В Палермо — Этна,
В Париже — Pensée.
Виктор Гюго. Литературная и философская смесь (1867)
Добрый парижанин все пьет, все ест, все глотает.
Луи Себастьян Мерсье. Картины Парижа (1781)
Происхождение термина «великий век», «le grand siècle», до сих пор вызывает споры. Впервые его использовали французские историки XIX века, когда описывали период правления Людовика XIV, взошедшего на трон в 1643-м и правившего до своей кончины в 1715 году. После смерти главного королевского советника и министра Мазарини в 1661 году вся власть оказалась сосредоточенной в руках Людовика. Это время характеризуется восхождением Франции к вершинам культурной и политической жизни, которые обеспечили стране двухвековое первенство в Европе, завершившееся лишь в 1871 году капитуляцией перед бисмарковской Германией. Сторонники другой точки зрения утверждают иногда, что определение «великий век» следует отнести ко всему XVIII веку, ведь в то столетие королевская власть начала сдавать свои позиции, а во Франции и Европе произошли кардинальные изменения. То было время, когда, по словам Мишле, «все и началось», когда религия уступила позиции разуму, когда старый порядок начал рушиться.
Большая же часть века XVII, напротив, прошла в хаосе и неразберихе: французы продолжали участвовать в застарелых религиозных конфликтах, не видели своего будущего, не осознавали потенциала. Историки XX века, связанные с левым политическим крылом, считают «великий век» периодом иллюзорной власти культуры, мифом о величии, по сей день подтачивающим политику Франции.
Несмотря ни на что, с середины XVII века Париж заслуженно стал считаться столицей Европы, законодателем в политике, моде и искусстве. Высшее общество Рима и Вены подражало парижским модам в поведении, одежде и даже речи (быть истинным парижанином означало быть осторожным и ироничным). Казалось, только хладнокровной Англии удалось устоять перед чарами французской столицы, околдовавшей весь мир.
Но сильнее парижских модников англичанам претили парижские политики. То было время, когда внутренняя и внешняя политика Франции определялась Парижем и стремилась к «la gloire», то есть не только к славе и величию, но и к исполнению высшей, божественной миссии. Да, военные победы были важны, но не более чем величие королевского двора, созданное этими победами. Король — на какое-то время, по крайней мере, — был наделен своими подданными сверхчеловеческими способностями, а абсолютизм стал привычной формой правления на всех уровнях власти. Горожане XVII столетия видели, что «великий век» соединил правительство и монархию в неделимое целое. Король стал воплощением государства и Божьим наместником на земле.
Панорама Парижа. Раскрашенная гравюра. Неизвестный художник. XVII век. Музей Карнавале, Париж.
(© Photo RMN / Bulloz)
Олицетворением такой системы управления явились триумфальные арки в самом сердце города, появившиеся в 1670 году у старинных ворот Сен-Мартен и Сен-Дени. Людовик XIV приказал построить эти арки в честь военных побед Франции за границей. Парижу больше не угрожала осада, и потому старые защитные сооружения впервые в истории были снесены, а на их месте появились улицы, которые в будущем станут первыми городскими бульварами (французское слово «бульвар» происходит от голландского «bulwarks»). Монарх, вступая в город, традиционно проезжал под аркой Сен-Дени (ирония истории в том, что последней особой королевской крови, проехавшей под аркой, была королева Виктория, прибывшая в город на Всемирную выставку 1855 года).
Моделью развития городского ландшафта и построения идеологии государственной столицы в данном случае послужил Рим. Литераторы того времени прикладывали особые усилия, чтобы указать миру на древние корни Парижа, на его призвание стать городом возрожденной античности. В соответствии с программой по возрождению города правительство взяло под свой контроль все инструменты по укреплению государственного величия: искусство, литературу и науку. Ужесточился контроль властей над «скандальными» и потенциально опасными текстами, противоречащими официальной точке зрения и задаче по созданию здорового общества. И все же, несмотря на цензуру, изменения в законодательстве и религиозные ограничения позволили вырасти нескольким поколениям талантливых деятелей искусства и литературы, пользовавшихся невероятным авторитетом благодаря интеллекту, инакомыслию и чистому гению.
Самым популярным видом искусства стало театральное. С помощью таких мастеров, как Мольер, театр доказал культурное превосходство Парижа над любым другим городом Европы. Люди ехали издалека, чтобы увидеть пьесы Пьера Корнеля, Жана Расина и Мольера. Эти произведения частенько критиковал литературный журнал «Le Mercure Galant», но парижане все равно набивали до отказа театральные залы, чтобы заодно выпить, подраться, завести интрижку, познакомиться с актрисами и вкусить культурной жизни. Театр «Комеди Франсез» был официально открыт в 1680 году, но актерская труппа, которая в нем играла (в том числе и Мольер), была давно известна парижской публике и монарху по выступлениям в Пале-Рояль и позднее в театре «Guénégaud», что стоял неподалеку от Нового моста. Людовик XIV был человеком дальновидным и не раз пытался учредить театральную цензуру, особенно его раздражали итальянские фарсы. Однако эти попытки общество попросту игнорировало.
Вечер в театре в те времена считался проведенным впустую, если во время представления не произошло ничего опасного или эротического, что развлекло бы высшее общество. «Parterre», или яма, считалась местом опасным, в партере располагались пьяные слуги и солдаты. Именно эти места в зале становились очагом развлечения, возможностью пощекотать нервы богатых зрителей, часто занимавших места на сцене, чтобы наблюдать одновременно и за ходом пьесы, и за партером. Известен случай, когда в 1673 году разочарованная публика попыталась даже сжечь театр. В 1690-х годах театры были полны солдатами, прибывшими в город на побывку или вышедшими в отставку, так что безудержное насилие в зале приобретало характер бессмысленный и жестокий. Однажды в «Комеди Франсез» представление мрачной пьесы Расина было прервано выходками датского дога, которого привел с собой некий маркиз. Толпа громко подзадоривала пса, облаивавшего актеров — представление пришлось прекратить. Как-то двое аристократов были арестованы за избиение извозчика. В свое оправдание они сказали, что «в “Комеди Франсез” вечер был скучен».
Спонтанные вспышки насилия в театрах лишний раз подтверждают тот факт, что реальный Париж оставался грязным, полным болезней и безумия городом, в котором легко можно было получить нож под ребро, подвергнуться изнасилованию или просто умереть от голода. Проживавшие в самом центре европейской истории парижане не ощущали себя ни уникальными, ни привилегированными.
Мифы и легенды, крепившие городской престиж, никоим образом не касались низов общества. Еще до переезда в Версаль Людовик XIV и его народ дистанцировались друг от друга. Когда король в конце концов удалился из столицы, для парижских обывателей он превратился в абстрактное олицетворение государства. Повседневная жизнь города была грязна, опасна — и ближе к сердцу парижан, чем жизнь какого-то там двора.
Признаком пренебрежительного отношения народа к переехавшему в Версаль двору может служить хотя бы тот факт, что всех королей, проживавших вне Парижа, столичный фольклор полностью игнорировал. Пока монархи обитали в Париже, королей частенько высмеивали столичные песенки, сатирические произведения, они становились героями поговорок. Теперь король выпал из поля зрения парижан. Создавшееся положение противоречило первоначальным намерениям Людовика быть ближе к народу, когда он задумывал превратить столицу в политический и культурный мегаполис, в котором воедино сольются государство, монархия и городская культура. Людовик XIV был облечен властью пяти лет от роду, вырос во время регентства своей матери Анны Австрийской и правления Мазарини. Когда в 1661 году его главный советник умер, король взял власть в свои руки. Монарху было двадцать три года, и он верил, что самим Богом призван вести за собой не только Францию, но всю Европу. Это был тот самый юнец, который десятью годами ранее, по крайней мере согласно легендам, проскакал шесть миль с места охоты до дворца Правосудия только потому, что услышал, будто парламент решил собраться без его ведома. Вбежав в зал собрания, король щелкнул хлыстом и произнес: «Государство — это я!».
Этот случай прекрасно показывает любовь Людовика к показным деяниям. Монарха прозвали «Король-Солнце» после того, как он, празднуя рождение своего первенца-сына, пронесся по городу со щитом, на котором нарисовал эмблему в виде солнца. Несмотря на то что в тот период парижане его любили, король уже начал относиться к горожанам с подозрением и проводил в столице как можно меньше времени. При первой же возможности он переехал в Версаль, где чувствовал себя защищенным, и увлекся охотой. Проживая в Версале, король строил дворец, соответствующий своему величию, а окружающие земли организовывал по регулярному плану, совершенно не похожему на беспорядочный клубок улиц Парижа. За сорок с лишним лет он навестит столицу лишь двадцать пять раз.
Неприязнь к горожанам у Людовика возникла из-за бунтов Фронды. Помимо того, короля сильно беспокоил собственный престиж, он не желал общаться с народом или потенциальными претендентами на власть и влияние. Одним из таких конкурентов был некий Никола Фуке, дерзкий и высокомерный, бывший суперинтендант финансов, метивший на место премьер-министра сразу после смерти Мазарини. Но Фуке совершил роковую ошибку: пригласил монарха на шикарный банкет, после которого при свете факелов было устроено представление новой пьесы Мольера (в спектакле играл сам автор); дворец Фуке был столь великолепен, что затмил королевскую резиденцию. Людовик впал в бешенство, но выждал целых три недели, прежде чем приказал арестовать Фуке по надуманным обвинениям в растрате и распространении порнографии (поговаривали, что Фуке является соавтором мадам де Ментенон в написании «L’École des Filles» — пикантной сапфической книги, популярной во всех парижских салонах). Фуке был героем парижских улиц, что лишь укрепляло желание Людовика держаться от столицы подальше, а героя приговорили к пожизненному заключению в Бастилии.
Пока суд да дело, пост Мазарини занял бывший придворный секретарь и заместитель Фуке Жан Батист Кольбер. Этот холодный и расчетливый человек (которого остроглазая мадам Севинье — летописец придворной жизни — прозвала «le Nord») без колебаний шел к намеченной цели. Главной своей целью он поставил увеличить Париж, придать ему больше блеска и отобрать у Рима титул столицы европейской цивилизации. Новый министр посвятил себя развитию искусств, открывал академии, собрал личную библиотеку и поддерживал интеллектуальные журналы, подобные «Journal des Savants». Но главное, Кольбер искренне верил, что Франции суждено стать великой страной, а французскому народу — первым среди наций Европы. Однако его тщательно продуманные планы разрушались бесконечными затеями и войнами Людовика, регулярно опустошавшего казну и злившего парижан, плативших за все налогами. Подобно королю, министр отдалялся от Парижа и в конце концов возненавидел его жителей.
Среди парижан вновь поползли слухи, что ужасный, зловещий персонаж городского фольклора «маленький красный человек», бродит вокруг Тюильри и Лувра. Этот страшила воплотил в себе коктейль парижских предрассудков и бунтовщических настроений: «маленький красный человек» предрекал смерть властям, его боялись даже такие влиятельные люди, как Екатерина Медичи и Ришелье. «Маленький красный человек» вновь явится жителям города в 1789 году накануне Великой французской революции, а позднее предвестил кровопролитие в 1793 году. В последний раз его видели перед провальными походами Наполеона на Египет и Россию. Когда же кошмарный вестник явился в 1648 году, пророчествуя о напастях Фронды, парижане оживленно восприняли слухи о его появлении и уверяли, что на этот раз самые страшные городские опасения сбудутся.
Великий век классицизма характеризуется не только как эпоха торжества разума, но и как время, когда в людских сердцах царили ирония и равнодушие. Всякий рассудительный горожанин равнодушно переступил бы через труп на Новом мосту (довольно обычная картина в те времена), не повернулся бы на плач голодного младенца. Он отмахивался от жалостной мольбы «cul-de-jatte» («калеки-попрошайки» — мост был их излюбленным местом) с тем же равнодушием, с каким подзывал «haquet» — новую разновидность наемной кареты, придуманной с целью избавить пеших горожан от уличной грязи.
Внешний вид решал все. Еще до перестройки города и реконструкции в обществе зародилась традиция демонстративно целовать руки. Эта практика не только получила собственное название — «baise-mains» («целование рук» или «е…ля руками» — в те времена слово «baiser» имело то же двойственное значение, что и сегодня), но стала популярна среди женоподобных юнцов, целовавших друг другу руки прямо на улице и как можно чаще. Эти «милашки» ходили в долгах как в шелках, но ко всему относились беззаботно: «Mais il n’est pas bon gentilhomme, qui ne doit rien à ce jourd’hui» («Кто сегодня не в долгах, не может называться благородным»), — писал сатирик Эстерно. Он и сам был благородным вором. Ограбления вошли в моду среди состоятельных и модных молодых людей, пьянствовавших в тавернах у Нового моста и в Марэ. Целью новой забавы было украсть самые лучшие и изысканные предметы: одежду, накидки, шляпы или кошели, — а затем затеряться в толпе. Новые фонари и редкий полицейский, патрулирующий улицы, отпугивали Эстерно, и он не уставал восхищаться умением и ловкостью, которые требовались для «благородного дела». Мужчины и женщины одинаково восхищались самыми искусными уличными ворами, среди которых были такие люди, как барон де Вейлак и шевалье д’Одри.
Горожанкам угрожали похитители, насильники и принудительные браки. Когда бедный «gentilhomme» крал в городе вдову или девушку из богатой семьи, увозил в деревенскую глушь и платил сельскому священнику, чтобы тот их поженил, он не совершал ничего необычного для своего времени. Тайному браку частенько предшествовало изнасилование, уничтожавшее остатки репутации несчастной дамы. Подобное поведение было принятым среди аристократов. Отцам украденных невест не оставалось ничего другого, как собирать какое-никакое приданое. Интересно, что, пусть основанные на вымогательстве, многие из таких браков оказались счастливыми.
Несмотря на кажущуюся хаотичность происходящего, город преображался, дабы соответствовать вкусам своих непоседливых обитателей. Оставшиеся в наследство от Средневековья здания либо рушились от ветхости, либо были снесены уже в десятых годах нового века. Впервые в истории развитие города целенаправленно планировалось, исходя из стремления превратить его в столицу страны и центр торговли, а не в королевскую резиденцию, как в Средние века.
Париж процветал. Первые уличные фонари зажглись на улицах столицы в 1667 году, сами же улицы к тому времени были расширены, и солнечный восход теперь освещал не только мосты, но и когда-то самые темные уголки города. Ночью на город опускалась тишина. Еще совсем недавно ночная столица была не менее опасной, чем темный лес, но всего за несколько лет начальник полиции Никола-Габриель де ла Рейни пусть не очистил город от воров и бандитов, но уж точно сделал спокойнее. Стражники Ла Рейни жестоко обходились со всяким, кто разбивал уличные фонари или как-либо иначе препятствовал плану по обеспечению правопорядка на улицах. Дуэли были запрещены, в театре вооруженными не могли появиться даже самые видные «gentilhomme».
Впервые на стенах домов появились плакаты, оповещающие население о грядущих ярмарках и политических собраниях. В 1630-х годах появилась первая городская газета «La Gazette»; ее выпуски быстро приобрели регулярный характер, газета публиковала новости всех европейских столиц. В надежде увидеть турецкого посла, захваченных в Сенегале рабов или мавра Матео Лопеса, чернокожего мусульманина из Марокко, на улицах собирались толпы горожан.
Устав рассылать слуг с записками и деньгами по разрастающемуся городу, политик Жан Жак Ренуар де Виллайе придумал создать почтовую службу, и в лучших районах города появились почтовые ящики. Этому предшествовало появление первой системы общественного транспорта: наемная карета возила сразу нескольких горожан — «carrosse» была изобретена предприимчивым столяром по имени Николя Соваж. К 1650-м годам у церкви Сен-Фиакр можно было увидеть около двух десятков таких карет, выстроившихся в очередь в ожидании пассажиров (из-за места стоянки кареты с тех пор называли «fiacres»). Приблизительно через десять лет по предложению философа и математика Блеза Паскаля кареты увеличили, они стали вмещать от пяти и более человек и курсировали от Люксембургского дворца до Нового моста, к Лувру и обратно.
Ремесленники разных специальностей начали селиться в определенных районах города, из этого родилась идея разбить город на округа. Кучные поселения породили чувство локтя, складывались братства, коммуны и сообщества, основой которых стало место проживания, что Парижу прошлого было чуждо. В такие округа, как Марэ или остров Святого Людовика, вкладывались огромные суммы (раньше эти районы не замечали, их даже оставили без мостов), архитекторы соревновались друг с другом, стремясь строить красиво и удобно. Первые авторские дома строились в стиле Ренессанса и имитировали итальянские места для гулянья и открытые пьяццы. Наступил век камня, и новые парижские строения зачастую превосходили основательностью свои итальянские прототипы. Наметилась тенденция к демократичности: парижская буржуазия, желая отличаться и сохранить при этом элегантность городского стиля жизни, заказывала так называемые «pavillons» — несколько более сдержанные, чем огромные торжественные особняки-hôtels, где проживала городская аристократия.
Теперь центр столицы застраивали не вверх, а вширь, улицы и площади обустраивали пассажами, прокладывали новые широкие, обсаженные деревьями улицы; сцена для проявления показной роскоши была подготовлена. Словечко «flâneur» (бродить без цели) попало в Париж из Нормандии и превосходно определяло элегантное безделье, которое модные столичные молодые люди приняли как образ жизни. Фланер станет характерным персонажем Парижа XIX и XX веков. Культ праздности родился как псевдоаристократический стиль, контрастирующий с утилитарной системой труда и промышленности. Фланеру, как это ни смешно, суждено было стать ключевым персонажем современности. Уже к XVII веку его (фланер — всегда мужского пола) фигура, в поисках сексуальных развлечений или выпивки бессистемно слоняющаяся по улицам города, который по мере роста и уплотнения населения с каждым днем усложнялся, сделалась совершенно привычной.
Париж — извечная столица пьянства. Таверны и виноградники Лютеции были известны всей Римской империи, качество вина и обилие пива в Средневековье просла-вили Париж на полмира. Ко второй половине XVII века почти каждая улица столицы могла похвастаться парой-тройкой таверн, где подавали алкоголь разного качества и цены. Хотя в глазах двора, церкви и полиции подобные места были непозволительными рассадниками вольнодумства и беспорядков, для парижского обывателя они стали неотъемлемым элементом быта, местом ежедневного общения. Люди шли сюда, чтобы поесть, выпить, найти сексуального партнера, подраться, поскандалить, выстроить планы на будущее и пообщаться с соседями; каждый из них чувствовал свою принадлежность не мегаполису, но собственному кварталу. Контролировать таверны было затруднительно, а поддерживать в них правопорядок и вовсе невозможно. Дебоши и праздность висели дамокловым мечом, угрожая моральному климату «самого католического города».
Шумная хмельная атмосфера таверн являла и другую общественную язву: здесь во весь голос высказывались религиозные и политические диссиденты. Само собой, власти не оставляли попыток контролировать кабаки. Король Иоанн Добрый в 1350 году установил цену на красное вино в 10 денье за пинту, на белое — 8, а виноторговлей предписал заниматься исключительно зарегистрированным «marchands de vin». Но ни эта, ни прочие меры по контролю за потоком алкоголя, текущего через город, ничего не изменили, и мешавшая властям анархия пьянства процветала.
Повседневная жизнь таверн и грязных городских улочек сильно контрастировала со стерильным великолепием Версаля Людовика XIV. Самые знаменитые столичные питейные заведения насчитывали по нескольку столетий истории — больше, чем королевская династия. Самые примечательные личности «великого века» выпивали, например, в «Pomme de Pin» («Сосновая шишка») на углу улицы де ла Ситэ. Здесь завсегдатаями были Рабле и Вийон, затем — Расин, Мольер, Шапель и Буало (который, по преданиям, напивался так, что, протрезвев, со стыда был готов сменить имя).
Другими знаменитыми питейными заведениями тех времен были «La Corne» («Охотничий рог») на площади Мобер, «Berceau» («Колыбель») на мосту Сен-Мишель, «La Fosse aux Lions» («Львиное логово») на рю Па-де-ла-Мюль, «Cormier Fleuri» («Рябина в цвету») у церкви Сен-Юсташ и «Croix de Lorraine» («Лоранский крест») близ Бастилии. Таверны именовали подобным образом, чтобы отразить царившую в заведении атмосферу, описать клиентуру, намекнуть на пейзанский дух, псевдопатриотический пафос или просто скаламбурить (название таверны и гостиницы «Au Lion d’Or» — «Золотой лев» произносилось как «Au lit où on dort» — «Постель, в которой можно выспаться»). Но символизм названий и реалии жизни частенько не совпадали: таверна с патриотическим названием «Лотарингский крест» была известна драками, которые затевали освобожденные из Бастилии и подвыпившие королевские мушкетеры, знаменитые скорее пьянством, нежели храбростью на поле боя. Пьянство считалось признаком патриотизма: самые популярные вина не только везли из Бургундии или Бордо, но и производили в окрестностях Парижа — на Монмартре, в Сюрене или Аржантале.
Первые cafés — места, специализацией которых была продажа кофе, а не эля и вина, — появились в столице в 1660-х годах, но поначалу успеха не имели. Идею этих заведений в Париж завезли армяне Паскаль и Грегуар Алеп, два брата, которые решили организовать лавки для приготовления и продажи нового модного напитка — кофе. Сама идея кофейни была импортирована с Востока, как, кстати, и круассаны, впервые появившиеся в Вене после снятия турецкой осады и изгнания турок из Европы. Публика отнеслась к этим новинкам с большим подозрением и настороженностью, хотя чай, прибывший в 1636 году из Китая, завоевал популярность сразу после своего появления.
Но все новинки из Италии большинство парижан принимали с восторгом. Со времен Екатерины Медичи лимонады, оранжады и шербеты были обычным товаром на уличных лотках. Не удивительно, что первое успешное кафе Парижа открыл сицилиец Франческо Прокопио Кольтелли (или Франсуа Прокоп). В кафе «Прокоп» подавали вино, но главными отличительными чертами были кофе и тишина, обеспечивающая возможность спокойного разговора, вдали от пьяниц, проституток и игроков — традиционных завсегдатаев таверн. Именно «Прокоп» стал колыбелью движения Просвещения, здесь сиживали Руссо, Мармонтель и Вольтер, а сегодня, сменив несколько адресов, старинная кофейня расположилась на улице Ансьенн Комеди и предлагает туристам дорогущие steak-frites[65]. Когда в 1689 году заведение открылось, круассаны и кофе считались модным поветрием, которое, как предрекал некий современник, вскоре канет в лету, словно «падающая звезда в черном небе».
Париж рос, но наблюдался продовольственный дефицит. Кольберу приходилось ввозить дешевые продукты питания из Польши и поймы Рейна. Основной рацион парижской бедноты составляли бобы, хлеб и различные травы. Те, кто не мог позволить себе экзотической роскоши cafés и limonadiers, жили на улицах, заполненных бродягами, поэтами, шлюхами и ворами — в эпицентре своеобразного ежедневного и (с появлением уличного освещения) еженощного парада. В ряды этих бедняков затесался самоучка «математик» Волесар — одинокий измученный человек (писатель Марк де Малле, довольно ленивый и пустой, назвал его «скелетом в лохмотьях»), который не к месту разражался поэтическими виршами.
Богачей больше волновало, что Волесар прославился как политический зелот (или потенциальный безумец) и проводил часы, буравя укоряющим взглядом окна новых rôtisseries[66] и ресторанов на рю Висконти и рю де Буши, где буржуа и аристократы угощались на глазах у голодающих парижан.
Париж начала XVIII века, несмотря на уверенный рост, больше походил на город провинциальный, а порой — и вовсе на пустырь. Всего в пяти минутах ходьбы от границы Сен-Жак раскинулись ячменные поля. Улицы пригорода Сен-Марсель, несмотря на то, что были замощены, казались зеленым сельским уголком. Состоятельный горожанин адвокат Дезэссар в своих мемуарах пишет о том, как приятно попасть в деревню всего за пятнадцать минут пешего хода от Военной школы и, опершись об ограду, поболтать о делах семейных с дружелюбным крестьянином, редко бывающим в Париже и далеким от столичной суеты. Ведущая в Париж королевская дорога зачастую пугала провинциалов и деревенских жителей. Шум был слышен задолго до появления города в поле зрения. Париж был и чудом, и кошмаром для того, кто жил в размеренном ритме сельской жизни, в согласии с природой, подчинявшейся смене времен года. Столица была воплощением шума, путаницы, беспорядка и насилия над душой. Всякий приезжий подвергался риску ограбления со стороны воров или банд бывших солдат, промышлявших у пригородных дорог.
Самыми знаменитыми, даже среди провинциалов, звуками города были так называемые «крики Парижа», которые издавали лоточники. Тексты, которые они выкрикивали, стали неотъемлемой частью парижского фольклора. Во времен Средневековья лоточники развлекали столицу сатирой, стихами и песнями. К началу 1700-х годов кастовая организация лоточников была не менее сложна, чем любой другой сегмент парижского общества. Торговцы крепкими напитками (их чашками покупали замерзшие и усталые горожане по пути на работу) и кофе в те времена пользовались особенной популярностью. Продавцы рыбы — обычно торговки — традиционно находились на нижней ступени иерархической лестницы, даже несмотря на любовь парижан к морепродуктам (их доставляли в столицу быстрее прочего провианта, транспортировка даров моря с побережья занимала не больше двух дней). В «бесконечную симфонию улиц» вливались голоса швейцаров, кучеров, проституток, выпивох, солдат и шарлатанов разного пошиба.
В бурлящей какофонии уличных звуков гулко разносились выкрики муниципальных глашатаев, предостерегавших народ не ходить по льду реки или, например, опасаться воров. Официальные объявления глашатаи выкрикивали под бой барабанов на главных площадях города или в порту. Время суток отмечали звоном церковных колоколов и боем часов на ратуше (на башне которой статуя Минервы сжимала в руке герб города) и на водонапорной башне «Самаритянка», стоявшей за Новым мостом. Парижский рабочий класс даже не замечал звуков, доносившихся сквозь тонкие стены дешевых многоквартирных домов: разговоров на повышенных тонах, ссор, храпа, пуков и отрыжек. Жители столицы славились тем, что принимались кричать и скандалить по самому незначительному поводу; чтобы отмежеваться от простонародья аристократия и буржуа намеренно старались говорить спокойно, на пониженных тонах. Все парижане, вне зависимости от классовой принадлежности, привыкли к запахам немытых тел, пищи, дерьма, кофе, животных и уличной грязи.
Стремясь точнее понять Париж и установить в нем хоть какой-то порядок, парижские архитекторы и картографы решили составить городские карты. С конца XVII века и до революции 1789 года было выпущено более ста карт Парижа. Но многочисленные схемы, несмотря на все желание и страсть их авторов-картографов, были крайне неточны.
Первопричиной неточности было намеренно непропорциональное расширение изображенных улиц, так, чтобы фасады зданий на рисунке выглядели детально и величественно. Следует заметить, что большинство парижских улиц тех времен не превышали в ширину 4,5 метров, но чаще были и того уже; мощеные улицы имели уклон к сточным канавам. Частенько, чтобы проехать по такому «проспекту» на карете, вознице приходилось прикладывать немало усилий, чтобы не съехать в канаву.
Второй причиной неточностей, допущенных картографией, стали высокие темпы роста города, раздвигавшего свои границы так быстро, что в его черте оказывались пригороды, даже не нанесенные на карты.
Строительный бум времен Людовика XIV еще гуще населил центр города, превратив его практически в непроходимые джунгли. Первую по-настоящему точную карту Парижа в 1785–1790 годах создал инженер Вернике. Ночами он бродил по городу, измеряя и размечая улицы с предельно возможной точностью. «Настоящая жизнь улиц, — подвел итог ученый, — науке неизвестна».
Пусть парижане начала XVII века не могли узреть всей панорамы города, но от их внимания не укрылись признаки перемен и начала общественного разложения. Для многих первым сигналом финала «великого века» стала незавершенная триумфальная арка на площади Трона (сегодня — площадь Нации), которую в 1716 году в конце концов просто снесли. Людовик XIV приказал построить пять таких «ворот» вокруг города, но завершены были лишь арки Сен-Дени и Сен-Мартен.
В начале столетия имелись другие, требовавшие незамедлительных решений проблемы. Сена продолжала выполнять функцию главной городской артерии, но в то же время несла заразу и эпидемии, регулярно навещавшие город. Погода столицу не баловала, а сильные морозы 1709 года, например, остановили судоходство на несколько недель. В том же году зерна в город привезли крайне мало, цены на хлеб выросли до немыслимых двух су за буханку, а начальник полиции Рене д’Аржансон был вынужден поставить вокруг пекарен «стены из войск».
Сена даже в лучшие времена была забита лодками. Небольшие плоскодонки доставляли в город вино и зерно, но обычно поставки продовольствия осуществлялись караванами барж, 16–18 метров в длину. Каждую баржу тянули две дюжины лошадей. Частенько на эти караваны нападали грабители, бывало, бандиты закрывали проход по реке и требовали выкуп.
Смерть короля в 1715 году парижане восприняли как ничего не значащее событие; они устали и заскучали от монархического культа. Похороны прошли в надлежащей скорби, но парижские простолюдины и приезжие выпивали, танцевали и пели похабные песни на улицах. Новый «король-дитя» Людовик XV по приказу регента и дяди графа Филиппа Орлеанского прибыл в Париж и поселился в резиденции Ришелье Пале-Рояль.
Филипп был почти полной противоположностью Королю-Солнцу, особенно если сравнивать его с Людовиком XIV в последние годы правления. Регент был человеком идейным и обаятельным. Приняв бремя власти в возрасте сорока одного года, Филипп с удовольствием сплетничал, выпивал и занимался любовью и, по словам современников, выглядел гораздо старше своего возраста. Его не любили католики, перешептывавшиеся, что он libertine (изначально либертенами называли свободомыслящих граждан, позднее — сексуально озабоченных мужчин).
По городу ходили сплетни, что Филипп соблазнил даже собственную дочь. Другой слух повествует нам о следующем: куда более пьяный, чем обычно (две бутылки шампанского за завтраком считались нормой), Филипп возвращался с пира в Люксембургском дворце. Неожиданно он обратился к начальнику своей стражи Ла Фаре и попросил отрубить себе правую руку. «Чуешь запах? — пьяно бормотал регент. — Она гниет, я не могу смыть ее зловония, не могу больше этого выносить». Капитан стражи мягко проводил беднягу в спальню. Мать регента не верила ни в эти, ни в любые другие истории, циркулировавшие при дворе. Хотя она упрекнула сына в том, что он переспал с пьяной уродливой женщиной, которая, сказала мать, скорее всего была лесбиянка.
Современники не жалели Филиппа. Ополчился на него и Вольтер. В тот период своей жизни Вольтер любил город всем сердцем пылкого парижанина (философ родился здесь в 1694 году, хотя и в семье выходцев из Пуату). Во многом, по крайней мере в тот период жизни философа, Париж воплощал в сознании Вольтера точную картину великих интеллектуальных разногласий и противоречий эпохи. Более того, столица даровала философу масштабную картину течения городской истории. Парижанами Вольтер восхищался меньше, чем городом: говорил, что они «ленятся большую часть времени, всегда готовы суетиться, суют носы в дела, их не касающиеся». Будучи позднее изгнан из города, он вспоминал о Париже со смесью меланхолии, едкости, сожаления и обычной для высланных парижан острой ностальгии по «теням и зловонию улиц». Такой была эра Филиппа, которой Вольтер дал беспощадную характеристику, назвав «временем мягкого регентства, прекрасным временем, отмеченным разнузданностью».
В действительности Филипп был образованным и начитанным горожанином, единственное, в чем его можно обвинить, так это в том, что он занял пост, не имея никакого представления об управлении государством и об использовании власти. Однако он был достаточно умен для того, чтобы понять, что успешная экономическая политика является залогом спокойствия монархии и столицы. Регент завершил все войны, начатые Людовиком XIV и опустошавшие до дна казну страны, открыл тюрьмы, освободил галерных рабов и целенаправленно боролся с феодальными пережитками, сохранившимися в Париже и по всей Франции.
Филипп был оптимистом и наивно верил в прогресс. Этим отчасти объясняется приглашение на пост советника по делам Королевского банка Франции шотландца Джона Лоу. Лоу считался передовым финансовым мыслителем, и регент охотно взялся выполнять первую его рекомендацию: создать в Париже «Общий банк», в котором государство будет основным держателем акций. Первый успех нового финансового института вдохновил короля и придворных расширить операции банка на новоприобретенную Луизиану (город Новый Орлеан даже был назван в честь Филиппа). Парижане выстраивались в очереди, желая вложить деньги в предприятие, казавшееся верным способом легко разбогатеть.
Пузырь лопнул быстрее, чем кто-либо мог предположить. Разорялись семьи, по городу прокатилась волна самоубийств и самосудов. Возмущенные буржуа, потерявшие свои сбережения в финансовой пирамиде, в ярости жгли на улицах бумажные деньги и акции предприятия. Хитрюга-юрист из Эдинбурга Джон Лоу стал для парижан «проклятым англичанином». Он поспешно покинул город, едва избежав расправы. Правительство регента не смогло оправиться после такого фиаско. Народ мстительно болтал, что когда Филипп умер, его любимый датский дог вскочил на постель и жадно сожрал сердце мертвого. Посетители таверн и кофеен Парижа считали это занимательным фактом и достойным концом «разнузданного глупца, обанкротившего город».
Людовик XV, принявший власть после Филиппа, никак не способствовал популярности короны. Он был холоден и мрачен, не интересовался ни народом, ни книгами, ни политикой. Его страстью были сексуальные забавы. После смерти главного королевского советника кардинала Флери в 1742 году монархом управляли любовницы и похоть. Несмотря на все усилия Филиппа, монархия оставалась далекой от народа и столицы. Раскол между королем и его подданными в последующие годы расширялся и углублялся.
Размах афер в большой политике тех лет сопоставим разве что с невероятной страстью улиц Парижа к азартным играм. Полиция закрывала глаза на популярные среди аристократов и прочих игры: «jeux de société», «de qualité». Чего нельзя было терпеть, так это явно опасных для общества незаконных игровых столов, заполонивших столицу в самом начале столетия и просуществовавших до эпохи Наполеона. Самыми опасными местами игр были задворки Марэ — так называемый «L’Enfer», или «Ад». Здесь игра шла так жестко, что разорялись целые семьи, состояния, копившиеся веками, разбазаривались за день. Полицейские отчеты того времени свидетельствуют, что женщины определенного возраста («скорее всего, бывшие шлюхи», — отмечает автор документа, сержант полиции) «недостойно возбуждались» у столов и проигрывали больше даже, чем мужчины.
Политический аналитик и философ, ядовитый комментатор общественной морали Шарль Луи Монтескье заметил, что эти женщины играют, чтобы «намеренно разорить своих мужей; они самого разного возраста — есть молодые девушки и старухи. Я частенько видел девять-десять женщин у стола, переживавших страх, надежду и ярость — спокойными они не бывали никогда. Муж, желавший обуздать свою жену, считался нарушителем общественного покоя». Эти женщины были бесстыдно блудливы. Когда муж застал одну из них в постели с сыном собственного слуги, она излила потоки упреков на обескураженного супруга. «А ты чего ожидал? — вопила уверенная в своей правоте изменница. — Когда у меня нет рыцаря, я довольствуюсь лакеем». Игры сводили женщин с ума, мрачно заметил Монтескье, и вели к гибели.
Более опасным и пугающим явлением, по крайней мере в глазах властей и полиции, был рост числа тайных сообществ. Считается, что в период 1700–1750 годов в центре Парижа собиралось более дюжины сект, так или иначе связанных с масонством. Послушники изначально происходили из среды ремесленников и бедных буржуа и полагали, что служат возрождению таинств, которые существовали еще до вселенского потопа. Оккультизм и язычество не были новинками в Париже, они всегда сопровождали городскую жизнь, но новые секты стали опасны из-за того, что приобрели политический уклон. Если точнее, то целью этих сообществ было тайно поставить на ключевые правительственные должности своих людей. С этой точки зрения можно уверенно утверждать, что не подчинявшееся властям масонство стало прямой политической реакцией общества на монархический абсолютизм.
Главный масонский храм Парижа был построен на улице Каде, которая в начале XVII века называлась рю де ла Войри («водный путь»). Этот район был известен зловонием канализации, пересекавшей его с запада на восток. Построив свою частную резиденцию в доме 24 по улице Войри, Филипп Орлеанский превратил район в модное местечко. Сегодня на этой улице стоит городской музей масонства, в котором хранятся различные любопытные артефакты.
Полуподпольное существование не мешало масонству долгое время оставаться радикальным политическим, а не духовным движением, как утверждали его адепты. Масоны недвусмысленно поддержали Коммуну 1870 года: одни вышли в такие публичные места, как ворота Майо и Бино, и подняли знамена со словами: «Любите друг друга»; другие взяли в руки оружие и после подавления Коммуны были казнены.
С 1940 года и на всем протяжении немецкой оккупации Парижа бывшая штаб-квартира масонов на улице Каде находилась под управлением Жана Маркеса-Ривьера — нацистского союзника и оккультиста-самоучки. Можно считать поэтической метафорой правосудия то, что именно масон и офицер французской армии Шарль Буало освободил штаб-квартиру масонов на улице Каде в 1944 году. Случилось так, что одновременно он был и коммунистом, и евреем.
Похабные и откровенные эротические истории традиционно пользовались популярностью. Особенно широко подобные книги расходились в столице с XII столетия. С тех пор каждый парижанин, вне зависимости от классовой принадлежности, был знаком с такими забавными стишками, как, например, «La Damoisele qui ne pooit oir parler de foutre» («Девица, которая не могла слушать разговоров о…бле») или «La Veuve» («Вдова»). Написавшие их поэты либо забыты, либо безымянны, но их произведения и персонажи навсегда стали героями парижского фольклора. Многие стихотворения, например, «Le Chevalier qui fist parler les Cons» («Рыцарь, который мог заставить заговорить м…нду»), были любимы не только за похабщину, но и за остроумие.
Последнее стихотворение (написанное в XIII веке парижанином по имени Гарен) вдохновило Дидро на написание повести «Les Bijoux indiscrets» («Нескромные сокровища»). Эта повесть о султане, который владел волшебным кольцом. С помощью кольца он мог заставить говорить гениталии наложниц и благородных дам. Верный идеалам разума и науки, философ-атеист Дидро всю жизнь решительно боролся с предрассудками, включая миф о богоизбранности королевской власти. «Нескромные сокровища» — колкая аллегория, высмеивающая ложь, двуличность и подчас откровенную продажность обитателей версальского двора Людовика XV. Эта история — хороший пример того, как популярный эротический рассказ в XVIII веке может превратиться в политический памфлет.
Именно в Париже находилось самое современное книгопечатное оборудование и развивалась прогрессивная система книготорговли, но важнее всего то, что здесь во множестве проживали горевшие желанием учиться, просвещаться и развлекаться образованные или полуграмотные читатели. Мода на чтение не обязательно увеличивала число тех, у кого книги были в личном владении, — ведь даже последний домашний слуга мог прочесть газету своего хозяина или журнал в кофейне. Развлечение же порнографической литературой — дома или в кафе — было привычным делом среди представителей всех классов общества.
Появившиеся в Париже в начале XVIII века книжные магазины были шумными и всегда полными посетителей. Современник отметил, что группы читателей стояли «как приклеенные у прилавка, они так мешали владельцу лавки, что тот был вынужден убрать из помещения все сиденья, чтобы заставить посетителей стоять; но это не мешает им часами простаивать, склонившись над книгой, заучивать памфлеты наизусть, обсуждать судьбу и успех произведений». Самые знаменитые книжные магазины были модными местами, сюда наносили визит, чтобы пофлиртовать: например, магазины в пассажах Пале-Рояля в равной степени развивали ум посетителей и способствовали завязыванию отношений противоположных полов. Следует также упомянуть библиотеку Пьера Оноре Антуана Пайна, среди ее бестселлеров можно было найти произведения подобные «Le Parnasse des poètes satyriques» («Парнас сатирических стихов», антология эротической поэзии), «Thérèse Philosophe» (эротическое руководство для девушек) или «L’Enfant du bordel» («Дитя борделя»), героиня которого «одарена клитором, который посрамит лучших шлюх Франции».
Подобные заведения в большинстве своем оставались открытыми допоздна, до того часа, когда Пале-Рояль заполняли шлюхи, денди и искатели разного рода сексуальных приключений. Чтение эротических рассказов при свечах для многих молодых людей и дам XVIII века было своеобразным сексуальным apéritif, обостряющим телесные ощущения стимулятором, который они принимали в книжных лавках перед тем, как устремиться на темные улицы в погоню за удовольствием.
Вслед за модой на чтение пришли букинисты. Эти не слишком состоятельные книготорговцы, нуждавшиеся в быстрых деньгах, впервые появились в Париже на Новом мосту еще в XVI веке. Свой товар они предлагали прямо на открытом воздухе. Сначала их называли «estaleurs» («уличные лоточники»), во времена религиозных войн у них можно приобрести подпольно напечатанные протестантские памфлеты. Власти часто объявляли их ворами и врагами государства. К XVIII столетию книжники приобрели некоторое уважение со стороны студентов и тех, кого посещали чаще других, стали называть «boekinistes» или «bouquinistes» (от фламандского слова «boekin» — «книжица»). Их лотки стояли вдоль русла Сены; в этих местах и сегодня, собственно, торгуют книгами. Власти периодически пытались изгнать букинистов с насиженных торговых мест, но каждый раз, как по Парижу прокатывались волны беспорядков — от бунтов Фронды до голода, — уровень продаж книг возрастал: количество парижан, желавших прочесть незаконные памфлеты, осуждавшие короля или действующее правительство, росло. К 1732 году набережные Сены заполонили более ста двадцати «bouquinistes», удовлетворявших аппетиты парижан в области политики и порнографии.
Да, Париж в те времена действительно стал родным домом для издателей и распространителей подпольной литературы. Большую часть изданий привозили из Амстердама и Брюсселя, но многие завораживающие читателей нюансами и интимными деталями городской жизни произведения печатались в городе. Политика и эротика частенько шли рука об руку (их адептов можно было встретить в одних и тех же уголках Парижа), а муниципальные и королевские власти вынуждены были признать, что контролировать продажу литературы невозможно. Если книгу было не найти в Пале-Рояле, то ее точно можно было приобрести с рук у букинистов, а если же ее не было и у них, следовало идти к «colporteurs»[67] — бродячим книготорговцам и писцам, которые не сидели на месте, а бродили по городу, заходили в кафе, таверны и салоны.
Кольпортье, подобно букинистам, с XVI столетия были неотъемлемой частью жизни Парижа, с тех пор как чтение стало привычным для каждого, а не прерогативой привилегированной элиты. В целом такой книготорговец был странствующим купцом, уличным пройдохой, опасавшимся сил правопорядка. Кольпортье можно было встретить на перекрестках, на его груди висел лоток, а на лотке разложены книги; понятное дело, самые бесстыжие и антиправительственные произведения прятались под обертку. «Полицейские шпионы воюют с кольпортье, — писал современник, — единственными, кто продает достойные прочтения книги, которые, конечно же, запрещены во Франции. К ним ужасно относятся, все полицейские ищейки гоняются за этими бедными людьми, которые даже не знают, что продают, они и Библию спрячут под полой, прознав, что лейтенант полиции решил ее запретить. Их сажают в Бастилию за продажу глупых памфлетов, которые завтра никто и не вспомнит».
Парижане сметали с лотков кольпортье все подряд: оккультные трактаты, альманахи, комедии («Les Adieux de Tabarin» — переложенные на бумагу выступления уличного актера Табарена были очень популярны), сатирические путеводители по Парижу («Le Déjeuner de la râpée» — букв.: «Большой обед» — знаменитый порнопутеводитель по столице), словари сленга или толкователи пускания газов.
Публика обожала пугающие, ужасные истории. События, упомянутые в газетах 1716–1717 годов, к примеру, были следующие: свадьба в церкви Сен-Юсташ жениха ста пяти и невесты девяноста пяти лет от роду; на Сене перевернулась лодка, утонули плывшие в ней прачки, теперь их головы торчат над водой, а тела — подо льдом; неподалеку от Сен-Дени найдено тело девушки, привязанной к столбу и умершей от холода; на улице Фобур Сен-Марсо найдена женщина, изжаренная на вертеле, и «вертело продето сквозь ее голову». Но самыми популярными историями были те, сюжеты которых преступали все границы морали во имя свободы.
Большинство порнографических книг были изданиями крайне функциональными: служили одновременно своеобразными инструкциями по применению и развлечением. В них приводились адреса и перечень услуг самых известных борделей, таких как «Великий Милан» на улице Божоле или «Большой Балкон» на Кро-де-Пти-Шан. Вскоре порнография стала исключительно развлечением, и полиция прилагала немалые усилия для поимки издателей и читателей антихристианской и антиобщественной литературы, при помощи которой большинство парижан расцвечивали и обогащали жизнь и удовольствия.
Связь между порнографией и политикой — древняя парижская традиция, актуальная, к слову, и по сей день. Некоторые утверждают, что эротическая литература начала XVIII века является матерью всех видов политической и культурной свободы Парижа — от кровавого карнавала Террора 1789 года до не признающего запретов революционного разгула 1968 года. На этой точке зрения настаивает порноактриса и режиссер фильмов Овиди в своей книге «Porno Manifesto». В защиту порнографии Овиди приводит пример современной порноиндустрии, построенной на утопических устремлениях.
Я хотел уточнить детали и договорился встретиться с Овиди сентябрьским утром в кафе неподалеку от улицы Сен-Дени — в самом сердце парижской секс-индустрии.
Больше всего меня интересовало ее мнение о связи древних традиций сексуальной свободы Парижа с сегодняшней бездушной демонстрацией порнографических супермаркетов и пип-шоу.
Овиди оказалась маленькой женщиной, украшенной пирсингом, одетой в черную пижаму, взгляд ее был тверд, как у юного ученика Мао. Ее ответы изобиловали цитатами из Жана Бодрийяра, Жоржа Батая и Ги Дебора, каждый из которых по-своему утверждал, что абсолютная свобода включает в себя полную сексуальную свободу со всеми вытекающими экзистенциальными осложнениями. У Овиди это звучало так: «Кого мы трахаем и почему?» Она напомнила, сколь популярна была порнография в предреволюционном Париже, и сделала вывод: так как популярность порнографии основывается на вселенской тяге к самоудовлетворению, то, попав в надежные руки, «порнуха сделает вас свободными».
Затем Овиди поведала мне о том, как в юности открыла для себя порнографию в компании со своей сестрой в возрасте, когда даже самые обычные события вызывают восторг открытия. Она продолжила: порнография есть не что иное, как обещание человеческого счастья. Неотъемлемые элементы секс-индустрии — эксплуатация тела и получение за это денег, — сказал она, — суть подход неверный, так как предают изначальное доверие сторон. Еще она сказала, что использование женщин противоречит свободе, за которую боролась порнография XVIII столетия. Вот именно эту свободолюбивую философию, утверждает Овиди, ей удалось выразить в своей книге. Но эта философия не отменяет платы за услуги, скорее наоборот: «Я отдаюсь за деньги, и это заслуживает уважения».
Всякий уважающий себя гражданин или разумная гражданка XVIII века понял бы этот аргумент с полуслова.
Общественное мнение тех времен было уверено, что доказанные математические факты или естественнонаучные теории предоставляют более качественные знания, чем монархическая пропаганда или учение церкви. Более того, считалось, что моральным долгом всякого интеллигентного человека является обязанность действовать на основе этих убеждений и отбросить вредные устаревшие идеи и модели поведения. Следовательно, чтобы противостоять всем формам традиционной морали, нужно, даже жизненно необходимо быть изначально пылким моралистом.
Неудивительно, что эра математики совпала с эрой порнографии. Оба поля деятельности связаны теснее, чем может показаться. Во-первых, порнографы XVIII века, как ревностные сторонники интеллекта и науки, были одержимы числами и геометрической точностью, иногда до смешного. Эта одержимость всплывает в трудах маркиза де Сада, чьи вымышленные «групповухи» прерываются жесткими командами: «еще пару-тройку членов» или «пожалуйста, соблюдайте порядок во время оргий».
В какой-то степени порнография сложным образом связана с появлением новых мыслителей — либертенов, убежденных атеистов, осуждавших все предрассудки, каковыми они считали, например, абсолютную власть монархии. Изначальный смысл термина «libertine» — радикальный гуманист и свободомыслящий мыслитель; при Людовике XIV самыми яркими фигурами подобного толка были Во-бан и Буагильбер — духовные наследники Рабле, Монтеня и Боккаччо. К моменту смерти Людовика, однако, под напором доводов таких религиозных мыслителей, как Паскаль или Боссюэ, термин «либертен» стал ругательным.
Да, полностью оправдать такие названия, как «Монахиня в ночной сорочке» или «Джон-…барь надебоширил», невозможно. Эти книги выходили в свет на откровенном языке, степень речевого бесстыдства предполагали сами сюжеты («A Anconne, chez la veuve Grosse-Motte» — «В мандень в доме вдовы с большой п…здой», например). Либертен был нежным извращенцем и язычником, борющимся с предрассудками и пиететом, с радостью принимал утехи плоти и дары земли. Порнография, следовательно, стала отражением этого сочетания в литературе и элементом борьбы этого учения с политическим и философским иррационализмом.
Парижане вполне способны принять сторону Овиди. Они действительно испытывают какую-то шовинистическую гордость от показного ужаса, который выражают всякий раз, когда замечают в ком-либо стыдливость. Они по сей день оплакивают доступные ранее удовольствия, которые попали под контроль властей после перепланировки города.
Когда город модернизировали, проектировщики руководствовались изменившейся моралью общества, ставившего теперь особый акцент на стыдливости. Первым и явным признаком этого стало, например, переименование улиц Л’Аль, носивших вовсе нескромные названия. Улица Тир-Боден (улица Тянущего Сосиску — или Х…Й) с 1809 года стала называться улицей Марии Стюарт; рю Трусе-Нонейн (Опрокинутой Монашки), и без того в официальных документах замаскированная именем Тассе-Нонейн, стала рю Бобур; улица де ла Пют-и-Мюз, или улица Ленивой Шлюхи, стала Пти-Мюз; а карусель улиц Мердюз, Мерделе, Шьюр и Шьяр пропала с карты рационального и гигиеничного Парижа решением барона Османа. Улицы дю Пти и дю Гро-Кюль (Большой и Малой П…ды), Гратт-Кюль (Зудящей П…ды — здесь находились когда-то любимые бордели Казановы) и дю Пу-аль-о-Кон (Волосатой П…ды) пропали одновременно, хотя, как сухо заметил современник, давшие им имена заведения продолжали предлагать посетителям демократическую традицию свободы выбора.
В центре Парижа остались лишь намеки на древние имена. Таковым, как рассказывает сама Овиди, несомненно является «Ле Беверли», последний из выживших в центре Парижа порнокинотеатров, но и он доживает последние деньки. Кинотеатр расположен на северной границе квартала красных фонарей Сен-Дени, на границе с быстрорастущим облагороженным районом Монторжель Сен-Дени. Над входом в зал висит изображение поэта Рембо и его знаменитый лозунг: «Il Faut réinventer l’amour» («Любовь следует изобрести заново»). Написанное фломастером объявление извещает посетителей, что каждый вторник по вечерам билеты можно приобрести со скидкой. Все здание пропитано атмосферой мягкой эротики с элементами бесстыдного, извращенного эксгибиционизма.
Большинство старых парижских порнокинотеатров снесли в 1980-х годах; заведения пали жертвой растущего индивидуального потребления видеопродукции и прорыва махрового порно на центральное телевидение. «Ле Беверли» каким-то образом пережил 1990-е годы. Большинство его посетителей — настоящие мастодонты прошлого. Некоторые из зрителей так стары, что им поздно даже думать о сексе. Кто знает, почему они приходят — за компанию или из верности привычке. Иные выглядят одновременно подавлено и угрожающе. На задних рядах, дымя сигаретами, располагается группа иммигрантов из стран третьего мира.
«Ле Беверли» никогда не был респектабельным заведением, атмосфера черного как ночь зрительного зала была напряженной и зажигательной, чувство опасности — почти осязаемым. Поход в это заведение, обладающее дешевой популярностью, теперь стал путешествием в прошлое, в те времена, когда секс в публичном месте и в самом деле был постыдным поступком. Непродолжительная прогулка по улице Сен-Дени или по улочкам Пигаль, где DVD с порнографией продаются по бросовым ценам, покажет, что ныне все изменилось. Из «Ле Беверли» я ушел заинтригованным, но отнюдь не убежденным в правоте Овиди, утверждавшей, что написание порнографической книги или производство фильма — это своеобразное проявление бесстыдности и реализация эротических фантазий. Может, так было в XVIII веке или даже в 1970-х годах, но сегодня мне показалось, что видение писателя Мишеля Уэльбека, который в своих стихах великолепно, с убийственной тщательностью изображает скуку привычной стимуляции клиента рукой или пип-шоу, предлагаемые в бизнес-кварталах в обеденный перерыв, является прекрасным образом Парижа XXI столетия.
Наша цивилизация страдает от истощения, — пишет Уэльбек. — В век Людовика XIV, когда аппетиты были велики, официальная культура настаивала на необходимости отрицать удовольствия и плоть, нам твердили, что мирская жизнь может предложить лишь несовершенные радости, что единственным источником счастья является Бог. Такое утверждение […] сегодня не прошло бы. Нам нужны приключения и эротизм, потому что каждому хочется верить в утверждение, будто жизнь наша чудесна и захватывающа, но всем понятно, что мы сами не верим этому.
По мере того как я удалялся от «Ле Беверли», мне пришло в голову, что эта теория объясняет и, возможно, оправдывает странную бесцветность и даже призрачность лиц девочек с улицы дю Клер, по которой я шел.
Париж в XVIII веке изрядно вырос, но границы его все еще оставались размытыми. Проблема властей и полиции состояла в том, что никто не знал, где город начинается и заканчивается.
К началу 1700-х годов границы города, определенные Жовеном де Рошфором в карте 1674 года, безнадежно устарели. Власти столкнулись с необходимостью установить фактическую, узнаваемую черту города. Это требовалось для организации поставок питания, контроля и учета населения. До того момента монархия и правительство с переменным успехом игнорировали существование «les petites gens de Paris» (обычных парижан), считали их в лучшем случае пушечным мясом.
Бурный рост населения в XVII и XVIII веках означал, что, при всей неприязни короля к своим подданным, он не мог забыть об их существовании. Мешала насущная необходимость: требовалось понять, как много парижан не платит налоги, какие потенциально опасные течения, подобные Фронде, существуют в городе, где лежат границы столицы, которые следует оборонять от врага.
Кроме прочего, государственные начинания, связанные с расширением города, со стороны монархии, чиновников и различных дельцов сделали столичную суету оживленной (и бестолковой), как никогда ранее. Свечи заменили масляными лампами, улицы пронумеровали, полиция и шпики строго следили за повседневной городской жизнью даже в самых древних quartiers, город превратился в перекресток, через который потоком шел транспорт и на котором шла бойкая торговля всеми мыслимыми и немыслимыми товарами. Экономический рост привел в город иммигрантов из провинций. Выходцы из глубинки даже физически отличались от урожденных парижан: были худы, смуглы, часто изувечены жизнью, полной тяжелого труда, и одеты в обноски. Парижане обладали бледной кожей, частенько полной фигурой — горожане избегали солнца, и без того редкого гостя темных улиц, в борделях и тавернах. Бронзовых от загара провинциалов считали примитивными глупцами, наивно верующими в справедливость суда. Кроме того, их побаивались. В отличие от экзотических гостей, прибывших с Востока и из Нового Света, эти люди все-таки были французами и потому попадали в определенную нишу жесткой классовой городской иерархии.
Новоприбывших встречал Париж сложных иерархий, не видимых невооруженному глазу. Провинциалов оглушало богатство выбора, изобилие товаров, шум и энергия рынков и таверн. Пышная архитектура занимала в жизни бедняков весьма незначительное место — например, новые здания ла Монне, Пантеон, Эколь де Друа, театры. Однако подобные новинки городского ландшафта предопределили кардинальные «смещения» нового столетия в социальных классах.
Писатель Луи Себастьян Мерсье в 1782 году назвал новый Париж, космополитический и даже экзотический, «храмом гармонии». К радости автора, город стал местом слияния разных исторических эпох.
Любознательный человек, чтобы встретить в Париже жителей других стран, и не подумает выходить за стены города: глядя на наводнившую великую столицу публику, можно изучить все человечество. Здесь встретишь азиатов, весь день просиживающих на цехиновых подушках, лопарей, прозябающих в узких домишках, японцев, режущих животы друг другу при малейшем разногласии, эскимосов, не знающих в каком столетии они живут, негров, которые вовсе не так черны, и вооруженных мечами квакеров. Тут увидишь всевозможные традиции, привычки и характеры самых отдаленных уголков мира: алхимика, поклоняющегося огню, странствующего араба, бродящего по бастионам города, готтентота и индуса, тихо сидящих в лавках, кафе и на улицах. Здесь увидишь доброго перса, подающего нищим, и каннибала, который выбивает деньги из должников. Брахманы и факиры встречаются тут так же часто, как гренландцы, не имеющие ни храмов, ни алтарей. Древний и сладострастный Вавилон ежевечерне возрождается в храме, посвященном гармонии.
Географическая точность Мерсье не волновала. Он начинал как драматург, так что его городские картины выстроены как сценическая постановка, движения героев пьесы. Он жарко веровал во многие реформы и писал для того, чтобы выдвинуть на авансцену образы простых горожан, показать контраст роскоши и нищеты.
Для Мерсье главным было то, что Париж становится подмостками, где вели свою игру и парижане, и все вновь прибывшие; эскимосы и японцы лишь добавляли колорита театру улиц. Его завораживало необычное соседство, какое бросится в глаза всякому, кто решит прогуляться по столице: вооруженный, но вполне миролюбивый квакер — и рядом бледные немощные негры (скорее всего, альбиносы). Больше всего, однако, в бывшей столице христианского мира, ставшей сегодня градом Просвещения и Разума, Мерсье интересовали выходцы со Среднего Востока и из Северной Африки.
Отношения Парижа с исламским миром пройдут через тяжелые испытания: захват в 1830 году Алжира, волны исламистских волнений 1980-х и 1990-х годов. Парижане — современники Мерсье с удовольствием принимали в своем городе пришельцев с Востока, прибывших в столицу с торговыми целями. Авторами и составителями карт Парижа (зачастую более точных, чем карты страны) уже в 1750-х годах были арабы; карты печатали на арабском языке и продавали в Багдаде, Дамаске и Каире. Переведенные в 1704 году Антуаном Галланом сказки «Тысяча и одной ночи» принесли почти столетнюю моду на все восточное. Арабских путешественников, побывавших в Париже, встречали не только с любопытством, но и радушно. Парижане называли этих людей турками, маврами, берберами, кабилами, маронитами. Обидные для арабов прозвища «bicot» («молодой козел» или «грязный араб»), «Ьо-ugnole», «sidi», «raton», «salopard», «tronc», «melon»[68] еще не были придуманы. Молодежь мусульманского мира, привлеченная такими именами, как Вольтер, Дидро и Руссо, отправлялась, чтобы получить образование, в Париж. Этот процесс стал свидетельством того, что Париж доминировал не только в Европе, но и во всем мире.
Ландшафтные изменения Парижа в XVIII веке — здания в неоклассическом стиле, новые авеню, мосты и улицы — не удивляли горожан. Скорее, программа преобразования столицы логично воплощала в наступившем веке беспрецедентных технологических достижений идеалы предыдущего столетия порядка и коммерции. Великие свершения тех времен были нацелены на упорядочение жизни столицы. Развитие религиозной архитектуры сходило на нет, а гражданское и военное строительство на левом берегу росло и ширилось. К югу от Сен-Жермен еще в начале XVII столетия можно было видеть остатки стены Филиппа-Августа. Но рост города за пределы перекрестка Л’Одеон и улицы Фоссе-Сен-Бернар уничтожил их окончательно. Парижане тех лет ни в коей мере не интересовались прошлым, а всех приезжих, изъявившие желание осмотреть достопримечательности, отсылали к зданиям дубильных факторий на улицу Гобелен или к Обсерватории. Богатые, облеченные властью парижане продолжали вкладывать деньги в частные особняки — правобережный район Марэ рос в западном направлении.
Новому столетию достались в наследство противоречия прошлого. Контрасты усугубились, и парижане ежедневно видели тому подтверждение: монархия не оставляла претензий превратить город в величественную и монументальную столицу, а улицы вдали от «королевских» кварталов пребывали в запустении.
Именно поэтому Мерсье решил воссоздать картину Парижа во всей его полноте, его очерки составляют монументальный труд «Картины Парижа» (1782–1788 гг.). Автор начинал как драматург и своего рода журналист — высмеивал правящие власти, боролся против войны и проявлений солдафонства в обыденной жизни (этому посвящено его сочинение «Jeunesse»[69]). Несмотря на то, что Мерсье был образованным человеком и сделал академическую карьеру (занимал должность профессора риторики в коллеже Бордо и преподавал историю в Центральной школе Парижа), он относил себя к простым гражданам и выступал против власть имущих. Он нападал на идеалы классицизма, свойственные времени, и называл Расина и Буало «носителями чумы в литературе». Мерсье, вечно несогласный с властями и правителями, считал себя истинным пророком революции.
Современники много писали о нем, но считали неглубоким и сентиментальным автором. Несмотря на эти нападки, нельзя не признать, что Мерсье был весьма наблюдательным, хотя и амбициозным литератором. «Картины Парижа» — удивительный труд, затрагивающий самые разные темы: политику, законотворчество, рекомендации, где получше (и подешевле) можно купить женскую и мужскую одежду, пересказ самых интересных дискуссий, похоронные традиции, искусство карманников (и почему парижские воры искуснее и хитрее своих лондонских коллег), зловонный воздух города, нищета пригорода Сен-Марсель, портреты продавцов воды, шпионов, похитителей трупов и анатомов, плативших им, жуликов и шарлатанов, лучшие места для прогулок, тюрьмы, фейерверки, публичные женщины, полиция (злобная, ленивая, трусливая и продажная), сорта табака, нищие, больницы, эротическая атмосфера в опере, необходимые условия и рекомендации по выращиванию грибов.
Описывая типичный день парижанина, Мерсье рисует детальнейшую картину жизни столицы. Он называет город «быстрым и шумным смерчем», зарождающимся ежедневно в семь утра, когда просыпаются и принимаются за дело кучера и садовники, когда лавочники распахивают ставни своих магазинов. К девяти утра улицы забиты каретами, адвокаты и чиновники направляются в присутственные места, дамы едут в гости друг к другу; деловая жизнь в столице кипит. Суета успокаивается около трех пополудни, когда состоятельные граждане садятся обедать. В пять часов население высыпает на прогулку в новые ухоженные парки города. В сумерки город затихает, и наступает самое опасное время — воры и разбойники, как утверждает Мерсье, таятся в темных аллеях. Добрые парижане в это время укладываются в постель, не спят только те, у кого хватает денег, чтобы оплатить ночные развлечения.
Центром ночных увеселений служил оперный театр. Улицы, окружавшие здание, были заполнены проститутками, vulvivagues[70], преследующими прохожих непристойными предложениями и оскорблениями. Мерсье сухо отмечает, что изнасилования в городе почти прекратились из-за невероятной дешевизны продажной любви. Автор был на стороне бедных и бездомных, а значит — и на стороне проституток. С удовольствием он отмечал, что городская жизнь носит «домашний» характер; с симпатией описывал проходивших ранним утром по городу крестьян, которые доставляли из провинции фрукты, хлеб, овощи и мясо в вечно голодный Париж. Его поражал тяжелый крестьянский труд, он удивлялся тому, сколько селяне могут выпить, и смеялся их язвительным замечаниям в адрес городских модников. Среди парижан Мерсье выделял рядовых рабочих и их семьи, тех, кто тяжким трудом и упорством укреплял город. Мерсье отмечал хитрость и сексуальный аппетит парижан, которые, просыпаясь от шума и стука карет покидающих театры богачей, будят жену, лениво занимаются любовью и, даст Бог, зачинают нового парижанина.
Антиподом исполненного оптимизма реформаторского духа Мерсье служил Ретиф де ла Бретон — крестьянский сын, новеллист, печатник, эротоман и шпион. Мерсье, хотя и восторгался Ретифом, тем не менее проводил четкую границу между своим трудом и его сочинениями, посвященными описанию парижского дна, и утверждал, что столица, как любое явление, состоит из света и тьмы, а делать акцент на одной только стороне ее жизни неверно.
Ретиф де ла Бретон безостановочно трудился над своими новеллами и пьесами, к моменту его смерти в 1806 году было опубликовано 250 книг. Он считал себя моралистом, самые его знаменитые труды «Le Paysan perverti» («Совращенный поселянин, или Опасности города») и «La Paysanne pervertie» («Совращенная крестьянка») являются мрачными повествованиями о том, как здоровых духом провинциалов уничтожили порочные парижские устои. Беда заключалась, однако, в том, что сам Ретиф был глубоко погружен в темную сторону парижской жизни. Его проповедь о том, что парижские нравы есть зло, не имела должного эффекта. Подобно философским сказкам маркиза де Сада (верного читателя Ретифа) истории де ла Бретона рассказывали о том, как чистые душой (и весьма раздражающие жителей столицы) провинциалы отравлялись едкой и лживой атмосферой сексуальной свободы и интриг. Ретиф со своей стороны глумился над маркизом-развратником: «Если бы его читала солдатня, погибли бы 20 000 женщин», — пишет он в «Господин Николя, или Разоблаченное человеческое сердце», явно намекая, что герой революции Дантон использовал роман де Сада «Жюстина, или Несчастная судьба добродетели» как пособие по мастурбации.
Может, Ретиф и был лицемером, но это не мешало ему быть наблюдательным свидетелем ночной жизни столицы. Себя он называл «совой», «ночным зрителем» и задался целью, пустив в дело научный подход, похотливость и не скрывая своих эротических фантазий, познать ночь Парижа. В целях маскировки писатель наряжался в «старый синий плащ» и «широкую фетровую шляпу» (он похвалялся, что не покупал новой одежды с 1773 по 1796 год). Темную одежду обычно носили представители низших классов. Она была знаком опасности для всякого богача, открывала Ретифу дорогу на любую улицу ночной столицы.
В результате этих приключений появилась книга «Парижские ночи, или Ночной зритель». На книгу сильно повлияла весьма популярная в XVIII столетии литература жанра poissard[71] (термин родился еще в XVI веке и обозначал тогда вора или пажа; романы этого жанра были исполнены в низкопробном стиле и на языке простолюдинов). Ретиф был напыщен, самодоволен и склонен к назойливому морализаторству. Он считал себя лучшим: «Из всех литературных мужей, я, возможно, единственный, кто знает простой народ; общаясь с ними и изображая их, я желаю быть стражем их добронравия. Чтобы увидеть все зло, я побывал в самом низу». Невероятное заявление. Книга «Парижские ночи, или Ночной зритель» так же пристрастна и полна небылиц, как «Картины Парижа» Мерсье. Но, несмотря на провокационное заявление Ретифа, будто он — носитель мнений низших классов общества, в целом это талантливый и наблюдательный очевидец.
Исследователь парижской ночи любил кофейни «Прокоп» и «Манури» на улице Монтень-Сен-Женевьев, куда наведывался посмотреть на игру в шашки; «Обри» на рю Сен-Жак и «Регенси», где частенько следил за напряженной партией в шахматы между Жан-Жаком Руссо и его приятелем, ремесленником Менетра. Это были относительно спокойные заведения, куда Ретиф ходил, чтобы послушать, о чем говорят на улице, прочесть газеты, в общем, подержать руку на пульсе литературной и политической жизни города. Он частенько замечал полицейских шпиков, подглядывающих за тем же, что и он сам, но не обращал на них особого внимания — обычное дело для города, жители которого полны ненависти к властям.
Писателя очень интересовала новая мода на размеренную праздность, популярная среди аристократов и пропагандируемая в кофейнях. Пролетарии не могли позволить себе лениться, но ежедневно предавались сексуальным, алкогольным и гастрономическим удовольствиям. Стихотворение 1773 года неизвестного народного автора описывает эти удовольствия, рисует жажду парижской бедноты к бездумному чувственному веселью:
По воскресеньям и в святые дни
Не протолкнуться здесь от солдатни
И шлюх солдатских; с ними заодно
Без удержу грошовое вино
В себя вливает и гуляет тут
Парижский буйный разночинный люд:
Сапожники, портные, лекаря,
Торговые монетою сорят,
Хихикают служанки невпопад
От предвкушенья чувственных услад,
Лакеи поснимали парики —
Им в париках буянить не с руки;
Босяк — и тот разжился медяком,
К греховным удовольствиям влеком[72].
Ретифа завораживала и неодолимо влекла полная событий жизнь города. Чтобы поближе взглянуть на происходящее, писатель много времени проводил на самом дне — в тавернах, кабаках, игровых залах и борделях, где к нему уже привыкли как к завсегдатаю, но он всегда оставался в тени, прислушивался, смотрел по сторонам. «Ненавижу пьяниц и игроков», — ворчал Ретиф, но это не мешало ему проводить ночи в их компании.
Пили в Париже круглосуточно. Начинался день города, как подчас и сегодня, с холодного неразбавленного белого вина. В полдник ремесленники, торговцы с рынка, их помощники выпивали несколько бутылок вина, часто закусывая устрицами, которые продавались тут же, в соседней лавке. Толпы посетителей наводняли таверны, а бывало, работяги, опустив инструмент, пили прямо на рабочем месте, просто чтобы освежиться и снова вернуться к труду. Полицию заботило не легкое повсеместное опьянение, а тяжелое пьянство, еженедельные запои к выходным доводили до сумасшествия, самоубийств и развала семей.
В питейных заведениях обычным делом было насилие. Шокированный Мерсье точно записал оскорбления, которые предшествовали кровавым убийствам, регулярно случавшимся в тавернах: «шлюха», «сопляк», «зануда», «старый хрен», «кобель» были самыми распространенными. Кабатчик еще на стадии оскорблений пытался вмешаться, чтобы защитить репутацию и честь заведения. Если же он не успевал, то посетители доставали ножи и затевали драку по принципу «каждый сам за себя».
Ретиф рассказывал о подобных происшествиях, по его собственному мнению, с холодной объективностью исследователя. Изначально «Парижские ночи» были задуманы как путеводитель к новому светлому будущему: вдохновленный, подобно Мерсье, ценностями эпохи Просвещения, Ретиф верил, что неразбериху городской жизни можно упорядочить рациональным планированием средств достижения общественного благополучия. Автор заявлял, что цель его книги — явить темную сторону Парижа, чтобы четко понять, где находится путь к грядущей добродетели. Некоторые из предложенных им мер по выходу из кризиса имели смысл: например, посадка фруктовых деревьев для сокращения перевозок или запрет на продажу плохого вина.
Ретиф планировал описать в книге 366 ночей: 365 — календарный год и дополнительная ночь, отмечающая начало нового цикла. Великая французская революция подвигла Ретифа на включение в повествование четырнадцати дополнительных глав о городе 1790 года, но от привязки структуры книги к календарному году автор отказываться не собирался. Пятьдесят лет спустя поэт Жерар де Нерваль назвал Ретифа «первым из коммунистов», предпринявших попытку упорядочить мир с помощью математики[73]. Страсть Ретифа к законотворчеству граничила с одержимостью, но желанию классифицировать и разложить свой опыт по полочкам мешала излишняя тяга к выпивке, сексу и преступлениям. Каждый вечер Ретиф отправлялся в город и обходил его, начиная с западной оконечности острова Людовика Святого, окунался в адские миазмы в надежде найти откровение. «Так я открыл летние ночи, — писал он, — гуляя и размышляя, глядя на Париж, ожидая рассвета».
Париж Мерсье и Ретифа — город крайне беспокойный. Да, город стал культурным двигателем всей Европы и одним из сильнейших экономических ее центров. Но по сути своей, и это замечали Мерсье и Ретиф, город был живым, изменчивым организмом, который разрывали на части социальные и финансовые противоречия, он бурлил политическими течениями, часто выливавшимися в недовольства и народные волнения. И все же катастрофу, уничтожившую монархию, можно было предупредить.
Главным доказательством справедливости подобного утверждения является следующий факт: и в 1780-х годах Париж оставался стабильным, организованным городом, в котором даже самые ярые сторонники перемен — журналисты, философы, писатели, художники и libertins — осознавали границы дозволенного. Кризис шокировал большинство парижан и был результатом поражения власти на самом высоком уровне. Вся ответственность за крах лежит на плечах Людовика XV, который благодаря собственной некомпетентности, показной экстравагантности, тщеславию, чудовищным ошибкам во внешней политике и унизительным поражениям в войне к 1774 году к концу своей жизни умудрился растерять весь кредит доброй воли народа, накопленный предшественниками.
Его преемник был человеком без каких-либо достоинств. Единственным желанием Людовика XVI было, по его собственному признанию, «стать любимым». Его жена, дама недалекая, австриячка Мария-Антуанетта, по восхождении на трон проявляла себя исключительно легкомысленной и ветреной. Да и супруг ее умом не блистал. «Мы так молоды!» — объявил он советникам, сбитым с толку поступками монаршей четы. Ему было всего двадцать лет, он был едва образован и не имел ни малейшего представления о том, чем должен заниматься монарх.
Королю предстояло принять важное решение: принять или отвергнуть так называемый план Тюрго. Анн Робер Жак Тюрго, твердолобый прагматик и умный политик, был министром и генеральным контролером финансов Людовика. Он единственный из всех советников короля понимал, что политические приоритеты к 1760—1770-м годам сместились (к примеру, в 1775 году он отсоветовал юному монарху устраивать традиционную католическую церемонию коронации, бесившую протестантов и философов и претившую парижанам своей пышностью). Тюрго поклялся, что больше не допустит «ни банкротств, ни повышения налогов, ни займов», разработал план по спасению Франции, отказался от принудительных работ как вида налога и одновременно отменил средневековые привилегии гильдий. Он ратовал за свободное обращение на рынке зерна, за развитие бухгалтерского дела, за бюджет и жесткий контроль королевской казны. Но двор, желавший и дальше своевольно править страной, отказался от плана генерального контролера. «Тюрго желает управлять Францией, как плантацией рабов», — ворчал кое-кто из придворных. Король хотя и симпатизировал министру, но порой отклонял его советы.
Людовик XVI еще сильнее раздразнил парижан в 1784 году, учредив новый таможенный барьер: стену Генерального откупщика. Было заявлено, что стена построена с целью прекратить контрабанду, увеличить доходы городской казны и определить границы города в соответствии с королевским указом о размере Парижа от 1724 года. Генеральными откупщиками назывались чиновники, имевшие право устанавливать и собирать косвенные налоги. Парижане вполне оправданно ненавидели их и считали бандой сатрапов и стяжателей, заинтересованных исключительно в собственном обогащении. Новая стена охватила большие территории, и парижане теперь вынуждены были платить налог даже в тех землях, которые раньше им не облагались. Хуже того, стена была высока, крепка и ее строительство обошлось дорого. Ходили слухи, что стена и есть причина эпидемий, в укромных ее уголках скрываются бандиты и, следовательно, растёт преступность. В общем, новое сооружение олицетворяло в глазах простолюдинов все недостатки монархии.
Два столетия Париж развивался поразительными темпами. К 1750-м годам энергия и оптимизм, бурлившие в правительстве и народе весь «великий век», выродились в цинизм, парижане считали, что их обманом заставили поддержать инициативы и планы властей. Эти настроения воплощались и расходились по городу в памфлетах, спорах, шутках и анекдотах. Но жизнь многих была устроена, возможно, лучше, чем когда-либо в истории города до сего дня. Число горожан выросло до 600 000 человек, большинство проживали в удобных домах. Состоятельные граждане селились в частных особняках, выстроенных в стиле барокко или неоклассицизма. Парижане среднего достатка обычно проживали на съемных квартирах в домах в шесть-семь этажей высотой. Как правило, эти здания возводили из камня, в квартирах были собственные кухонные плиты. Все, кто не относился к чернорабочим, крестьянам или бродягам, имели собственную постель.
Рост благосостояния города только расширил пропасть между богатыми и бедными. Когда была построена стена Генерального откупщика, парижане как один принялись твердить, что король насмехается над растущей нищетой и трудностями обывателей. Мерсье и Ретиф единодушно отмечали, как накалялось ожесточение посетителей таверн, подвальных забегаловок и столовых в доках. Здесь люди своим поведением, манерой одеваться и речью существенно отличались от салонной парижской публики и просвещенных завсегдатаев кафе, где рождались и откуда распространялись памфлеты и трактаты антиправительственного толка. Именно на общественном дне, в среде так называемых «опасных классов», зрело истинное восстание. Вскоре они взорвутся ненавистью и кровавым карнавалом мести — Великой французской революцией.
К 1750-м годам центр деловой активности Парижа сместился из исторической части города, с острова Ситэ, от университета и Марэ дальше на восток, к центральной оси города, захватив территорию по обе стороны Сены и до нынешней площади Нации.
Этот процесс начался еще в 1700-х годах. Город рос, расширял границы торговых и промышленных районов. Наиболее значимыми районами Парижа стали Фобур Сен-Марсель, место скопления на левом берегу грязных кожевенных заводов и испорченных производством вод реки Бьевр, и Фобур Сент-Антуан на правом берегу, населенный в основном плотниками, столярами, рабочими строительных специальностей, печатниками, traiteurs-aubergistes[74], мясниками, живодерами, рыночными торговцами и мелкими лоточниками. Сент-Антуан был не беден и не богат, но именно здесь обитала армия la canaille — шлюх и сутенеров. Богачи не решались сюда заглядывать. Такие земли и стали рабочей площадкой столицы.
Межклассовые отношения в тяжелые времена ожесточались, XVIII век принес полную чашу невзгод, болезней и голода. Фобур Сент-Антуан пострадал сильнее других. Во всем и всегда винили богачей. Рабочий люд считал представителей состоятельных сословий не просто паразитами, а даже чужаками в городе, который по справедливости должен был безраздельно принадлежать тем, кто жил здесь своим трудом. Богатых от бедных отделяли не только границы районов проживания, но и культурные различия. Даниэль Рош описывал, как «остряки, аристократы, салонные дилетанты, будуарные любовницы […] в своих маленьких театриках» в Марэ и Пале-Рояле высмеивали низшие классы, выставляя их варварами, лишь отдаленно напоминающими людей. Благородные кавалеры XVIII столетия, чтобы их ни в коем случае не спутали с мужичьем, ввели моду на утонченную манеру поведения, граничащую с женственностью. В 1760-х годах в моду вошли парики, ставшие популярными как среди аристократов, так и среди парижских буржуа; заодно распространились зонты, под которыми укрывались от солнца модные дамы и господа, фланирующие летом по Новому мосту.
Высший свет то и дело охватывали малопонятные увлечения, как, например, необъяснимая тяга, опять же в 1760-х годах, носить при себе небольшую марионетку, pantin. Все городские модники считали высшим шиком на публике вытянуть pantin из кармана и заставить куклу кривляться. Комедиант и владелец guingette[75] на Иль-о-Роршерон Рампоно был признанным модником, его именем называли новые веянья: «à la Ramponneau», — или еще можно было сказать: «à la grecque» (Греция и все греческое было в моде; само существование в парижских меню малоаппетитного блюда «champignons à la grecque»[76], и сегодня встречающегося в некоторых ресторанах, доказывает это). Фривольность и насмешки были общеприняты, стали нормой общения для всех классов; всякая сентиментальность считалась ridicule[77]. Показаться ridicule значило совершить смертный грех против современного общества.
Попав в Фобур Сент-Антуан, модники в париках никогда не посмели бы выразить презрения к простолюдинам вслух. Среди представителей низших классов Парижа царили свои собственные моральные устои и антигерои, например, стиляга, бандит и убийца Луи-Доминик Картуш. Главным образом его любили за бесшабашное удальство, с которым он резал богачей. Его казнь в 1721 году собрала тысячи зевак. Он стал своеобразным воплощением скрытых желаний народа, которые выплеснулись на улицы города в 1789 году.
Простонародный Париж в литературе того времени представал местом омерзительным: повсеместные грязь, шум и тьма. Больше всего благородное сословие страшили sans-culottes — суть самого дна Парижа; в знак своего происхождения санкюлоты носили не общепринятые укороченные до колена штаны (culottes) по моде аристократов, а обычные брюки, как принято у простолюдинов. Самые отважные из аристократов, осмелившиеся навестить бедные рабочие районы, утверждали, что парижские пролетарии экзотичны и опасны не меньше «дикарей» из колоний в Новом Свете.
По большей части подобные страхи были надуманны, но отрицать тот факт, что в народной среде таилась опасность, было бы глупо. Фобур Сент-Антуан граничил с тридцатью восемью крупными и тридцатью мелкими улицами города. Главными транспортными артериями стали улицы Фобур Сент-Антуан, де Шарантон, де Рейи, де Пикпу, де Монреаль, де Шаронн и набережные ла Рапи и Берси. Многие ремесленники селились вдоль них, чтобы быть поближе к складам и портам. В конце концов эта окрестность превратилась в скопище трущоб и перенаселенных многоквартирных домов.
Как бы то ни было, деловая жизнь района бурлила. Магазины и рынки были полны продуктов, основанный в 1777 году магазин продуктов «Марше де Алигре» славился на весь Париж своим ассортиментом. Несмотря на тяготы жизни, жители небогатых районов столицы отличались оптимизмом, человечностью и добротой. Они ненавидели полицейских, аристократию, клерков, налоговых инспекторов и шпиков, страдали от роста цен и снижения заработной платы, но в остальном среда их обитания отличалась уютной, хотя порой и напряженной обстановкой. Сюда, чтобы смешаться с толпой простолюдинов, шел Ретиф, здесь он с интересом наблюдал за простотой нравов, игр и удивлялся незамысловатому веселью.
Первые выстрелы в апреле 1789 года прозвучали здесь. Они навсегда изменили мир.
Точкой отсчета восстания принято считать слух о неосмотрительных словах владельца местной обойной фабрики, некоего Ревийона, якобы публично заявившего, что будет лучше снизить заработную плату рабочим. Постепенно молва об этом распространилась по району: из кабака — в кафе, с рабочих мест — в дома, из борделя — в таверну; так слух превратился в «факт». Вот этот-то «факт» и спровоцировал в 1789 году самое кровавое восстание в истории Парижа, где витавшая до поры в воздухе озлобленность бедноты, страдавшей в лучшем случае от авитаминоза, а в худшем — от недоедания, сгустилась и стала почти материальной.
Войска в попытке подавить восстание, а точнее — прекратить ряд стычек вокруг улицы Фобур Сент-Антуан, открыли стрельбу. Вслед за ружейными залпами по толпе прокатился такой вопль ярости, что стало очевидно: бунт отнюдь не подавлен. С этого начался хаос. Сражение между рабочими, безработными и правительственными войсками продолжалось целый день; к вечеру солдаты выбились из сил и были деморализованы.
Волнения получили дополнительный импульс: бунтовщики из Сент-Антуана заключили союз с рабочими сыромятен из Фобур Сен-Марсель, беднейшими горожанами, которые, громко требуя справедливых законов, толпой ринулись по мостам на правый берег и принялись избивать полицейских и королевских солдат. Обстановка накалилась до предела, после рукопашной схватки, длившейся весь день, уставшие французские гвардейцы сохраняли лояльность по отношению к королю, но находились под командованием бездарных офицеров и понятия не имели, как очистить улицы, которые заполнили пьяные бунтовщики и просто выпивохи; в сумерках растерянные солдаты открыли стрельбу на углу рю де Монреаль. Сотни рабочих и сочувствующих им погибли, мертвые и изувеченные тела остались лежать в уличной грязи.
Король решил, что инцидент хоть и кровавый, но внимания не заслуживает, и возложил вину за беспорядки на парламент Парижа. Важно заметить, что это столкновение произошло в стране, находившейся на грани бунта, расшатанной безработицей и страхом голода. По всей Франции к 1788 году множество пролетариев не имели работы (только в Лионе около 25 000 ткачей сидели по домам). Провинции заполнились нищими, бродившими по деревням в поисках крох пропитания. Четырнадцатью годами ранее волнения из-за нехватки хлеба в Бретани (так называемые «мучные бунты») вынудили корону рассредоточить войска по потенциально опасным регионам. Теперь же, когда банкротство проникло в каждый дом, когда по всей стране простые рабочие и крестьяне нападали на священников, аристократов и буржуа, Франция оказалась на грани катастрофы. Вместе с тем, казалось, никто из монаршей семьи понятия не имел о происходящем, а если и знал, то молчал и бездействовал.
События, превратившие бунты в полноценную политическую революцию, начались 17 июня 1789 года: в этот день делегаты третьего сословия — простолюдины — объявили, что лишь они являются истинными представителями французского народа в Национальном собрании. То был вызов, брошенный в лицо не только извечно державшим верх над третьим сословием первому и второму (священнослужителям и аристократии), но самому королю. Первое, что сделал монарх, — отправил в Париж и Версаль солдат и артиллерию. Парижские и версальские улицы были заполнены недовольными, обозленными, голодными безработными, которые объединились с рабочими, и все они были унижены сильными мира сего. Следующие несколько недель прошли в чтении яростных памфлетов, шумных политических спорах; за это же время в ответ на призыв депутатов третьего сословия со всех уголков города собралась народная армия.
К 12 июля король уволил Жака Неккера с поста советника и заменил его авторитарным бароном де Бретейлем. Но восстание было уже не остановить. Отставку Неккера — одного из немногих членов правительства, продолжавших пользоваться популярностью среди народа, — расценили как оскорбление и вызов. Горожане почти мгновенно начали формировать милицейские отряды и готовиться к уличным боям, вооружаться ружьями и пиками. Тысячные толпы в Версале громогласно требовали восстановить Неккера в должности. Король требования проигнорировал.
Охота за оружием переросла в настоящую страсть: 14 июля толпа разорила даже музей на площади Людовика XV, но вооружение времен Генриха IV, которое там хранилось, давно устарело и пришло в негодность; больше пользы принес налет на гарнизон Дома Инвалидов — было захвачено более 30 000 мушкетов. Теперь толпы вооруженных, злых и опасных как никогда парижан направились к тюрьме Бастилия — воплощению монаршей тирании, издавна вызывавшему ненависть. Начальник тюрьмы де Лонэ поначалу пытался вести переговоры, но после приказал своим людям стрелять по бунтовщикам. К концу дня было убито около двух сотен восставших. В ответ толпа подожгла здание и взяла штурмом древнюю крепость: переплыв ров на подвернувшихся под руку досках и бревнах, нападавшие получили ключ от подъемного моста у дружески настроенного охранника. Некий поваренок Десно ножом отпилил голову де Лонэ и носил ее на пике по улицам столицы. Когда полагавший, что в Париже все спокойно, Людовик XVI услышал о случившемся, он обратился к одному из своих советников с вопросом: что это, беспорядки или очередной бунт. «Нет, сир, — ответил ему чиновник, — это революция».
Именно слабость института монархии стала причиной того, что спровоцированные необходимостью реформ серийные бунты переросли в полномасштабную революцию. Никто и помыслить не мог о подобном, прецедентов в истории Франции не было. Если королей и убивали раньше, это совершали одиночки или небольшие группировки. Гражданская война в Англии, где за сто лет до французских событий страной вместо монарха правил лорд-протектор Оливер Кромвель, в счет не шла: во Франции и в Европе в целом происходящее сочли незначительным региональным столкновением. Во Франции же король был столпом общества, вокруг этой фигуры вращалось все государство. Без короля само существование французской нации оказывалось под угрозой.
Решиться на уничтожение монархии было совсем не просто. Даже впав в ярость, третье сословие не помышляло об упразднении короны. Потребовалось несколько шагов, один радикальнее другого, ряд провокаций со стороны группировок разного толка, ранее находившихся на задворках политической жизни страны или вообще из нее исключенных, чтобы возникло решение убить Короля.
Женщины из среды парижского рабочего класса, например, впервые в истории Франции и Европы стали силой, действительно влиявшей на радикальные перемены в стране. Историки Великой французской революции бесконечно демонизируют этих дам, называют грубыми ведьмами, высмеивают злобных tricoteuses[78], получавших извращенное удовольствие при виде сцен страданий и смертей, произошедших в самые кровавые дни тех лет.
Действительно, заправлявшие семьями и вечно озабоченные, чем прокормить детей, женщины даже больше, чем мужчины, находились в прямой зависимости от мрачных реалий ежедневной политики. Женщинам было легче объединить в сознании финансовые трудности повседневной жизни улиц и глобальные государственные процессы. Группа женщин в октябре 1789 года едва не линчевала некоего пекаря, уличенного в использовании неверных весов. Беднягу спасла стража, но разъяренные дамы уже не могли остановиться: они бросились к зданию ратуши, затем зачинщицы повели разрастающуюся толпу через реку на Ситэ, потом по Новому мосту мимо Лувра и Тюильри к Версалю, где, в конце концов, осадили палату Национального собрание и резиденцию короля. Всю ночь толпа выжидала, а с рассветом ворвалась в королевский дворец.
К утру рать бунтовщиков состояла из нескольких тысяч женщин, вооруженных пиками, мечами, пистолетами и мушкетами. Королю не оставалось ничего другого, как напялить на свой костюм кокарду революционных цветов — красного, белого и синего — и позволить эскортировать себя в Париж. По пути революционерки издевательски салютовали монарху, насмехались, непотребно задирали юбки, угрожающе жестикулировали в адрес королевы. Больше королевская чета не увидит Версаль. Парижане возомнили, что теперь им позволено все.
Революционные настроения очень скоро приведут к убийству монарха. Король только усугубил свою участь, противясь реформам и устраивая заговоры с иностранцами — его не оставляло стремление вновь подчинить Париж. А 20 июня 1791 года он даже предпринял неудачную попытку бежать из столицы, но был замечен бдительным революционером в Варение и возвращен обратно. Побег, пусть и неудавшийся, укрепил недоверие парижан к королю; на улицах, в кофейнях и революционных клубах разговоры шли только об одном: что теперь делать с монархом.
Решающую точку в этих обсуждениях поставила демонстрация 20 июля 1790 года: около 50 000 рабочих и жителей Фобур Сент-Антуан и Фобур Сен-Марсель вышли на Марсово поле и потребовали голову короля, которого теперь называли «Людовик Капет» (все французские монархи, ведущие свою историю с Гуго Капета, отныне считались незаконными правителями). Отряд растерявшихся при виде такой толпы солдат открыл огонь — около пятидесяти человек были застрелены. Антимонархические настроения усилились.
Позиции монарха еще более пошатнулись, когда пришли вести об опасности прусского вторжения. Затем вышел манифест, в котором союзники под руководством графа Брауншвейгского заявляли, что полностью разрушат Париж, если королю будет причинен какой-либо вред. Такой поворот событий был на руку экстремистам, вошедшим в историю под именем якобинцев. Возглавлял эту фракцию Максимилиан Робеспьер, объявивший, что «отечество в опасности» и спасти его можно, лишь избавившись от монархии. Якобинцы, они же la Société des Amis de la Liberté et l'Égalité[79], получили свое самое известное имя от местоположения штаб-квартиры политического клуба в здании доминиканского ордена на улице Сент-Оноре (в свою очередь, монахов этого ордена называли якобинцами из-за того, что изначально их орден располагался на улице Святого Иакова — Сен-Жак). В клубе состояло не более 3000 членов, но им удалось быстро взять под контроль весь Париж. Самыми видными активистами этой фракции были Жорж Дантон, Камилл Демулен, Жан Марат, Антуан Сен-Жюст и, конечно, их руководитель Максимилиан Робеспьер. Якобинцы требовали полной демократии, оправдывали революционное насилие и диктатуру во имя достижения цели. Массовые убийства начались в конце лета. 10 августа в Тюильри толпа смяла королевскую швейцарскую гвардию. В сентябре тысячи заключенных были казнены без какого-либо суда и следствия, король потерял трон, а груда трупов легла в основание Первой французской республики.
21 января 1793 года на площади Революции (ранее площадь Людовика XV) короля гильотинировали. Размах насилия в Париже достиг неслыханных размеров. А на авансцене разворачивалась так называемая «вторая революция», вызванная убийствами 10 августа 1792 года.
На тот момент в столице существовали три основных противоборствующих силы: санкюлоты, которые представляли народ, жирондисты, представлявшие буржуазию, якобинцы и монтаньяры (последние получили свое имя оттого, что в Конвенте сидели на самом верху) — экстремальная левая фракция, обещавшая установить «режим охраны добродетели». К осени 1792 года, после кровавой фракционной борьбы, интриг и заказных убийств, якобинцы стали неоспоримыми лидерами революции.
В марте 1793 года якобинцы сформировали Комитет общественного спасения, который, как изначально планировалось, должен был контролировать передвижения и действия всех иностранцев в стране. Однако работа этого комитета быстро вышла за означенные рамки, его члены без разбора преследовали заговорщиков-роялистов и ни в чем не повинных граждан. Жажда крови достигла апогея осенью: группа санкюлотов ворвалась в Отель-де-Билль на собрание Конвента с требованием хлеба и немедленной казни всех врагов революции. С этого началась волна террора — около 20 000 человек были убиты во имя свободы. Улицы вокруг площади Революции окрасились кровью, город охватила волна слухов, опровержений и опровержений опровержений. «Пока правил Робеспьер, лилась кровь, но всем хватало хлеба», — вот афоризм тех лет. В действительности урожай 1794 года был скуден, и Париж оказался перед угрозой голода. Вокруг Тюильри и в Люксембургском саду сажали картофель, но это мало помогало — казалось, катастрофа неотвратима.
Убийства продолжались. Кровопролитие остановилось лишь после того, как утомленные жестокостью политики организовали заговор против «неподкупного» великого инквизитора и главного террориста Робеспьера. Убийца, лично ответственный за шесть тысяч голов, отрубленных на площади Революции, сам взошел на эшафот и был обезглавлен 28 июля 1794 года. Толпы зевак судачили, что его лицо было окровавлено и искажено гримасой, что вечером накануне ареста в панике перед наказанием Робеспьер пытался покончить с собой.
Чтобы построить новый мир, революционеры решили начисто избавиться от наследия прошлого. Санкюлоты вышли на улицы и приступили к систематическому уничтожению всех символов того, что они же вскоре назовут Ancien Régime. Первой разрушили стену Генерального откупщика, что было одновременно действием символичным и практическим. Популярный каламбур утверждал, что стена способствовала подъему революционных настроений: «Le mur murant Paris rend Paris murmurant» («Окружающая Париж стена вызвала в Париже ропот»). Но классовая ненависть была глубже, чем казалось: гнев обрушился на все символы прошлого. Бастилия, как и стена Генерального откупщика, была разрушена до основания, камень ее стен использовали для строительства моста Революции (сегодня — мост Согласия).
Христианство в лучшем случае попало под подозрение, в худшем — стало объектом ненависти масс. В 1792 году революционеры отказались от христианского календаря, заменив традиционные имена месяцев названиями времен года (май стал флореалем в честь цветов, июль — термидором в честь жары). Потом взялись за город, его улицы и учреждения. Планов было громадье: от переименования собора Нотр-Дам в Храм Разума (даже самые отъявленные атеисты-революционеры не смогли решиться на уничтожение здания) до закрытия церквей и коллежей. Статуи с фасада Нотр-Дам, которые простолюдины принимали за изображение королей Франции, были обезглавлены (в действительности снесли головы статуям царей Иудеи, позднее их восстановили, отрубленные же фрагменты отыскались в 1975 году в одном из парижских подвалов).
Самые престижные коллежи Университета Парижа были закрыты, здания, где они размещались, выставлены на торги или переданы в пользование для других целей. Сорбонна на короткий срок превратилась в фабрику, другие коллежи были переоборудованы в мастерские или тюрьмы. Революционные власти объявили, что все церкви подлежат либо сносу, либо переоборудованию. Слово «святой» было стерто из названий улиц. Все парижские церкви в той или иной степени пострадали, на Гревской площади были сожжены реликвии из церкви Святой Женевьевы, в Сен-Шапель устроили мучной склад, но дотла сожгли лишь четырнадцать церквей. Чаще всего культовые сооружения не сжигали, а использовали для служения революционным идеям: храм Святой Женевьевы назвали Пантеоном и посвятили великим мужам Франции; в Сен-Жермен-де-Пре размещались штаб-квартиры различных революционных политических фракций. А на паперти собора Нотр-Дам кордебалет театра Опера исполнил «танец Разума».
Городская жизнь не замерла во время революции, но приобрела гораздо более серьезный и мрачный характер. Веселье оставило общество еще до революции, тогда же пьянство перестало быть всепоглощающим явлением, а распутство сбавило обороты — Франция явно находилась на пути к кризису: некий современник заметил, что в тавернах и на улицах почти перестали звучать песни, а те, что еще можно было услышать, были ироничными или издевательскими. Во времена революции повседневная жизнь утратила плавное течение и изобиловала крайне резкими поворотами. Частная и общественная революционная мораль зачастую противоречили друг другу. Революционные нормы определены не были: то пропагандировалась вседозволенность во имя восстания и подрыва старого строя, то воцарялось аскетичное пуританство, осуждавшее все формы удовольствий как пережиток старого режима. На пике террора город охватила лихорадочная похоть, даже самые «работящие» проститутки сетовали, что устают до полного бессилия. На этом фоне якобинцы осуждали пьянство, проституцию и прочие радости жизни как контрреволюционную фривольность и даже предательство идей революции.
Однако худшие времена для простых парижан были впереди: сразу после окончания Великого Террора в город ворвались голод и болезни. Пока же конфликт между свободой и развратом бушевал вовсю.
Неожиданно героем революции стал маркиз де Сад, который чуть не ли единственным из заключенных в Бастилию был освобожден народом. Де Сад находился в заточении с 1778 года, сначала в Венсенском замке, а затем в Бастилии. Его арестовали по подозрению в отравлении и содомии, но оправдали. Но даже после оправдательного вердикта из тюрьмы его не выпустили; так он и сидел, мастурбируя, обжираясь и пописывая свое лучшее произведение, «120 дней Содома» — массивный перечень разнообразных сексуальных извращений. За десять дней до штурма Бастилии, до кровавой резни, охватившей Париж, де Сада перевели в тюрьму Шарантон. Революционеры добрались до библиотеки маркиза, и все шестьсот его книг, принадлежащие ему картины и рукописи были изрезаны, сожжены или украдены.
Когда в 1790 году маркиза выпустили, он предал свое сословие, повернулся против аристократов и объявил себя обычным гражданином, рядовым писателем и преданным революционером. Проведя некоторое время в сумасшедшем доме, маркиз обратился к театру (одно из немногих искусств, официально поддержанных революцией). Наслышаны о произведениях маркиза были многие, но доступны они были лишь избранным читателям. Его ценили за неустанные нападки на лицемерных аристократов и ханжество церкви. Проблемы возникали не из-за литературных произведений де Сада, а из-за его образа жизни, обязательными элементами которого были оргии и покушения на убийства. Самым откровенным вмешательством маркиза в политику стало его выступление во время дебатов с проповедью «Еще одна попытка стать республиканцами», текст которой позднее вошел в порнографическую «Философию в будуаре».
Автор утверждал, что написал свое произведение с целью показать иллюзорность всякой религиозной морали и призвать личность отринуть все формы неестественной власти. Де Сад уверял, что только когда человечество последует его советам, мужчины и женщины смогут стать по-настоящему свободными и, следовательно, истинными носителями республиканских ценностей. Но значимость работ и книг маркиза состоит в том, что из всех своих современников он один явил, во что превратится террор, который несет с собой абсолютная свобода: в полную противоположность абсолютизма монархии. На картине знаменитого сюрреалиста Мэна Рэя 1938 года мы видим напыщенного расплывшегося де Сада, великого теоретика преступлений, со взором, устремленным в просторы грядущего.
Центром всех преступных удовольствий Парижа даже во времена революции оставался Пале-Рояль. По городу ходили слухи, что каждую ночь там проходят сексуальные представления, в которых участвуют проститутки, трудящиеся теперь бесплатно: совокупляясь на сцене, они приглашают зрителей присоединиться к оргии во имя революционного антиклерикализма. Такой была жизнь всех тех граждан республики, кто в поисках секса стекался в Пале-Рояль. Очевидец рассказывал, что «на пике революции в здешних садах в любое время прогуливались около двух тысяч девушек. Некоторые приезжали издалека, а двери домов тех, что жили по соседству, были украшены вывесками с недвусмысленными предложениями, непосредственно же товар обычно выставляется на балконе. Если же прохожие не обращают на них внимания, дамочки развлекаются тем, что опорожняют ночные горшки прямо из окон на улицу. Так что в Пале-Рояль не вредно посматривать наверх».
Специальным аттракционом пале-рояльских борделей были «sosies de vedette» — шлюхи, которые одевались и выглядели, как знаменитые дамы и аристократки тех лет. Иногда такие проститутки выступали в роли «суламифей» (термин родился из имени возлюбленной из библейской Песни Песней). Любимыми моделями считались звезды театра или оперной сцены. На подъеме революционного террора сексуальная активность горожан только возросла: женщины надевали головные уборы, окрашенные в красный, белый и синий цвета, и предлагали членам Учредительного собрания «особые» цены.
Могло показаться, что в городе царит дух непрекращающегося карнавала. «Воистину, новый Содом!» — подметил один из гостей Парижа. Но таверны и бордели Пале-Рояля жили по жестко установленному распорядку. Наиболее дорогие и эффектные красотки облюбовали кафе «Де Фуа», то самое, где безработный юрист и оратор Камилл Демулен 12 июля 1789 года произнес блистательную речь, которая вдохновила толпу на штурм Бастилии. Теперь здесь в апартаментах на втором этаже проживали и предлагали дополнительные развлечения в виде обедов или пения под аккомпанемент пианино самые модные проститутки. Шлюхи низшего пошиба занимались незатейливым ремеслом добывания денег. «Almanach des addresses des demoiselles de Paris de tout genre et de toutes les classes» приводил список всех, кто предлагал в столице самые разные услуги, в том числе и сексуальные: например, «Берси — мулатка с пышной фигурой, улыбчивым лицом, симпатичное сокровище, сама гибкость и живость американки — 6 ливров» (весьма скромная плата); итальянская брюнетка «с мягкой кожей, аппетитной грудью, без вуали» стоила 12 ливров «demi-nuit» (за половину ночи). Иностранки всегда ценились дороже парижанок, особенно таких, как Жоржетта, которая была «лакомством» пока трезва, но «скандальна и бесстыдна, напившись пунша». Жоржетта стоила 3 ливра за ночь, но клиенту при этом следовало быть готовым к пьяной истерике и, вполне возможно, к драке.
Наряду с признанием права на существование идей маркиза де Сада, революция дала право на открытое удовлетворение почти всех плотских радостей: секса, пьянства, обжорства. Еда и выпивка, в отличие, правда, от секса, не всегда были легкодоступны. Одним из удовольствий запретного характера оставался гомосексуализм. Маркиз де Сад прославлял содомию как высшее и самое изысканное злодеяние, которое, однако, по его трактовке должно было вершиться между женщинами и мужчинами, или мужчинами и мальчиками, но всегда в контексте бисексуальной оргии. Абсолютная гомосексуальность считалась прерогативой аристократии, даже несмотря на то, что многие содомиты происходили из низов общества, и тексты де Сада — тому подтверждение.
Парижские полицейские уже давно считали гомосексуализм бичом столицы. Еще в 1715 году начальник городской полиции Симонне строил планы по избавлению Парижа от содомитов. Самым популярным методом этой борьбы стали шпионы; на закате они отправлялись в известные места встреч извращенцев, например в сад Тюильри или Люксембургский сад, общались и флиртовали. После 1738 года в полицейских отчетах гомосексуалистов начали называть «педерастами» — термином, заимствованным из греческого языка, считавшегося научным и светским (определение «содомия» имело библейские корни и ассоциировалось скорее с грехом, нежели с преступлением, что сильно сбивало полицейских с толку). Но все меры не остановили роста популярности однополой любви. Более всего власти беспокоил тот факт, что за обоюдной мастурбацией в известных «педерастических кварталах» все чаще ловили женатых мужчин. Конечно, мужья утверждали, что не являются ни «содомитами», ни «педерастами», что не любят ни анальный, ни оральный секс, а просто экономят деньги, не тратя их на проституток. Во многом в распространении подобного поведения винили питейные заведения, подобные кабаре «Дю Шадрон» на улице Сент-Антуан, где размещался частный клуб, в котором «мужчины брали женские имена и женились друг на друге».
Взять под контроль такие развлечения было невозможно, в основном из-за их дешевизны и невероятной популярности. Сотни содомитов были арестованы в XVIII веке, но наказание обычно бывало мягким: краткое тюремное заключение или штраф. Если случаи жестких наказаний и случались, то истории этих неудачников были подобны участи маркиза де Сада, посаженного в тюрьму без суда и следствия. Нескольких гомосексуалистов казнили, но большинство из них взошли на эшафот, будучи обвиненными в иных преступлениях.
Гомосексуализм доставлял проблемы властям именно потому, что при условии популярности и вовлеченности всех слоев населения контролировать его было совершенно невозможно. Полицейский отчет революционных времен свидетельствует, что в один-единственный вечер под наблюдением и в списках тех, кто подвержен «аморальным» поступкам, находились более 40 000 человек. Цифра невероятная, если учесть, что население Парижа тех времен составляло 400 000 человек. Понятно, что власти заботились не об исполнении своих обязанностей, но об устойчивости собственного влияния на подданных. В конце концов в 1791 году от официального запрета на содомию пришлось отказаться — разрешение гомосексуализма стало частью масштабной программы отчуждения христианства. В эпоху де Сада, Дантона и Робеспьера власть перестала интересоваться моральными нормами в сфере половой жизни населения.
Череда событий и ряд главных действующих лиц Великой французской революции 1789 года ушли в прошлое, но остались частью коллективного сознания. Такие эпизоды, как казнь Людовика XVI и Марии-Антуанетты, убийство Марата крестьянкой Шарлоттой Корде, побоища и террор, фигуры Робеспьера, Сен-Жюста, Дантона и Мирабо, — сегодня больше легенды, нежели реальная история.
Все попытки истолковать Великую французскую революцию вызывают споры и полны политической подоплеки. Сами французы создали из этого национальный миф, питающий их уверенность в том, что Франция — передовая страна мира. Именно идея первенства Франции стала темой широкомасштабного празднества столетия Великой французской революции в 1989 году (так случилось, что я как раз был в Париже и помню, что часть горожан выражала определенный скептицизм по поводу официальных торжеств). Как бы то ни было, с 1789 года парижане приобрели широко распространенную репутацию радикалов и бунтарей, и все восстания, произошедшие с тех пор, вершились ими в какой-то мере из стремления доказать правоту этого определения.
Революционные мифы часто подвергают сомнению.
Совсем недавно, в 1989 году, историк Франсуа Фюре и группа его единомышленников в книге «Penser la Révolution française» («Размышления о Французской революции», опубликована впервые в 1978 году) утверждали, что традиционный взгляд на Великую французскую революцию как на образец классовой борьбы весьма сомнителен. Интересно и важно отметить: Фюре утверждал, что революция принадлежит своему веку, и эра ее влияния давно уже минула.
То, что революция является воплощением классовой борьбы, утверждение скорее философское, нежели эмпирический факт истории. Не знаю, правдиво ли это суждение, но и сегодня историки ломают копья по поводу тех событий, влияния их на современность и будущее. Дебаты ведутся о том, подорвали ли труды philosophes политическую волю государства или нет, является ли революция продуктом недовольства церковью, аристократией, двором и монархическим абсолютизмом или, как считал Жюль Мишле, была необходима для искоренения «нищеты людской».
Фюре так и не удалось дать ответ на главные спорные вопросы, возникшие в связи с утверждениями социалиста и историка революции Жоржа Лефевра и англичанина Альфреда Коббена. Лефевр полагал Великую французскую революцию торжеством санкюлотов, победой рабов над господами и, следовательно, прообразом будущих социальных перемен. Коббен, опираясь больше на факты, чем на теории, заключил, что революция стала триумфом интересов буржуазии.
Революция сделала Париж легендой. Бастилия, Гревская площадь, Сент-Антуан, площадь Людовика XV (быстро переименованная в площадь Революции, а позднее — в площадь Согласия и ставшая лобным местом) — эти названия стали известны всей Европе. Даже противники революции, скажем, англичанин Томас Карлейль, назвавший ее «мрачным жребием», были вынуждены признать, что исторические события тех лет наделили город символической значимостью в мировой культуре.
Революция мало изменила внешний облик Парижа, в то время на новостройки не хватало ни денег, ни материалов, ни проектов. Но статус столицы Франции всего за несколько революционных лет изменился бесповоротно. Париж стал не просто реалией современности, но образом мечты человечества о будущем. «Счастье в новинку для Европы», — объявил верный слуга народа и безжалостный террорист Сен-Жюст. Весь мир заходился в спорах: является ли революция средством достижения свободы, достойной любой цены, кульминацией эры Просвещения, или же все произошедшее — бессмысленное пролитие крови невинных во имя туманной абстрактной идеологии.
Сам термин «революция» проявился и был определен эпохой Просвещения. Во французский и ряд европейских языков он вошел еще на заре Возрождения, но как научный термин (чаще всего им описывали движения звезд или геометрическое понятие: полный оборот цилиндра вокруг своей оси). Только в конце XVI столетия, с распадом ветхих институтов Средневековья, этот термин стали использовать историки и летописцы, метафорически описывая перемены в обществе или внезапное изменение мироощущения. Революция из научной терминологии перешла в реальную жизнь в 1789 году: именно тогда человеческие деяния, а не теории и философия, определили ее значение во всей полноте.
В одном Фюре прав: революционными событиями управляли одинаково психологические и политические факторы, то есть эмоции, бурлившие на улицах города. Этим, например, объясняется кажущаяся бессмысленной жестокость тысячных толп народа, разрушивших 14 июля Бастилию. Сильнейшим примитивным двигателем революции стала ярость обычных парижан, осознавших, что им лгали, что их дурачили.
К концу XVIII века, когда армия набрала силы, а революция отошла в память людскую, Париж опутала паутина лжи и сплетен, которые исправно опровергали, но на смену им неизменно приходили новые пропагандистские слухи. Сцена для того, чтобы еще раз поставить новорожденную нацию на колени, была готова.