Париж в каждом провоцирует сильные чувства. «О, как же отличалось первое мое впечатление от Парижа от ожиданий, — писал один из первых исследователей города Жан-Жак Руссо. — Я думал, что красота города окажется под стать его величию. Но увидел замусоренные вонючие аллеи, уродливые черные дома, грязь и нищету. Отвратительный привкус первого впечатления до сих пор не покидает меня». Я, приехав в Париж, сошел на станции метро «Барбе» и, подобно Руссо и многим другим, не встретил того, чего ожидал. На улицах царил непонятный чужаку хаос — бунтовали незнакомые цвета и шумы. И все же, даже спустя годы, Барбе остается моим любимым местом в Париже благодаря именно этому беспорядку, порой грубому и бесконтрольному. Пока я был новичком, он меня интриговал, а сегодня вызывает мое любопытство тем, что одновременно принадлежит нескольким столетиям.
Я осознал это, лишь совершив бессчетное число прогулок по городу. За свою долгую литературную историю Париж был назван тюрьмой, воспет как рай и заклеймен как ад. Столицу Франции сравнивали с прекрасной женщиной, ведьмой и демоном. Эти сравнения не просто рефлексия, они — точное определение характера повседневной городской жизни: Париж — это сумма мест и персон, контрастирующих друг с другом, вступающих в шумные перепалки. И так продолжается уже почти две тысячи лет.
Париж изображали на плакатах, открытках и фотографиях, разошедшихся по всему миру, но они лишь пустышки, подменяющие эротику, искусство, гастрономию, культуру. Массовая культура примитивным языком мультфильмов Диснея рушит и искажает истинное значение всего прекрасного, эксплуатирует образы Эйфелевой башни, церкви Сакре-Кер и собора Парижской Богоматери. Пошлость жадно пожирает Париж: не только церкви и исторические памятники, но и картины Дега, Мане, фотографии Робера Дуано и Вилли Рони, фильмы Марселя Карне и Франсуа Трюффо — все вырвано из истинного контекста, унижено до клише, превращено в сувенирный товар. Нет ничего удивительного в том, что в последние годы воображение жителей планеты захватили непредсказуемые, дышащие жизнью Сидней, Нью-Йорк и Лондон. В сложившейся ситуации даже такой преданный почитатель Парижа, как англичанин Ральф Рамни[1], которому невыносимо унижение города властями и государством, имеет полное право уподобить город «трупу старой шлюхи».
И все же, мертвая она или живая, чары старой распутницы неодолимы.
Эта книга не претендует стать точным изложением истории Парижа. Миллионы слов, посвященных городу за века, стали подтверждением того, что полной истории мировой столицы в природе не существует. Скорее, книга «Париж: анатомия великого города» стремится рассказать о нем с точки зрения «опасных классов», мнение которых зачастую противоречит официальным версиям. Термин «опасные классы» придумали историки, чтобы описать маргинальные и овеянные опасными тайнами городские типы: бунтовщиков, бродяг, иммигрантов, гомосексуалистов, преступников.
Своим появлением эта книга обязана труду Питера Акройда «Лондон. Биография», а точнее, мысли автора о том, что история — это не законченный рассказ, но продолжающийся диалог. Опираясь на это суждение, я строил книгу как панораму Парижа и его окрестностей, как описание его роли в истории общей и частной истории улиц. Книга, которую вы держите в руках, не путеводитель и не туристический справочник, однако она написана для того, чтобы ею пользовались. Это исторический труд, который можно взять с собой в бар, в метро, в лабиринт улиц, чтобы использовать как переводчика и общаться как с собеседником.
Так же изучает город тонкая изящная книжица Эдмунда Уайта «Фланер». Точным будет замечание, что Уайт обратился к практике модного в XIX веке flânerie: бесцельного шатания по Парижу, во время которого настроенные в духе ироничной отчужденности господа фланеры старательно коллекционировали разнообразные городские удовольствия — общение с кокотками, вечера в кабаре, грезы в опиумном притоне. Уайт отличается от фланера тем, что не только ищет развлечений (хотя я нисколько их не чураюсь!), а стремится подчеркнуть значение городских достопримечательностей. Автор пускается в авантюры, намеренно путая себя, стремясь заблудиться в городе, чтобы затем найти выход. Когда перестаешь узнавать знакомые прежде улицы, то здания, дороги, уличные указатели и площади обретают новое содержание и одновременно раскрывают старое значение.
Немецкий критик Вальтер Беньямин составил собственное суждение о Париже 1930-х годов, он утверждал, что разглядеть подлинные исторические элементы мы можем именно в бурлении повседневной жизни города. Беньямин искал действа, бродил по улицам будто бесцельно, пил кофе и алкоголь, «снимал» мальчиков и девочек, но все не просто так, с тайным умыслом. Не он один полагал, что настоящая жизнь города открывается в бесконечном мелькании мгновений (всегда эфемерных, подчас загадочных), из которых и складывается настоящая история.
Беньямин считал Париж городом тайных, невидимых непосвященному приключений. При свете обычного дня можно разглядеть намеки на секреты столицы: улыбка незнакомца в metro, бар, где ты никогда не был, давно забытый уголок города, куда ты забрел во время прогулки. Столичные развлечения также зачастую скрыты, недоступны и даже опасны. Париж — извечный карнавал света и ужаса.
Краеугольным камнем мифологии Парижа является идея о том, что городская архитектура — идеальные декорации любовного романа. В XIX веке французскую столицу даже называли «королевой мира», подчеркивая стремление к чувственности и роскоши города, определяя его женское начало пассивного объекта наслаждений. Гибель принцессы Дианы, ее роковой последний маршрут от элегантного Вандомского дворца до хаоса аварии в тоннеле под мостом Альма, куда и сегодня совершают паломничество многочисленные туристы, могла случиться только здесь.
Но парижане не сентиментальны. Они считают, что миром правит не Бог, а ироничное отношение к жизни. Обычный parigot[2] — это коренной парижанин, чей сухой мрачный сарказм постоянно и неуклонно обращен на правительство и государство. Да, любовь является центральным элементом как мифа, так и реальности Парижа, но она неотъемлемо сосуществует с едой, выпивкой, религией, деньгами, войной и сексом. Эта книга — путешествие, череда экскурсий в бары, бордели, служебные помещения, на запущенные городские окраины, в элегантные salons и кабинеты власти, экскурсии, пускаясь в которые читатель задается вопросами, расследует происшествия или просто поддается чарам мифов Парижа.
Париж — безжалостный соблазнитель. Принцесса Диана — лишь последний и самый известный пример того, сколь велика цена жестоких соблазнов города. Злой парадокс состоит в том, что сети старой шлюхи могут обернуться смертельным проклятием. Диана осознала это внезапно и слишком поздно.
История Парижа — вовсе не сказка о королях и принцессах, а скорее напротив. Все-таки это тот самый город, где в результате кровавых столкновений, продолжавшихся веками, родилась народная революция. Город — политическая, религиозная и культурная столица, но не стоит забывать, что историю в нем кровью и потом творили так называемые petites gens (обыватели). Поэтому, чтобы отделять миф, легенду и фольклор от настоящих поступков парижан, важно познакомиться именно с ними.
Множество историков указывали на то, что слово «парижанин» не случайно стало синонимом слову «агитатор». Эту близость можно проследить в обывательской оценке горожан провинциалами: парижан вплоть до Средних веков называли «trublions» (смутьянами) или «maillotins» (майотенами, молотобойцами, боевыми молотами). Эти термины можно толковать и буквально, и политически. Слово «maillotin», например, произошло от названия тяжелых молотов — «maillets», которыми в XIV веке была вооружена толпа, крушившая статуи и человеческие головы (обычно — головы менял и сборщиков налогов, в основном евреев и ломбардцев). Термин «trublions» родился во времена неорганизованных, часто спонтанных восстании или «jacqueries»[3] против короля или правительства, против голода и несправедливости. Самую известную и успешную из жакерий в 1357 году возглавил Этьен Марсель, поднявший рабочих на бунт и лично убивший принца, забрызгав себя его кровью. Статуя Этьена по сей день обозревает Сену у стен ратуши Отель-де-Вилль.
За пределами столицы бунтующих парижан высмеивали и опасались. В середине XVI века Рабле назвал парижанина «gros maroufle», бессовестным, вульгарным и бесчестным дворовым котом. Писатель был уверен, что меткость сравнения повеселит всю Францию и даже Париж. С течением времени французы стали называть «парижанином» модные сигареты, обозначали так различные сексуальные позиции (как правило, содомитские, хотя в разных частях Франции термин мог иметь и другое значение), синие брюки, печенье, безработных моряков, способы приготовления еды, типографские гранки. «À la parisienne» для провинциала означало незаконченную или недобросовестно сделанную работу.
А внутри Парижа долгое время признаком дифференциации горожан служило исключительно классовое происхождение. Луи Себастьян Мерсье в XVIII веке насчитал больше дюжины классов и признался, что при этом особенно даже не утруждался. Бальзак в 1834 году обозначал термином «parisiénisme» (впервые использован в 1578 году) систему поступков и иерархию общества, присущих исключительно самовлюбленному Парижу и достойных сомнения. Парижане высших сословий словом «parisiénisme» называли нечто модное, сложное, изящное, полное шарма, элегантное и умное. То были горожане, которые говорили с «accent pointu» (умышленно утрировали в речи шипящие, ставили ударение на специально оборванные краткие гласные в конце слов) — акцент, который провинциалы считали отличительной чертой гордецов и павлинов высшего парижского общества. «Accent pointu» можно слышать и сегодня: он продолжает сильно раздражать непарижан, как некогда Бальзака.
Улицы Парижа породили особую речевую интонацию, живую по сей день. Этот говор сложился из наречий Пикардии, Фландрии, Нормандии и Бретани[4]. Скорее всего, впервые он появился в 1100-х годах, когда упрощенная форма латыни Соломенной улицы (где кипела университетская жизнь молодого города и велись богословские дискуссии) растворилась во французском языке. В XVI и XVII веках парижское наречие обогатили рабочие (по большей части лодочники и торговцы) из Берри, но в основе своей оно осталось нетронутым внешними влияниями. Привычной нормой была (и есть) рокочущая «р». «El» или «ег» часто произносят протяжно или как «аг» и «arl». Эта особенность произношения была известна уже в XV веке: поэт Франсуа Вийон постоянно рифмует «Merle» (дрозд) с «Marie». В комической пьесе времен Людовика XIV существует персонаж по имени Пиаро[5], названный так с намеком на эту фонетическую особенность. В XIX веке парижский выговор был распространен в Бельвиле и Менильмонтане («консьерж», например, произносили как «консиарж»).
Тогда же термин «parigot» закрепился за парижанами-мужчинами, представителями рабочего класса. Изначально, чтобы унизительно и издевательски отозваться о «низших», этим словом пользовалась аристократия. Parigots высмеивали в литературе, изображали как карикатурных персонажей, сексуальных извращенцев. Parigots были настоящими злодеями: «Parigots уже рождаются плохими, — писал журналист, — они обожают преступать закон, при первой возможности участвуют в злодеяниях и ищут выгоду, где только можно». Чуть-чуть менее агрессивной и унизительной, чем «parigot», была кличка «titi» — детское словечко, вошедшее в обиход в XIX веке и определявшее рабочую молодежь; ее представители обычно гордо носили кепи и шарфы и курили трубки. Эту манеру быстро и с легкостью переняли непокорные молодые люди из состоятельных семей, стремившиеся шокировать своих приятелей. Однако одеваться по моде titi было опасно, притворщика могли поколотить настоящие рабочие.
Парижанки низших сословий были таинственны и опасны не в меньшей мере, чем мужчины. Женщине из рабочих кварталов доверять было нельзя ни в коем случае, хотя для секса она подходила, как никто. Parisienne низших сословий в XIX веке превратили в parigote, таких считали не иначе как каргами, которые без колебаний обругают и оскорбят всякого почтенного буржуа, попавшегося им на пути. В то же время еще с середины Средних веков бытовало мнение, что эти женщины — невероятно искусные любовницы. Франсуа Вийон, большой поклонник шлюх, написал посвящение Толстухе Марго (La Grosse Margot):
Но стихла ссора — и пошли забавы.
Меня так начинают щекотать,
И теребить, и тискать для растравы,
Что мертвецу — и то пришлось бы встать.
Потом пора себе и отдых дать,
А утром повторяются событья.
Марго верхом творит обряд соитья
И мчит таким галопом, что, ей-ей,
Грозит со мною вместе раздавить и
Притон, который мы содержим с ней[6].
Образ шлюхи с нежным сердцем дожил до XX века. Интересно, что Толстуха Марго считается прообразом самых знаменитых parigotes: актрисы Арлетти[7], певиц Фреель[8] и Эдит Пиаф. По понятным причинам никто из этих женщин не желал ассоциироваться с подобной карикатурой.
Арлетти, к примеру, жила и почила в роскошных апартаментах западного Парижа, вдалеке от Бельвиля и Менильмонтана, где обитали те представители низших социальных слоев, сценические образы которых она воплощала. Умерла она в печальном одиночестве, обвиняемая в сотрудничестве с нацистами (ходили слухи, что парижское Сопротивление планировало отрезать ей груди), оторванная от культурной жизни города.
Фреель родилась в семье выходцев из Бретани и в качестве псевдонима взяла название мыса, расположенного на исторической родине. Она приехала в Париж еще ребенком, пела на улицах и благодаря сметливости и таланту стала знаменитой актрисой мюзик-холлов. Пик ее карьеры пришелся на вторую половину жизни: взлет произошел после роли Тани в фильме «Пеле ле Моко» 1938 года. Песней «Où est-il donc?» («Где они теперь?») ее героиня утешает парижского гангстера Пепе, которого играл Жан Габен, бегущего от правосудия в Алжир. Песня полна ностальгии по площади Бланш старого Парижа, по воображаемому Парижу, куда самой Фреель вернуться уже не суждено. Актриса умерла нищей алкоголичкой. Серж Гинсбур, не понаслышке знакомый с этим недугом, был вдохновлен ее личностью и с теплотой вспоминал, как однажды угощал Фреель выпивкой. Ему запомнилась экзотическая старушка, трясущаяся от жажды в баре на улице Фобур дю Тампль в 1951 году.
Самая знаменитая и трагическая parigote всех времен Эдит Пиаф родилась в Бельвиле, в самом сердце рабочего города. Ее песни по всему миру разнесли миф о том, что и parigote из нищих кварталов города может найти любовь и счастье в «le Grand Paris»[9]. Она пела о блестящих булыжных мостовых, аккордеонистах, проститутках, о грубых и в то же время уязвимых любовниках — о солдатах, она подарила Парижу новую мифологию. Когда после Второй мировой войны она по-настоящему прославилась, старые знакомые, близкие люди так и не простили ей того, что певица, как они считали, лицемерит в творчестве и служит силам, унижающим «les petits gens». Друзья и поклонники, сопровождавшие ее в начале карьеры — пианист Жорж Ван Пари, например, — теперь называли Пиаф «подделкой», предательницей, не уважающей собственных корней. Не удивительно, что проницательная, впечатлительная, невероятно сексуальная и к тому же раздавленная собственной славой, уничтожавшей ее личность, Пиаф ударилась в пьянство и любовные авантюры. Примечательнее всего то, что именно происхождение Пиаф и уничтожило ее. Всю жизнь певица гордилась своими корнями, а когда поняла, как далеко ушла от них, не нашла ничего лучше, чем топить горе в алкоголе. Влюбленные когда-то в певицу парижане восприняли смерть Пиаф с характерной для них бесчувственностью.
Парижане — известные упрямцы. Parigots, titis или gamins de Paris[10] очень редко признают за собой эти прозвища. Нет, они скорее представятся лавочниками, барменами, официантами, рабочими, художниками, музыкантами, ворами-карманниками, утильщиками, пьяницами, социалистами или анархистами. Но чаще всего парижане считают себя классом (или классами), капитал которых напрямую зависит от того, насколько состоятелен их город. Образ парижан, созданный киноиндустрией, литературой и изобразительным искусством, горожане в лучшем случае считают фольклором, а в худшем — намеренной попыткой правящей элиты (кто бы ее ни составлял) унизить традиционно революционные настроения народа.
Парижский рабочий класс подтверждает во всей полноте одно клише: он постоянно кипит «gouaille» (насмешками, иронией) и «фрондерством» («l’esprit frondeur» — «духом Фронды», термин восходит к восстанию Фронды в XVII веке и названию детской пращи). Однако сегодня о пролетариате не скажешь даже этого. В конце 2001 года власти решили наконец избавиться от проституток, работавших на улице Сен-Дени. Местная пресса мгновенно встала на защиту обиженного «достояния Парижа». Резкая статья в «Le Parisien» утверждала, что проститутки преклонного возраста (их еще называли «traditionelles») особенно ценятся клиентами не столько за сексуальные умения, сколько за свою gouaille. Когда женщин легкого поведения прогнали с улиц, длившиеся несколько недель телевизионные дебаты, споры по радио и в прессе доказали, что в вылизанном городе XXI века нет места старомодной атмосфере. Высокая рента и рестораны быстрого питания весьма быстро вытеснили традиционные парижские кофейни и бистро. Вынужденная миграция «родных» Парижу шлюх стала метафорой, описывающей кризис самосознания городского общества конца XX века.
Возникает вопрос: сохранилась ли хотя бы частичка настоящего Парижа среди иллюзий и спецэффектов XXI века?
И еще: сможет ли Париж прожить без парижан?
Летом 2001 года, когда я сел за написание этой книги, а большинство парижан спасалось от жары бегством в горы или на побережье, бар «Ла Палетт» на улице Сены был одним из немногих, не закрывшихся на мертвый сезон.
Несколько лет назад благодаря рекламе пива «Кроненбург» это кафе прославилось на весь мир: затюканный печальный отец семейства из рекламного ролика скрывается от оскорблений жены за стойкой бара и утешается бокалом знаменитого французского холодного пенящегося лагера. Для миллионов телезрителей, не знавших названия бара, деревянная стойка, зеркала и смешные столики «Ла Палетт» стали олицетворением французского идеала отдыха во хмелю. В действительности же завсегдатаями этого бара являются арт-дилеры, литературные агенты, издатели, владельцы художественных галерей. Сюда приходят художники, считающие бар на улице Сены наилучшим местом для совершения сделок и обмывания гонораров. Бар выглядит как большинство других на левом берегу реки: претенциозно и обшарпанно, эксклюзивно и пугающе. Официанты обмениваются шутками с завсегдатаями, все остальные за приемлемую цену получают свою порцию еды и сарказма.
Летом 2001 года даже в «Ла Палетт» витал дух покоя. Толстый официант в короткой кожаной тужурке, специальностью которого было унижать чужаков, подтрунивал над иностранными посетителями, не понимавшими французского. Арт-дилеры, агенты и прочие «вечные двигатели» то ли отсутствовали, то ли маскировались под обычных посетителей, раздавался смех, царило доброе расположение духа. По неведомым мне причинам лето 2001 года казалось одновременно карнавальным, незамысловатым и праздничным. Многие заметили этот странный феномен. Даже бразильские трансвеститы, обитатели Булонского леса, говорили, что дела у них идут хорошо, хотя лето, рассказал «Le Figaro» один из них, всегда было провальным сезоном.
Разглядывая обтекающую меня городскую жизнь, я не мог отделаться от мыслей о книге Луи Шевалье «Убийство Парижа». Особенно мне нравилось, что Шевалье замечал такие вещи, которых не видели даже те, кто долго изучал город. Я воспользовался картами и инструкциями автора и посетил уголки города, которые, как он утверждал, ото дня на день утрачивают волшебство и теряют значение.
Но убежденность автора в том, будто старый Париж умер и похоронен навеки, я не разделял ни на секунду. Убедиться в обратном можно, даже расслабленно сидя за столиком кафе на набережной Сены. Когда Шевалье говорит, что мы затаптываем историю Парижа, он противоречит сам себе. Разве подземный Париж — metro, например, — пусть и невидимо, не существует под землей? Разве он не живет в устных рассказах, литературе и музыке, в канализации и катакомбах? Луи Селин описывал Париж как «métro émotif», подземное движение света и тьмы, от одного места к другому, течение времени и изменение материи. Теперь эта метафора обрела смысл. Я положил книгу на столик «Ла Палетт», допил остатки пива и решил опровергнуть идею Шевалье, доказать, что Париж продолжает жить и меняться, меняться непредсказуемо. И не важно, что старая шлюха Париж умирает или даже уже мертва — ее неотразимое обаяние и смертоносные чары все еще витают в вечернем воздухе.
Следуя за Вийоном, Мерсье[11], Ретифом де ла Бретоном[12], Андре Бретоном[13], Вальтером Беньямином, Жоржем Переком[14] и прочими авторитетными фигурами, я решил создать собственную картографию столицы.