берегу бульвар Сен-Жермен пробил дугу сквозь территории, где размещались старинные особняки — grand hôtels, воплощавшие архитектуру эпохи Ренессанса и дарившие незабываемый облик столице.

Самой заметной «казнью» Османа стала расправа над островом Ситэ, где барон сносил средневековые здания, лепившиеся друг к другу неподалеку от собора Нотр-Дам. Именно эти кварталы были описаны Виктором Гюго, они веками служили источником бесчисленных мифов и историй, которыми полнился парижский фольклор. Осман твердой рукой превратил это место в перекресток трех основных городских артерий, а улицы, по которым ранее бродили каторжники, воры, жулики, шлюхи и убийцы, стали местом размещения главного полицейского участка города, а заодно крупного (и нелепого) административного комплекса Консерьежери, в котором трудились судейские чиновники и адвокаты.

Главный, доживший до наших дней проект Османа — оптимизированные транспортные потоки столицы, или, если угодно, укрепленный политический и военный контроль над «оком бури» — восточными районами города: новые кварталы многоквартирных зданий, выстроенных вдоль удивительно прямых дорог по единому стилю. Император и барон стремились достичь эффекта торжественного величия, выстраивая уходящие к горизонту перспективы, размеренную упорядоченность фасадов и балконов с коваными решетками. Самобытность и оригинальность ставились ниже впечатления, которое вызывали уходящие вдаль гармоничные, единообразные улицы. Зато интерьеры жилищ среднего буржуа, наоборот, были пышными, зачастую перегруженными романско-византийскими и восточными украшениями. Явный контраст эстетических вкусов — сухости серых зданий, строгости уличного освещения и пышности квартир — по сей день является отличительной чертой французского стиля, распространенного от Рабата до Бухареста. В середине XIX века этот стиль представлял собой победу единообразия городского пейзажа над индивидуальностью, а заодно воплощал парадокс, лежавший в основе режима Луи Наполеона.

Этим объясняется крайняя усредненность архитектуры Второй империи. Выстроенный Османом город восхищал и подавлял одновременно. Порядок и новые технологии восторжествовали над прошлым. Церкви и прочие памятники, однако, строили по старинке, в традициях архитектуры прошлых веков.

Лучшим примером архитектурного стиля Второй империи является монументальное и привлекающее своей вульгарностью здание Оперы архитектора Шарля Гарнье, протянувшееся от книжной лавки «Брентано» до авеню Опера. Широкая, украшенная деревьями улица Оперы величественна, но лишена шарма: слишком длинна для расслабляющей прогулки и чересчур широка для перехода без серьезного риска быть сбитым транспортом. Авеню Опера увенчана поставленным посреди оживленного перекрестка нелепым, украшенным в стиле римско-византийского храма зданием Оперы, воплощением грандиозных и напыщенных амбиций Второй империи. Закончено строительство Оперы было уже после падения Второй империи, когда архитектору пришлось платить за место в созданном им же здании, что довольно символично для тех времен.

Путешественники

Заметной чертой городской жизни тех лет является появление на grands boulevards[92] впечатляющих grands magasins[93]. Эти храмы поклонения новому идолу — коммерции — превратили Париж в настоящий город современности. Теперь столицу Франции заполонили указатели и реклама, отчасти — политического содержания, но в большинстве кричавшие о чудесах новой эры. В них как в зеркале отразилась агония прежнего Парижа. Традиционное искусство политического плаката и бунтарских надписей на стенах еще жило, но разрушение старинных кварталов уничтожило братства и гильдии пролетариата, который не мыслил жизни без трущобного досуга и революционной агитации. Власти добивались, чтобы горожане забыли революционное прошлое и начали привыкать к великолепию османовских бульваров.

Париж времен Второй империи был городом чувственных удовольствий: город считался мировой столицей гедонизма всех форм и видов. В «Путеводителе по Парижу» 1867 года неизвестный автор с трудом сдерживает собственное возбуждение, когда описывает все прелести авеню де л’Императрис (сегодня улица Фоша): «Леса! Озеро! Настоящие четырехместные коляски, наемные двуколки, повсюду улыбки, модно одетые люди… Как элегантно, как великолепно! Проси и получишь все радости любви. Поистине это мир удовольствий, готовый принять тебя!»

Примерно в эти годы термины «bohème» и «bohèmian» («богема», «представитель богемы») вошли во французский язык. Ими описывали поколение молодых людей, ненавидевших деньги, работу и уныние буржуазного комфорта. Представителями богемы считали самых разных людей: бродяг, пьяниц, жуликов, поэтов, журналистов, сатириков, самовлюбленных модников, философов, — причем зачастую эти разнообразные ипостаси воплощались в одном лице.

Впервые термин «богема» был использован в описании молодых романтиков 1830-х годов. Был среди них поэт Теофиль Готье, снимавший комнаты в тупике дю Дойенн, в квартале ветхих зданий напротив Тюильри, всего в паре шагов от Лувра. Это был самый центр города, загроможденный памятниками буржуазной монархии. Но для Готье — забытого обломка прошлого — эти старые здания представляли собой священный тотем, воплотивший в себе противоположность рационального прогресса и экономического развития, пропагандируемых меркантильным правящим классами. «Тупик выходит на клочок земли, обнесенный грубо сколоченным забором из потемневших досок, отодранных от дна лодок, — писал Готье. — Развалины церкви (половина купола и две-три колонны все еще стоят) способствуют ощущению запущенности и опасности […] здесь сложно вести жизнь Робинзона Крузо, это не острова Хуан-Фернандес, это истинное сердце Парижа».

Подобные Готье богемные горожане искали на улицах города нечто странное, неизведанное, поэтическое и таинственное. Они превратили спонтанные, вроде бы бессмысленные прогулки в своего рода искусство. Такое времяпрепровождение назвали родившимся еще в XVI столетии словом «flânerie» — «гулять» или «плыть по течению». К началу XIX века этот термин прочно обосновался в лексиконе богемы, члены которой, как, например, Арсен Гуссе, Камиль Рожье и Селестин Нантейль, обозначали им прогулки по городу в поисках приключений, стремлении будоражить чувства и, если удастся, найти удовольствия.

Сначала пресса считала «фланирование» очередной формой праздности, пустого времяпрепровождения: недавно прибывший в Париж провинциал и журналист Жюль Жанен в 1829 году сказал, что «фланер» — это «ленивец, которого ничто не интересует, тунеядец». В 1837 году в одном из своих романов Бальзак вывел персонажа, гуляющего (flâneur) по бульварам целый день и заходящего домой лишь пообедать. Ибо парижский гуляка-фланер зачастую является человеком отчаявшимся, но полным тщетных желаний. Примечательно, что под это описание попадает и сам Бальзак, которого частенько видели на бульварах даже в слишком поздние для прогулок часы. Автор авторитетной и популярной колонки в «Фигаро», журналист Гюстав Клоден вспоминал рассказ известного игрока Мери, который несколько раз подряд встречал на улицах Бальзака около четырех-пяти утра. «На третий день, — пишет Клоден, — он [Мери] спросил Бальзака, почему тот бывает в этих местах в столь ранний час. Покопавшись в карманах, Бальзак выудил альманах, в котором было указано, что солнце в этот день встает в 4:55 утра. “Меня преследуют сборщики долгов, — объяснил Бальзак, — и днем мне приходится прятаться. Но в данный момент я свободен, я могу прогуляться, и никто меня не арестует. Солнце еще не встало”. “Когда меня донимают подобные беды, — ответил Мери, — я не прячусь, а еду в Германию”. На том они пожали руки, и пошли каждый своим путем».

Бальзак, когда за ним не гонялись кредиторы, любил в послеобеденный час или ранним вечером пройтись по бульварам, расчищая себе путь в толпе тростью распорядителя парадов с металлическим набалдашником. Подобные появления на бульварах давно стали традиционными для парижан-мужчин, предпочитавших политике, бизнесу и семье искусство и свободу. Они возвели публичный нарциссизм в принцип существования. В конце XVIII века эти элегантные модники были известны как «Muscadins» или «Incroyables» («щеголи», «невероятные»), их можно было узнать по женоподобной одежде, высоким прическам и мускусному аромату духов, которыми они пользовались. «Инкруабли» назывались так оттого, что притворялись, будто не могут произнести букву «р» и потому частенько произносили предложения вроде: «En véité, c’est incoyable!»[94] Женским эквивалентом «инкруаблей» стали «щеголихи», носившие платья по греческой моде и тосковавшие по неоклассицизму. Франты обоих полов были реакционерами: в 1793 году в Лионе и в 1796 году в Париже они участвовали в антиякобинских демонстрациях. Они презирали рабочий класс и сопротивлялись войскам с упорством, удивившим даже бывалых вояк, считавших модников слабыми гомосексуалистами.

К началу правления Луи-Филиппа бульварная жизнь стала не в пример демократичнее. Бульварные франты перестали считать своим главным врагом пролетариат; теперь место противника заняла буржуазия, чьи сдержанные манеры и лицемерный стиль жизни подвергались бесконечным нападкам. Бульвары оставались главным местом прогулок исключительно состоятельной публики. Модники получили прозвище светских львов и вели себя с аристократической индифферентностью. В книге «Physiologie du Lion» («Физиология льва»), вышедшей в 1840 году с иллюстрациями Домье, журналист Феликс Дерьеж пишет о бульварных франтах, или львах, тех лет, которые «гуляют по бульвару, словно владеют им, выдувают в лица дамам клубы дыма своих гаванских сигар. К их туфлям привинчены шпоры, которые они снимают только перед сном или верховой поездкой». Излюбленным местом гуляний был Большой бульвар, позднее переименованный в Итальянский. Здесь располагались лучшие рестораны столицы, например «Английская кофейня», кафе «Золотой дом» и «Париж», стоявшие на пересечении бульвара с улицей Тет-бо, где писатель-социалист граф Орас де Вьель-Кастель заказывал знаменитый обед за пятьсот франков, во время которого съедал пирамиды неразрезанных трюфелей и запивал их бутылкой «Кло Вужо» 1819 года.

Общественные классы разнились даже расписанием дня: пролетариат выходил на работу в шесть утра, а бульварный франт начинал обдумывать карту вин к обеду в одиннадцать. Обед ему подавали между шестью и семью часами вечера. Театральные представления начинались в восемь часов, кофейни оставались открытыми до полуночи. Для отъявленных полуночников существовали специальные заведения, к примеру кафе-варьете — излюбленное местечко журналистов и актеров — или boulangeries-pâtisseries[95] на бульваре Монмартр и на улице де Ришелье, где подавали жареных цыплят и разные другие assiettes[96].

К моменту, когда к власти пришел Наполеон III, город вырос, его жизнь усложнилась, пейзажи и улицы поражали воображение, бездумные прогулки по столице перестали быть прерогативой исключительно богемы и людей искусства: теперь эти занятия стали доступны и парижской буржуазии. «Фланер» османовского Парижа — это прогуливающийся господин (большинство фланеров были мужчинами), обозревающий городскую жизнь, словно спектакль: фланер тех лет дистанцировался от удовольствий, которые наблюдал.

Изрядная тоска по старому Парижу и сострадание бедноте не мешали поэту Шарлю Бодлеру быть фланером более высокого разряда. Он стал по-настоящему знаменит в 1857 году, когда сборник его стихов «Цветы зла» был предан анафеме за «ересь и распутство». Шесть стихотворений были запрещены (и оставались в черном списке до 1947 года), а книгу, исключив их из цикла, продавать не имело смысла. Лучше всего поэту удалось описание старого и обновленного Парижа. Отношение Бодлера к «великолепному городу» откровенно двойственное. Стихотворный цикл, как подтвердят за 200 лет многочисленные поклонники, принес Бодлеру славу величайшего поэта Парижа эпохи модерна, несмотря на подробное изображение всех недостатков города.

В то же время поэт не мог не любить город. Бодлер мучился, блуждал по улицам, выискивая в них черты прошлого и любуясь современностью. В стихотворении, посвященном непримиримому противнику Луи Наполеона Виктору Гюго, которого Бодлер считал единственным равным себе, поэт описывал Париж как город, полный снов и фантазий, «где сонмы призраков снуют при свете дня»[97]. Гюго в те годы бежал от властей, которые считал в равной мере преступными и корыстными, на остров Гернси; Бодлер относился к Луи Наполеону с той же ненавистью, но полагал, что для организации сопротивления, восстания против города современности и возрождения духа старых улиц следует оставаться в городе.

Еще одним противоречием в творчестве Бодлера является тот факт, что пресытившийся гашишем поэт (ходили слухи, что в худшие времена он даже на завтрак ел гашиш или, если представлялась возможность, принимал опиум) с жаждой наркомана наслаждался походами по городским бульварам, магазинам, художественным галереям, музыкальным салонам и brasseries, черпал в них вдохновение, окунаясь в «бездонный океан электричества». Бодлеровский Париж — город осколочных впечатлений, людских трагедий, древних мифов, сублимации и изгнания: в отличие от масштабных панорам Парижа Гюго, столица Бодлера жива и узнаваема даже современным читателем.

Вид из кофейни «Момус»

Позднее, когда осунувшийся Бодлер уже не мог с прежним шиком фланировать по бульварам, он стал завсегдатаем таверны «О Пти Рошер», располагавшейся неподалеку от здания Оперы — на углу улиц Наварин и де Бреда. Эта забегаловка также называлась «У Диношо», по имени первой владелицы мадам Диношо, оставившей дело своему сыну Жану-Эдуару. Скромный ужин обходился здесь в два франка, за ту же цену без ограничений предлагалось бургундское, которое, по словам одного посетителя, «сильно попахивало землей». Эта ресторация пользовалась популярностью среди писателей, художников и архитекторов. Жан-Эдуар частенько развлекал своих посетителей игрой на скрипке, а плату брал стихами или рисунками. Благодаря Жану и витавшему вокруг богемному духу заведение привлекало посетителей даже с далекого левобережья.

Когда Бодлер появился здесь впервые, он уже был широко известен как суровый критик буржуазных ценностей. Его вздорный характер сказывался даже в заказе обеденных блюд и был необычен даже для таких беспокойных заведений, как «У Диношо». Максим Руд знавал журналиста, сказавшего, что Бодлер был «высоким, худым, с волосами, которые шутник Потрель называл “похожими на суфле”». Он же заметил, что изрядно сдавший поэт утратил искусство шокировать словом, вспоминая, что когда-то «Бодлер был одним из тех, кто тратит два луидора на котлету». «Иногда поэт ходил в ресторан в Фобур Сен-Жермен и ждал заказа, попивая кирш или горящий пунш. […] Однажды в ресторане, где Бодлер бывал не раз, он заказал себе хорошо прожаренный говяжий стейк. Когда блюдо подали, владелец ресторана, человек семейный и добропорядочный, подошел к посетителю, чтобы справиться, доволен ли он. “Именно такое филе я и хотел, — ответил Бодлер. — Нежное, как мозги маленького ребенка”».

Молодым поэтам для вдохновения Бодлер советовал «напиться и оставаться хмельными до конца дней своих». Безграничное пьянство, смешанное с презрением к последствиям, среди богемы тех лет считалось высшей добродетелью. Такое поведение славил пьяница Фернан Денуайе, написавший застольную песню «Les rôdeurs de nuit» («Ночные бродяги»). Песня вошла в сборник «Chanson parisiennes»[98], большая часть стихов которого была хорошо известна посетителям «У Диношо» — еще бы, ведь их частенько исполнял хором весь зал. Песня Денуайе — шутливый пересказ вечера, проведенного в винном погребке, расположенном всего в нескольких шагах от бульваров:

Quand le bourgeois dort,

Il fait soif encore,

Passons la nuit à boire!

La rue est toute noire;

Mais les vitraux des boulevards

Sont en feu, comme des regards.

Atmosphère enflammée,

Filles dans la fumée,

Eau-de-vie et bruit,

Voila notre nuit!

Boire est le vrai bien!

Après, il n’est rien!

Rien, sinon boire encore, En attendant l’aurore!


Кто там дрыхнет в этот час?

Снова жажда мучит нас!

Подавай еще вина,

Уж гулять — так допьяна!

На бульвар, где свет и гам,

В поисках прекрасных дам!

Что же мы засели тут —

Нас давно девчонки ждут,

Позабавиться не прочь —

Это будет наша ночь!

Горячит сердца вино;

Мило нам оно одно!

Наливай, не пропадет,

Пока солнце не взойдет![99]

Еще одним любимым заведением, где богема спасалась от слепящего карнавала Второй империи, было кафе «Мо-мус» на улице де Пре-Сен-Жермен-л’Оксерруа, между улицами л’Арбр и дю Лувр. Кофейня стала оплотом свободомыслия и диссидентства в самом центре торгового города. Здесь, в курительном зале, сиживали писатель Анри Мюрже и его друг Александр Шанне, шокируя буржуазных посетителей потоками ядовитой брани и саркастических обвинительных замечаний. Позднее Мюрже увековечит «Момус» в книге «Scènes de la vie de Bohème» («Сцены из жизни богемы»), впервые опубликованной в журнале «Le Corsaire» как серия рассказов. Автор получал пятнадцать франков за выпуск, но рассказы стали настолько популярными, что Пуччини даже написал по ним оперу «Богема». Мюрже раскрывает перед читателем живописный мир неустроенной, но свободной и полной драматизма жизни. В конечном счете достоинства такой литературы заключались прежде всего в том, что она творила из реальности свой мир, давая парижанам возможность вкусить от другого, манящего, яркого образа жизни.

Успех этого и подобных ему произведений объясняется тем, что описанный Мюрже мир оказался привлекательным даже для тех парижан, кто никогда не рискнул бы войти в кофейню «Момус», опасаясь быть осмеянным или оскорбленным. Атмосфера кафе и дух его завсегдатаев отражали сопротивление буржуазному самодовольству, которое с развитием османовских проектов, казалось, нашло реальное воплощение в реконструкции парижских улиц. Жизнь кофейни «Момус» стала оплотом борьбы с убеждениями и уложениями порядка, обещавшего возвращение славы Наполеона I, но в действительности похоронившего себя в суете пустых амбиций и ограниченности.


Луи Наполеон стремился прослыть «добрым тираном» и не понимал, что в сложившихся экономических и социальных условиях невозможно примирить интересы удобно устроившейся буржуазии и рабочего класса, политическая обособленность которого по мере роста экономики лишь усугублялась. Османовский Париж, порожденный стремлением к буржуазному комфорту и капиталистическому утилитаризму, воплотил в себе противостояние буржуа и пролетария в так называемой «либеральной империи». Луи Наполеон обещал реформы и заслужил прозвище «доброхот» за проекты, нацеленные на улучшение жизни бедноты. Он одобрил укороченный рабочий день, упорядочил систему здравоохранения, уничтожил старые тюрьмы, в которых заключенные содержались в антисанитарных условиях (вплоть до 1830 года осужденных заковывали в цепи и проводили через весь город), построил дома призрения и больницы. Он, как никто, знал, с какими трудностями ему придется столкнуться, и однажды в беседе с английским политиком Ричардом Кобденом заметил: «Мы во Франции не занимаемся реформами, мы делаем революции». В свою очередь и пролетариат формировал свои взгляды в ходе революций 1789, 1830 и 1848 годов, потеряв немало крови, но так ничего и не отвоевав.

Глава тридцать третья Красная молния

Основным недостатком Луи Наполеона была неспособность понять и контролировать внешнюю политику. Подданные считали, что главным его грехом является равнодушие к нищете, скрытой под тонким налетом лоска и великолепия империи. Обе эти слабости были очевидны посетителям второй Всемирной выставки, устроенной Луи Наполеоном для демонстрации собственной власти и богатства, а также достижений своего режима. Первая Всемирная выставка прошла в 1855 году и удостоилась личного посещения королевы Виктории, которая, к удивлению собственных придворных, по-девичьи флиртовала с галантным императором Франции.

Высокий визит имел особенное значение — выставка и была организована с целью явить величие французской культуры, показать конкурентоспособность или даже превосходство Франции сравнительно с грубыми промышленниками-англичанами. Всемирная лондонская выставка 1851 года бледнела в сравнении с парижской, по крайней мере в глазах Луи Наполеона: выросший на западе левобережья городок выставочных павильонов казался гораздо внушительнее английского. Вторая парижская выставка должна была превзойти первую по всем статьям: в апреле 1867 года она раскинулась на Марсовом поле, ее посетили тысячи гостей со всего мира. На диковинки из Бельвиля и Менильмонтана пришли поглазеть даже пролетарии, с удивлением обозревая чудеса далекого от их жизни мира.

Да, Париж эпохи Второй империи был городом противостояния богатых и бедных. Для немногочисленных амбициозных представителей высшего света, вернувшихся в Париж с Луи Наполеоном, краткий имперский период стал временем непрерывных экстравагантных празднеств. Первой реакцией великосветской публики на буржуазные ценности и обывательскую умеренность, охватившую Париж во времена Луи-Филиппа, стало подражание предреволюционной аристократии эпохи Людовика XV. Столичная жизнь превратилась в своеобразный спектакль, который все чаще казался изощренной провокацией, нежели обычной тоской по былому. Богатые аристократы не думали ни о чем, кроме того, как бы организовать пышные охоты в лесу Фонтенбло, чтобы они соответствовали изящной утонченности XVIII столетия. Париж превратился в столицу haute couture[100] (термин также принадлежит этой эпохе): портные, костюмеры и художники потянулись сюда в стремлении завоевать внимание монархии, элиты и столичных модников попроще. Женская мода тех лет пропагандировала завивки, глубокие декольте, тонкие талии, и щедрые метры дорогих материй. Мужчинам мода предписывала носить темные наряды сдержанных форм, скромность мужского костюма восполняли крайне дорогие аксессуары: заколки для галстука, запонки, шелковые галстуки.

Малообеспеченные горожане также стали одеваться лучше, по крайней мере те из них, кто проживал в западных beaux quartiers[101]. К 1860-м годам османовский Париж стал центром удовольствий для всего цивилизованного мира. Первые так называемые колонны Морриса, круглые зеленые тумбы, на которых расклеивались плакаты с объявлениями о театральных постановках, появились в 1868 году. Идея этих сооружений пришла в голову печатнику с улицы Амело Габриэлю Моррису, осознавшему, что на рынке рекламного плаката одних только стен недостаточно. На улицах также появились элегантные «фонтаны Уоллеса» — фонтанчики для питья: их назвали в честь английского филантропа Ричарда Уоллеса, пожертвовавшего пятьдесят таких фонтанов французской столице после того, как он стал свидетелем гибели парижан от жажды во время осады 1870 года. К 1900 году по столице было разбросано более сотни питьевых фонтанчиков, ставших неотъемлемой частью парижской улицы наравне с синими адресными табличками, колоннами Морриса, зелеными газетными киосками, buvettes (торговыми прилавками с закусками) и vespasiennes — общественными мужскими туалетами, знаменитыми тем, что вокруг них ошивались воры и гомосексуалисты. Казалось, весь город функционирует с одной целью — удовлетворить потребности населения и продать ему побольше товаров.

При Второй империи как в высшем свете, так и в модном обществе появился новый вид времяпрепровождения — балы-маскарады (Луи Наполеон и сам одевался в костюмы благородного гражданина XVII столетия). На этих приемах атмосфера похоти сгущалась донельзя. На знаменитом балу 1866 года в министерстве военно-морского флота гости восхищались tableaux vivants[102] четырех континентов, созданных в основном из обнаженных и полуобнаженных тел «туземок», застывших в самых разных позах. В вестибюле перед главным бальным залом живая картина быстро превратилась в оргию. Подобные развлечения были привычны для той эпохи и шокировали лишь иностранцев, которые, несмотря на осуждение этой практики, не могли не отмечать красоту вздымавшихся дамских бюстов и стать возбужденных мужчин.

Сексуальный пыл высшего общества оказался заразительным. Полицейский отчет 1866 года сообщает, что официально в городе зарегистрировано 5000 проституток. По неофициальным же данным, в Париже еще около 30 000 женщин непрофессионально подрабатывали проституцией: их называли самыми разными именами, в том числе comédiennes, lorettes, glisettes и cocodettes[103], и это были самые сдержанные прозвища представительниц древнейшей профессии. Обычно торговали собой крепкие девушки из рабочих семей: они предлагали секс взамен обеда, похода в театр или билета на любое новомодное удовольствие столицы.

С сексуальной жаждой парижан могло сравниться только пристрастие к экстравагантным экзотическим блюдам. Именно во времена Второй империи лучшие парижские рестораны достигли вершин своей славы. Прекрасным музыкальным сопровождением пиров той эпохи являлись бравурные сочинения Оффенбаха. Пышущий эротикой канкан, по слухам, вывезенный из дикого Алжира и еженощно исполнявшийся в театрах и кабаре столицы, звучал как апофеоз Второй империи.

Предзнаменования

Расплатой за невоздержанность в удовлетворении чувственных желаний стали сифилис и голод. Всепроникающему злу ханжества и политического лицемерия требовалась жесткая цензура, об этом в 1857 году в романе «Мадам Бовари» твердил Флобер; руководствуясь этими же соображениями, журналисты ругали полотна Мане «Олимпия» и «Завтрак на траве», называли художника извращенцем и разложившейся свиньей. Мужчины и женщины всех сословий страдали от сифилиса, их изуродованные тела были привычной картиной посреди веселья кабаре, живым подтверждением слов «Memento mori»[104]. Из знаменитостей жертвами болезни стали Мопассан, Жюль Гонкур, Бодлер и «аморальный» Мане. Однако на севере — в Бельвиле, Менильмонтане, Сент-Антуане и в новых кварталах вокруг вокзала Сен-Лазар и Северного вокзала, где проживали иммигранты, главным убийцей была не болезнь, а голод.

Вот что происходило в столице в 1867 году: Всемирная выставка завершилась грандиозным военным парадом (более 30 000 солдат выстроились на ипподроме Лоншан) и покушением на императора. Нападение, однако, совершено было не на Луи Наполеона, а на Александра II, присутствовавшего на войсковом смотре. Российский император, прекрасно знавший о политических заговорах на родине, никак не ожидал, что террористы последуют за ним в Париж, и был буквально шокирован случившимся. Луи Наполеон отнесся к инциденту иначе. Он и сам в 1858 году чуть не погиб от рук итальянца Феличе Орсини, считавшего императора препятствием на пути Италии к свободе. Луи Наполеон отказался верить, что покушение на русского императора организовала группа заговорщиков, и считал это делом рук одинокого фанатика. Русский царь, однако, списал такое отношение на присущее французам легкомыслие, и, усомнившись в надежности режима Луи Наполеона, отказался подписать с Францией какие-либо соглашения.

Это был ощутимый удар по гордости французского правителя, уверенного в стабильности и всемирном признании подчиняющейся ему страны. Неприязнь масс к Луи Наполеону с 1860-х годов стремительно росла. Одной из причин непопулярности режима стал провал военных кампаний 1864 и 1867 годов в Мексике. Эта имперская авантюра преследовала исключительно корыстные цели. Луи Наполеон стремился взыскать с мексиканского правительства долги, но затем решил установить власть империи над всей страной: предприятие закончилось позорным крахом и дискредитацией внешней политики Франции. Жители столицы совершенно не интересовались никем, кроме самих себя. Они были далеки от политических игрищ, но неудачные военные кампании ударили по карманам парижан, и тогда интерес вспыхнул — и нешуточный.

Худшее, однако, было впереди. В 1870 году Луи Наполеон своими махинациями добился того, что Франция вступила в войну с Германией. Предмет конфликта — спор за испанскую корону — рядовым парижанам был не интересен, но провальная война не только уничтожила империю как таковую, но вновь принесла террор и разрушения в столицу.

19 июля Франция объявила войну Германии. Новости об этом были встречены восторженными криками «À Berlin!», они неслись из баров и кофеен, слышались на бульварах. Посетивший Францию еще в 1867 году Бисмарк заметил, что французская армия к серьезным столкновениям не готова. Нынешний император существенно уступал в стратегическом мышлении Наполеону I, и к тому же так страдал от камней в почках, что еле сидел на лошади.

Это обстоятельство прекрасно иллюстрирует и спесь монарха, и переоценку собственных сил, ставших причиной падения империи. Всего через шесть недель после обмена оскорблениями и объявления войны французская армия развалилась под напором прусской военной машины в сражении при Седане, а сам Луи Наполеон был взят в плен. Совсем скоро германские соединения окружат Париж и с высоких холмов направят стволы своих пушек на горожан и столицу.

Всего три года назад, в 1867-м, никто из посетителей Всемирной выставки не мог и помыслить о том, что на месте пышной демонстрации достижений человечества будут лежать тела французских солдат и горожан, а люди будут есть крыс, лишь бы не умереть от голода. Вот до чего довели столицу глупость Луи Наполеона и его самонадеянность в отношении боеспособности страны. Луи Наполеон, кричавший на весь мир о том, что французская столица — «королева мира», всего за несколько лет умудрился крайне ослабить Париж. В течение девяти месяцев, с сентября 1870-го по май 1871 года, процветавший и снискавший славу лучшего города мира Париж подвергнется невиданным прежде испытаниям.

Осада

Луи Наполеон так глупо проиграл хитроумному Бисмарку, что парижане не смогли этого ему простить. Даже строжайшие из критиков императора были поражены жесткостью и невыполнимостью требований, предъявленных прусским канцлером властям Парижа. Видя, что его претензии не удовлетворены, Бисмарк приказал своим войскам окружить город и начать осаду. И вот 4 сентября парижские депутаты низложили императора и объявили о создании временного правительства. Одновременно толпа возмущенных парижан заняла дворец Тюильри и потребовала провозгласить республику, что власти со всей поспешностью и сделали. Этот радикальный шаг никак не способствовал облегчению участи столицы, с 25 сентября находившейся в полной блокаде со стороны прусской армии.

Первое время парижане были очень уверены в своих силах. В столице находилось 350 000 бойцов Национальной гвардии, а стены, укрепленные Адольфом Тьером в момент приступа столь нехарактерной для Второй империи предусмотрительности, были крепкими, толстыми, надежными. Но пруссаки штурмовать город не собирались. Они спокойно проводили взглядами воздушные шары, с помощью которых жители столицы посылали вести во внешний мир. На одном из таких шаров летел оратор Леон Гам-бетта, покинувший город с целью собрать в провинциях армию и привести ее на помощь Парижу. Поступок оратора казался бесшабашным, если не сказать глупым, но, бесспорно, это был крайне отважный жест патриотизма. Воздушные шары считались ненадежным и опасным транспортным средством и являлись легкой целью для прусских снайперов. Экстравагантная смелость и бесполезная бравада были типичны для представителей французского общества эпохи заката Второй империи.

Вскоре стало очевидно, что прусские генералы решили уморить Париж голодом. Состоятельные горожане думали, что пережить осаду будет легко: еще со времен поражения под Седаном многие из столичных буржуа запаслись продовольствием. Лучшие рестораны продолжали кормить посетителей, а богатые обыватели жаловались лишь на нехватку свежих морепродуктов и овощей. Появилась даже мода заказывать отбивные из мяса слона, верблюжьи почки или бобровый суп: в зоопарке забивали животных. Гурманы обсуждали виды крыс: самых жирных из этих животных мясники продавали как нечто среднее между «свининой и куропаткой». Запивали эти изыски дорогими винами, шампанским и ликерами, запасы алкоголя в городе были огромные. Настроения среди населения колебались от крайней напряженности, вылившейся в шпиономанию, когда людям повсюду мерещились германские лазутчики, до почти фанатичной самоуверенности. Очевидец тех событий, англофил Дабо описал свое посещение лавки башмачника, где произошла типичная для конца осени сцена:


«Хотел бы я прочесть сейчас английскую газету, — сказал один посетитель, — ваша “Times” твердила, что мы должны уступить Эльзас и Лотарингию, но теперь-то редактору придется признать, что Париж неуязвим». Я ответил, что уверен: редактор каждый день убеждается в этом. «Никакого примирения! — вскричал маленький портной, который в своем воображении уже скакал на коне и убивал воображаемых пруссаков. — Мы заключили договор со смертью; мир знает, что произойдет, если на нас напасть». После зашел обычный разговор о выживании, и некто заметил, что говядина тухнет быстрее баранины. «Нам следует научиться, — патетически произнес бакалейщик, — подавлять требования желудка. Даже те, кто ненавидит баранину, обязаны принести свои вкусы в жертву интересам страны». Я робко заметил, что через несколько недель тем желудкам, которые не желают принимать крысиное мясо, придется привыкать к нему волей-неволей. Настроение болтунов моментально испортилось. Башмачник с таинственным видом прикрыл дверь и прошептал: «Сегодня утром хороший друг генерала Трошу по секрету сообщил мне, что существует туннель, соединяющий Париж с провинциями, и по нему в город стадами перегоняют скот». Новость сразу же подняла дух[105].


Вдалеке от жизни богатых кварталов и открытых террас кафе, парижские бедняки и в мирные-то времена жили впроголодь. Когда осада затянулась, беднота начала выкапывать трупы на кладбищах, перетирать в муку кости и готовить из нее жидкую похлебку. Настоящее бедствие началось в середине октября, когда холодная осень превратилась в необычайно холодную зиму. На Елисейских полях и бульварах срубили все деревья — городу не хватало топлива. Осада больше не служила поводом для веселья и превратилась в кошмар даже для самых богатых парижан. 10 ноября пророчество Дабо сбылось: он увидел, как в Л’Аль продавали крыс по 25 сантимов за штуку. Представитель дипломатического представительства США Уикман Хоффман писал, что «собак продавали за 80 сантимов и дороже: все зависело от размера животного и его упитанности. Теперь крыса считалась изысканным блюдом. Грызунов даже делили на тех, что происходят из пивоварен и канализации. Понятное дело, вкормившиеся солодом и ячменем грызуны были деликатесом».

В довершение всего Бисмарк потерял терпение и предпринял попытку захвата гордой столицы. 5 января 1871 года, когда наступили самые холодные дни зимы, он приказал своим артиллеристам начать безостановочный обстрел города. Три недели город подвергался артобстрелу. Дома и улицы превращались в развалины, минимум четыреста парижан погибли от снарядов, выпущенных из пушек, которые еще в 1867 году стояли на парижской выставке как экспонаты.

Несмотря на все лишения, простой люд Парижа только окреп в решимости дать отпор прусским солдатам. Состоятельные горожане, однако, все сильнее волновались, боялись лишиться своих владений из-за затянувшихся военных действиях или в результате перемирия с мстительными пруссаками. В начале февраля 1871 года под давлением консерваторов и буржуазии Национальное собрание начало переговоры о мире. 21-го числа того же месяца в Зеркальном зале Версаля французы подписали с имперским правительством Германии Франкфуртское соглашение. Условия перемирия были крайне унизительными. Франция вновь теряла Эльзас и Лотарингию и к тому же платила огромные деньги по контрибуции. Последним унижением стал военный парад: 30 000 германских солдат, покидая французскую столицу, прошли строем по Елисейским полям — своеобразное пророческое предупреждение о грядущем унижении XX века.

Правящие классы вздохнули с облегчением и принялись мечтать о возврате в город предреволюционного богатства и процветания. Но классовая ненависть, вспыхнувшая с новым жаром во время войны и осады, не угасала. Пролетариат не доверял новым консервативным властям республики из-за того, что те продолжали править из Версаля — подальше от города и его проблем. Жестокая и беспощадная фискальная политика правительства, например, повышение налогов, высокие кредитные проценты и отмена ежедневного довольствия Национальной гвардии, лишь усилили ненависть простолюдинов к властям. Каждый парижанин, уцелевший в лютую стужу, переживший голод и помнивший крыс и похлебку из тертых костей, вновь почувствовал себя преданным теми, кто заботился лишь о своих доходах и ничего не делал для блага города.

Парижская песнь войны

Волнения, охватившие город в первые десять недель весны 1871 года, начались с незначительного инцидента на Монмартре. На главную площадь округа, который в те времена выглядел запущенным и деревенским, 18 марта строем вышел отряд правительственных войск с целью реквизировать у населения 200 артиллерийских орудий. Эти орудия были приобретены для обороны города на деньги его жителей, так что попытка версальского правительства, не заплатив ни су, реквизировать оружие, глубоко возмутила всех патриотов-парижан. Вокруг солдат быстро собралась толпа недовольных. Начались волнения, в военных полетели камни; толпа росла с каждым часом и беспорядочно металась по городу. На улице де Розьер были застрелены два генерала, а их трупы для утехи толпы повешены у всех на виду. Пушки отбили, восставшие торжествовали. Возглавлявший правительство Адольф Тьер отдал войскам приказ немедленно покинуть столицу. За солдатами прочь из города потянулись чиновники и состоятельные парижане. Столица перешла в руки народа и, преобразившись, стала выглядеть угрожающе.

Новое восстание не стало неожиданностью. Город, стоически переживший иноземную осаду, не дождавшись помощи властей, теперь кипел революционными страстями. Первое антиправительственное восстание произошло 31 октября 1870 года: по городу пошли слухи, что прусская армия захватила Метц, а в сдаче столицы виноват Тьер. В тот раз бунт родился на площади Согласия, толпа двинулась к городской ратуше и потребовала создания Коммуны. Слово «коммуна» в те времена было связано не с «коммунизмом», но обозначало форму городского самоуправления, известную еще со Средневековья и первых бунтов против налогов и короны. Длительное время значение термина не было определено, однако в конце XIX века это слово обрело такой заряд патриотизма и революционных настроений, что мгновенно зажигало население. «Коммуну!» — во время второго восстания 22 января 1871 года кричала толпа, собравшаяся у Отель-де-Вилль. После неудачного прорыва блокады люди требовали отдать бразды правления в их руки и выпустить всех арестованных во время октябрьского бунта. В тот раз толпу расстреляли.

Поворотный момент настал 28 марта 1871 года, через десять дней после эвакуации Тьера, когда шестьдесят четыре народных представителя вышли на крыльцо ратуши и объявили, что с этого часа столица Франции находится в руках Коммуны — самообразованного совета, который служит народу. Состав совета Коммуны был довольно пестрым: девятнадцать ее членов ранее состояли в Национальной гвардии; некоторые были якобинцами старой закалки и их экстремистские революционные взгляды все еще находили сочувствие в некоторых слоях общества, например среди последователей радикала Огюста Бланки или анархиста Сюлли Прудона. Вошли в совет и случайные люди, известные, впрочем, своей эксцентричностью: мистик и ясновидец Антуан Арно и Жюль Алли — автор труда «Человеческая жизнь соответствует жизни звезд», ветеран, владелец борделя, консьерж и завзятый пьяница.

Дух Комунны — ее анархический и спонтанный характер и презрительное, почти мистическое отрицание любых форм власти — в полной мере отражают призывы Артюра Рембо к безоглядной субъективности в искусстве и жизни. В свои произведения, вдохновленные Коммуной 1871 года (включая письма), Рембо вплетал шум улиц — пропагандистские призывы, подслушанные разговоры, отрывки популярных песен. Песен коммунары сложили множество.

«Les trois cerises», например, дожила до наших дней и продолжает пользоваться популярностью. Самыми заметными произведениями тех лет являются поэмы «Парижская песнь войны» («Chant de Guerre Parisien»), славившая голодранцев столицы, и «Парижская оргия». Последняя воспевает «город страждущий»:

Когда так яростно твои плясали ноги,

Париж, когда ножом был весь изранен ты.

Когда ты распростерт и так светлы и строги

Зрачки твои, где свет мерцает доброты,

О город страждущий, о город полумертвый,

По-прежнему твой взор в Грядущее глядит!

И мрак Минувшего, о город распростертый,

Из глубины веков тебя благословит!

Ты, плоть которого воскрешена для муки,

Ты жизнь чудовищную снова пьешь! И вновь

Тебя холодные ощупывают руки,

И черви бледные в твою проникли кровь[106].

У коммунаров не было единого вождя, но единая для всех программа все же существовала: они стремились вернуть революционные идеалы на улицы Парижа. Волна кровопролитных стычек поднялась 2 апреля, когда коммунары решили идти на Версаль, чтобы уничтожить, как они считали, деспотичное и антинародное правительство. Лозунг «À Berlin!» преобразился в вопль столичных улиц: «À Versailles!».

Поход начался в полночь. Сотни людей вышли из Парижа, многие были навеселе, многие пьяны вдрызг, но все были уверены, что как только их «братья-пролетарии» поймут истинную природу восстания — как войну бедных с богатыми — они, не медля ни секунды, присоединятся к борьбе за социальную справедливость. Стены города пестрели плакатами, пропагандировавшими эту и другие идеи, обещавшими победу и отмщение. Один из них гласил:


Рабочие, не обманывайтесь! Это великая борьба. Это противостояние паразитизма и труда, эксплуатации и полезного труда. Если вы устали от жизни во тьме, туберкулеза и нищеты, если желаете, чтобы ваши сыновья были не животными, но взращенными для битвы людьми, если не хотите, чтобы ваши дочери, которых вы не можете ни вырастить, ни защитить, стали инструментом получения удовольствий аристократии или богачей, если стремитесь увидеть воцарившуюся Справедливость: рабочие, восстаньте!


Как позднее заметил Карл Маркс, коммунары сумели бы победить, если бы без промедления двинулись на Версаль и взяли с собой 200 отбитых у солдат пушек. Но вместо того чтобы взять ситуацию в свои руки и раздавить легковооруженную и малочисленную охрану Версаля, Парижская Коммуна 1871 года слишком много времени потратила на создание и обсуждение пустых декретов. В их число входили такие документы, как «Об упразднении ночной смены в пекарнях», «Об основании рабочих кооперативов», «О ликвидации имущества», «О максимуме заработных плат рабочих в 6000 франков» (уровень оплаты работы каменщика и плотника). Пока коммунары наливались сознанием собственной важности и пустозвонили, вер-сальцы вызвали подкрепление и перегруппировали войска. Нападение парижан легко отбили. В 1840 году Тьер лично контролировал строительство оборонительных рубежей Парижа и знал все сложности их штурма как снаружи, так и изнутри. Когда ранним утром вино, а вместе с ним и эйфория выветрились, десятки и сотни пролетариев сложили горячие головы в попытке выйти из города. Сотни захваченных в плен коммунаров были отправлены в лагерь для заключенных Сатори близ Версаля, где их казнили для устрашения будущих мятежников.

Следующие несколько дней бои вспыхивали то тут то там; особенно кровопролитные схватки прошли в Исси и Ванве. Как только распространились известия о расправе версальских властей над пленными, на бой поднялись парижанки. Одетые в черные платья, с красными бантами на шляпках, они планировали идти в Версаль посланницами мира. Национальная гвардия, считавшая, что шансы на победу еще не потеряны, во имя окончательной победы рабочего класса пресекла это «глупое выступление».

Настроения в обществе ожесточились. Страсти отчасти накалились из-за бойни в Ванве и других районах на юге столицы, а также из-за действий 24-летнего префекта полиции Коммуны Рауля Режо. Этот бывший представитель богемы, завсегдатай кафе «Мадрид» и друг поэта Поля Верлена проявил одержимость и бескомпромиссность, столь характерную для фанатиков XX столетия. Прежде чем стать известным политическим журналистом, Режо был блистательным и старательным учеником богемы, вкусившим все прелести ее образа жизни. Он был приверженцем идей Огюста Бланки, который проповедовал полную свободу и бескомпромиссную борьбу с государственной властью. Бланки был избран в Коммуну, но все время конфликта находился в тюремном заключении. Его верный ученик Режо поклялся претворить идеи учителя в жизнь.

Уже тогда молодой человек был известен среди политиков правого крыла как «fanfaron de perversité» (развращенный фанфарон), «bambin méchant» (злобное дитя), «canaille» (каналья) и «aristocrate de la voyoucratie» (аристократ-хулиган). Журналист провоцировал своих читателей при помощи черных шуток: он утверждал, например, что изобрел гильотину, которая может рубить триста голов в час. Став префектом полиции, а позднее и Procureur de la Commune[107] (этот чиновник обладал практически безграничной властью), он щеголял в форме, сшитой по его собственным эскизам (алый сюртук с золотым кантом и желтые перчатки). Он с неизменным успехом соблазнял женщин, не щадя девственниц и почтенных матерей семейства. «Хочу промискуитета. Внебрачное сожительство — общественная догма!» — вот его любимая максима. Одновременно он сыпал кровожадными афоризмами: «Революционные законы не могут быть слишком жесткими» и пропагандировал новую юридическую систему, в которой «сыновья будут судить отцов, осужденные — судей». В ответ на сообщение о разгроме похода на Версаль Режо приказал арестовать несколько дюжин видных парижан, в основном священнослужителей, в ряды которых попал архиепископ Парижский, и объявил их заложниками. Архиепископ Дарбуа был посажен в одиночную камеру в тюрьму Мазас. Этот случай и ряд других происшествий заставили Виктора Гюго разразиться обычной для него громогласной поэмой.

Жесткий, беспощадный, эстет от политики, Режо не обращал внимания на либералов, подобных Гюго. Наследие богемных лет — черный юмор и поклонение маркизу де Саду — не оставили его: он с удовольствием проводил допросы духовенства, во время которых провозглашал Бога «бродягой» и грозился выдать ордер на его арест. Исходя из того же извращенного чувства юмора, он приказал расстрелять всех заключенных, которые ему не нравились, в том числе и злосчастного архиепископа.

«Огонь с небес!»

Париж времен Коммуны не являлся ни бесконечным праздником, как полагали ностальгирующие либералы и анархисты 1960-х, ни, как утверждали бесчисленные реакционные историки, прямым прообразом жесточайшего тоталитаризма XX столетия. Правительство тех лет было пестрым собранием якобинцев, анархистов, коммунистов, эксцентричных денди, садистов, авантюристов, наемников; их социальная программа была непоследовательна, а военные таланты смехотворны. Но сомнений в «народности» Коммуны не возникает. Это очевидно, потому что парижане и парижанки, стар и млад — все были готовы отдать за Коммуну жизнь. Отныне народ мог влиять на собственную судьбу: жители столицы пылали революционным рвением, которого не знал ни прежний режим, ни тем более недавние восстания. Утверждение большинства историков, что причиной появления Коммуны является стремление рабочего класса Парижа, униженного и изгнанного из столицы капитализмом и османизацией (неразрывно связанных между собою), отвоевать себе место в городе, возможно, является истиной.

Многим современникам Коммуны действительно казалось, что Париж всегда находился «en fête», «в праздничном настроении». 16 мая группа коммунаров взорвала колонну на Вандомской площади, этот славный акт политического надругательства был свершен под надзором художника Гюстава Курбе в атмосфере злобного ликования: под звуки оркестра и при стечении аплодирующей толпы. Ночью того же дня, чуть за полночь, около трех сотен коммунаров вломились в винные погреба Гран-Отель-дю-Лувр, где «во имя справедливости» перепились до бесчувствия, выкурили дорогие сигары и съели все запасы продовольствия. 21 мая, в воскресенье, в садах Тюильри Коммуна организовала пышный концерт, в котором приняли участие более 1500 музыкантов. Позднее в тот же день на нынешней площади Гонкур мемуарист и социалист Эдмон де Гонкур наблюдал огромную толпу, окружившую карету, из которой некто кричал, что собственными глазами видел, как версальские войска вошли в город.

Весть оказалась правдивой. Пока парижане пили, спали или веселились допоздна, солдаты правительственных войск вошли с запада в Париж и, пройдя по Пасси и Трокадеро, дошли до Триумфальной арки, не встретив почти никакого сопротивления и ни одной баррикады на своем пути. Весь следующий день через неохраняемые ворота у Пуан-дю-Жур в столицу проникали войска. Часть армии выдвинулась в сторону Сен-Жермен-де-Пре и бульвара Сен-Мишель, другая — в сторону известного революционными традициями Фобур Сент-Антуан. Следующие несколько дней в городе творилась неслыханная дотоле жестокость и лилась кровь, а ведь Парижу подобные события были не внове.


Первой причиной кровопролития стал недвусмысленный приказ, отданный войскам: врагам — никакой пощады. Второй была оборона, беспорядочная и хаотичная, сформированная безграмотными в военном деле и неорганизованными коммунарами. По мере сдачи городских районов версальцам не сумевшие оказать сколько-нибудь серьезный отпор коммунары прибегли к тактике выжженной земли. Когда правительственные войска приблизились к центру города, главные здания в нем запылали; даже сегодня мы не знаем, кто отдал приказ поджечь столицу и почему. Новости о невероятном событии облетели весь мир. Это не имело никакого смысла с точки зрения военной стратегии и не давало ни малейшего шанса предотвратить драматический исход борьбы.

Огненный апокалипсис породил множество противоречивших друг другу слухов, в том числе историю о том, что пожары начали «pétroleuses»[108] — женщины из рабочего класса и девушки из сиротских домов. Некоторые утверждали, что видели женщин средних лет, в черных платьях и красных косынках, которые за десять франков бросали наполненные керосином молочные бутылки в здания. Ни одна женщина не попала под суд, но пресса полнилась дикими слухами и карикатурами, изображавшими уродливых мутноглазых старух, прятавшихся в тени и готовых в любой момент метнуть зажигательную бомбу. Актриса и знаменитая куртизанка Мари Коломбье описывает город времен петролейщиц в мрачных тонах:


Когда опускались сумерки, мы, находившиеся в ссылке в Сен-Жермен, собирались на террасе, с которой открывался вид на Париж; далекая столица казалась землей обетованной. Однажды вечером мы увидели поднявшееся над городом зарево, оно превратилось во всполохи огня, которые вытягивались вверх красными языками, заполнившими весь горизонт, — ужасный пылающий рассвет. Мы посмотрели друг на друга — все было понятно: «Боже мой! Эти сумасшедшие подожгли Париж!» Коммуна выбросила над столицей красное знамя. Пожар басовито гудел и порой взрывался резким треском. Огонь был столь ярок, что освещал всю террасу: страшный апофеоз. […] Спустя восемнадцать столетий ужасное преступление, подобное падению Рима, разгоралось под тишью звездных небес: Париж пылал. […] Ничего, кроме огненной сарабанды pétroleuses.


Нет сомнения, что страх и фантазии буржуазии о поджигательницах вызваны тем, что среди вожаков Парижской Коммуны действительно присутствовали женщины, что, возможно, стало величайшим достижением той смуты. Худшей из них (во всяком случае, по мнению политиков правого крыла) была Луиза Мишель по прозвищу Красная Дева — поэтесса, школьная учительница и анархистка. В 1850-х она открывала бесплатные школы, в которых проповедовала свои республиканские убеждения. Этим она навлекла на себя гнев полиции и, соответственно, сблизилась с диссидентами, подобными Жюлю Валлесу и Эжену Сю. Во время Коммуны она вступила в Национальную гвардию и сражалась наравне с мужчинами, организовала центральный комитет Женского союза. Мишель свято верила, что революционерки борются яростнее мужчин, потому что подверглись большему гнету. Ее назвали Красной Девой из-за отказа выйти замуж, что не помешало ей, однако, во имя полной свободы завести сонм любовников. За один день 18 марта Луиза Мишель сделалась легендой: не страшась пушечных ядер и пуль, она стояла на баррикаде и махала красным флагом перед строем версальских солдат.

Но все эти геройские поступки не пошли впрок. Пока пылал центр Парижа, отряды коммунаров отступали в восточные округа столицы. Наступающие версальцы уничтожали всех, кто попадался им на пути. Были среди убитых и беспризорники, сотни которых храбро сражались у Шато д’О, но были беспощадно расстреляны. Улицы потемнели от крови. Страшнее всего были недомыслие и автоматизм, с которым вершились подобные зверства; по всему городу сотни и тысячи горожан пали перед расстрельными командами, их тела складывали в кучи, а хоронили лишь позднее. К запаху пожаров примешалось зловоние горящей плоти, свертывающейся крови и гниющего мяса.

Лояльная Версалю пресса только подзуживала войска. «Париж потерял моральное право называться столицей Франции, — голосила «Le Soir», — и если он избежит огненной кары с небес, то от человеческого презрения не избавится никогда». До конца мая убийства продолжались; город презирали, но не жалели. Маркиз де Галлифе, утонченный садист, известный еще до войны, превзошел себя в жестокости: обняв любовницу, пальцем показывал на тех, кого оставит в живых, а кого казнит.

Последним рубежом обороны коммунаров стало кладбище Пер-Лашез, расположенное в самом сердце рабочего района Бельвиль. Обреченные, но решительно настроенные коммунары погибли в перестрелке на его дорожках среди могил Бальзака, Нерваля, Шарля Нодье и Казимира Делавиня. Выживших в побоище переловили, выстроили у восточной стены кладбища и расстреляли. На этом же месте всех «подозреваемых», арестованных в следующие дни и даже месяцы, расстреливали с помощью последнего достижения технического прогресса — пулемета: сотни граждан были казнены без особого труда для палачей. По всему городу без всяких церемоний хоронили коммунаров. Не слишком щепетильные жители столицы пробирались среди тысяч тел, лежавших по всему Трокадеро. Несколько дней беспрерывно шел дождь, улицы превратились в грязный и опасный лабиринт, в котором в клубах дыма прятались снайперы-коммунары и бродили патрули версальских войск. Сторонники правительства открыто ликовали: враждебно настроенный к простолюдинам журналист Шарль Луандр объявил, что для него счастьем было увидеть конец «оргии власти, вина, похоти и крови, известной под именем Коммуны».

Последнюю баррикаду на улице Рампоне в Бельвиле разгромили 28 мая. Некий снайпер держался против версальцев несколько часов, а потом скрылся, оставшись неузнанным и на свободе. «На сегодня борьба окончена», — объявил командующий подавлением бунта маршал Макмагон.

Глава тридцать четвертая После оргии

Период с 1880-х годов и до начала Первой мировой войны в первую четверть XX столетия назвали la belle époque — «прекрасной эпохой». Термин этот придумали французские журналисты и историки, ужаснувшиеся ожесточенностью столкновений и ностальгирующие по идиллии жизни довоенного Парижа. Город идеализировали, называя его столицей искусства, эротики, музыки, поэзии, кухни, литературы, философии и ничем не ограниченного гедонизма. Причиной тому стала уникальная красота Парижа. Культурная жизнь города была богата, его кабаре, бары, театры и рестораны влекли интеллектуалов, художников и искателей удовольствий со всего мира.

Именно мегаполис периода «прекрасной эпохи» создал тот образ, который по сей день тревожит воображение туристов всего мира. Но даже на пике лучших времен, когда «город-светоч» поражал воображение планеты красой и стилем, Париж раздирали жестокие противоречия. Если точнее, за несколько быстро пролетевших десятилетий избавиться от тяжелого бремени насилия было нелегко. «Невинная благостность» тех лет — не более чем опасная иллюзия, досужий миф. Под поверхностным благополучием дремала катастрофа, коренившаяся в неразрешенных конфликтах и ядовитых обидах прошлого.

Первой и самой значимой проблемой была огромная цена, которую парижанам пришлось заплатить за Коммуну. В течение нескольких месяцев, последовавших за ее разгромом, более 40 000 человек были арестованы и осуждены как «бунтовщики» даже по простому подозрению в участии. Из них 20 000 были расстреляны. Остальные попали в тюрьмы, были сосланы, например, на печально известный остров Дьявола во Французской Гвиане — гнить в тропических тюрьмах. Правительственные войска потеряли в конфликте не более тысячи солдат. Тем не менее Тьер бескомпромиссно стремился уничтожить оппозицию.

Множество казней прошло в парке Монсо и в Люксембургском саду. Места, которые были созданы для достойной современности удобной и светлой жизни, превратились в территорию ужаса и жестокости. Была объявлена Третья республика, но власти не доверяли простому люду. Правительство нового президента — маршала Макмагона, раненного в боях в Седане, оставалось в Версале до 1879 года, но даже когда решило вернуться, делало это медленно и осторожно.

Власти призывали народ к покаянию. Горожане подозрительно отнеслись к этому требованию, даже те, кто не был активистом Коммуны, возмутились. Презрев молчаливый протест народа, в 1873 году власти издали указ возвести на Монмартре искупительную базилику — Сакре-Кер. Парижский пролетариат, может, и был побежден, однако прощать обид буржуазии не собирался. Приходившие на строительство храма рабочие ежедневно слышали лозунг «Vive le Diable!»[109], который громко выкрикивали пешеходы. В популярной песенке тех времен есть строки: «L’Bon dieu dans la merde» («Благой Господь в дерьме!»). В припеве эти слова рабочие выплевывали в лицо начальству, буржуа и священникам, прежде чем повесить врагов на фонарных столбах[110]. Базилика Сакре-Кер стояла недостроенной до XX века, и до сих пор вокруг нее кипят страсти. Многие парижане с неприязнью воспринимают не только имитацию романо-византийского архитектурного стиля, их раздражает и тот факт, что храм олицетворяет победу правящего класса над простым людом. При этом базилика, несмотря ни на что, стала туристической меккой для провинциалов и иностранцев.


Жизнь после Коммуны полна исторических коллизий. Пожары в центре столицы, устроенные коммунарами во время отступления, помогли реализации стратегических архитектурных проектов Османа, которые к 1870 году претворялись в жизнь не столь динамично, как ранее, и хуже финансировались. В 1876 году муниципалитет решил, что масштабные градостроительные проекты помогут установить в столице порядок. Городские власти договорились о получении огромного займа и возобновили, в частности, работы над благоустройством улицы Оперы (соединенной с рю де Риволи) и бульваром Генриха IV.

Теперь строительство шло стремительнее и стоило дороже, чем до 1870 года: улицу Оперы проложили, разрезав надвое район Бютт де Мулен и разрушив сотни старых домов, владельцам которых выплатили компенсации. Новая улица обошлась городу в 45 000 000 франков — неслыханную дотоле сумму. Стоимость прокладки бульвара Генриха IV, выходившего на бульвар Сен-Жермен, в менее состоятельном округе Арсенал, была вдвое дешевле. По всему правобережью выравнивались улицы: рю Франш-Конте, например, соединили с бульваром дю Тампль; улицы дю Лувр, Ремур и Жана-Жака Руссо расширили. Эти работы способствовали модернизации системы уборки улиц и оптимизации транспортных потоков, но одновременно были уничтожены уникальные старые кварталы центральной части Парижа. Весь город заполонили тысячи серых единообразных зданий. Париж заслужил наконец статус самого прогрессивного и наилучшим образом спланированного города планеты, но, как жаловались художники, писатели, архитекторы, инженеры и обыватели, произошло это ценой потери самобытности французской столицы. Радикалы также заметили, что широкие прямые улицы идеальны для ружейных залпов — неотъемлемой черты бунтарского периода.

«Прекрасная эпоха» отмечена иррациональностью во всех сферах жизни, от политики до поэзии. И эта особенность парижского бытия манила художников, поэтов, писателей, политиков Франции и всей Европы — всех тех, кто проповедовал экстремизм в своей области. Париж превратился в город многочисленных и резких контрастов. К молодым учениям коммунизма и социализма добавилось возрожденное католичество, к 1879 году завоевавшее средний класс. Противоречия культурной жизни облеклись в материю. Сена перестала служить декоративным элементом городских набережных и превратилась в пронизывающую центр города артерию коммерции. Она заполнилась грузовыми баржами, плавучими прачечными и речными трамваями, перевозившими жителей пригородов в центр Парижа. Елисейские поля были больше чем просто масштабным памятником архитектуры, они служили местом для гуляний и верховой езды. Монмартр продолжал хранить пасторальную старину множества мельниц, виноградников, выпасов и крестьянских домиков. Центр города, напротив, стал двигателем промышленности и торговли, заполнился машинами и деловыми людьми.

Целое поколение художников — Клод Моне, Огюст Ренуар, Эдгар Дега, Берта Морисо, Мари Кассат — стемились отразить свое восприятие эпохи в полотнах, наполненных игрой света и движения. Присутствовавшие на их первой выставке в 1874 году критики назвали вышеупомянутых художников импрессионистами за то, что те своими картинами вместо статического, близкого к реальности рисунка, изображали движущиеся «впечатления»[111]. Сначала художники противились прозвищу и утверждали, что их картины вполне «завершены» (то есть не являются зарисовками «впечатлений») и показывают реальность такой, какая она есть. Однако по мере того как идеи, технологии и эксперименты во всех областях человеческой деятельности набирали ход, даже великие импрессионисты и их последователи начали отставать от ускорившегося века.

Похороны

В парижском воздухе 31 мая 1885 года царила атмосфера необычайной торжественности, ставшей почти осязаемой, когда на столицу опустился вечер. Кофейни были забиты до отказа. Даже благонравные горожане в тот вечер пили больше обычного.

Причиной тому стали государственные похороны Виктора Гюго — событие, которое позднее расценили как поворотный момент в истории французской столицы конца XIX столетия. Каким-то неясным образом парижане тех лет явственно ощущали, что умирает одна эпоха и наступает новая. С исторической точки зрения смерть Гюго ознаменовала переход от сложившихся устоев XIX века к неизведанному грядущему XX столетия. Для современников смерть писателя стала одновременно трагедией и освобождением от прошлого.

Виктор Гюго умудрился соединить в своем лице роли громоподобного пророка, величайшего летописца жизни нищих парижан и слабого здоровьем сентиментального старого глупца. Но для всех парижан, даже тех, кто не читал его произведений, писатель стал воплощением недавнего прошлого столицы. Гюго родился в эру имперской славы, пережил революции, кровопролитные столкновения и бунты, вспыхивавшие во имя свободы, и только в конце жизни примирился с Богом и миром. Простое и ясное завещание писателя является величайшей из его идей: «Оставляю пятьдесят тысяч франков бедным. Хочу, чтобы меня отвезли на кладбище в катафалке для бедняков. Отказываюсь от погребальной службы любых церквей. Прошу все души помолиться за меня. Верую в Бога. Виктор Гюго». Тело писателя сутки покоилось в огромной урне на вершине Триумфальной арки, охраняемое молодыми поэтами, одетыми в древнегреческие тоги. В знак скорби о великом человеке шлюхи отказались брать плату с клиентов и, собравшись в районе Елисейских полей, безвозмездно оказывали услуги всем желающим («Началась странная оргия, — заметил некий иностранец, — абсолютно типичная для Парижа и в то же время небывалая прежде»).

Более трех миллионов человек на следующий день пришли посмотреть на похоронную процессию. Кортежу потребовалось почти шесть часов, чтобы достичь Пантеона, построенного Жаком Жерменом Сюффло как церковь в 1764 году, преобразованного в мавзолей для упокоения великих мужей Франции и задрапированного к печальному событию в черные цвета[112].

Словно какое-то бремя свалилось с плеч парижан после похорон писателя. Будущее вступило в суету обновленных городских улиц. Даже в рутине повседневной жизни что-то изменилось. Теперь каждый гуляющий по большим бульварам не мог не заметить эффектно оформленные витрины магазинов, преобразившие город в истинную столицу торговли.

Первым настоящим grand magasin стал «Бон Марше», открытый в 1876 году на улице дю Бак в здании, спроектированном Луи-Шарлем Буало и Гюставом Эйфелем. Уже само здание было предметом искусства: достойные оперного театра широкие, монументальные лестницы соединяли галереи и возвышающиеся друг над другом этажи, все было залито светом, проникавшим сквозь стеклянный потолок. Товары продавались по жестко фиксированным ценам и, по крайней мере теоретически, были по карману покупателям всех сословий. К концу 1870-х годов магазин добился оглушительного коммерческого успеха, так что в 1880-х похожие заведения множились на правом берегу Сены от улицы дю Лувр до южной окраины Бельвиля. Наиболее известными магазинами тогда были «О Принтемп», «Ла Белль Жардиньери» (расположенные в рабочем квартале неподалеку от Лионского вокзала) и «Галери Лафайет».

Левые считали, что развитие коммерческой жизни города «демократизировало» бульвары и превратило их в место общения всех социальных классов. Примечательно, что рассвет коммерции зародился в руинах Коммуны. Несмотря на попытки политиков и крупных дельцов, считавших, что социальные различия в будущем растворятся в массовой культуре, уравнявшей потребителей всех сословий между собой, после Коммуны межклассовая пропасть стала шире, чем когда-либо. Обновление Парижа бароном Османом сильно подкосило ностальгирующих, революционно и поэтически настроенных мечтателей, похожих на Виктора Гюго. Но совершенно бесспорно одно: обновленный Париж работал как часы. Благодаря системе канализации, транспортной сети, магазинам, театрам, издательствам, кофейням, ресторанам и бульварам столица Франции стала удачной моделью структуры функционирующего организма. Такого в истории человечества еще не было. Даже самые яростные диссиденты были вынуждены признать, что родившийся в 1880-х годах новый город из-за своей бьющей через край творческой энергии был одновременно удивительным и величественным.

Восхождение из низов

Незадолго до этого мальчик-поэт, содомит и покровитель первых представителей богемы Артюр Рембо славил грядущее поколение как «дикий парад» анархистов, лентяев и пьяниц, которые противопоставят науке буржуазного века волшебство, искусство и революционный мятеж и сметут рационализм технического прогресса.

Распространенный в «прекрасную эпоху» миф утверждал, что Париж стал настоящей столицей удовольствий. Основная причина тому была сугубо экономической — город рос и развивался. В 1789 году в Париже действовали примерно 3000 кофеен и питейных заведений. К 1885-му, поскольку Вторая империя не вмешивалась в дела хозяев кафе и рестораторов, было выдано около 30 000 лицензий на продажу алкоголя. Их количество было выше, чем в любом другом городе мира (Лондон мог похвалиться примерно 5000 пабов, а Нью-Йорк 10 000 баров). Называли такие заведения по-разному, а некоторые из подобных терминов дожили до XX века (бистро, кафе, кабаре, brasserie): самыми распространенными были такие названия как «bос», «bibine», «boîte», «cabremont», «caboulot», «cargot», «abreuvoir», «assommoir», «bastringue», «boucon», «bouffardière», «bousin», «cabermon» и «troquet». Все заведения, от самого уважаемого буржуазного ресторана до «tapis franc» («логова воров»), походили друг на друга рядом черт: оцинкованной стойкой бара, всемогущим патроном (хозяином заведения) и мучимой жаждой клиентурой.

В кофейнях находили удовлетворение самые разнообразные желания посетителей: здесь подавали еду, питье, в большинстве этих мест продавался секс, тут обменивались идеями, устраивались дискуссии, организовывались культурные сообщества, завсегдатаи отдыхали от трудов, назначали деловые встречи, нанимали на службу, увольняли нерадивых работников, просто согревались рюмочкой-другой. Все без исключения властители Парижа с подозрением (вполне оправданным) относились к кофейням, ведь их роль рассадника революционной заразы в 1789 году была общеизвестна. Авторитетные врачи-гигиенисты и филантропы-социологи настойчиво предупреждали о смертельной опасности неумеренного потребления алкоголя и угрозе распространения венерических заболеваний, но никто из погрязших в этих пороках к ним не прислушивался. Болезнь под названием алкоголизм была официально открыта в 1853 году шведским врачом Магнусом Гуссом, который первым определил пьянство как первопричину ряда смертельных заболеваний и источник серьезных психических расстройств. С его идеями, однако, не соглашался сонм медицинских светил Парижа, считавших алкоголь «живой водой» для рабочих и источником радости для состоятельного населения. Проблема алкоголизма, если он вообще существует, утверждали эти доктора, является бедой только северных народов и без того мрачных из-за сурового климата. В 1873 году при Медицинской академии и под патронажем таких светил, как Ипполит Тэн, Луи Пастер и барон Осман, было образовано общество против «усиленного потребления алкогольных напитков» — «Société française de tempérance» («Французское общество умеренности»). Но их считали всего лишь компанией чудаков. Излюбленным напитком в ту времена был знаменитый «fée verte» — «зеленая фея» — абсент, который частенько превосходил крепостью семьдесят два градуса.

Полицию не волновали мораль и здоровье общества, но она все же приглядывала за питейными заведениями, особенно теми, что располагались в рабочих районах. Шпики в основном следили за преступными элементами, затерявшимися среди посетителей. К вящему облегчению жандармерии османизация уничтожила такие подозрительные заведения, как «У Поля Нике» на улице Фер, дом 36, и «Лапин Блан» на улице Фив. Политиков беда алкоголизма заботила и того меньше. Вторая империя издала ряд законов, нацеленных на борьбу со всеобщим пьянством: ввели предупреждения, штрафы и даже тюремное наказание, но радикальных шагов по борьбе с главным эликсиром парижской жизни сделано не было.

Более существенным было то, что кофейни служили основным местом встреч интеллектуалов левого толка и политически ненадежных граждан, стремившихся сыграть важную роль в истории. Неудивительно, что в большинстве ужасов Коммуны винили всеобщее пьянство, вырвавшееся из питейных заведений на улицы города. А пылающий Париж времен «semaine sanglante»[113] в глазах правых политиков превратился в заурядную «пьяную пироманию». Правящие классы Парижа считали пьяное существование пролетариата одновременно угрозой для себя и увлекательным зрелищем. Ведь любой порок имеет сексуальный оттенок. Считалось, к примеру, что все сидящие в кофейне женщины из рабочего класса — проститутки. Понятно, что такое суждение ошибочно. В кофейнях женщины низших сословий пили и курили. Они вели политические споры так, что шокировали своих буржуазных сестер, предпочитавших столики кафе на бульварах. Вот, кстати, где женщины чаще были профессиональными или начинающими шлюхами.

Ночной Париж

Лихорадочное кипение противоречивого духа Парижа, словно в зеркале, отражалось в его богатой и бурной ночной жизни. Ее сердцем был Монмартр, именно здесь парижане всех сословий могли заполучить желанные выпивку, секс и адреналин (от близкого присутствия настоящих canaille и преступных элементов из соседних Бельвиля и Менильмонтана). Здесь родилось кабаре — место, где можно было есть и пить, приправляя пиршество острыми злободневными сатирическими выступлениями. Первейшим среди них было кабаре «Черный кот» на бульваре Рошешуар, открытое в 1881 году неудавшимся художником Родольфом Сали. Рождением своим эти заведения обязаны группе богемных поэтов и студентов, сообщество которых было популярно в конце 1870-х годов и называлось «гидропаты». Название кружка намекало на то, что его члены вечно жаждут «хлебнуть» культуры или просто выпить. Видными фигурами кружка были известный своим сарказмом друг Рембо и Верлена поэт Шарль Кро и писатель Альфонс Алия. «Гидропаты» не просто просиживали вечера в «Черном коте», но и развлекали публику скетчами, пели песни и разыгрывали «события» — своеобразные шаржи-импровизации на постоянных посетителей, которые порой обижались за это на Сали. В «Коте» царила атмосфера ностальгии и патриотизма. Плохо вышколенные официанты носили зеленые значки Академии Франции. На «украшенных» паутиной стенах висели «чашки, которыми пользовались сами Вийон, Рабле и Юлий Цезарь». Кабаре являло абсолютную противоположность добродушной атмосфере левобережья, полного левых политических активистов, но было намного популярнее. «Черный кот» выпускал даже собственную газету, редактировали ее все те же «гидропаты» и сонм мелькнувших на литературном небосклоне звездочек.

После оглушительного успеха «Кота» у него появились подражатели, среди которых была «Ле Мирлитон» («Дудочка») Аристида Брюана, бродившего с таинственным видом среди посетителей и высмеивавшего парижскую жизнь в скабрезных песнях и историях вполне в духе того времени. В городе функционировала примерно дюжина подобных заведений, включая открывшийся в 1889 году «Мулен Руж», где посетителям предлагались искусство, выпивка, интеллектуальные игры и адреналиновые приключения.

Вот тогда-то термин «авангард» завоевал место в парижском лексиконе. Изначально это был чисто военный термин, обозначавший небольшую группу солдат, задачей которых являлось первыми вломиться в ряды противника и пробить брешь в его обороне. Уже в 1848 году это слово приобрело политический оттенок: журналы наградили им левых революционеров, которым пророчили историческую победу. В 1863 году при Наполеоне III, который патронировал выставки самых разных художников (в том числе Мане, Сезанна и Писарро, официально исключенных из участия в Парижском салоне), термин вошел в мир искусства. К 1880-м годам авангардистскими называли небольшие художественные и литературные кружки, все действия которых были вызовом установленному порядку.

Многие самозваные авангардисты тех лет считали себя декадентами (этот термин впервые и в уничижительном смысле использовал поэт Жюль Лафорг) и объединялись в литературные кружки «лохмотьев», «зютистов» или уже упомянутых «гидропатов». В сфере литературы и философии они противопоставляли новизну косности мышления, а в области литературы ужасное — банальности «красивости». Их идеалами были Бодлер, Рембо и другие, ратовавшие за восстание и боровшиеся против ортодоксальности общественных канонов. Кажущиеся не связанными друг с другой сочинения Гюисманса, Лотреамона и Стефана Малларме, никто из которых в полном смысле слова декадентом не был, как и не были они единомышленниками, оказались объединены между собой стремлением к разрушению стереотипов. В том, что именно это настроение, которое определит весь XX век французской столицы, зародилось в эпоху, названную «прекрасной», определенно содержится некоторая ирония, как и в том, что ночная жизнь Парижа в целом и Монмартра в частности превратилась в туристическое клише, воплощение духа противления, которое по сей день играет немалую роль в мифологии мегаполиса.

Классовые войны

В Париже тех лет витало не только всеобщее стремление к удовольствиям, но и случались вспышки бессистемного насилия. Фигура бомбиста-анархиста, уничтожающего толпы мирных граждан без разбора и без всякой видимой причины, вошла в жизнь и сознание всех парижан и превратилась в символ неуправляемого пролетарского насилия.

Географическое разделение столицы на восточные кварталы революционного рабочего класса и западные «beaux quartiers» буржуазии превратилось в пропасть. Несмотря на попытки облагородить восток Парижа, это деление существует и сегодня. Я короткое время жил в Менильмонтане и частенько, мучаясь похмельем, добирался до буржуазного центра XVI округа на метро. Я не раз удивлялся и даже восхищался видом жителя тех кварталов, который в 6:48 утра с гордостью нёс в руках пакет с красным вином и выглядел так, словно сошел со страниц «Le Père Peinard» — провокационной анархической газеты 1880-х. Да, квартал принадлежал ему, не мне.

Анархическая революция родилась на юге Франции и развивалась в основном в Лионе, где единый и сильный рабочий класс частенько сталкивался (и побеждал) с государственными властями и воротилами промышленности. В середине столетия движение распространилось на север страны, а по-настоящему расцвело после Коммуны в Париже, где антимилитаризм, антикапитализм и антиклерикализм слились в единое анархистское движение.

Лучше всего анархисты чувствовали себя в Бельвиле, в неофициальной штаб-квартире всех революционных течений города. Такие руководители движения, как интеллектуалы Жан Грейс и Эмиль Готье, открывали на левом берегу газетные редакции, в основном около улицы Сюффло и Муфтар, но основная пропагандистская деятельность шла на востоке Парижа. В Бельвиле 1870-х насчитывалось несколько групп анархистов — «Les Libertaires», «Les Travailleurs Communistes», «Le Drapeau Noir», «Le Groupe Anarchiste du Père Lachaise»[114]. Разрозненным кучкам «новых революционеров» не хватало организованности и единой философии. Общая идея оправдала бы хаос как путь к совершенному обществу, состоящему из «автономных групп» трудящихся, которые, в свою очередь, своим существованием отменят социальную иерархию капитализма. Эта идеология особенно нравилась жителям ремесленных и промышленных районов Парижа, ведь они не понаслышке знали, что на их труде и произведенной ими продукции наживаются капиталисты. Пролетарии предпочитали иметь дело с мелким скромным бизнесом бедных кварталов, а не с обезличенной машиной коммерческого города, который теперь назывался «новым Вавилоном».

Анархизм стал неотъемлемой частью жизни районов, которых не коснулся комфорт османизации и бездушная меркантильность буржуа. Полиция внимательно следила за известными анархистами, записывала разговоры, которые они вели в кофейнях и барах на улицах Менильмонтан, Бельвиль, дю Тампль и на бульваре Шаронн (здесь стояло «Кафе де ла Насьон»). Это был жестокий и мрачный мир, далекий и от света бульваров и фривольностей левобережных богемных кружков и студенчества. Анархисты проповедовали среди жуликов, пьяниц, бродяг и преступников, они делали ставку на так называемый опасный класс, отлученный от сверкающей жизни столицы, класс, которому нечего терять, а следовательно, осталось только впитывать политическую философию, оправдывающую разрушение как первый шаг к созданию нового мира.

Самым знаменитым из всех анархистов можно считать Франсуа-Клавдия Равашоля, известного также как Кениг-штейн, или Леон Леже. В кругах богемы Равашоль даже дал краткую жизнь новому глаголу «ravacholer» — «стирать с лица земли, уничтожать». Ему приписывали пять убийств и ряд неудачных покушений на видных членов магистрата. В 1892 году его гильотинировали. Поэт Стефан Малларме, чьи стихи яркими абстракциями завоевали широкую популярность, защищая Равашоля в суде, сравнил его с представителями литературного авангарда, борющимися против отупляющих буржуазных ценностей. Писатель Октав Мирбо открыто объявил себя сторонником анархистов и пошел даже дальше: он считал преступления Равашоля единственным путем к уничтожению капиталистической цивилизации и спорил с теми, кто считал Франсуа-Клавдия рядовым убийцей. Среди менее «поэтических» преступлений Равашоля было убийство молотком владелицы лавки и ее дочери. Если верить Мирбо, анархисты имели полное право «делать что хотели, чтобы вселить страх, а правительства не в силах устоять перед необратимым». Он писал: «Мы находимся на переломе истории человечества. Старый мир рушится под бременем собственных преступлений. Мир сам поджигает бикфордов шнур бомбы, на которой сидит». Все эти разглагольствования литературный критик Лоран Тальяр свел воедино в застольной речи, сказав: «Что там человеческие жизни, когда прекрасен сам жест». Через два года критик потерял глаз от взрыва бомбы, которую анархисты бросили в тот же ресторан. Однако признать ошибочным высказанное ранее мнение отказался.

Примеру Равашоля последовали многие впечатлительные молодые люди, включая буржуа Эмиля Анри, пойманного во время закладки бомбы в кафе «Терминус» на вокзале Сен-Лазар. Несмотря на бессмысленность и кровожадность террористических акций, в Париже анархисты пользовались поддержкой масс. То была естественная симпатия рабочего класса, считавшего анархистов-бомбистов солдатами давней революционной войны с вечно мутирующим, неотступно наступающим капитализмом. Завсегдатаи баров и кофеен Бельвиля аплодировали взрывам бомб, называли их «смелыми действиями», пели песни в честь Равашоля и прочих «врагов существующего порядка».

Прометеевскому духу террористов симпатизировали и литературные объединения: не только отдельные, не слишком известные личности, вроде Малларме, но и целое поколение молодых людей и девушек с радостью приняли идеи террора и других преступлений против существующего порядка как единственно верную реакцию на загнивающее общество. По этой причине общественные суды над анархистами, в том числе над писателем Феликсом Фенеоном, ярым поборником идей импрессионизма, в 1894 году привлекли внимание всего Парижа. Финал судебных заседаний был комичен: государственный обвинитель вскрыл посылку, в которой, как он считал, находилась взрывчатка, а нашел кучу вонючих экскрементов. Когда же судебный чиновник удалился, чтобы вымыть руки, Фенеон воскликнул: «Никогда еще со времен Понтия Пилата законник не мыл свои руки с такой помпой!» Галерка разразилась бурной овацией.

В 1890-х годах анархисты внезапно пропали, словно их и не было. Но даже за краткий период своего царствования террор внушил страх горожанам, заставил столицу радоваться уничтожению грязи и нищеты обычной жизни во имя разума и прогресса.

«Конец комедии»

Город, где сталкивались идеологии и различные интересы, вдохновил прибывшего в Фобур Сен-Марсель из Экс-эн-Прованса еще молодого Эмиля Золя на стремление найти и понять невидимые течения городской жизни. Поиски длиною в жизнь…

Золя считал себя ученым и разработал теорию «naturalisme»[115], объяснявшую его наполненные минутными зарисовками, но порой громоздкие и путаные романы. Между 1871 и 1893 годами он опубликовал двадцать романов цикла «Ругон-Маккары» с подзаголовком «Естественная и социальная история одной семьи в эпоху Второй империи», где постарался во всех подробностях отразить жизнь Парижа времен Второй империи (столица Франции является сценой десяти романов). Но лучшие страницы в творчестве Золя те, где он абстрагируется от своих идей и учений позволяет историям жить собственной жизнью, открывая читателю беспокойный многонаселенный город.

Лучшие описания Парижа Золя дал в романах «Чрево Парижа» и «Дамское счастье», действие которых проходит в Л’Аль и в вымышленном магазине на одном из бульваров. Золя разделял левые идеи, и его романы рисуют город с точки зрения обездоленных и угнетенных. Париж изображен как механизм, всепожирающий гигантский двигатель, разрушающий человеческие судьбы во имя капитализма. Город разъедает капиталистический дух торгашества и коммерции. «Вдали простирался Париж, — пишет он в романе «Дамское счастье», — но Париж уменьшенный, как бы обглоданный этим чудовищем: дома, стоявшие рядом с ним, смотрели жалкими хижинами, а дальше лишь невнятно намечался лес дымовых труб; даже памятники архитектуры, и те почти совсем растаяли, — налево двумя штрихами был намечен собор Парижской Богоматери, справа небольшая дуга обозначала Дом Инвалидов, а на заднем плане приютился сконфуженный, никому не нужный Пантеон величиною с горошину».

Политические противники Золя — правые — мечтали отомстить Германии за поражение 1870 года. Наступившее процветание Франции, и Парижа в частности, не принималось во внимание, считалось, что позор унижения может стереть лишь военный реванш. Всемирная парижская выставка 1878 года, продемонстрировавшая всему миру выдающиеся достижения французской промышленности и успехи колонизации, отчасти восстановила веру нации в себя. Но утраченных земель это не вернуло, и уязвленное национальное самолюбие по-прежнему страдало.

Своим героем националисты избрали генерала Жоржа Буланже — патриота, республиканца, уверенного в том, что спасителем Франции является армия. Буланже был известным сердцеедом и политиком-популистом, он не боялся завоевать приверженность электората призывом к уничтожению столицы Пруссии. В 1886 году генерал получил пост министра военных дел и, появившись на публике, произвел неизгладимое впечатление своей окладистой бородой (отличительным признаком настоящего республиканца), черной кобылой и громкими заявлениями — например, «Армия держит нейтралитет». Он вошел в парижский фольклор в популярной песне «En revenant de la revue»[116], славившей события четырнадцатого июля: «Все, что мне осталось — восхищаться нашим смелым генералом Буланже». В 1889 году он был избран в Национальное собрание и стал еще известнее, вступая в союзы то с роялистами, то бонапартистами или радикалами. Устав от шаткости собственного положения и невероятно высокой популярности Буланже, правительство Клемансо депортировало любовницу генерала мадам де Боннемен в Бельгию. Страсти закипели в день ее изгнания: толпы народа вышли на улицы с призывом к Буланже возглавить поход на Елисейский дворец и взять власть в свои руки. Существует знаменитая история о том, как генерал в это время обедал в ресторане «Дюран» и прекрасно слышал все лозунги толпы. Недолго думая, генерал на следующий день отправился за любовницей в Бельгию. Через год она умерла. А еще через год тело Буланже было найдено на ее могиле — он закололся.

Парижане долго смаковали детали этой мелодраматичной и таинственной истории, хотя в действительности это, скорее, вымысел. Услышав о смерти Буланже, Клемансо с присущей ему живостью цинично заметил: «Что ж, конец комедии». В 1890-х, однако, во Франции произошло событие, сокрушившее и без того хрупкий мир во всей стране. Это было так называемое дело Дрейфуса, начавшееся с анонимного письма, полного военных секретов Франции, перехваченного в 1894 году разведкой на пути к германскому военному атташе в Париже. Письмо связали с капитаном Альфредом Дрейфусом — обладателем до того момента безупречного послужного списка, чьим единственным грехом во времена юдофобии среди парижан всех политических взглядов было еврейское происхождение. Кстати, многие из депутатов Национального собрания получили свои места благодаря программе, построенной исключительно на антисемитизме.

Когда позднее (в 1896 году) оказалось, что письмо принадлежало руке майора Эстерхази, офицера с крайне сомнительной репутацией, эту информацию военное министерство утаило. Когда же на суде над Эстерхази (который, к слову сказать, был оправдан) военный трибунал выяснил, что Дрейфуса подставили, Францию охватил кризис, высветивший глубокое разделение между диссидентами и теми, кто верил в непогрешимость правительства. Противниками Дрейфуса стали все приверженцы диктатуры закона и военных порядков. Его сторонники утверждали, что закон не может существовать, если не опирается на истину и правосудие. Кульминацией конфликта стал опубликованный в 1898 году памфлет Золя «Я обвиняю!». В этой статье писатель требовал пересмотра дела и обличал прогнившую основу общественной жизни страны, потерявшей веру в правосудие. Памфлет был так непопулярен, что Золя пришлось бежать на год в Лондон из страха за собственную жизнь. Золя с тех пор считают прародителем писателей-«интеллектуалов» XX столетия, борцов со своим временем и, если необходимо, его творцов. В этом смысле Золя можно считать отцом поколения «верных», поколения Сартра и Камю. «Дело Дрейфуса» в какой-то мере предварило удушающую политическую атмосферу Парижа 1930-х годов, когда евреев постоянно травили как «изменников» и «предателей республики».

Предзнаменования

Создание Эйфелевой башни было призвано даровать всему миру символ грядущего столетия. Это необычное сооружение задумывалось как главный экспонат Всемирной выставки 1889 года, которая в свою очередь должна была всем продемонстрировать достижения Франции со времен Великой французской революции. Непонятным приезжей публике и совершенно очевидным поводом, возмутившим парижан, стало то обстоятельство, что выставка и башня символизировали возобновление притязаний Парижа на мировое господство, впервые озвученное накануне «ужасных» 1870 и 1871 годов. Уже по этой причине жители столицы отреагировали на сомнительную достопримечательность скептически, они громко выражали свое недовольство «металлической спаржей» или «суппозиторием», поставленным посреди Парижа. Иные противились из эстетических побуждений и утверждали, что «стальной монстр» портит панораму Парижа. Но самой распространенной жалобой, высказывавшейся в темных переулках и салонах высшего света было то, что постройка башни является «спесивым жестом» и дурным предзнаменованием.

Не стоит сбрасывать со счетов царившие в обществе мистические настроения: в конце XIX столетия город охватили возродившийся из мглы Средневековья оккультизм и фанатичный католицизм, население поголовно ждало близкого конца света (моду на символизм в поэзии можно объяснить повальным увлечением иррациональным и фатальным). Предвестия неминуемой катастрофы, знаки неотвратимых опасностей, таящихся в современности, легко можно было найти на любой улице города. Самой известной из всех стала трагедия на благотворительном базаре 1897 года, соединившая в себе буржуазное развлечение и новые технологии — кинематограф.

Мероприятие проходило в деревянном, крытом брезентом и тканью павильоне на Елисейских полях; его организовали и проводили дамы из высшего света, пожелавшие демонстрировать посетителям всех сословий — но, конечно, в основном богатым и знаменитым — все модные новинки сезона. 4 мая 1897 года те же светские львицы организовали показ недавно изобретенного и уже завоевавшего Париж кинематографа братьев Люмьер. Для освещения случайно использовали испорченную газовую лампу, которая взорвалась, когда служитель пытался вновь ее зажечь. Затянутые тканью стены занялись мгновенно, в секунды павильон превратился в ад. Сотни зрителей попали в ловушку меж турникетов, задыхались и сгорали заживо. Точного количества погибших никто не знает, но их не менее двухсот человек. Шок и ужас от случившегося усугублялись тем, что среди погибших были представители высшего общества Парижа, хуже того, в большинстве своем дамы.

Трагедия никак не повлияла на политику государства, но ужаснула парижан всех сословий, и без того имевших все причины бояться огня, новых машин и и больших скоплений людей. Тогда же по городу начала бродить странная история о графе Робере де Монтескье, чья жена погибла в огне. Граф был известным денди и славился элегантностью и изысканными манерами. Ходили слухи, что он стал прообразом Дезэссента в романе Гюисманса «Наоборот» — декадента и эстета, отвергающего объективную реальность ради возвышенных образов извращенной красоты. Точно известно, что граф послужил моделью пру-стовского дегенерата барона де Шерлюса.

Дезэссент может претендовать на роль самого неприятного и отвратительного героя мировой литературы, а Монтескье в реальной жизни был его двойником: свидетели утверждали, что видели, как он на опознании тростью приподнимал сгоревшую одежду на обугленном трупе жены. Поэт-символист Анри де Ренье позднее утверждал, что, оставив жену гореть заживо, Монтескье тростью проложил себе путь из пылающего павильона. Парижане верили инсинуациям, подтверждавшим их неприятие излишеств века и монстров, которых тот породил.

Загрузка...