ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ СТОЛИЦА ПРЕДАТЕЛЬСТВА 1940–1944 гг.

Париж прекраснее всего, когда его покидаешь.

Робер Бразийяк (1945)

Глава тридцать девятая Ночь и туман

Простым парижанам было все равно, что происходит в интеллектуальной среде левобережья. Война же и оккупация напрямую затронули жизнь обывателей. К концу десятилетия, когда военная угроза придвинулась вплотную, парижане испытывали не только чувство страха, но и ощущение нереальности происходящего. С середины 1930-х годов и далее мысль о неотвратимости открытого конфликта с Германией проникла во все слои общества. Неизвестно было только одно: когда начнется война и как она повлияет на общество.

В 1938 году, когда германские войска вошли в Австрию, недовольство французов собственным правительством достигло пика. Практически развалившийся Народный фронт оказался бессильным в мире реальной политики. Ни один член французского кабинета министров не был ни достаточно хитер, ни умен, ни опытен для оказания сколько-либо серьезного сопротивления Германии, в то время как население изо всех сил противилось грядущей войне. Даладье, который в сентябре вновь возглавил правительство, подписал в Мюнхене соглашение с Германией, в котором отказался от права Франции вмешиваться в агрессивную политику немцев. У Мюнхенского соглашения были свои сторонники, хотя большинство парижан считало его крайне унизительным. Подписанный документ приблизил войну настолько, что дороги мгновенно заполнились автомобилями и фургонами бежавших из столицы мирных граждан.

Год 1939-й был полон неестественной напряженности. Вследствие правления пролетариата, начавшегося с приходом к власти Народного фронта, интерес инвесторов к Франции резко снизился: франк стремительно обесценивался, инфляция росла. Муссолини и Гитлер тем временем захватывали огромные территории Европы. Парижская пресса либо замалчивала случаи агрессии Германии и Италии, либо кричала о англо-американских и еврейских заговорах, либо старалась заговорить зубы волнующейся публике. Никто не посмел напомнить о том, что именно Франция несет ответственность за реваншистские устремления Германии и попытки освободиться от гнета Версальского договора 1919 года. Позор: не прозвучало ни единого выстрела, а власти и интеллектуальная элита страны — Пьер Дриэ ля Рошель, Робер Бразийяк, Абель Боннар — вовсю пособничали Германии. А обыватели — завсегдатаи кинотеатров — привыкли к «патриотической» пропагандистской трескотне и к мрачным выпускам новостей о распродажах оружия, и это за два года до того, как коллаборационистское правительство Виши начало систематическое уничтожение всего, за что с 1789 года боролись левые политики Парижа. Даже празднование 150-летнего юбилея Великой французской революции в 1939 году для большинства парижан прошло незаметно.


Немецкие уличные указатели в Париже. 1942 г.


Летом 1939 года пресса уделила огромное внимание суду над Эженом Вейдманом, немецким аферистом и убийцей, назвав слушанья свидетельством развала Европы. Преступления Вейдмана особым размахом не отличались: он грабил посетителей парижской выставки 1937 года, зарезал американца, эльзасца, земляка-немца и некоторых других. Он не скопил своими преступлениями богатства, но заворожил публику, особенно женщин, хладнокровием и повадками хищника. Дамам было запрещено появляться на слушаньях в коротких юбках, но сотни вызывающе одетых женщин пришли поглазеть на гильотинирование Эжена — последнего публично казненного преступника Франции.

Общество разделилось: одни считали, что войну можно предотвратить, пусть даже ценой унизительного Мюнхенского соглашения, другие, точнее большинство, были уверены, что она неотвратима. Объединяло две эти группы одно: войны не хотел никто. Больше всех сложившейся ситуацией были обеспокоены высокопоставленные военные командиры, они-то прекрасно знали, что, несмотря на протяженность линии Мажино, пролегавшей вдоль восточного оборонительного рубежа страны, войска в массе своей не имеют ни желания, ни возможности сдержать непобедимую военную машину нацистов.

Великий страх

Август 1939 года выдался особенно мрачным: весь месяц небо над Парижем было затянуто тучами, а люди напряжены до крайности. Как обычно, те, кто мог себе это позволить, уехали на отдых к морю или в глубь страны.

Оставшиеся надолго запомнили тяжелый воздух столицы, которым, казалось, невозможно дышать. 22 августа грянул гром, разрядивший напряжение: до Франции дошли вести о пакте между нацистской Германией и сталинским СССР. Не прошло и недели, как гитлеровские дивизии перешли польскую границу. А 3 сентября 1939 года Великобритания и Франция объявили Германии войну.

Первой реакцией на начало войны стало неверие в реальность происходящего — горожане попросту пожимали плечами и возвращались к своим делам, а если и прислушивались к новостям с фронта, то с большим скепсисом. Поразительно, но скандалы и мелкие ссоры, подмочившие в прошлом репутацию властей в глазах избирателей, продолжались. Зимой 1939/40 годов и последующей весной — хорошо это или плохо, судите сами — жизнь Парижа впала в некий застой, когда большинство горожан не придавали значения войне или вообще игнорировали угрозу наступления. Театры и мюзик-холлы продолжали давать представления, залы заполнялись до отказа, даже после введения комендантского часа в январе 1940 года многие спектакли заканчивались после десяти вечера. Культура тех лет в определенном смысле демонстрировала высокомерное равнодушие: прославленный критиками Гастон Бати в театре Монпарнас поставил свою «Федру». «Сирано де Бержерак» и «Мадам Сан-Жен» с успехом шли в Комеди Франсез. Известный эстет, знаменитый своей индифферентностью к суетному миру поэт Поль Валери прочел лекцию «Мысль во французском искусстве» избранным представителям пяти крупнейших академий Парижа. Власти запоздало ограничили мясной рацион: граждан просили на два дня в неделю становиться вегетарианцами. Население проигнорировало эти распоряжения: мысль об обеде без мяса как тогда, так и сейчас неприемлема для парижан.

Горючее расточительно продавали всем желающим, горожане продолжали ездить за город на пикники.

Большинство парижан всех сословий погребли свой страх перед войной под завесой не знающего меры гедонизма. Популярные песни, как, к примеру, «On ira pendre notre linge sur la ligne Siegfried» («На линии Зигфрида развешаем белье») Рэя Вентуры или «Paris sera toujours Paris» («Париж всегда Париж») Мориса Шевалье, выражали крайнюю степень равнодушия к происходящему. Самыми популярными поговорками тех лет стали: «Зачем нам умирать или страдать ради каких-то неизвестных людей, которых мы в глаза не видали?» или «Если Гитлеру так нужна Европа, пусть забирает». Даже радикальные активисты из левых не считали зазорным высказывать подобные пораженческие сентенции. Трактат анархиста Луи Лекуана «Paix Immédiate» («Немедленный мир»), подписанный такими уважаемыми гражданами и друзьями простого люда, как Жан Жионо, имел хождение и пользовался одобрением в кофейнях и барах Бельвиля.

Настроения на фронте были и того хуже. В штабе армии служили умные и дальновидные офицеры, например Шарль де Голль, которые, видя недостатки линии Мажино, требовали переподготовки рядового состава, чтобы войска сумели справиться с новой тактикой «блицкрига», предполагавшей мощное стремительное наступление и полное подчинение захваченных территорий противника. Но высшее армейское руководство ничего не предпринимало. Наряду с пораженческими настроениями в армии царило повальное и бесконтрольное пьянство. На парижских вокзалах создали специальные «Salles de deséthylisation», где трезвели новобранцы, прибывавшие к поездам такими пьяными, что не стояли на ногах. В арьергарде солдаты гоняли мяч, в окопах бездельничали, играя в карты и слушая дружелюбные выкрики немецких солдат: «Не стоит умирать за Данциг! Поляки и британцы не стоят ваших смертей! Мы не станем стрелять, если вы не начнете».

Понятное дело, их обещания были блефом. В начале мая, сметая все на своем пути, германские дивизии промаршировали по Голландии и Бельгии. Но даже во время наступления нацистов на Париж столичные рестораны и театры принимали посетителей. По мере роста потока беженцев правительство под предводительством Поля Рено выпускало противоречащие друг другу указы: то муниципалитету предписывалось оставаться в столице, то сообщалось, что населению нечего беспокоиться, то вдруг Парижу все-таки предлагалось начинать готовиться к обороне.

Большинство парижан и гостей столицы считали бегство единственно верным решением, и в конце мая дороги заполонили автомобили, фургоны, автобусы и тележки переезжающих парижан. Эту волну паники пресса окрестила «la grande peur» — «великим страхом». Более четверти населения города оказалось в пути: их расстреливали немецкие самолеты, и некоторые от безысходности возвращались обратно — навстречу полной неизвестности. Тысячи детей потеряли родителей. Многие семьи так и не воссоединились.

В рамках только что созданной коалиции 16 мая на встречу с французским правительством и генералитетом армии прибыл Уинстон Черчилль. Он поразился царившему в городе хаосу. Когда англичанин вернулся в Лондон, Рено организовал в соборе Парижской Богоматери богослужение святой Женевьеве, на котором присутствовало множество народа. В конце первой недели июня правительство бежало в Тур.

Спустя несколько дней начались авиационные налеты. К 10 июня ручеек беженцев превратился в бурный поток, а военное командование спорило — стоит ли организовывать оборону столицы. Наконец 11 июня генерал Максим Вейган объявил Париж «открытым городом». Это заявление было оправдано с военной точки зрения: город не был приспособлен для серьезной обороны от авианалетов или артиллерийского обстрела — непростым и смелым решением военные спасли множество жизней. 14 июня в 5:30 утра войска 17-й армии генерала фон Кюхлера вошли в Париж. Две германские дивизии строем прошли до Эйфелевой башни и Триумфальной арки. К полудню генерал фон Штудниц занял кабинет в особняке Крийон на площади Согласия. Столица Франции не выказала и намека на сопротивление. Германия, и Гитлер в частности, усмотрели в этом доказательство морального разложения французской нации.

«Смерть евреям!»

Прежде чем взяться за «слабых» французов, нацисты решили разделаться с проблемой расовой чистоты. Гонения на парижских евреев начались сразу после вступления нацистов в Париж. Немцы быстро нашли добровольных помощников среди членов муниципалитета, а самых рьяных из них — в полиции, которая была только счастлива выместить собственные унижение и страх на выдуманном внутреннем враге.

Германское присутствие проявилось незамедлительно и прямолинейно: на улицах Парижа появились указатели на ненавистном тевтонском языке, указывающие немцам путь к военным объектам и к местным увеселительным заведениям. Одним из первых нацистов, посетивших Париж, стал сам Адольф Гитлер. Утром 24 июня он устроил себе трехчасовую прогулку по городу в сопровождении архитектора Альберта Шпеера и художника Арно Брекера, считавших Париж жемчужиной западной цивилизации. Чтобы еще сильнее унизить французов, Гитлер устроил так, что подписание капитуляции прошло в железнодорожном вагоне в лесу под Компьеном, где больше двадцати лет назад германцы сами были унижены, подписывая Версальские соглашения. Британская пропаганда выпустила тщательно смонтированный фильм, в котором Гитлер во время капитуляции Франции, ликуя, танцует как безумный. Зрители Германии видели более правдоподобную версию этого события: фюрер утвердительно топает ногой сразу после подписания соглашений.

Это был единственный визит Адольфа Гитлера в Париж. В память о победе над Францией фюрер снялся на фоне опустевшего Трокадеро и Эйфелевой башни — грандиозного символа XIX века и воплощения эстетики века XX. Спустя несколько дней после визита в Париж Гитлер рассказал о своих впечатлениях: «Я был рад увидеть город, аура которого меня всегда влекла. На нас лежала ответственность сохранить это чудо западной цивилизации неприкосновенным. И нам удалось это сделать».

Под пятой нацистов город стремительно и неотвратимо преображался. По всему Парижу были расквартированы войска, здесь же расположилась штаб-квартира гестапо. Центром операций оккупационных войск служил особняк Мажестик на авеню Клебер, где расположилась Главная военная комендатура, Militârbefelshaber Frankreich (MBF), возглавляли которую Ханс Шпидель и писатель, солдат и мистик Эрнст Юнгер. Их задачей было не только удерживать стратегически важный Париж под контролем рейха, но уничтожить его культурное влияние на мировое сообщество. Эту стратегию разработало и внедрило Бюро пропаганды Парижа (Propagandastaffel der Gross Paris), расположенное на бульваре Ланн, дом 57, которым твердой рукой правил Гельмут Кнохен.

Этот офицер стал известен всему Парижу благодаря изысканным вечеринкам, которые он устраивал как для коллаборационистов, так и для противящихся режиму промышленников, художников и журналистов. На приемах подавались вино и ужин, обсуждались политика и экономика. Пытками и казнями занимался заместитель Кнохена, выходец из Бреслау Курт Лишка, который своей жестокостью и эффективностью методов прославился даже среди нацистов. Его излюбленной пыткой, над необычностью и комичностью которой частенько смеялись на вечеринках Кнохена, было кормление заключенных исключительно соленой сельдью. Лишка гордился тем, что самые стойкие заключенные не выдерживали даже двух дней такой диеты и ломались, мучимые жаждой. Его ценили за внимание к деталям: первое, что он сделал после назначения на пост заместителя, — запасся инструментарием, который приказал доставить в свою штаб-квартиру на улице Соссей, дом И. В заказ вошли пятьдесят коробов сверх положенного снаряжения: 150 наручников, плотные шторы для автобусов, перевозивших арестантов на казнь, 2000 литров горючего для сожжения тел казненных на кладбище Пер-Лашез, виски, вино, закуски для расстрельных команд. Крупнейшей операцией Лишки в Париже стало решение «еврейского вопроса».

Спустя пару недель после начала оккупации во всех кинотеатрах начали показывать ролики, в которых утверждалось, что Франция пала исключительно по вине евреев, масонов и англосаксов, одержимых стяжательством и стремлением разрушить образ жизни рядовых французских граждан. Такие пропагандистские фильмы как, например, «Опасность еврейства» («шедевр документального кино», если верить писателю Люсьену Ребате) и «Коррупционеры», «Оккультные силы», являли собой весьма впечатляющие жуткие короткометражки, в которых перед глазами зрителя представали крючконосые евреи, хихикающие над гибелью христианской цивилизации. К этим роликам писались продуманные сценарии, они были прекрасно сняты и с убийственной точностью прорисовывали парижские реалии (постоянно, к примеру, встречается в них улица Кадет, на которой располагалась штаб-квартира парижских масонов). Осенью 1941 года совместно с французскими властями на Итальянском бульваре нацисты организовали выставку «Евреи и Франция». Посмотреть на нее пришли тысячи посетителей, а осуждающих ее не нашлось вовсе. Выставку назвали «неоценимым вкладом в образование». Всем гостям показывали огромного паука, висевшего над входом, и объясняли, что «паук представляет собой еврейство, сосущее кровь нашей Франции». Другим расхожим образом этой выставки, как и сценариев пропагандистских короткометражек, служил сказочно богатый еврей, который, не будучи настоящим европейцем («словно паразит»), кормится эксплуатацией добродетельных французов. Причина, по которой многие парижане никогда не встречались с евреями, объясняли нацисты, в том, что все евреи живут во дворцах или на французской Ривьере.

В действительности же большинство парижских евреев проживали в Марэ — в плеиле («местечко» на идиш), куда с 1880 года они бежали от нищеты и гонений из Восточной Европы. Для одних эта округа стала домом, для других — временной передышкой перед дальнейшим путешествием в США или Палестину. Марэ был одним из самых ветхих и грязных районов столицы, но, по крайней мере, до начала 1930-х годов служил единственной территорией, свободной от антисемитизма, охватившего столицу Франции. Большинству парижан, каковы бы ни были их взгляды на «еврейский вопрос», работы в этой округе не имелось, а потому не было и личных контактов с местными жителями.

Коллаборационистская парижская пресса начала громкую кампанию против «ядовитых чужаков». Типичным примером пропаганды тех лет является вышедшая в марте 1941 года в «Au Pilori» статья, автор которой истерически, навзрыд требовал истребить еврейский народ.


Смерть еврею! Смерть всему ложному, уродливому, грязному, противному, негроидному, полукровному, еврейскому! Смерть! Смерть еврею! Да! Повторим это. СМЕРТЬ! С-М-Е-Р-Т-Ь ЕВРЕЮ! Ибо еврей не человек. Он вонючее животное. Мы защищаем себя от зла, от смерти, и, следовательно, мы против евреев!


Примечательно то, что написал статью не немец, а коренной парижанин. В августе вышли первые антиеврейские законы, которых парижане даже не заметили. Евреям запретили пользоваться телефонами, становиться в общую очередь в продуктовых магазинах, владеть бизнесом, ездить на велосипедах, появляться в плавательных бассейнах. Им предписывалось совершать покупки лишь в определенные часы дня, ездить исключительно в последнем вагоне поездов метрополитена, не позволялось менять место жительства, преподавать в высших учебных заведениях и участвовать во многих сторонах общественной жизни города. С 29 мая 1942 года им надлежало носить желтую звезду Давида, пришитую к одежде. Французская компания «Барбе-Массан Поплен» охотно предоставила 5000 метров материала, необходимого для производства как минимум 400 000 звезд. Желтую звезду, как гласил указ, cледовало носить всем евреям старше шести лет «на видном месте слева на груди, тщательно пришитую к одежде».

После 2 октября 1941 года, когда тишину парижской ночи нарушил ряд взрывов, напряжение в обществе достигло предела. Мины взорвались на улицах Турель, Нотр-Дам-де-Назаре и Виктори: каждая бомба должна была уничтожить по синагоге. Народ терялся в догадках, кто и зачем это сделал. Немцы, которые и устроили теракты, утверждали, что взрывы являются частью волны спонтанных еврейских погромов, которые устраивают обозленные жители столицы в отместку за покалеченный иудеями Париж. Рассвет евреи встретили в страхе перед будущим.

Долго им ждать не пришлось. Гауптштурмфюрер СС Теодор Даннекер служил в Париже с сентября 1941 года. Двадцатисемилетний офицер прибыл в город по рекомендации самого Адольфа Эйхмана, любимчика Гитлера. Даннекер слыл упрямым и бесчеловечным, но эффективным чиновником, специалистом по решению «еврейского вопроса». Именно он вскоре сыграет ключевую роль в планировании и осуществлении операции «Окончательное решение» во Франции. Его «трудам» способствовала лютая ненависть, которую он питал к евреям: Даннекер тщательно планировал и исполнял программы массовых репрессий.

Даннекер ехал в Париж заниматься не пропагандой, а убийствами. Под его жестким руководством парижская антиеврейская кампания перешла от выставок, статей в газетах, фильмов и анекдотов к организованной депортации на восток. К концу 1941 года город бурлил антисемитскими настроениями: оптик Лиссак разместил в витрине своего магазинчика плакат со словами «Лиссак не Исаак», а популярное кафе «Дюпон» в Латинском квартале повесило на дверях «шуточное» объявление о том, что вход в заведение запрещен «собакам и евреям». Облавы начались уже в начале 1941 года, когда евреев-иммигрантов «пригласили» зарегистрироваться в полиции. Евреев, объявившихся в участке, быстро направляли в тюрьмы Бье-ла-Ро-лан и Питивьер.

«Весенний ветер»

Даннекеру такой метод решения проблемы казался непрофессиональным и слишком медленным. Он планировал как можно быстрее разделаться не только с восточноевропейскими евреями, набившимися в плецлъ, но и с местными уроженцами, «внедрившимися и, словно раковая опухоль в теле, подтачивающими французское общество изнутри». Единственным решением проблемы он видел масштабную общегородскую операцию. Собрав подчиненных в штаб-квартире гестапо на авеню Фош, Даннекер представил им собственный план «Vent Printanier» («Весенний ветер»). Целью операции было при поддержке парижских властей собрать до 28 000 евреев, выслать их в концентрационные лагеря на восток или приступить к их уничтожению самостоятельно. Ничего подобного раньше не проводилось, и потому в случае успеха эта операция стала бы показательным образцом решения «еврейского вопроса» для всей оккупированной нацистами Европы.

Даннекер был не просто амбициозным карьеристом, он искренне любил свою работу. Получив одобрение высшего командования на проведение операции «Весенний ветер», он с энтузиазмом взялся за дело, и это было больше, чем служебное рвение, замечали его подчиненные. Первым делом ему следовало убедить парижский муниципалитет и военные оккупационные власти в важности плана и в реальности его выполнения, а затем следить, как операция набирает ход. Никто из высших чиновников Парижа ни на первой, ни на последующих встречах с Даннекером и слова не сказал против плана. Кто-то лишь отметил, что предположительная дата облавы, ночь с 13-го на 14 июля, не очень удобна, так как это день взятия Бастилии, и парижане будут пьяны и неуправляемы. По совету французов с великой неохотой Даннекер перенес дату операции на 16–17 июля.

Многие евреи знали, что власти планируют какую-то крупную операцию — отчасти благодаря здравому смыслу и интуиции, отчасти из новостей еврейского подполья «Solidarité», которое добывало точную информацию через сеть информаторов и сочувствующих. Но ни точных дат, ни того, что именно произойдет, не знал никто.

То, что случилось на улицах Парижа 16 июля, шокировало всех горожан — евреев и неевреев. Даннекер дал своему окружению недвусмысленные инструкции: при успехе операции «Весенний ветер» все должны подумать, что это исключительно французское изобретение. Он лично сформировал 900 патрулей из офицерского состава. Всего в операции участвовало около 9000 человек. Приказ был ясен: «Идентифицировав еврея, немедля для его ареста вызвать патруль, который обязан зарегистрировать всякую попытку сопротивления — физическую и вербальную… Каждого еврея следует препроводить в пункт сбора вне зависимости от состояния его здоровья». В четыре часа утра в дома всех официально зарегистрированных парижских евреев ворвалась французская полиция. Сначала, узнав французскую речь, бедняги вздохнули с облегчением. Только после они осознали, что зачистка идет во всех домах, что целые семьи гонят вниз по лестницам, что на улице их ожидают автобусы и фургоны «Compagnie des transports»[127]. Те из парижан, кто проснулся в столь ранний час, — рабочие, официанты, горничные, консьержи, — беспомощно и в большинстве своем с состраданием наблюдали за происходящим.

Около 7000 человек — из них 4000 детей — к полудню были согнаны на велодром де Ивер на улице Нелатур, который парижане называли Вель-д-Ив. Это место для арестованных семей стало уменьшенной копией концлагеря. Некоторых сразу гнали в лагерь, расположенный в северном пригороде — Дранcи, чтобы оттуда отправить в страшное путешествие на восток. Несмотря на все усилия Даннекера, на Вель-д-Ив среди заключенных царил хаос: переполненные автобусы прибывали каждые десять минут. Еды арестантам не раздавали, здесь царила полная антисанитария (десять туалетов на 7000 человек). Случались на стадионе попытки лишить себя жизни (десять удались): большинство самоубийц бросались вниз с верхних трибун. У некоторых беременных женщин начались схватки. Бушевали диарея и дизентерия. Многие умирали. Французские и немецкие власти отдали приказ, ограничивший количество врачей, одновременно находившихся на стадионе, всего до двух человек. В редкий момент милосердия нацистов, в ночь на 16 июля председатель «Union Générale des Israélites en France» («Генеральный союз израильтян Франции») Андре Баур получил возможность посетить Вель-д-Ив. Позднее он описывал увиденный кошмар, словно сцены Судного дня: «У сестер милосердия на глаза навернулись слезы, — писал он, — даже полицейские были удручены». Врач из той же организации рыдал, увидев девочку, молившую о свидании с родителями: «Она была больна. Ее глаза не отпускали меня, она умоляла, чтобы я попросил солдат освободить ее. Она хорошо вела себя весь год, ведь за это можно избавить ее от тюрьмы».

Глава правительства Виши Пьер Лаваль одобрил депортацию детей: этим коллаборационистское французское правительство показало, что добровольно и активно участвует в «окончательном решении» еврейского вопроса. Поразительно, но операцию посчитали провальной: слишком многие из запланированных 28 000 евреев сумели бежать или покончили с собой. Адольф Эйхман в беседе с Гитлером заметил, что всегда сомневался в способности парижан исполнить «долг». Даннекера отозвали в Берлин и заменили Хансом Ротке, который заявил, что программа по депортации евреев будет длиться, покуда сами власти Франции того желают. Прошло немного времени, и машина Даннекера заработала: поезда начали перевозить евреев в Дранcи, который дети, ошибочно считавшие, что их везут на игровую площадку, назвали «Pitchipoi», а затем дальше на восток — к смерти от голода или в газовой камере.

Облавы и лагерь на Вель-д-Ив являются самыми страшными событиями в истории Парижа. Горожане затаились. Да, правда, что мало кто из парижан знал правду о происходящем, а рассказы еврейского подполья считали обычной пропагандой. Однако вонь и крики, доносившиеся со стадиона, потоки мочи, стекавшие по его фундаменту, были ясным и недвусмысленным сигналом внешнему миру о преступлении, творившемся внутри. Точно так же и опустевший Марэ, всегда бурливший жизнью, полный жителей и непрекращающегося шума, затих; теперь здесь слышался только топот сапог по мостовой — явный признак того, что произошло нечто ужасное. Хуже всего то, что в операции «Весенний ветер» участвовали девять тысяч французов и француженок. Они-то знали, что делают. И примирились со своей ролью.

Довольно долго после окончания Второй мировой войны французские власти страдали глубокой амнезией и не вспоминали о событиях 1942–1944 годов, когда правительство страны при активной поддержке значительного числа соотечественников, по собственной воле и с энтузиазмом посылало десятки тысяч невинных людей умирать в лагеря смерти. Даже когда силы союзников были на подходе, с холодящей кровь регулярностью поезда увозили людей на смерть. По пути к голоду, пыткам и смерти через Париж прошли около 80 000 французских евреев.

Отказом французских властей признать существование геноцида и наказать виновных парижские евреи были оскорблены не меньше, чем самим фактом репрессий во время войны. Префект полиции времен оккупации Рене Буске, человек, который несет полную ответственность за облавы и депортацию, был привлечен к суду лишь в 1993 году (до слушаний он не дожил — его застрелили). В своем фильме 1955 года об Освенциме «Ночь и туман» Ален Рене показал парижским кинозрителям реальность, ожидавшую евреев на другом конце путешествия на восток, и обвинил «тех, кто ничего не видел и до конца не слышал криков». Для того, чтобы до парижан дошло, какие ужасы творились в их городе, понадобилось много времени. Сегодня на восточной оконечности острова Ситэ стоит официальное признание случившегося — мемориал в память о депортированных в темные годы евреях. Даже в тихий летний день памятник мрачен, каким и должен быть символ памяти о погибших.

Подполье

До 1942 года страдания евреев не вызывали в парижанах никаких эмоций. Бесчеловечные облавы, лагерь в Вель-д-Ив и ужасные сцены на вокзале Дранcи видели многие, но обсуждали происходящее по домам и с соседями единицы, однако, чтобы породить волну симпатии и сочувствия к репрессированным, хватило даже малого числа сочувствующих. Тогда-то и появилось активное меньшинство населения, которое шептало слова поддержки евреям, своим друзьям и коллегам, на улице и в метрополитене; были такие, кто, подобно некому католическому священнику, в знак протеста носил желтые звезды. Но в целом, как бы то ни было, подспудный антисемитизм и эгоизм удерживали большую часть парижан на почтительном расстоянии от творившихся на их глазах беззаконий.

Гораздо сильнее зимой 1940 года горожан шокировал расстрел Жака Бонсержена, молодого инженера, арестованного за перепалку с германским солдатом в баре. Бретонец по рождению, Жак был одним из десяти детей бедной семьи из Лорьяна, приехавшим в Париж на заработки в 1939 году. Когда его задержали за пьяную ссору у вокзала Сен-Лазар, он отказался выдать своих сообщников, бежавших с места драки. Бонсержена схватили за то, что он нецензурно честил немцев, и обвинили в терроризме. Молодой человек высмеял подобные обвинения и одному из своих братьев, который приехал, чтобы навестить его, говорил, что уверен в скором освобождении, так как проступок его не политический, а немцы, по его мнению, люди обязательные и разберутся во всем. Он не знал, что нацисты решили использовать его как пешку для шантажа Виши и восстановлении на посту главы правительства «лучшего из коллаборационистов» Пьера Лаваля, изгнанного маршалом Петэном за двурушничество. Позднее Петэн еще сильнее задел Гитлера, отказавшись приехать в Париж и принять прах сына Наполеона графа Рейхштадтского (после смерти в Вене останки графа по приказу фюрера в знак добрых отношений выслали в Париж).

Невиновный Жак Бонсержен, к вящему удивлению и даже шоку парижан, утром в Рождество оказался лицом к лицу с расстрельным взводом. Ранним утром 24 декабря по всему Парижу появились объявления о том, что «инженер Жак Бонсержен приговорен к смерти и казнен немецкой расстрельной командой за акт насилия против солдата германской армии». Женщины несли цветы и возлагали их под плакатами. Когда же немцы их убирали, парижанки приносили новые. Горожане считали этот жест пусть незначительным, но все равно смелым актом сопротивления оккупантам и убийцам.

Зима в том году выдалась на редкость суровой. Стоял жесточайший мороз, еды катастрофически не хватало. Ограниченный рацион питания был учрежден еще в августе, а мясо и масло исчезли из продажи и того раньше. Самым распространенным видом транспорта стал велосипед. К ужасу консьержей и брезгливых соседей на случай голода многие стали разводить кроликов и голубей.

И только теперь парижане начали по-настоящему ненавидеть нацистов. Среди диссидентов тех лет были влюбленные в джаз молодые парижане, презиравшие и осуждавшие нацистов с тем же жаром, с каким раньше ненавидели преподавателей и священников. Самые горячие поклонники американского джаза приобретали мешковатые костюмы в полоску, делали прически в подражание актерам, которых они видели в голливудских фильмах, прошедших немецкую цензуру. Прилизывая волосы, они называли себя «Зазу» — исковерканным галльским произношением песенного припева «за-зу-за» Кэба Кэллоуэя. Уже в 1942 году журналист Реймон Ассо писал в коллаборационистской газете «La Globe» об «угрозе Зазу». Журналист рассказывал о «группах молодчиков», цель жизни которых — вызывать раздражение германских властей по поводу и без повода.

Большинству из них не было еще и двадцати одного года («Зазу» также называли «Дж-3», намекая на продовольственные карточки для парижан, не достигших определенного возраста). Молодые люди носили дикие наряды, выделявшие их из толпы, и собирались на террасах кофеен Елисейских полей — «Пам-Пам», «Куполе», «Дюпон-Латин», «Ле Пти Кью» и «Кафе Клюни» Латинского квартала. Юношей-«Зазу» отличали не только американские костюмы и тенденция изобретать сленг из исковерканных английских словечек, надерганных из джазовых песен, а также пижонские привычки, как, например, тугие узкие узлы галстуков или зонты в руках. Девушки были бесстыдно сексуальны: использовали яркую алую губную помаду, носили платья из тонкой ткани в крупную клетку, короткие юбки и туфли на высоких каблуках. Модным считалось пить пиво с гренадином (эта гадкая смесь по сей день является излюбленным студенческим напитком и называется «Монако») или, что самое странное, заказывать морковное пюре к каждому блюду.

«Зазу» любили пошутить и уже за десять лет до официального появления поп-культуры послевоенной Европы слыли бунтарями. Было бы глупо утверждать, что они представляли какую-либо угрозу оккупационным властям, однако неприятности доставляли, по-юношески громко выражали свое недовольство и, как всякое молодое поколение, не поддавались контролю властей или общества.

Изредка, к ужасу буржуазных семей, молодых людей обвиняли в «преступлениях против общества» и высылали из города на сельскохозяйственные работы, где крестьяне стесывали с их характера все шероховатости. Но подобные наказания лишь ожесточали отношение общества к властям. Неудивительно, что многие из этих юношей и девушек ушли в Сопротивление, где стали истинными борцами и оказали значительное влияние на исход войны.

Сопротивление

Оккупация повредила здания, но в целом город остался нетронутым. Французы возненавидели оккупантов (что стоило бы сделать до прихода войны в страну), — Сопротивление пополнило свои ряды, горожане превратились в искусных снайперов, диверсантов и бунтовщиков.

Оккупация нанесла сокрушительный удар по самоуверенности французов и Европы в целом. Одним движением нацисты упразднили столицу прав человека, и город передовой интеллектуальной мысли превратился в мрачное убежище лжецов, предателей и убийц. Но когда шок, вызванный оккупацией, прошел, французы обнаружили униженное положение покоренного народа и все, даже самые миролюбивые (кроме, конечно, коллаборационистов, которые давно уже отдали свою судьбу в руки нацистов), отказались с этим смириться. Сопротивление и неповиновение властям казались единственным выходом из сложившейся ситуации.

Упадок духа, свойственный первым месяцам оккупации, не мог длиться вечно. Первый серьезный удар по захватчикам был нанесен в девять часов вечера на станции метрополитена «Барбе» 21 августа 1941 года. На платформе был застрелен офицер германского флота Альфонс Мозер. Убийцей был двадцатидвухлетний боевик-коммунист Пьер Феликс Жорж, которого с тех пор называли «полковник Фабьен». Легенда гласит, что молодой человек выстрелил офицеру в грудь и неспешно затерялся в толпе пассажиров. Это был поворотный момент, утверждали коммунисты: Франция подняла голову и «начала вооруженное сопротивление оккупантам». Убийство вывело из себя нацистов и шокировало коллаборационистов-французов. Остальные же радовались тому, что наконец-то началась реальная борьба.

Жизнь в те годы была такой же жесткой и недвусмысленной, как творящиеся преступления. Несмотря на свою молодость, Пьер Феликс Жорж давно состоял в коммунистической партии и считался первоклассным боевиком, готовым на смелые и беспощадные действия. Раньше он швырял камни в окна пособников Гитлера, живших на бульваре Филь-дю-Кавальер, воевал на стороне республиканцев во время гражданской войны в Испании и участвовал в серии демонстраций против оккупантов, закончившихся кровопролитными столкновениями. Будущий «полковник Фабьен» задумал свою акцию в июне 1941 года, сразу после вторжения Гитлера в Россию. Новое наступление нацистов сильно облегчило напряженное положение левых во Франции и Европе, с оружием в руках сражавшихся против нацистов, — коммунисты конца 1930-х годов считали эту тактику единственно верной.

Перемена в настроениях горожан отчасти была вызвана ходом военных действий на фронтах, а также повседневной жестокостью, с которой действовали нацисты, расширяя пропасть между собой и рядовыми парижанами. Но кардинальные изменения в отношении парижан к оккупантам были вызваны не слухами о депортациях евреев и прочих пленных в лагеря смерти, не ежедневными притеснениями, не нехваткой продовольствия в суровую зиму 1940/41 годов, а осознанием того, что после ужесточения контроля нацистов над Парижем под угрозой окажется культура Франции.

Глава сороковая Патриоты и предатели

Однако не все парижане считали германское присутствие обременительным. Сначала нацисты вели себя подчеркнуто вежливо, что очень нравилось парижским буржуа. Многим импонировала суровая подтянутость настоящих солдат, изрядно отличавшихся от оборванных и вечно пьяных французских и английских новобранцев, отступавших через город в недавнем прошлом. Были и другие, менее явные причины, по которым парижане восхищались немцами. В трагедии Сартра «Дороги свободы» главный герой Даниэль чувствует душевный подъем и даже некоторое сексуальное возбуждение, когда видит, как строй немецких солдат входит в город и марширует по Елисейским полям. Похотливым взором молодой человек взирает на солдат вермахта, на их крепкие мускулы, голубые глаза и светлые волосы. Он мечтает изнасиловать их, мечтает о том, чтобы они изнасиловали его, и поражается удовольствию, которое испытывает от этой фантазии.

Автор не случайно списал Даниэля с Жана Жене. Книги и персонажи этого сироты, вора, проститутки и писателя в те годы очень сильно нравились Сартру. Особенно его интересовали идеи о «предательстве» и «измене» — Жене вкладывал в эти понятия смысл, полностью противоречивший буржуазной морали, которую так ненавидел Сартр. В своем рассказе о предвоенном бродяжничестве по Европе 1930-х годов, книге «Дневник вора», Жене рассказывает о путешествии на южный край Испании, где, глядя на Гибралтар, он увидел далекий, сверкающий, словно жемчужина, берег Северной Африки — город Танжер. Это место, говорит он, имеет репутацию гнезда воров, бандитов, педерастов, убийц и сексуальных извращенцев и заслуживает титула «столицы предательства».

В 1940 году Жене уже не надо было ехать в Северную Африку: теперь и Париж наполнился предателями всех мастей, стремившимися претворить в жизнь собственные извращенные мазохистские фантазии. Сартровский Даниэль стал отражением реальной жизни, тех пронацистски настроенных интеллектуалов, которые в период оккупации присвоили себе роль светочей французской мысли. Среди них были писатели Робер Бразийяк, Люсьен Ребате и Пьер Дриэ ля Рошель, каждый из них мнил себя «истинным гласом Парижа», хотя идеологию им диктовал Берлин, куда в начале войны они и переехали. Жан Жене и Даниэль Сартра хотя бы имели смелость признаться в том, что их мечты о доминировании нацистов и собственной подчиненности в основе своей были обычными сексуальными фантазиями. Интеллектуалы-коллаборационисты, однако, считали, что вышли в моральный крестовый поход, который приведет белых гетеросексуальных европейцев к новому мировому порядку, о котором мечтает высшее командование нацистов.

Пионерами коллаборационизма стали члены осевшего в тихом провинциальном городке Виши правительства, возглавили которое маршал Петэн и Пьер Лаваль. Правительство Виши появилось на свет в хаосе 1940 года как исключительно французский орган управления, призывавший граждан к сотрудничеству с Германией, так как это якобы патриотично. Правительство Виши держало в Париже на улице Гренель странное «посольство», которое должно было укреплять добрые отношения между французскими интеллектуалами и немцами. Среди тех, кто уже двинулся по пути политического коллаборационизма, находился бывший коммунистический вожак Жак Дорио, основавший пронацистскую Народную партию Франции (НПФ) и яростно выступавший против войны ради «счастья рабочего люда».

По крайней мере, он действовал в соответствии с собственными убеждениями, а многие писатели поддались на обещанные золотые горы и должности редакторов популярных журналов, которые сулили им немецкий посол Отто Абетц и его доверенное лицо Эрнст Юнгер. Журнал «Je Suis Partout» под руководством Робера Бразийяка выступал в предвоенной Франции как один из самых громких прогерманских голосов. Теперь же это издание наряду с газетой «Au Pilori» вышло на передовую как ведущий рупор правых и отщепенцев-левых, ненавидевших собственную страну. Среди журналистов, с энтузиазмом присоединившихся к коллаборационистам, следует назвать Абеля Боннара, Фернана де Бринона, Жана Люшера.

Общая идея этих писак, ратовавших «за спасение Отечества», заключалась в том, что падение морального духа во Франции после Первой мировой войны чревато (из-за лидирующего положения французской культуры) опасностью разрушительного влияния подобного «декадентства» на общеевропейскую культурную жизнь. Фашизм — единственная надежная защита от набирающего силы коммунизма. Мюнхенские соглашения 1938 года немного ослабили этот аргумент, зато союз нацистов с Советами можно было рассматривать как временную оборонительную тактику против «англосаксонского» демократического либерализма, который превратился в тягловую лошадку жестокого и неуправляемого капитализма.

Исходя из подобных рассуждений, посол Германии Отто Абетц и строил свои планы: ему приходилось иметь дело не только с французскими правыми радикалами — они и без того довольно быстро присоединились к нацистам, — но и заигрывать с писателями, интеллектуалами и политиками, которые, как и раньше, продолжали придерживаться левых политических убеждений, но успели разочароваться в упадочной политике и культуре Парижа. Этим объясняется парадокс 1941 и 1942 годов, когда в оккупированном городе известные писатели левых убеждений, в том числе Реймон Кено, Маргерит Дюрас, Симона де Бовуар, Альбер Камю и Жан-Поль Сартр, публиковали труды в поддержку нацизма и даже восхваляли его. Примкнувший к коммунистам бывший сюрреалист Луи Арагон даже стал популярен благодаря своим «патриотическим» стихам, которые настроем походили на громогласные призывы Виктора Гюго к объединению нации перед лицом агрессоров. В стихотворении 1943 года «Радио — Москва» Арагон являет пример странного, присущего только Парижу, союза коммуниста и патриота (чем он после публикации стихов в издательстве «Галлимар» одновременно разъярил цензоров и завоевал популярность масс):

Слушай, Франция! В недрах весеннего леса

Чья там песня вплетается в шелест ветвей,

Чья любовь совершенно подобна твоей?..

Еле слышимый еле забрезжил мотив.

Так Роланд погибает, за нас отомстив…

Откликается полная слез старина.

Жанна д’Арк сновиденьями потрясена.

А в глазах у нее вся родная страна…

Пусть примером нам русское мужество служит.

Слушай, Франция! На зиму нож припаси![128]

Арагон был не единственным в своем роде. Хотя некоторые интеллектуалы (среди них поэты Тристан Тзара и Рене Шар) решили не публиковаться во время войны, большинство писателей и художников творили так, словно ничего не произошло. Иногда работы выпускались из-за того, что цензор не усмотрел в них ничего антигерманского (говорят, именно этим объясняется положительный отзыв критиков на пьесу Сартра «Мухи», недвусмысленно критикующую немецких оккупантов). Мягкость цензуры была стратегическим ходом, исключавшим появление мучеников от литературы и направившим писателей по пути пустых гневных выкриков: политические и философские споры велись в основном вокруг военных поражений, страданий и замалчиваний, но напрямую против врага интеллектуалы высказывались крайне редко. Это доказывает, утверждали правые, что французская модель цивилизации — с ее демократией и эгалитаризмом — не более чем опасная иллюзия, что и привело страну к краху.

Пророк

Самой горькой приправой в ядовитом месиве идей, бродивших по Парижу, конечно же, был яростный антисемитизм. Симпатизирующий нацистам романист Луи Фердинанд Селин в предвоенном памфлете писал, что «смерть миллиона вонючих иудеев не стоит и ногтя арийца». Он же объявил, что приход немцев стал «необходимым и освежающим». Единственное, о чем он сожалел, так это о том, что война, по его мнению, недостаточно разрушительна.

В 1932 году, после успеха своего романа «Путешествие на край ночи», Селин уже был испорчен славой, деньгами, пятизвездочными отелями и дорогостоящими путешествиями, которые прилагались к популярности. Его ненависть, однако, не ослабела, а труды его оставались истинным голосом парижских трущоб. Свой антисемитизм, кстати, он вынес именно оттуда. Нацисты с удовольствием пользовались его ненавистью для пропаганды собственных идей, но самого писателя удержать в узде было невозможно.

Селин был нигилистом в полном смысле этого слова и потому доставлял немцам некоторые проблемы: приветствуя антисемитизм как идеологическое направление, нацизм предпочитал придавать этой позиции хотя бы налет культуры и утонченности, например, с помощью Люсьена Берате или Бразийяка облекал его в оболочку древнеримской и древнегреческой эстетики. Такие деятели культуры, как Жан Кокто, которые хотя и не были активными коллаборационистами, постоянно распространялись об общности «европейской культуры» и легко смешивались с толпой хитрецов, циников и бонвиванов, обедавших как ни в чем ни бывало в особняке Отто Абетца на улице Лилий. Селин был откровенно грубым и активным врагом культуры haut bourgeois.

Как бы то ни было, у Селина хватало поклонников и среди нацистов. Самым видным среди них был Карл Эптинг, восхищавшийся не только стилем, но и мыслями Селина. Еще в 1938 году он писал Селину письма, полные восторженных отзывов о памфлетах «Bagatelles» и «Les Beaux Draps». В те годы Эптинг служил младшим атташе по культуре при германском консульстве. Он считал «Les Beaux Draps» («Красивые простыни» — намек на то, что французское правительство ложится, когда его насилуют вероломные английские и американские жидомасоны) глубоким и мудрым пророчеством и писал Селину, что тот возродил язык Рабле. Однако памфлет в своей дикой, яростной ненависти к истекающему кровью, агонизирующему европейскому обществу был довольно далек от официальной нацистской идеологии. «Если вы действительно хотите избавиться от евреев, — писал Селин, — на это существует 36 000 способов, но и общество скорчит 36 000 мин: это, мол, расизм! Одного боятся евреи: расизма! И не расизма слабого, передвигающегося на цыпочках, но смелого, развернувшегося вовсю. Тотального, неумолимого. Тотального, как пастеровская стерилизация».

Когда в 1941 году Эптинг занял пост директора Германского института Парижа, он пригласил Селина и Юн-гера к себе, так как считал, что эти двое лучше других писателей познали природу и последствия современной войны. Труд Юнгера «Война как внутреннее переживание» не так давно был переведен на французский язык, вышел под названием «La Guerre, Notre Mère» («Война, наша мать») и пользовался популярностью в Париже. Юнгер, однако, на сближение с Селином не пошел, называя его маньяком и неразумным кельтом (Селин громко похвалялся своим бретонским происхождением). Так что в Институте евгеники, главном штабе антисемитской пропаганды, Селин получил лишь пост советника. Как бы то ни было, он всей душой ненавидел евреев и яростью своих тезисов, высказанных на организованных в 1941 году встречах в штаб-квартире антисемитской газеты «Au Pilori», произвел впечатление на таких видных коллаборационистов, как Анри Пулен, Марсель Деа и Пьер Константини. Неудивительно, что Селин стал одной из главных мишеней Сопротивления, члены которого регулярно доставляли небольшие черные гробики в его квартиру, чтобы напомнить о вынесенном смертном приговоре.

Сегодня Селина как лучшего прозаика-стилиста столетия сравнивают с Прустом. Его повествование о бомбардировках Парижа — еще одно доказательство тому, что Селин умел писать живо, буквально завораживающе. Его характерная речь в ритме стремительного стаккато отлично передает напряжение осажденной столицы. В описании бомбежек Монмартра в 1944 году союзниками Селин далек от лиричного автора цикла «В поисках утраченного времени».


Баррррум!.. Врррррум!.. Они срезают город!.. Улица проваливается вниз… в «Гран Кафе» грохот!.. Мимо со свистом рассекает воздух пролетающий стол!.. Вращаясь, он бьет окно на тысячу осколков… Мясо, повею-ду мясо! Ужасный хаос… мир разваливается на куски! Речной ил заляпал все вокруг… пластами упал на захлебывающуюся криком толпу… мост затрясся… Сарабанда террора… карнавал посреди грохота взрыва!.. Но мы не умираем… ворочаемся, извиваемся, стонем… Мы акробаты смерти!..


В жизни Селин был способен на злые, даже опасные для жизни других поступки. Он в печати заявил о еврейском происхождении своего личного врача и другого доктора, медицинского светила Менкевича. Это была не безобидная ложь (Менкевич — поляк, исповедовавший католицизм, а врач Селина — православный армянин), она спровоцировала рейды германской полиции к обоим оклеветанным, что чуть было не завершилось для них поездкой с билетом в один конец в лагеря смерти. После войны сам Селин едва не предстал перед расстрельной командой французов, отсидел в тюрьме, а после убрался в свою «нору» в парижском пригороде и там, нераскаявшийся и злобный, затаился, продолжая бубнить о еврейских заговорах и конце света. Его ненависть к евреям, скорее, патология, чем политические убеждения.

Но именно поэтому, для того чтобы понять эмоциональный настрой Парижа во время оккупации, читать следует именно Селина. Этот вывод, который ни в коем случае не хвала Селину, а обвинение, сделал Сол Беллоу, который со студенчества не бывал в Париже и лишь через тридцать лет, в 1983 году, вернулся в город. Еврей и сторонник либерального гуманизма Беллоу заметил, что англоязычные страны никогда всерьез не воспринимали опасность и количество того яда, который пропитал насквозь и в конце концов уничтожил политическую жизнь Франции. Искусство тех лет ясно указывало на это; более того, ужасы 1940-х годов были предопределены ненавистью и террором 1930-х. Кроме того, продолжает Беллоу, Селин не просто великий писатель, но еще и пророк. «Великая европейская литература рассказала нам, чего следует ожидать, — писал Беллоу. — Селин откровенно предрек будущее в своем “Путешествии”».

«Лишь один враг — захватчик»

Когда в первый год оккупации реалии войны окутали Париж, в городе появились первые признаки организованного сопротивления германским властям. Столица Франции идеально подходила для подполья: парижане, с молоком матери впитавшие бунтарский дух, были готовы бороться с властью; городские аллеи, лабиринты улиц, дома, имевшие черные лестницы и сквозные подъезды, были многочисленны, да и город в целом был достаточно велик, чтобы в нем не составило труда затеряться. Первая волна неповиновения поднялась в 1940 году среди учащихся и студентов, которые призывали к стачкам, начали демонстрации, скандируя лозунги в поддержку де Голля, причем, по крайней мере сначала, — в относительной безнаказанности, так как немцы не хотели показать себя детоубийцами. По всему городу на стенах появилась буква «V», обозначавшая победу — викторию — и Лотарингскии крест[129].

Среди первых ячеек Сопротивления была так называемая группа «Нотр-Дам», сплотившаяся вокруг некоего «полковника Реми», прибывшего по приказу Лондона в Париж из Нанта. Эту ячейку уничтожили предатели, но за ней пришли новые — «Сеть Сен-Жак» и «Сеть Нимврод», работавшие под началом харизматического «капитана де Этьена де Орве», убитого в 1941 году.

Значительных успехов добилась ячейка из Музея человека в Трокадеро, возглавил которую лингвист академик Борис Вильде. Члены этой группы помогали бежать британским и французским офицерам ВВС, занимались саботажем и даже выпустили небольшой трактат под названием «Сопротивление», призывавший всех французов воссоединиться в борьбе против «одного врага — захватчика», публиковавший новости радио «Би-би-си» и указы правительства «Свободной Франции», расположенного в Лондоне. Группа из Музея человека презирала инертность и трусость парижан и, чтобы осудить их, опубликовала знаменитый памфлет «К оккупированным», где перечислялись способы обращения с захватчиками. Брошюра описывает множество методов борьбы с захватчиками в повседневной жизни: «Сделайте вид, что не знаете их языка или забыли его, — гласил памфлет. — Если к вам обращаются по-немецки, знаком покажите, что не понимаете и уходите без угрызений совести». Или: «…Они упиваются вашим бесчестием. Досадите им, сделав вид, что вы их в упор не видите, а просто изучаете витрины»; или: «Голос доктора Геббельса должен пробуждать в вас отвагу». Один из самых смелых членов группы, уборщик музея, ездил на велосипеде и расклеивал на задних бортах немецких грузовиков листовки, славившие де Голля.

Группа из Музея человека просуществовала до 1942 года и была предана внедрившимся в ее ряды вишистом. Членов группы казнили или выслали, но их операции вдохновили остальные ячейки Сопротивления на опасные игры с сильным врагом.

Несмотря на сложности операций внутри города, где сосед для соседа был потенциальным предателем, а над головами парижан постоянно висел дамоклов меч пыток и казней, борцы Сопротивления были смелыми, верными своему делу и вдохновлялись патриотической пропагандой из Лондона, а после вступления Москвы в войну с Гитлером — из «страны победивших рабочих и крестьян». Немцы называли бойцов Сопротивления коммунистами, хотя далеко не все отчаянные боевики состояли в коммунистической партии и мало кто из них мечтал о послевоенном социалистическом мире. Их питала не только пропаганда из-за границы, но и традиционный парижский бунтарский дух и стремление отстоять человеческое достоинство.

Весной 1942 года, когда гитлеровские войска наступали в глубине российских территорий, просоветские ячейки получили указание использовать против оккупантов снайперов. С каждым новым поворотом войны коммунисты из Сопротивления укреплялись в мысли о том, что новый мир приближается. В попытке запугать парижан нацисты казнили у Мон Валерьен более семисот человек, обвинив их в принадлежности к компартии, однако добились противоположного — коммунисты Парижа лишь укрепились в решимости бороться, чему немало способствовали вести о Сталинградском сражении, прошедшем в сотнях миль к востоку от повседневных реалий рабочих пригородов Менильмонтана и Бельвиля. Когда в 1943 году война в Европе обернулась против немцев, ряды движения Сопротивления значительно пополнились. Хотя между коммунистическими ячейками и голлистами шла невидимая стороннему взгляду борьба — оба лагеря по-разному видели послевоенное будущее Парижа, — на время оккупации все парижане объединились в борьбе с захватчиками.

Париж обороняется

Партизанская война достигла пика 18 августа 1944 года. Американские и английские союзники под руководством генерала Эйзенхауэра в июне высадились в Нормандии и планировали в наступлении на восток обойти Париж, который не считали стратегически важным пунктом, где Сопротивление слабое и значительной поддержки не окажет. Когда союзные войска придвинулись к столице, объединенные французские внутренние силы — так теперь называли себя сплотившиеся борцы Сопротивления (им также дали прозвище «fifis»[130]) — решили организовать восстание против германских властей.

Основными идеологами восстания стали коммунисты из Сопротивления, которые стремились не только к освобождению Парижа, но и к полномасштабной французской революции, эпицентром которой должна была стать столица. Восстание началось 15 августа с забастовки полицейских отрядов города. Нацисты принялись разоружать полицию, и те стражи порядка, что ранее из трусости и малодушия сотрудничали с немцами, получили возможность сохранить остатки чести. Многие полицейские вдруг (ко всеобщему удивлению) объявили себя коммунистами, так как считали, что это поможет выжить в послевоенном городе.

Стачка сил правопорядка переросла во всеобщую забастовку. Утром 18 августа прозвучали первые выстрелы вооруженного восстания, а по всему городу распространились коммунистические листовки. По Парижу рассредоточились снайперы Сопротивления, готовые поддержать горожан, откликнувшихся на призыв идти на баррикады. Когда редкие перестрелки вылились в полномасштабные бои, бойцам французских внутренних сил, посланным в город по приказу де Голля только для контроля событий, не оставалось ничего другого, как присоединиться к восстанию коммунистов.

Несколько дней по всему городу шли жестокие схватки. Самая кровопролитная борьба развернулась вокруг площади Сен-Марсель, где французы загнали в засаду и сожгли несколько единиц нацистской бронетехники. На расположенной неподалеку улице Сент-Андре-де-Ар разместился полевой госпиталь. На улице Де Сен разъяренные немцы расстреливали все, что двигалось. По приказу «fifis» повсюду возвели баррикады, мешавшие передвижению нацистов (этот урок коммунисты усвоили еще в боях в Мадриде и Барселоне в 1936 году). Было видно, что баррикад явно меньше в богатых XVI и VIII округах, чем в традиционных левых кварталах: в Бельвиле, Менильмонтане и Сен-Марселе целыми домами жители трудились над тем, чтобы заблокировать улицы брусчаткой и подручными материалами, мечтая выпить и отпраздновать, как они думали, праздник революции.

Немцы под предводительством фон Холтица (или — на французский лад — Шолтица) бились отчаянно. Борцы Сопротивления были слабо обучены и плохо вооружены. В городе их было около 15 000 человек, вооружены не более 2000, а немцев насчитывалось 16 000 человек. За несколько дней до восстания боевики нападали на отдельных солдат оккупационных войск и завладевали их оружием. Более двух тысяч человек погибли в первые дни столкновений. Для многих подпольщиков восстание стало боевым крещением.

И все равно немцы не выстояли: весь город обернулся против них с великой ненавистью, распаленной воспоминаниями об унижениях оккупации. Даже самые холодные головы, как, например, романист и философ Альбер Камю, который провел войну в рядах Сопротивления и пылал такой же яростной ненавистью, что и его оппонент Селин, теперь утолили жажду мщения в полной мере. В конце «Письма к немецкому другу» — в своеобразном монологе, оформленном как дневник, который Камю писал в последние дни войны, — он говорит, что обращается из города, известного уважением к правам человека, однако в темное время оккупации всякое представление о человечности было растоптано. Вину за это Камю возлагает исключительно на нацистов, жестоких, «аккуратных лощеных монстров», которые «изувечили души и разорили землю».

Отвага бойцов Сопротивления оказалась заразительной. Молодые французы окружали и уничтожали немецкие патрули численностью менее пяти человек, хотя вооружены борцы за свободу часто были лишь дубинками и пистолетами. Ярость французов, однако, была столь сильна, что в бою они оказались непобедимы. Нацисты передвигались по городу на бронетранспортерах или танках; на улицу Сюффло, например, для уничтожения снайперов, засевших в здании городской администрации V округа, была направлена дивизия пехоты и пять бронетранспортеров. Битва за Париж стала захватывающим зрелищем для неосторожных зевак: народ наблюдал за происходящим из окон и с балконов. Сражение послужило благодатной почвой для проявления безумной храбрости: угона немецких бронемашин или нападений на солдат — подвигов, которыми хвалились герои и которым аплодировали зрители.

Когда де Голль вернулся из Алжира во Францию и ему донесли о том, что происходит в Париже, восстание бушевало уже два дня. Он опасался двух вещей: во-первых, что восстание может привести к захвату Парижа коммунистами и, во-вторых, что без поддержки союзных войск бунт может захлебнуться в собственной крови. Де Голль призвал союзников направиться к городу, что они 22 августа и сделали. Одновременно он решил возглавить восстание, для чего выехал в Париж.

Главной задачей голлистов было захватить столицу Франции и добиться, чтобы весь мир узнал, что город освободили исключительно французы, без всякой посторонней помощи. Не послушав приказов американского командования удерживать захваченные позиции, 25 августа французская армия под предводительством генерала Леклерка с юга вошла в столицу и пробилась к зданию ратуши на Гревской площади. Когда солдаты вступили в город (по пятам шли американцы), по всему Парижу зазвучали колокола. По радио передавали запрещенную все четыре года оккупации «Марсельезу». В это многоголосье вплетались звуки ружейных выстрелов и артиллерийская канонада.

Фон Холтиц сдал город французским внутренним силам 25 августа на улице де Риволи в особняке Морис. К его заслугам, если можно так сказать, стоит отнести неподчинение приказу фюрера сжечь Париж до основания в отместку за бунт. Когда Холтица конвоировали из Отель-де-Билль на церемонию подписания капитуляции, на улице собралась толпа, выкрикивавшая гневные обвинения. Вечером того же дня де Голль занял здание военного министерства на улице Сен-Доминик и произнес у ратуши вдохновенную речь, где объявил, что Париж наконец-то «освободил себя». Как и всегда, де Голль интуитивно угадывал глубинные течения, бурлившие под поверхностью общих политических событий. Освобождение Парижа, как сказал Эйзенхауэр, стратегической важности в большой войне, шедшей по всей Северной Европе, не имело. Но то, что парижане сами отбили свой город, имело огромное психологическое и символическое значение.

Загрузка...