«Красота вырвалась на улицу!»
Плакат. Париж, май 1968 г.
Прошло несколько дней после освобождения, и парижане осознали, что город находится в уникальном положении: разрушения войны его не коснулись. Город бомбили нацисты и союзники, но бомбы падали в основном на окраины, так что великие памятники столицы остались практически нетронутыми. Жилые кварталы тоже практически не пострадали после локальных артобстрелов и уличных боев. Всякий, кто помнил Париж 1918 года, без труда узнал бы его и в 1945 году, даже парижане 1870-х годов легко опознали бы в нем столицу XIX века.
Общность с пострадавшими от войны городами у Парижа все-таки была — он тоже выглядел запущенным и обшарпанным. Фасады были испещрены следами от пуль и заляпаны грязью. Уличное освещение отсутствовало, кругом лежали груды мусора, не вывозившегося с начала оккупации. В битве за освобождение Парижа в августе 1945 года наводнившие Сопротивление молодые люди восхищались тем, что на мостовую пролилась кровь немецких солдат. «Chacun son boche!» — «По немцу каждому!» — идя в атаку, кричал полковник Анри Роль-Танги, коммунист и глава городских повстанцев. Теперь же, когда все закончилось, тело города покрывали шрамы. В воздухе стояла мешавшая дышать пыль, люди травились ядовитыми веществами, которые, как поговаривали, из мести распылили отступающие нацисты.
Все последующие горькие культурные и политические раздоры, потрясавшие город, были делом рук исключительно парижан. Сразу после освобождения по Парижу прокатились волны мести так называемым collabos, то есть коллаборционистам: начались аресты и самосуды над всеми, кто сотрудничал или только подозревался в сотрудничестве с нацистами. Началось L'épuration sauvage («дикое очищение»). Осенью — зимой 1944/45 годов волна ярости охватила горожан, жаждавших справедливости. Все происходящее походило на мрачную оргию ненависти и отмщения. Первыми пострадали известные шпики, полицейские осведомители и дельцы черного рынка, которым платили (или кого подозревали в том, что им платили) нацисты.
Большинство из них были казнены без всякого суда и следствия. Ходили слухи, что в первые месяцы после освобождения страны по всей Франции было казнено до 100 000 коллаборационистов; позднее утверждали, что эти данные завышены теми, кто пытался выставить предателей невинными жертвами и показать «освободителей» кровожадными варварами. Правые назвали месть толпы эхом Террора 1793 года. В этом была доля правды: большинство казней происходили из мести, что отличало революционный менталитет 1790-х годов. Можно с уверенностью сказать, что казней было как минимум 10 000 (это подтверждает официальная статистика).
«Красота вырвалась на улицу!» Граффити. Париж, май 1968 г.
Настоящей проблемой стало определение самого понятия «коллаборационизм». Дело, казалось бы, несложное: кто настоящий коллаборационист, было понятно — все видные деятели Виши и публичные персоны времен оккупации. С этими все было ясно: они выступали заодно с идейными нацистами, мечтавшими о господстве своей расы, а если и проявляли себя как французы, то искали мести за дело Дрейфуса и множество других преступлений, совершенных против европейской цивилизации от имени социализма или демократии. Так что коллаборационистом в этой трактовке автоматически становился всякий, кто принял решение о сотрудничестве с нацистами в октябре 1940 года, когда маршал Петэн призвал в радиообращении каждого француза «явить искреннее сотрудничество, преисполниться терпимости и доверия». В 1940-м множество парижан были «петэнистами», даже не являясь сторонниками нацистов.
Война, однако, внесла свои коррективы в толкование термина «коллаборационизм». Неясности в терминологии появились во времена оккупации, когда практически каждый житель города в определенный момент был вынужден подчиниться нацистам, пусть и неохотно, но сотрудничать с ними. Еще хуже дело обстояло с определением пассивных коллаборационистов: является ли преступлением, например, секс с немецким солдатом, особенно если это любовь? Является ли «политическим коллаборационизмом» согласие налить воды на вежливую просьбу со стороны офицера германской армии? А пение, или участие в театральном представлении, или публикация книги? А донос на соседа, который, возможно, был коммунистом или евреем? Если обобщить, то к 1943 году «все были коллаборационистами». Четко размеченной шкалы злодеяний не существовало.
Среди постыдных картин тех лет особенно запомнились сотни женщин, которым брили головы в наказание за «горизонтальный коллаборационизм» — за то, что они спали с врагами. В Париже, и особенно в рабочих районах столицы, стало даже модным присоединиться к толпе, которая нападает на подобных женщин и издевается над ними. В XVIII округе шлюху, обслуживавшую немецких пехотинцев, беснующаяся толпа забила ногами до смерти. Та же участь постигла известных гомосексуалистов, продававших себя светловолосым «арийским бестиям». Железнодорожные рабочие, четыре года терпевшие издевательства мелких чиновников, давили им яички или увечили иначе — всегда так, чтобы те остались нетрудоспособными инвалидами. Ходили слухи, что молодые борцы Сопротивления собираются отрезать грудь даже любимице парижан Арлетти, общавшейся с бошами в лучших салонах и на приемах. Актрису арестовали. Освободившись, она появилась в свете с тюрбаном на голове, из-за чего пошли слухи о том, что ей обрили голову (Арлетти выпускали из тюрьмы на съемки парижских сцен для фильма «Дети райка» Марселя Карне). Некоторых женщин обливали смолой и валяли в перьях, на других рисовали знаки свастики и гнали по улицам, третьих прилюдно пытали. Ликование палачей, которым сопровождалось человеческое страдание, позднее замалчивалась левыми «освободителями».
Не менее жестокое «очищение» шло в рядах интеллектуалов и политиков — единственное отличие состояло в том, что большинство процессов проходило официально, а не было самосудом ярых мстителей (многие из которых и сами имели преступное прошлое). Судебные слушанья начались весной 1945 года, которая выдалась солнечной и теплой и была полной противоположностью мрачной атмосфере, нависшей над залами наспех собранных судов, пропустивших сквозь себя за короткий период времени огромное число обвиняемых. Той же весной дух мщения получил дополнительный импульс: в Париж начали возвращаться заключенные из концентрационных лагерей. Они выделялись в толпе неуверенной походкой, почерневшими зубами, тонкими как спички руками и ногами. Встречая их на улице, многие парижане не могли сдержать слез.
Прошли недели и месяцы после освобождения города, и те, кто во время оккупации оказывал немцам поддержку, поняли, что попали в смертельную ловушку. Среди них начались таинственные «самоубийства», некоторые пропали без вести. Многие попрятались по темным квартирам в надежде на то, что беда обойдет их стороной. Когда начались суды, напряжение сразу спало. Самые ожидаемые парижанами слушания — над маршалом Петэном и Пьером Лавалем — прошли летом — осенью 1945 года. Парижане чувствовали себя преданными и испытывали гнев, наблюдая за тем, как Лаваль пытался покончить с собой, но все равно, был публично казнен, а Петэн получил пожизненное заключение. Горожане считали, что в этом случае возмездие никак не соответствовало совершенным злодеяниям.
Многие известные коллаборационисты надеялись отвертеться от наказания, судьи же, что называется, ходили по тонкому льду — с одной стороны, в зале сидела разъяренная толпа, жаждавшая возмездия, с другой, над ними стояло правительство, ожидавшее, что слушания пройдут в соответствии с законом. Видным пособником нацизма, у которого было множество друзей в верхах, в том числе во Французской академии, был Робер Бразийяк (среди тех, кто подписал прошение об отмене ему смертной казни, были Поль Валери, Франсуа Мориак и Поль Клод). Как бы то ни было, Бразийяка казнили, и мало кто о том сожалел. Лишь эстет, гомосексуалист, арабист, друг и любовник Пруста, коллаборационист (и фанатичный поклонник Гитлера, прозванный «la Gestapette»[131]) Жак Бенуа-Мешен высказывал странную причину, по которой не стоило казнить Бразийяка: «Нельзя убивать поэта!» Сам Бенуа-Мешен едва избежал встречи с расстрельной командой и вновь появился на политической арене Франции в конце 1950-х годов как советник правительства де Голля по связям с арабским миром.
Никто не сомневался в том, что Бразийяк является преступником. Его ненависть к парижским евреям ошеломляла даже руководящую верхушку нацистов (во время операции «Весенний ветер» он громко жаловался Даннекеру, что захвачено слишком мало еврейских детей). Его судили по обвинению в измене родине и казнили 6 февраля 1945 года. «Париж наиболее прекрасен, когда его покидаешь», — сказал он при аресте.
Бразийяк был отъявленным злодеем, но его анализ политики «очищения» был острым и проницательным. Прячась от ареста, он назвал восстание против нацистов и освобождение столицы «предательством истории».
У меня нет иллюзий в отношении военных подвигов так называемой «недели славы», — писал он. — Я помню, что в городе оставалось всего несколько тысяч немцев, я не верю в миф о героизме восстания. […] Я читал некоторые книги Арагона, в том числе отрывок, где он говорит о «дерьме французской армии», а также его недавние стихи… Газеты твердят мне, что освобождение Парижа есть славный военный подвиг, но я знаю об убийствах, случаях личной мести и гнусных преступлениях[132].
Неприязнь Бразийяка к Луи Арагону, который цинично играл роль поэта-патриота в оккупированном Париже, вполне оправдан. Напрочь забыв о свободолюбии сюрреализма, Арагон стал ярым сталинистом, неприкрыто старавшимся обернуть «чистки» после освобождения столицы на пользу коммунистической партии. Так, в своей газете «Les Lettres françaises» Арагон призвал обрушить полноту гнева борцов Сопротивления на всех, кто хоть как-то выступал против компартии. Он вел кампанию против маститого романиста Андре Жида, чьи антинацистская позиция и нелюбовь к СССР были общеизвестны. Подобных нападок не избежал и писатель Поль Низан, который до соглашения между Советами и нацистами в 1939 году был коммунистом. Он слыл смелым бойцом и погиб во время отступления в Дюнкерке в 1940 году. Попыткам Арагона представить его «полицейским шпионом» воспротивились многие деятели парижской литературы и науки, например Андре Бретон и Жан-Поль Сартр, но упрямые коммунисты подхватили эту ложь и понесли ее, словно знамя.
Вскоре Арагон заработал кличку «Робеспьер освобождения». Его жесткая позиция не лезла ни в какие рамки. Его симпатии были непредсказуемы. Он, например, защищал Дриэ ля Рошеля, называл его писателем, идеи которого неверно истолкованы из-за сменившихся исторических обстоятельств. Ля Рошель же, впав в отчаяние от того, что Европу «теперь разорвут русские и саксы», 15 марта покончил с собой. После его похорон, на которых присутствовали видные антифашисты, скажем, Андре Мальро, лихорадка «чисток» пошла на спад. Ряд видных коллаборационистов избежали смертной казни: Люсьен Ребате и Шарль Моррас (сейчас ему почти девяносто лет) отделались тюремным заключением.
«Очищение» Парижа тех лет считали одновременно «жестоким и слабым». Это мнение, о котором пишут Бивор и Купер, отчасти оправданно. Даже самые мстительные борцы Сопротивления быстро заскучали или устали от ужасов происходящего. Государственные суды работали в спешке, были неорганизованны или коррумпированы, а в результате многие преступники, ответственные за самые ужасные деяния в истории Парижа, получили слишком мягкие приговоры или вовсе избежали наказания. Поэтому вера в сменявшие друг друга после войны правительства была подорвана. То чрезмерно жестокая, то подозрительно мягкая месть победителей усилила напряженность в парижском обществе, а чувства справедливого возмездия не принесла. Парижане были словно загипнотизированы спектаклем, идущим на арене правосудия, даже ведущие политики и интеллектуалы тех лет потеряли ощущение реальности происходящего на пыльных серых улицах обнищавшей столицы мира.
В основном «очищение» вызывало тоску и неприязнь, так что когда начались официальные судебные слушания, ни правые ни левые уже не желали копаться в прошлом глубже, чем необходимо. Альтернативой прошлому был, конечно, взгляд в будущее, что и объясняет возникшую после 1945 года страсть к новшествам, особенно проявившуюся на левом берегу Сены.
Теперь жизнь кипела не на Монпарнасе, который ассоциировался с довоенным упадком духа и предчувствием грядущей катастрофы в канун оккупации, а на терассах кофеен, окружавших перекресток Сен-Жермен-де-Пре, где улица Ренн встречается с бульваром Сен-Жермен. Самым известным из всех были «Café de Flore», «Café Deux Magots» и пивная «Lipp», прославившиеся тем, что их завсегдатаями являлись Жан-Поль Сартр, Симона де Бовуар и Альбер Камю, всевластные редакторы и издатели газеты «Nouvelle revue française», издательского дома «Gallimard» и множества иных изданий, журналов и литературных альманахов. Именно здесь послевоенное поколение, которое только позднее определило себя таковым, экспериментировало с новыми образами мышления и моделями поведения, создавало политические и философские теории, описывающие мир. Всякий желавший приобщиться к интеллектуальной жизни Парижа конца 1940-х годов шел сюда — в треугольник, расположенный в нескольких минутах ходьбы от Сены.
У всех на устах звучало новое словечко — «экзистенциализм». Оно впервые было использовано для описания философии, представленной такими немецкими мыслителями, как Мартин Хайдеггер или Эдмунд Гуссерль, философии, которая утверждала, что само существование не имеет смысла, общепринятая мораль является результатом вымысла и требует нового осознания. Поколение Жана-Поля Сартра, так называемые экзистенциалисты, впервые столкнулись с этой идеей, изучая метафизику в Париже и Берлине. В послевоенный период Сартр выделился тем, что попытался соединить эту нигилистическую идеологию с постулатами традиционной этической французской философии. Из этого исходил журнал «Les Temps Modernes», основанный в 1945 году Симоной де Бовуар и Сартром как трибуна для дебатов о будущем страны после Второй мировой войны. 29 октября 1945 года в клубе «Maintenant» Сартр прочел лекцию «Экзистенциализм как форма гуманизма». К вящему удивлению писателя, лекционный зал на улице Жана Гужона был переполнен, а речь пришлось читать перед бурно реагирующей публикой, состоявшей из серьезных девушек и молодых людей[133].
Эта лекция стала наглядным примером того, что экзистенциализм вышел за стены университетских аудиторий и сделался неотъемлемым элементом жизни целого поколения молодежи, пережившей войну, но продолжавшей сомневаться во благах западной цивилизации. Со всей Франции молодые люди устремились на Сен-Жермен-де-Пре, чтобы поучаствовать в бурных культурных потрясениях, которые станут первым шагом к послевоенному обществу поп-культуры. Экзистенциализм оказал влияние как на стиль жизни многих парижан, так и на их философию. Активисты движения пользовались собственным сленгом, пестрившим немецкими словечками, предпочитали повседневную одежду черного цвета, одинаковую для обоих полов. Мужчины зимой носили la canadienne (тяжелые зимние полупальто, рассчитанные на суровые канадские зимы) или montycoat — толстые шерстяные спортивные куртки. Девушки щеголяли в легких, похожих на балетные туфельках без каблуков, в моде были челки. И те и другие предпочитали свитеры с высокими воротниками. Аккомпанементом культурной, сексуальной и политической жизни тех лет служил джаз — музыка угнетенных американцев. Самым знаменитым — и столь любимым «Зазу» еще со времен оккупации — джазбэндом тех лет был ансамбль Клода Лютера «Les Lorientais», который играл в подвале особняка де Карме. Джаз считался музыкой интеллектуалов, и Борис Виан, автор очень смешной сатиры на Сартра и его культ, гордился умением играть на трубе не меньше, чем своим несомненным писательским даром.
Духовной штаб-квартирой «поколения экзистенциализма» стал ночной клуб «Le Tabou» на улице Дофина, когда-то здесь любили собираться посыльные из редакций газет, а теперь — все, кто прогуливал ночи в «Bar Vert», «Montana», «Mabillon», «Chez Cheramy» и других кафе округи. Прошло немного времени, и пресса возвестила о новой охватившей молодежь левобережья моде. В мае 1947 года журнал «Samedi Soir» опубликовал сенсационную статью «Вот так живут троглодиты Сен-Жермен!». Автор описал «гигантские оргии молодых экзистенциалистов», которые проводят жизнь, «предаваясь пьянству, танцам и любви в подвалах, и будут делать это, пока атомная бомба, которую они так ждут, не упадет на Париж». Именно эта версия экзистенциального стиля жизни обошла весь мир и породила миф о разнузданности Сен-Жермен-де-Пре, райского местечка для битников того времени. Это был сверкающий мир ночной жизни, населенный усердно выпивающими молодыми литераторами и студенточками, податливыми, легковерными и изощренными в искусстве любви. Этот мир славили песни. Стефан Гольман проникновенно пел:
Quand vous passez sur Saint-Benoît,
reseignez-vous elle est là,
pantalon noir et soulier plats,
de l’écossais pas de falbala,
elle a le regard fataliste,
la petite existentialise.
В Сен-Бенуа ее я повстречал
И облик моей девочки таков:
Вся в черном и едва мне до плеча
Достанет на туфлях без каблуков.
Себя считает фаталисткой —
О, крошка-экзистенциалистка.
Этот мир умел посмеяться над собой, популярная джазовая песенка Жюльет Греко полна самоиронии:
J’ai lu tous les livres de Jean-Paul Sartre
Simone de Beauvoir et Merleau-Ponty
C’est tout le temps le même désastre
Même pauvre t’es libre, tu te choisis
J’ai bien essayé autre chose
Maurice Blanchot et Albert Camus
Absurde faux pas!
Я Сартра с Симоной читала,
Мерло изучала Понти,
И только одно осознала:
Свободы в деньгах не найти.
Читала я трижды на дню
Бланщо и Альбера Камю —
Совсем ошалела![134]
За фасадом сенсационных заявлений и анекдотов скрывалось серьезное нравственное содержание, порожденное недавними войной, оккупацией и лишениями. Основные дебаты тех лет вращались вокруг проблемы личной ответственности. Если точнее, то вопрос стоял так: в чем состоит ответственность писателя и интеллектуала в окружении полного вакуума нравственности?
Эти темы затронул, к примеру, Альбер Камю, чей роман «Посторонний» вышла в свет в 1941 году и была воспринята во Франции и во всем мире как экзистенциалистская. Камю родился и получил образование в Алжире и сам был, можно сказать, посторонним в парижском обществе. Хотя ему нравилась жизнь левобережья, он открещивался от экзистенциалистов, по крайней мере от прямой связи с ними. Сюжет «Постороннего» прост: живущий в колониальном Алжире и не имеющий каких-либо устремлений молодой человек без особой на то причины убивает араба. Философская основа книги связана с экзистенциализмом в том смысле, что обращается к теме истоков нравственных побуждений и ответственности, которую Сартр и его последователи всегда считали своей. Книга эта давно вышла из моды именно оттого, что не дает легких ответов на заданные ею же вопросы. Важно еще, что сюжет разворачивается в колониальном Алжире. Первые поклонники «Постороннего» часто этого не замечали, хотя для Камю место действия играло огромное значение. Беспричинное убийство колонистом местного жителя (а уже в недалеком будущем алжирский кризис разразится полномасштабной войной) будет часто повторяться в литературе в качестве сюжетной линии и станет постыдным элементом жизни французов и в Алжире, и в Париже.
В определенном смысле освобождение Парижа не внесло никаких перемен в повседневную жизнь населения столицы. Экономика страны была разрушена, за пределами шумной ночной жизни Сен-Жермен-де-Пре большинство горожан жили в условиях, которые если не ухудшились, то никак не улучшились со времен оккупации. В рабочих округах Бельвиль и Менильмонтан проживало множество искалеченных ветеранов войны, они не могли найти никакой работы и потому пили дни напролет. Обычным рационом тех лет была вареная капуста и набор продуктов, которые удавалось приобрести на самопроизвольно возникающих рынках улицы Менильмонтан. Когда дизайнер модной одежды Кристиан Диор организовал фотосъемку коллекции «Новый образ» в «типично парижском» окружении уличных рынков Монмартра, представительницы рабочего класса набросились на манекенщиц и в ярости посрывали с них одежду.
В 1947 году США разработали план Маршалла и вложили миллионы долларов в промышленность Франции. Страна облегченно вздохнула, но большинство французов знали, что эта стратегия является превентивным ударом по растущему влиянию коммунистов и их идей, столь популярных в народе. К тому времени Европа политически разделилась на Запад и Восток: на зону влияния бывших союзников и страны коммунистического блока, контролировавшиеся из Москвы. Для жителей Запада свободный Париж стал гарантией независимости всего континента, только что вышедшего из самого кровопролитного конфликта в истории человечества. Подобное восприятие Парижа как некоего тотема свободы подверглось испытанию уже осенью 1947 года, когда по всем промышленным предприятиям Франции прокатились самые мощные со времен 1930-х годов волнения рабочих, спровоцированные коммунистами. Страхи и напряженность, вызванные стачками и столкновением идеологий, только способствовали упрочению позиции Франции среди стран Западного блока в «холодной войне».
И вновь политическая нестабильность тех лет странным образом обогатила культурную жизнь страны. Такие французские писатели, как Жан-Поль Сартр, Альбер Камю и многие другие, возвели французскую литературу на высоты, которые можно сравнить лишь с эпохой Вольтера и Руссо. Отчасти культурный подъем был вызван изменением менталитета нации, героически победившей в борьбе с мощной военной машиной. Именно притягательность парижской атмосферы способствовала рождению новых теорий: переосмыслению марксизма и фрейдизма и появлению на свет экзистенциализма и новой науки — структурализма, претендовавшего на фундаментальную роль в области гуманитарного знания.
Главной нотой политической жизни 1950-х годов, в противоположность расцвету интеллектуальной жизни левобережья, стали упаднические настроения. Четвертую республику — череду слабых режимов, первый из которых начал свое правление в 1946 году, — в условиях не менявшейся с 1930-х годов конституции непрерывно сотрясали перетекающие друг в друга кризисы. Смена властей происходила из-за непостоянства настроений внутренней политической жизни, упадка внешней политики и перманентного экономического кризиса. Правительства этого периода не имели ни реальных полномочий, ни генерального плана развития страны. Взявший бразды правления страной сразу после ее освобождения де Голль в 1946 году подал в отставку, отмежевавшись от политического хаоса следующих тринадцати лет.
Начавшийся сразу после войны рост населения столицы продолжался все эти годы, появились первые ростки потребительской культуры, сопровождавшей подъем французской экономики. Власти Франции не поспевали за развитием страны, которая каждый раз, когда менялось правительство, оказывалась на грани хаоса. Чувство недовольства, отличавшее парижан тех лет, преобразилось в примитивный антиамериканизм, который не имел объяснимых оснований. Парадоксально, но парижане в конце 1940-х годов любили громогласно утверждать, что искренне ненавидят все американское — и при этом обожали культуру США: от джаза и фильмов до одежды. Среди левых эта противоречивая мода привела к несколько шизофреническому раздвоению сознания молодых интеллектуалов, которые, будучи рабами американской культуры, громко и с гордостью провозглашали свою любовь к Москве, которая, по их мнению, была философской и идеологической столицей мира. Остальные парижане, разочарованные беспомощностью политики и политиков, впали в апатию и самодовольство. Недолгая популярность пужадизма (реакционного движения правых, которое возглавил владелец газетного киоска Пьер Пужад) стала недвусмысленным свидетельством кризиса политики и морали тех лет. У сторонников Пужада, кроме неприязни к иностранцам и недоверия ко всем политикам, определенной политической программы не было.
Одновременно с 1945 года на другом берегу Средиземного моря зарождалась новая война, которая потрясет Францию до основания. Жизнь французов вскоре будет определять не только Париж, но и Алжир. Но в данный момент мало кого из жителей столицы волновали события, происходящие вдалеке от города. Однако долго не замечать происходящее было невозможно. Очень скоро эхо алжирских событий прокатится по улицам Парижа.
Новая катастрофа разразилась в 1945 году: до Парижа дошли тревожные слухи о пролитой крови на тихом рынке городка Сетиф в Алжире. Поговаривали, что алжирские мусульмане превратили демонстрацию в восстание. Митингующие алжирцы среди флагов стран-победителей Англии, Франции и России несли знамя родного Алжира. Когда полицейские попытались его отобрать, началась стрельба. Вооружившись топорами и ножами, демонстранты напали на европейских поселенцев, на так называемых «pied noirs» («черноногих»). За пять дней боев были убиты более ста европейцев: многим перерезали горло, других изувечили до неузнаваемости. Мужчин кастрировали, женщин наси-ловаловали. Местные религиозные лидеры объявили джихад и провозгласили долгом каждого мусульманина убивать всех неверных.
Неслучайно печально известное восстание началось 8 мая — в День победы, когда нацисты прекратили военные действия в Европе. Понятное дело, в Париже все новости из-за границы растворились в пьяных оргиях, танцах и гуляниях. Ни одна парижская газета не посчитала нужным выслать в Алжир собственного корреспондента. Даже де Голль отмахнулся от этих новостей, посчитав, что Франция имеет дело с «локальным восстанием в Константине, <…> которое прозевал генерал-губернатор Шатено».
Реакция Франции была жестокой — войска за несколько недель уничтожили около 6000 мусульман. Военные показали «крепкую руку» (и выместили злобу за недавние унижения от немецких оккупантов). Каирское радио объявило, что погибли более 45 000 алжирцев, и алжирские националисты поверили в эту статистику. После случая в Сетифе алжирский кризис свелся к отдельным стычкам между французской армией и националистами из Народной партии Алжира (НПА), которая позднее была преобразована во Фронт национального освобождения (ФНО). Вялая реакция властей дала алжирским националистам время спланировать и организовать продолжительную и жестокую войну. Заодно они уладили все внутренние раздоры. В 1954 году ФНО, получавшая деньги от арабского мира, оснащенная новым оружием и марксистско-ленинистской идеологией, взяла ситуацию дома и во Франции в свои руки.
Война в Алжире официально началась в праздник Всех святых, после того как ФНО в ответ на взрывы и памфлеты, подогреваемый радиопередачами из Каира, объявил о своей программе «восстановить государство Алжир, превратить его в независимое, демократическое и с основанное на принципах ислама общество»; причем допустимыми считались любые методы достижения этой высокой цели. Для упрощения операций руководители ФНО разделили Алжир на шесть «вилайя» (арабское слово, обозначающее территорию, находящуюся под правительственным или военным контролем). Другой пункт партийной программы ставил целью донести «войну до Франции» и превратить Париж в «седьмую вилайю».
Возобновление вооруженного противостояния в Алжире сопровождалось массовым бегством мирных граждан в Париж. Иммигранты прибывали не только из Алжира, но и со всего североафриканского побережья. Официальная статистика утверждает, что в период между 1947 и 1953 годом из Алжира в Париж переселилось 740 000 человек. Реальные цифры, скорее всего, были значительно выше.
Изначально беженцы из Северной Африки селились в центре столицы, где в 1920-х и 1930-х годах проживали их земляки: на площади и улице Мобер, в Л’Аль, на окраинах Клиши и Женевилье (где издавна обосновались марокканцы). Поколение предвоенных иммигрантов давно состояло на учете и находилось под особым надзором сил правопорядка. Префект полиции Кьяп в 1925 году даже создал специальное отделение, которое должно было держать североафриканское население Парижа под контролем. Особое полицейское подразделение базировалось в доме № 6 на улице Леконт в XVII округе столицы. После освобождения города от нацистов отряд упразднили — сотрудники, набранные из экс-колонистов, подозревались в связях с гестапо и вишистами.
Парижские североафриканцы быстро поняли, что многочисленные обещания властей освобожденного города о расовом равенстве выполнять никто не будет, хуже того, они уже нарушаются. Беженцы ежедневно сталкивались с предубежденным отношением и, подобно евреям, стали селиться кучно в попытке обеспечить собственную безопасность. Они формировали политические организации, которые немедленно объявлялись вне закона парижскими властями. В 1952 году лидер запрещенной алжирской националистической организации «Движение за торжество демократических свобод» (ДТДС) Мессали Хадж был отдан под суд, который запретил ему покидать Париж, а горожане в ходе слушаний узнали, что такие алжирские националисты, как Абдеррахман Ясин, Си Джилани и Мохаммед эль-Маади, сотрудничали с немцами. Левые и правые жаловались на то, что иммигранты разводят антисанитарию, что ислам и «европейская цивилизация» несовместимы и что «североафриканская преступность» набирает силу.
Приехав в Париж, многие иммигранты обнаруживали, что жизнь здесь еще опаснее и контролируется жестче, чем в колониях. Тревогу столичной полиции вызывали идеи о панарабском национальном освободительном движении, воплощением которого стал харизматический президент Египта Насер. Во множестве создавались проарабские газеты, их немедленно закрывали. В начале 1950-х напряженность стала очевидна даже на улицах: регулярные массовые демонстрации арабов часто заканчивались вспышками насилия. 14 июля 1953 года группа алжирских боевиков из ДТДС была расстреляна полицией, разгонявшей демонстрацию, в которой участвовало около 4000 националистов, собравшихся на площади Нации, чтобы потребовать освобождения Мессали Хаджа.
Через несколько недель более 20 000 арабов из разных стран вышли на арену де Ивер в знак солидарности и скорби по погибшим. Первый секретарь префекта полиции Морис Папон (участвовавший в депортации евреев с Вель-д-Ивер) быстро создал особое соединение — lа Brigade des aggressions et violences (BAV, Бригада подавления агрессии и насилия) для решения «алжирской проблемы». Именно тогда колониальная война шагнула на улицы столицы (и тогда же термин «bavure» — «ошибка, путаница» — стал общепринятым отзывом о Бригаде Папона).
Ситуацию усложняла и подпольная война между ФНО и конкурентами-националистами, сражения разыгрывались прямо на улицах Парижа в XIII, XV и XVIII округах. В XIX округе на улицах Пети и Mo между ФНО, ДТДС и НПА не раз случались перестрелки. Морис Папон пользовался услугами информаторов-алжирцев, он создал целую сеть harkis — верных Парижу, а не Алжиру арабов, чьей задачей являлось наблюдение и информирование властей о затеях компатриотов. Националисты презирали harkis, считали их предателями и коллаборационистами. Французские правоохранители скрывали существование информаторов, равно как и пытки заключенных и собственное умение выбить из арестанта любую информацию.
Пока алжирцы грызлись между собой, полиция была довольна. Всю вторую половину 1950-х в Париже шла подпольная и кровопролитная война между ФНО и конкурентами-националистами. Газета «L’Aurore» писала, что в 1957 году окрестности улицы Готте-де-Ор, прозванной «парижской Мединой», стали запретной зоной для любого европейца и местом, где боевики ФНО и ДТДС средь бела дня ходят с автоматами наперевес. Но страшнее других были улицы северного Парижа, где «полиция не смела появиться»: рю Шарбонье, рю Шартр, улица Мира и рю Стефенсон, лежавшие в двух шагах от станции метрополитена «Барбе».
Французские левые в большинстве своем симпатизировали движению алжирцев, многие считали, что единственным способом их поддержать является активное участие в борьбе. Преподаватель философии и близкий друг Сартра Франсис Жансон создал в Париже организацию по поддержке ФНО, за что в 1960 году был арестован и предан суду. Жан-Поль Сартр ратовал за Алжир, что вылилось в знаменитый, подписанный ведущими интеллектуалами тех лет «Манифест 121». Общество считало, что французы в Алжире ведут себя не лучше, чем нацисты десятью годами ранее во Франции. Когда слухи о творимых французской армией пытках и убийствах стали широко известны и получили подтверждение, даже самые умеренные граждане не могли найти алжирской войне никаких оправданий.
Шарль де Голль вернулся в правительство, когда алжирский кризис перерос в беспорядки, грозившие гражданской войной, и полностью уничтожил всякое уважение к режиму президента Рене Коти. В том обстоятельстве, что де Голля во власть вернул Алжир, есть немалая ирония. Поводом к конфликту в мае 1958 года послужила массовая забастовка и захват резиденции генерал-губернатора в Алжире, провели который офицеры из правых и рядовые из «черноногих», окончательно разуверившиеся в политике Парижа. Де Голль из осторожности держался от «путчистов» на расстоянии, но воспользовался их действиями, чтобы в соответствии с конституцией возглавить правительство и взять ситуацию в свои руки. В 1959 году, к вящему неудовольствию приветствовавших его приход правых, де Голль утверждал, что единственный выход для «великой нации» — дать алжирцам право на самоопределение.
С возвратом де Голля французская власть вернула себе уважение народа, но спокойствия на улицах столицы так и не прибавилось. Военные действия лишь ожесточились, началась «битва за Алжир» — террористическая кампания ФНО 1957 года, сопровождавшаяся взрывами и перестрелками с целью запугать парижан-европейцев. Столичная полиция обрушилась на всех алжирцев без разбора: и тех, кто хоть отдаленно походил на выходцев из северной Африки, и потенциальных террористов. Наконец Морис Папон совершил худшее — установил комендантский час для «французских мусульман североафриканской внешности».
Такая политика привела к катастрофе: 17 октября 1961 года десятки тысяч алжирцев собрались в центре города на демонстрацию с требованиями мира и независимости. Полиция отреагировала жестоко и беспощадно, чем напомнила обществу о депортациях евреев с Вель-д-Ивер: Папон пригнал полицейские фургоны и грузовики, в которые, жестоко избивая, грузили демонстрантов и свозили на стадион де Кубертен, во Дворец спорта и Шато де Венсенн. Перепалка между демонстрантами и полицией на мосту Нейи переросла в настоящее сражение: тяжеловооруженные полицейские отряды напали на толпу, убили двух и ранили множество демонстрантов. После этого полиция начала убивать алжирцев без счета и сбрасывать тела в Сену.
Позднее этот конфликт назвали «битвой за Париж», хотя в действительности это было очередное из множества кровопролитных столкновений в истории Парижа. Теперь Папон думал лишь о том, как скрыть содеянное. Утром после трагедии небольшая группа активистов компартии — все европейцы, кстати, — под предводительством писателя Артюра Адамова и режиссера Жана-Мари Биноша пришла на мост, чтобы написать на нем: «Здесь убивали алжирцев!»; когда дело было сделано, они вернулись в бар «Олд Нэви» на бульваре Сен-Жермен. Надпись быстро смыли, но уничтожить все свидетельства убийств полицейским не удалось. Распухшие трупы алжирцев несколько недель обнаруживали рядовые граждане, прогуливавшиеся по набережным Сены.
Но и это было не все: демонстрация за мир и против акций ТВО («Тайной военной организации» — террористической организации правого толка, образованной в Алжире «черноногими»), проходившая в феврале 1962 года, была разогнана полицией. В этот раз в столкновении на станции метро «Шаронн» погибли девять и были ранены сотни человек. Алжирская война прочно вошла в повседневную жизнь Парижа: террористы ТВО взяли на себя ответственность за взрывы аптеки на Елисейских полях, штаб-квартиры газеты «France Soir», здания министерства иностранных дел на набережной Орсе и квартиры Жана-Поля Сартра на улице Бонапарта. Они также планировали подрыв Эйфелевой башни и покушение на самого де Голля (в 1962 году у Пти-Кламар ТВО предприняла неудавшуюся попытку убить президента). Парижане крайне критически встретили очередную волну насилия, которое, казалось, не кончится никогда. Когда де Голль в том же году даровал Алжиру свободу, большинство жителей столицы встретили это событие с облечением и ощущением, что справедливость восторжествовала.
Действительно, котел «алжирских страстей» второй половины 1950-х годов уже остывал, и внимание рядовых горожан и политиков страны все чаще обращалось к менее трагическим событиям.
Первым требовавшим срочного решения вопросом стал рост населения и, следовательно, нехватка жилья. Недостаток жилых зданий в городах Франции, особенно в Париже, отчасти являлся наследием прошедшей войны. Почти четверть жилого фонда страны в период 1940–1945 годов была разрушена или повреждена. После войны правительству пришлось разрабатывать в первую очередь масштабные программы по восстановлению инфраструктуры — железных и автомобильных дорог, портовых сооружений.
Поэтому в начале 1950-х почти 90 % домов Парижа не имели простейших удобств — душа, туалета или ванны. Многие кварталы ныне модного центра столицы, огромные участки левобережья близ Сены и внешние районы правого берега походили на помойку и были населены разнорабочими и иммигрантами. Отдельных квартир в этих районах почти не имелось: большинство местных жителей ютились в обветшалых дешевых мотелях или общежитиях. Повсюду, не только в рабочих районах, стояли бесплатные кухни для бедноты. Хуже всего были «bidonvilles»[135], скопления халуп, выстроенных из кусков бетона и листов гофрированного железа, разбросанные вокруг Парижа и по окраинам бывшей «зоны» — в Нуази, Иври, Вильжю-фе, Нантерре.
Эти кварталы позорили столицу, и левые политики все громче призывали власти исправить ситуацию. Простого решения этой проблемы, однако, не существовало: требовалась масштабная реконструкция центрального Парижа — крайне непопулярное решение среди политиков и архитекторов — или переселение пролетариата в и без того неспокойные banlieue. Но переезду рабочих противилось левое политическое крыло, лелеявшее мечту о «красном Париже».
Еще в 1948 году правительство разработало план по строительству жилья — так называемых habitations à loyer modéré (жилых домов за умеренную плату, HLM). Это были высококачественные здания, часто строившиеся в центре города или в особо привлекательных районах, но их катастрофически не хватало, и цены на квартиры в них были запредельными. В начале 1950-х годов программу HLM возродили, но теперь муниципалитет стремился строить так называемые grands ensembles, многоэтажные кварталы за внешним кольцом опоясывающих Париж дорог, соседствующие с загородными виллами. Самый известный ансамбль — район Сарсель, расположенный на севере города. Строительство комплекса, вмещающего около 10 000 человек, было завершено в 1954 году. Однако среди его поселенцев быстро распространился синдром нарушения психики жителей больших современных кварталов — странная форма аномии XX века, коренившаяся исключительно в скуке и безысходности жизни в высокотехнологичной среде, где нет места кофейням, барам, маленьким улочкам, магазинчикам, рынкам и любому другому элементу традиционной суетной жизни Парижа, богатой разнообразными мелочами. «Успех» Сарселя подстегнул градостроителей, и к концу 1950-х годов Париж окружили более девяноста уродливых, построенных за небольшие деньги районов, вгонявших в депрессию своих жителей и гостей. Теснота в Париже постепенно исчезала, но далось это нелегко.
Горожане преклонного возраста заметили, что освобождение столицы от нацистов уничтожило многие аспекты культурной жизни Парижа, которые безвозвратно канули в прошлое. Припоминаются бодлеровские стихи XIX века, поэт говорит о вымирании старого Парижа: город преображается в «мегаполис, который меняется, увы, быстрее смертного сердца человеческого».
Жертвой городских перемен пали традиционные полуофициальные бордели, существовавшие, сколько столица себя помнила. Кампанию по уничтожению публичных домов возглавила некая Марта Ришар (сама шлюха в отставке и полицейский информатор); так как после войны бордели считались признаком упадка, который и развалил старую добрую Францию, этой даме было несложно заручиться поддержкой прессы. Хуже того, всем было известно, что дома терпимости не бедствовали и при оккупантах, принимали их с тем же гостеприимством, что французов. Как только был принят закон 1946 года, более 180 публичных домов Парижа были закрыты, в том числе знаменитые «Шабанэ» (известный с 1820 года), «Сфинкс», и «Ле Уан Ту Ту».
Бордели были не просто неотъемлемой частью парижского фольклора и местом, куда, чтобы вкусить легендарных удовольствий столицы, приходили иностранцы, но также элегантными и богато украшенными памятниками, посвященными всем формам сексуальных удовольствий человечества. Такие заведения, как «Сфинкс» или «Ле Уан Ту Ту», предлагали посетителям не только секс за деньги, который можно было приобрести на любом углу города, но и специальные «шоу» и «спектакли» на любой вкус клиента, предварявшего сексуальные утехи обедом в местном ресторане. Лицемерие сенаторов, проголосовавших за то, чтобы закрыть бордели, не убедило знаменитую патронессу «Ле Уан Ту Ту» Фабьен Жаме. Распознав среди голосующих несколько завсегдатаев своего заведения, она вслух высказала сожаления в адрес их жен, так как их мужья больше не познают высот наслаждения. Проституция, понятное дело, никуда не пропала, а просто перекочевала на улицы. Продажные девки работали по всему городу, особенно бойко дело шло на улице Сен-Дени, на задворках Пигаль и в коротеньких узких улочках вокруг здания Оперы. Закрытие борделей было воспринято как очередной шаг на пути отдаления общества от старой Франции и приближения к современной англосаксонской модели, завоевавшей весь мир. Гибель домов терпимости тихо оплакивали те, кто понимал, что уничтожена часть сложной, веками складывавшейся парижской культуры удовольствий.
Удивительно, но Париж был как никогда красив и фотогеничен именно в период послевоенной разрухи и последующего возрождения. Опустошенные улицы открыли новые виды и перспективы города, что превратило Париж для таких фотографов, как Робер Дуано и Анри Картье-Брессон, стремившихся отобразить изменчивый лик повседневной жизни столицы, в бесконечный спектакль. Подобно своим предшественникам Эжену Атже и Дьюле X. Брассайю, послевоенные фотографы запечатлели городские пейзажи в момент перехода от прошлого к неизведанному будущему. Сюжеты фотографических снимков, полные малозаметных оттенков, разворачиваются на фоне исковерканных войной зданий, полуразрушенных квартир и почерневших от копоти помещений, но всегда освещены маленькой деталью — улыбкой девочки, игрой бродяги с псом, поющей со слезами на глазах женщиной в кофейне.
Внимательный взгляд репортеров, вглядывавшихся в повседневную жизнь тех лет, повлиял на кинематограф «новой волны», на таких его деятелей, как Франсуа Трюффо и Жан-Люк Годар, чье революционное творчество рождалось на тех же улицах. Созданное ими кино полно мелких деталей: стука шагов по мостовым, тесных помещений в «400 ударах» Трюффо, манящей яркости кофеен и улочек в «Банде посторонних» Годара. Все эти детали превращают ландшафт города в бесконечную череду приключений и шансов на приключения. Ключом к пониманию кино «новой волны» является осознание того, что построено оно на импровизации, которая разыгрывается в окружающей среде. Целью нового кинематографа, как рассуждал в журнале «Cahiers du Cinéma» Франсуа Трюффо, является создание тщательно проработанного «чувственного» сценария, где режиссер является автором (творцом в полном смысле слова), зачастую — актером и, следовательно, непосредственным участником фильма. Результатом такого подхода явилась живость и яркость образов, от которой буквально перехватывает дыхание, особенно характерных для ранних и лучших творений представителей «новой волны» (в основном Годара и Трюффо), когда смелые и богатые находками визуальные шедевры сливаются с высокой поэзией модернизма.
Самое главное, в начале 1960-х годов в политике и культуре Париж начал возрождаться из руин первой половины столетия; улицы столицы стали местом мини-революции в киноиндустрии, которая разглядела в них сцену новой драмы и красоту, а не поле битвы. Однако очень скоро на них развернется трагическая и масштабная революция, так и не набравшая ход.
В начале 1960-х ничто не предвещало бури на парижских улицах, которая к концу десятилетия парализует деятельность французского правительства и практически свергнет его. Все это случилось в мае 1968 года, когда волнения и бунты молодежи левобережья подхватили многие города страны. Все соглашались в одном: беда пришла ниоткуда. Как бы то ни было, май 1968 года ознаменовал поворотный момент в истории XX столетия для всей Европы.
Этот мятеж не стал чем-то новым — в истории Парижа таких было множество: например, Народный фронт 1936 года, Парижская Коммуна 1871-го, революционные восстания 1848-го, 1831 год и даже Великая французская революция 1789-го. Отличительной чертой нынешних волнений, однако, стало то, что это не был бунт нищих и голодных низших слоев общества, не организованная подпольщиками акция, а выражение недовольства студентов из среды среднего класса, сыновей и дочерей тех, кто больше других выиграл от перемен в послевоенной Франции. Для многих левых, умеренных и активистов, боровшихся за повышение заработной платы и улучшение условий жизни, восстание именно этих представителей общества было одновременно необъяснимым и шокирующим.
Однако парижане, которые были близки пережившему все послевоенные трудности и перемены революционному авангарду, прекрасно понимали, что происходит. Среди прочих в ряды восставших влились члены революционных групп сюрреалистов, коммунисты-радикалы, анархисты и другие мелкие организации, продолжавшие действовать в Сен-Жермен-де-Пре и Латинском квартале, публиковавшие памфлеты и трактаты и яростно обличавшие друг друга. Их объединяла лишь идея о том, что все утопические обещания авангардистов начала столетия следует соблюсти. Все они для себя решили, что подпольная деятельность и саботаж являются главным двигателем истории Парижа — эту теорию не так давно подтвердили борцы Сопротивления, — и действовали в соответствии со своими убеждениями. Революционные программы всех подобных групп свела воедино настенная надпись мая 1968 года: «Будь реалистичен, требуй невозможного!».
Откровенно говоря, некоторые предвестия надвигавшейся бури бросались в глаза. Десятилетие началось при крепком правлении де Голля, чей авторитет, несмотря на алжирский конфликт, оставался непререкаемым. Редкие волнения студенческого сообщества, забастовки в Страсбуре и Нанте в середине 1960-х годов, объяснялись левыми как случайность, порожденная скорее излишком комфорта и скукой, но никак не стремлением к серьезной политической конфронтации. Новая культура андеграунда — джаз, рок-н-ролл и литература битников — считалась импортным продуктом, который не может ни заменить народную мудрость Парижа, ни составить ей конкуренцию. Однако похороны Эдит Пиаф в 1963 году общество посчитало концом уютной народной культуры. Социолог Эдгар Морен придумал термин musique yéyé («музыка йе-йе»), которым описывал различные нестройные звуки, вторгнувшиеся в Париж из Нью-Йорка, Сан-Франциско и Ливерпуля. Молодежная культура Франции, как подтверждают примеры поклонника Элвиса Пресли, Джонни Холлидея и обаятельной Франс Галль, старательно копировала образы иностранных поп-идолов и веяния зарубежной культуры. Но это продолжалось недолго: Серж Гинсбур и Мишель Польнарефф, поп-дива Франсуаза Харди и другие быстро наполнят поп- и рок-музыку галльским духом.
Молодежь 1960-х годов отличало отрицание устоявшейся морали и упаднические настроения. Большинство молодых людей жили с родителями или в атмосфере скучнейшего университета, а образ жизни столицы был для них либо слишком дорог, либо чужд в культурном аспекте — кроме разве что гетто или Латинского квартала. В отличие от своих англоязычных сверстников, которые стали у себя на родине движущей культурной и политической силой, французские студенты оставались под гнетом жесткого патернализма и были вписаны в жесткую иерархию общества. Революционный всплеск 1968 года, несомненно, стал реакцией на традиционные устои, о чем твердили радикально настроенные авангардисты и левые активисты, начитавшиеся Маркса и Гегеля.
Париж оставался все таким же грязным и серым городом, что и в начале 1960-х. Отчасти это случилось из-за того, что после войны власти были заняты неотложными делами и для уборки в столице времени уже не хватало. Фасады большинства домов, даже самых богатых особняков, стояли закопченными. Роман Парижа с автомобилем только усугублял ситуацию: пересечь главные транспортные артерии столицы — бульвары — и не задохнуться стало практически невозможно. Более того, оказалось, что город, переделанный в XIX веке Османом, не вписывается в рамки XX столетия. Словно Осман сделал все наполовину: к широким бульварам Парижа, например, примыкал лабиринт мелких улиц, крытых переходов, тупичков и пассажей, которые были слишком узкими для проезда современного транспорта и сильно замедляли, если не останавливали автомобильные потоки.
Архитекторы и строители мечтали перестроить Париж в соответствии новейшими техническими достижениями века: они грезили о подземных тоннелях, небоскребах и огромных торговых центрах, посетители которых легко перемещались бы на метро из дома в магазин, на работу, а затем вновь домой, не ступая на землю и не сталкиваясь с какими бы то ни было дорожными сложностями.
Этот Париж высмеял в сатирическом фильме «Время развлечений» Жак Тати: главный герой картины теряется в бесчеловечной антиутопии из стекла, движущихся тротуаров и транспортных потоков, единственными встреченными на пути человеческими существами являются американские туристы, бездумно слоняющиеся по фантастическому городу. Неудивительно, что сразу после премьеры в 1967 году картина была раскритикована в пух и прах и признана убыточной; многие парижане все еще хотели верить в то, что их город является оплотом будущего в той же мере, в которой служит хранителем прошлого.
Наряду со страстью ко всему новому в городе присутствовало почти инстинктивное желание сохранить и восстановить старый Париж. В конце 1950 года вокруг улицы Лафайет и вокзала Сен-Лазар развернули проект по чистке и реконструкции окрестностей. Все произошло благодаря инициативе министра по строительству Пьера Сюдро, который считал, что чистый и украшенный город увеличит приток туристов. Домовладельцы сомневались в полезности проекта, колебались и неохотно платили невысокие земельные налоги, из которых и финансировались все работы по реконструкции района. Остальные парижане и пресса, наоборот, с энтузиазмом отнеслись к идее восстановления этой местности и поддержали Сюдро, даже когда он предложил подвергнуть Нотр-Дам, Лувр и Дом Инвалидов пескоструйной обработке, дабы обнажить цвет каменной кладки, скрытый под грязью веков.
В 1962 году министр культуры в правительстве де Голля Андре Мальро разработал закон, в котором центральные части города были разделены на «сектора сохранения» и определялись по своему вкладу в историю. Сначала в реестр защищенных районов попал Марэ — самый обветшалый, заброшенный и опасный район столицы. Многие дома этой округи не ремонтировались сотню лет и дольше; на улицах теснились ранее величественные, а ныне обшарпанные здания эпохи grand siucle, покосившиеся сараи, магазинчики, лавки и студии. Выглядел этот ансамбль колоритно, но смердел ужасно: в большинстве домов не было канализации, водопровода и электричества. В первую очередь власти приказали соскоблить с фасадов грязь и снести и без того разваливающиеся сооружения, открыть дворы, расчистить арочные галереи и вернуть достоинство, присущее району в прошлом.
Другие проекты по развитию города такого успеха не имели и потому популярностью не пользовались. Снос Л’Аль, воплощения старого Парижа (по крайней мере, эпохи Второй империи), широкой поддержки в обществе не нашел. Л’Аль был не просто местом, где проходили продуктовые ярмарки; до конца 1950-х он оставался микромиром, населенным шлюхами, ворами, лоточниками и жуликами, — все они даже общались на своеобразном старомодном жаргоне, напоминавшем о недавнем прошлом. Если тоску по минувшему не принимать в расчет, следует помнить хотя бы то, что вокруг Л’Аль проживали множество рабочих, вовсе не желавших перебираться в многоквартирные загородные кварталы и при этом не имевших достаточного заработка, который позволил бы им продолжать жить в центре Парижа. Власти стремились проредить население столицы, чтобы сохранить историческую основу города, однако претворение этого плана требовало человеческих жертв.
Тогда же горожане начали жаловаться, что столица Франции превращается в съемочную площадку или музей. В сатирической повести 1965 года «Вещи» писатель Жорж Перек описывает жизнь двух молодых парижан, Сильвии и Жерома, которые бесцельно бродят по городу и восхищаются его видами; город порождает в них мечты об идеальной жизни, к которой им не дано прикоснуться и никогда не достичь в действительности. Париж стал всего лишь набором видов, жаловались и интеллектуалы, и художники, и рабочие. Даже компартия считала многие проекты по сохранению старого города реакционными — пустым отказом принять прогресс.
Однако уже в начале 1960-х годов в Париже появились упрямцы, которые не желали терпеть тяжелую патерналистскую руку сторонников де Голля или коммунистов. В основном это были студенты, анархисты, движение которых впервые с 1890-х годов переживало подъем, недовольные жизнью рабочие и не примкнувшие ни к левым, ни к правым партиям иммигранты.
В начале 1960-х в Париже расцвело движение андеграунда, как, собственно, в Великобритании и США. Неудивительно, ведь герои парижского андеграунда были те же, что и в остальном мире — от Майлза Дэвиса и Джека Керуака до «Роллинг Стоунз». Париж и сам недавно был столицей контркультуры, сюда в конце 1950-х ехали американские битники, которых влекли интеллектуальный снобизм и сомнительные наслаждения столицы. Штаб-квартирой битников в Париже служила небольшая гостиница на улице Жит-ле-Кер, прозванная даже «Бит-Отелем», управляла которой мадам Рашу. Именно здесь Уильям Берроуз и Брион Гайсин ели сырой опиум, курили гашиш, творили волшебство и изобретали «машину мечты», которая должна выпустить в мир чудовищные силы бесконечной субъективной реальности.
Однако парижская наркокультура была не так распространена, как в англоязычных странах, она оставалась принадлежностью небольшой элитной группки, тесно связанной с отмирающим движением авангарда из кофеен Монпарнаса и Сен-Жермен-де-Пре. Так что использование наркотиков в начале 1960-х годов, по крайней мере, было, скорее, сознательным «интеллектуальным» занятием, а не болезнью, как в остальном западном мире. Для молодых мыслителей и актеров, например для начинающих писателей Жана-Пьера Кальфона и Жана-Клода Байи, моделью для подражания считался кружок «Le Grand Jeu» («Большая игра»), отпочковавшийся от сюрреалистов, дискутировавший с Андре Бретоном в 1920-х годах о потенциале галлюциногенных наркотиков в сюрреализме. Бретон разошелся с ними во мнениях, а группа продолжала экспериментировать, обкуривалась опиумом, устраивала коллективные асфиксии в стремлении добиться магического сопереживания. Единомышленники Кальфона принимали наркотики, стремясь достичь мгновенного просветления, по-новому узреть город, по-новому его расцветить.
Чаще других наркотиков молодые люди курили марихуану, она доставлялась в Париж из Алжира или Марокко, порой имела примеси опиума и была весьма популярна в забегаловках, например на улицах Ксавьер-Прива или Муфтар. ЛСД пришел в Париж одновременно с возвращением Жана-Пьера Мерля, давнего соратника Тимоти Лири — американского гуру употребления галлюциногенов. Центром психоделической культуры Парижа стал магазин «Мандала» на улице Вавен. Там галлюциногены распространялись под англо-американский ритм-н-блюз или этнические ориентальные песнопения. Парижане не на шутку увлеклись психоделической музыкой: появились группы «Мажун» и «Ред Нойз». Американский центр на бульваре Распай стал еще одним «местом свободы», средоточием наркотиков, секса, политического инакомыслия и трансцендентальной философии.
Наркотики добрались и до мира кабаре и шансона. Самым интересным и необычным плодом этого слияния стало творчество Брижит Фонтэн — певицы, актрисы и феминистки, творившей под руководством своего друга, поэта-песенника Жака Ижлена и алжирского музыканта Араски Белкасема, — «страшненькой Жюльетт Греко», как называли ее в народе. Фонтен начала свою карьеру как исполнительница традиционного французского шансона — в жанре, где сверкали такие звезды, как Жак Брель, Жорж Брассанс и Лео Ферре, где слова ценились выше музыки, где в каждой песне разыгрывалась мини-трагедия или комедия. Брижит создала собственный ироничный и саркастичный стиль исполнения, похожий, пожалуй, на манеру Сержа Гинсбура. Альбом «Brigitte Fontaine est folle» («Брижит Фонтэн сошла с ума») является прекрасным образцом ее стиля, а песня «Cet enfant que je t’avais fait» («Дитя, что я дала тебе») стала звуковым сопровождением жизни Парижа 1960-х годов.
Фонтэн совместно с Араски экспериментировала с этнической музыкой, вплетала в собственное творчество арабские нотки Востока. Она сотрудничала с «Art Ensemble of Chicago», осевшим в те времена в Париже и часто игравшим на открытых фестивалях в Американском центре на бульваре Распай. После забвения 1980-х ее вновь вспомнило новое поколение музыкантов, например, «Нуар Дезир», Этьен Дахо или дуэт «Рита Мицуко» (пожалуй, самые успешные представители этого поколения), — благодаря им дива снова считается уважаемым представителем парижского андеграунда и героиней психоделической эры столицы.
Подобно англо-американской рок-музыке, галлюциногенные наркотики не имели мгновенного ошеломительного успеха даже среди «продвинутых» членов парижского андеграунда. Журнал «Le Crapouillot», обычно поддерживавший все новинки движения, выпустил номер «против ЛСД», где объявил наркотик «американской модой для кретинов». Единственной возможностью двигать общество вперед, как утверждали радикальные журналы «Groupe Artistique Révolutionnaire» и «L’Internationale situationniste», являются политика и протест.
Отличительной чертой майского восстания 1968 года было отречение от всех благ, которые предлагает человеку загнивающее западное общество. Единственным лекарством от недуга является полная трансформация социума, тотальная революция, утверждали многочисленные лекторы на семинарах и терассах кофееен левобережья. Это мнение воцарилось в умах не только благодаря культуре — фильмы и музыка все равно были лишь частью «цивилизации зрелищ», которую надлежит упразднить, — но и благодаря резкому разрыву с прошлым и всеми его табу.
Такая бескомпромиссность, упрямство и смелость в убеждениях красной нитью проходят через фильм Бернардо Бертолуччи «Мечтатели» (2004). Режиссер описал и проанализировал инцест и бисексуальность ménage à trois[136]студента-американца и брата и сестры из буржуазной семьи левобережья. Эту картину, особенно во Франции, критиковали как гладенький и вычищенный по сравнению с реальной яростью уличных волнений рассказ[137]. Как бы то ни было, в несколько вялой манере, с легким налетом таинственности картина повествует о подростковом стремлении к абсолютной и немыслимой в приличном обществе свободе, которое реализуется на фоне бунта и столкновений на бульварах Сен-Мишель и Сен-Жермен. Более того, кажется, Бертолуччи старается донести до зрителя мысль, что взрыв насилия на левом берегу Сены является одновременно и медицинской патологией, и политическим процессом, — иными словами, революционный пыл студенчества вызван сочетанием бушующей подростковой гиперсексуальности и искренней жажды удовлетворения радикальных политических требований.
Одна из групп, утверждавшая, что с самого начала эти молодежные настроения являлись движущей силой революции, называлась «L’Internationale situationniste» («Интернационал ситуационистов», или ИС). Это был кружок немногочисленных хулиганствующих интеллектуалов, возглавлял которых тридцатишестилетний Ги Дебор; посиживая в различных кофейнях Латинского квартала, он основал одноименный группе журнал. Ситуационисты были мало известны, а их журнал если и читали, то всего лишь в узком кругу единомышленников — левобережных интеллектуалов.
Сам Ги Дебор был хитрым и харизматичным возмутителем спокойствия, любил выпить и потолковать о самых радикальных теориях. Вдохновенный поэзией Бодлера и Лотреамона, критическими произведениями Маркса и Гегеля, трудами дадаистов и сюрреалистов, Дебор считал ситуационизм движущей силой революции, «расплывчатым заговором», который оставит позади «старый мир» и перейдет к «новому искусству будущего, к ситуационному творчеству»[138].
Дебор утверждал, что призыв к восстанию был обращен к деятелям искусства и политикам, которые ненавидели давящий авторитет «спектакля» (теория «общества спектакля» утверждает, что всеми человеческими отношениями управляют телевидение, киноиндустрия, реклама, газеты и журналы). «Спектакль» является врагом полной страстей жизни человека: «Все, чем мы раньше жили, превратилось в спектакль», — писал Дебор в своей первой книге «La Société du spectacle» («Общество спектакля»), которая вышла в Париже в 1967 году с целью «разрушить общество спектакля». Это произведение станет одним из самых знаменитых трудов о майских событиях 1968 года.
Теория «общества спектакля» быстро завоевала популярность среди радикально настроенных парижан. Следует, однако, понимать, что «спектакль» — не только тиражируемые средствами массовой информации образы. Теория о связи проникших в общественную жизнь объектов-образов играла важную роль в идеологии «ситуационистов». Дебор назвал это проникновение «угнетением повседневной жизни». Опираясь на такие суждения, ситуационисты стали непримиримыми врагами всех форм поп-культуры. Ибо в поп-культуре сильнее всего проявляется разделение общества на спектакль и наблюдающую за ним публику. Несмотря на собственную воинственность, ситуационисты были уверены, что именно молодежь, которая является первейшим потребителем дешевых продуктов общества «спектакля» — музыки, одежды и наркотиков, — станет движущей силой революции.
Эту идею еще в 1940-х годах в «Трактате по ядерной экономике: восстание молодежи» высказывал основатель «Леттристского интернационала» Исидор Ису. В своем труде, сильно повлиявшем на ситуационистов, Ису объявил, что молодежь исключена из экономической жизни потому, что не имеет обменной ценности: без работы, семьи и накоплений юноша или девушка не считается человеком, а служит лишь «предметом роскоши», «атрибутом». Призыв писателя к восстанию леттристов зиждился на философии отвержения, требовавшей возврата общества к собственным истокам, а затем полной его трансформации.
Вместо того чтобы подчиниться фальшивым требованиям «культурного спектакля», ситуационисты решили жить как можно свободнее, презирать семью, труд, учебу, досуг и деньги, обратиться вместо этого к пьянству, необузданному сексу и бессмысленной жизни в отелях, дешевых съемных квартирах и ночлежках. Они ненавидели вычищенные модернизированные улицы города и выискивали в ландшафтах так называемую психогеографию, которая должна преобразить всю структуру столицы. Психогеография — своего рода игра или даже серия игр, когда участники стремились создать атмосферу, которая могла бы нарушить рутину и механику повседневной жизни. Выпивка, наркотики, музыка, скука, отчаяние, страх и восхищение выполняли роль игрового инструментария. Основной задачей в «психогеографических» играх было уничтожение различия между значением и функцией города[139]. Однажды в своем журнале ситуационисты объявили, что метро следует открыть для пешеходов, что аптеки должны торговать сигарами, а на каждый уличный фонарь следует установить выключатель. Их целью было смутить повседневную жизнь города и привнести в нее новые страсти.
Ключевой книгой ситуационизма стал труд Рауля Ванейгема «Traité de savoir-vivre à l’usage des jeunes générations» («Опыт о познании жизни и использовании молодого поколения», переведена на другие языки под неверным названием «Революция повседневной жизни»). Книга вышла в 1967 году и стала первым конкурентом сочинений Дебора по популярности и влиятельности. Более того, в книге Ванейгем обращается к сюрреализму, хвалит его за превознесение трансцендентных страхов, галлюциногенного буйства и эротизма над требованиями рационализма. Проблема западного сообщества в том, что оно отвергает «иррациональные практики и предпочитает им порядок, дисциплину и смысл»». Ванейгем объявил, что как ситуа-ционист он стоит за тотальную свободу, особенно в сексе, где надо смело ломать даже табу на инцест. «Именно поэтому нынешнее поколение тяготеет к идеям ситуационизма», — объяснял он.
Несмотря на заявления о том, что слова их пророческие, ни ситуационисты, ни сам Ванейгем не могли и предположить, что революционные возмущения в Париже настолько близки.
Семена восстания были посеяны за пределами Парижа — в университете Нантерра. Это заведение, комплекс довольно мрачных учебных корпусов, было открыто в 1964 году как «образцовый университет», то есть место, где будут учиться поколения будущих технократов, которые легко смогут влиться во французское общество и способствовать его продвижению к светлому будущему. Пригород Нантерр располагается далеко от центра Парижа, добраться туда можно, доехав до конца ветки метрополитена или преодолев сложный путь по трущобам округи. К 1967 году общежития Нантерра были переполнены, в них проживало около 12 000 студентов. Молодежные выступления против драконовских правил студенческого городка стали неотъемлемой частью жизни его обитателей, а памфлеты левых и ситуационистов, призывавшие к противодействию властям и объединению студенчества, пользовались популярностью.
Страсти в Нантерре накалились до предела 22 марта, когда группа симпатизирующих ситуационистам студентов, назвавшихся enragés («бешеными», в честь экстремистов 1789 года, так напугавших Робеспьера), оккупировала главное здание университета. Их быстро выбили, но внимание международной прессы студенты привлечь успели. Одновременно в студенческом городке таинственным образом появились лозунги ситуационистов: «Долой работу!», «Скука контрреволюционна!», «Все возможно!»
3 мая, когда суд Сорбонны выдвинул обвинения против активистов Нантерра, волнения переместились в Париж. Слушания были назначены на 6 мая, но уже к полудню 3-го атмосфера накалилась до предела. После появления в Сорбонне членов радикальной правой студенческой ячейки «западников», боровшейся с «большевиками», ситуация вышла из-под контроля. «Бешеные» и другие гости со стороны начали крушить столы и вооружаться их ножками, чтобы «защитить себя» от боевиков-«западников». Именно тогда власти решили обратиться к полиции. К 4 часам дня университет окружили республиканские роты безопасности (РРБ), печально прославившиеся жесткими методами подавления забастовок.
РРБ времени терять не стали и немедленно арестовали бушующих молодчиков и всех, кто выглядел подозрительно. Увидев, что происходит, студенты высыпали из кофеен, книжных магазинов и баров и встали на защиту товарищей. Когда метание камней и драки на бульваре Сен-Мишель переросли в самый настоящий бунт, власти приняли решение закрыть Сорбонну. За семьсот лет существования университета подобное случилось лишь однажды — во время оккупации нацистами в 1940 году. В этот раз закрытие Сорбонны оказалось предзнаменованием ужасных событий.
Когда бои затянулись на выходные 4–5 мая, стало понятно, что де Голль недооценил угрозу, которое это восстание представляло для его власти. Политики побоялись вверить свою безопасность полиции. Общество видело, как силовые структуры проявляют крайнюю жестокость и не обращают внимания на мнение окружающего мира. Юношей и девушек избивали на глазах их друзей и журналистов со всего света. Одна медсестра вспоминала, как ее арестовали и заключили в Бижон на выходные: «Нас выгрузили из автобусов и избили, а затем, проведя меж двух шеренг солдат РРБ, вывели на обнесенный по периметру колючей проволокой стадион… Боец РРБ сказал мне: “Давай сюда, я тебе сбрею кудряшки”. Он ударил меня. Тут вмешался офицер, но девушке в очереди передо мной волосы уже состригли. Меня отвели в камеру размером три на шесть метров. Через пять часов нас было уже 80 человек. Приходилось стоять. Мне был виден двор: по нему шел полураздетый молодой человек, чьи ноги были исполосованы следами от ударов дубинкой, у него шла кровь, он держался за живот и обмочился прямо на ходу. Девушка, которая была с ним, рассказала, что солдаты РРБ избили его до потери сознания на улице, арестовали и после били по гениталиям до тех пор, пока кожа не повисла лоскутами».
Полиция ворвалась в известную студенческую забегаловку «Мэрия» на площади Сен-Сюльпис и избила всех без разбору. Молодого человека, заявлявшего, что он иностранец, солдат РРБ ударил в лицо и сказал: «Да, ты приехал во Францию, чтобы гадить на нас».
Столкновения были жестокими и страшными и превзошли даже самые худшие ожидания. Студенты и присоединившиеся к ним левые (в том числе — ситуационисты) возводили баррикады и в конце концов захватили всю Сорбонну. В ответ полиция начала обстреливать демонстрантов гранатами со слезоточивым газом. Ранее такие гранаты использовались только во время войны во Вьетнаме. Бунтовщики упорствовали и не сдавались — жгли автомобили, бросали в полицию бутылки с зажигательной смесью. Девушки, иностранцы, рабочие — все присоединились к битве. Каждое утро после ночи боев улицы Латинского квартала выглядели так, словно здесь бушевала полномасштабная война. На стенах пестрели лозунги ситуационистов и анархистов. Например: «ВОПЛОТИ СВОИ ЖЕЛАНИЯ», «ВООБРАЖЕНИЕ ВОШЛО В СИЛУ», «БУДЕМ ЖЕСТОКИМИ!». А над кровопролитной бойней стоял зачинщик Ги Дебор и предрекал приход безграничной свободы. «Мы не боимся разрушений», — объявил он.
Вышедший из-под контроля бунт был опасен, но, как утверждала полиция, о полноценной студенческой революции не могло быть и речи.
Дела пошли еще хуже, когда 14 мая по Франции прокатилась волна рабочих забастовок — замерла промышленность всей страны. Именно этого и боялись власти — пролетариат и студенчество объединились в союз, который стал достаточно силен, чтобы сместить правительство. Когда же к забастовкам присоединились работники почты, учителя, владельцы маленьких магазинов и служащие сферы услуг, показалось, что Париж находится на грани анархии и беззакония, которой не бывало с 1871 года. Объединение протестующих прокомментировала оптимистическая надпись на стене: «Cours, camarade, le vieux monde est derrière toi!» («Вперед, товарищ, ибо старый мир идет по пятам!»).
Большую часть восстания де Голль пропустил, так как находился с президентским визитом в Румынии. Ходили слухи, что он боится возвращаться во Францию. Вечером 24 мая, как и во время прошлых конфликтов, де Голль решил обратиться к нации. Адресовав свою речь непосредственно восставшим, он высокомерно обвинил их в том, что они «гадят в собственных постелях». Президент не удовлетворил никаких требований бунтовщиков — тем более что восставшие избегали конкретики, большинство претензий и не заслуживало ответа, — но признал, что старый порядок власти разрушен и пришло время для «изменения нашего общества… пришло время каждому заняться своим делом».
Вдохновенная речь, однако, не произвела на бунтовщиков никакого эффекта. Ночь на 24 мая оказалась страшнее других. В Бордо, Нанте и Лионе, где к тому же убили офицера полиции, появились баррикады. Двигавшаяся к площади Бастилии тридцатитысячная демонстрация встретила на своем пути полицию. Толпа начала выворачивать брусчатку, хватать стулья и столы кофеен, бросать в полицию всем, что подвернется под руку. Растянув ряды, РРБ и полиция окружили Отель-де-Вилль, Елисейский дворец и прочие главные государственные сооружения. Бунтовщики прознали, что здание Биржи не охраняется. Тяжеловооруженные отряды бросились туда и с криками «Храм золота!» подожгли здание.
Казалось, что хуже уже некуда. Экономическая жизнь Франции замерла, страна находилась на грани финансового краха. Власти осознали, что для предотвращения полного объединения студентов и пролетариата следует договариваться с профсоюзами. В особняке дю Шатле на улице Гренель в 3 часа пополудни представители правительства и профсоюзные боссы подписали соглашение о повышении заработной платы, чем предполагали положить конец конфликту. Однако профсоюзы, почувствовав свою власть, отказались принять подачку. Не менее оппортунистически выступили левые политические фракции, возглавляли которые объединившие всех левых воедино Франсуа Миттеран и Пьер Мендес Фран. Де Голль вновь покинул пределы Франции. В то время как по городу пошли слухи о его скорой отставке, президент, чтобы убедиться в собственных силах на случай революции, встречался в Рейне с генералитетом страны.
До крайностей не дошло. Вместо этого в 4:30 утра 30 мая де Голль вновь обратился к бунтующей стране. На сей раз он объявил, что через сорок дней пройдут выборы, которые заменят «саботаж гражданским действием» и снимут опасность «тоталитарного коммунизма». С чувством огромного облегчения и триумфа голосовавшая за де Голля патриотическая Франция восстала: тысячи горожан праздничным парадом прошли по Елисейским полям, размахивая трехцветными флагами и скандируя: «Франция, вернись на работу!», «Вычистим Сорбонну» и постыдное «Алжир французам!».
В самой же оккупированной Сорбонне «революционный праздник» давно обернулся кошмаром. Грязные коридоры воняли и кишели крысами. По ним бродили обкуренные оборванцы хиппи. Радикально настроенные «политические» студенты-революционеры осознали, что сосуществуют с мелкими наркодилерами, преступниками и шлюхами, привлеченными в университет анархией, поиском наркотиков и жаждой секса. Группа наемников — выходцев из Катанги[140], состоявшая из дезертиров, хулиганов и отбросов общества, образовала «комитет по обороне» и пыталась навести порядок в бушующем хаосе, но склонностью к неадекватному насилию быстро отвратила от себя свободолюбивых студентов, которые выгнали их с территории университета в начале июня.
16 июня беззащитную «коммуну» захватила полиция. Историческая битва за Утопию закончилась. Мечта о тотальной свободе умерла.
Сразу же после восстания власти залили бетон поверх брусчатки Латинского квартала. Правительство утверждало, что это сделано из экономической целесообразности, но символизм поступка не прошел незамеченным в городе, где история формировалась на баррикадах, сложенных из булыжников, вывороченных из мостовых столицы. В мае 1968 года на всех стенах писали: «Sous les pavés, la plage» («Под брусчаткой лежит пляж»): остроумный намек на то, что Утопию можно найти, лишь разворотив улицы и взяв булыжник (традиционное оружие борьбы за свободу) в руки. Обновленные улицы Парижа 1970-х лишили горожан этой возможности.
Культурная и политическая жизнь столицы Франции двадцати последних лет XX века определялась сокращением рядов правых и утратой иллюзий у левых. Де Голль ушел с поста президента в 1969 году. Несмотря на огромный вклад в историю страны, он уходил в отставку разочарованным.
Он проиграл на референдуме отчасти потому, что был связан с майской смутой 1968 года. Через год его хоронили с огромными почестями, как великого государственного деятеля, но в целом его считали частью ушедшего прошлого. Преемником де Голля на посту президента стал флегматичный и хитроумный Жорж Помпиду, а премьер-министром — Жак Шабан-Дельма, стремившийся во всем следовать современным веяниям. В действительности же основы их политики были заложены еще при де Голле.
Вследствие действий властей Париж все более отдалялся от основного течения передовой мировой мысли, что не мешало ему утверждаться в роли политического центра Европы. Правые правительства 1970-х годов не были радикальными, а их руководители, от Помпиду до Жискар д’Эстена, думали о собственном месте в европейской истории, а не об улучшении жизни обычных парижан.
Развитие Парижа в последние два десятилетия XX века зеркально отражает положение дел в высших политических кругах. В 1970-х муниципалитет решил было последовать примеру Манхэттена и советам Корбюзье, то есть радикально оторваться от прошлого и «осовремениться» любой ценой — даже принеся в жертву парижский силуэт и построив небоскребы. Этим проектом власти стремились улучшить положение «îlots insalubres» («антисанитарных кварталов») — обветшавших районов на окраинах Парижа, раскиданных с XII по XX округ.
Лишь в 1974 году Валери Жискар д’Эстен наложил вето на эти проекты, запретил строительство небоскребов из эстетических соображений. Так, площадь де Фет в XIX округе Парижа была когда-то очаровательна, а теперь испорчена теснящимися вокруг башнями, выраставшими с 1971 года по округе, словно грибы после дождя. С тех пор в центре французской столицы сохранились башни Монпарнас, а в Жюссе — Замански. Жискар д’Эстен заодно приостановил реализацию планов по преображению кварталов вокруг Л’Аль.
Проекты в Л’Аль и Бобуре прославились больше других и сегодня являются ярким свидетельством футуромании, характерной для градостроительства конца 1960-х и начала 1970-х годов. Окрестности изуродованы одинаково громоздкими и малофункциональными современными зданиями. То же можно сказать и о деловых кварталах Дефанс, и о башне Монпарнас. Создается ощущение, что муниципалитет с 1968 года словно задался целью уничтожить знаменитый стиль парижских улиц, заменить его безликой архитектурой, представляющей мертвую власть, захватить пространство и громко заявить о своем контроле над ним.
Работы по переносу Л’Аль возобновились при Жаке Шираке, который в 1977 году стал мэром столицы. Старое «чрево Парижа» застроили балюстрадами из стекла и бетона, имитировавшими оригинал XIX столетия — павильоны Бальтара, — куда, чтобы почувствовать терпкий вкус жизни пролетариата, приходили несколько поколений горожан. Торговый центр вгрызся глубоко в землю Л’Аль — удачным это решение считали только его создатели — архитекторы Клод Васкони и Жорж Пенкреак: результат — перевернутый вверх тормашками и врытый в землю небоскреб в самом центре Парижа. Уродливость этой постройки сравнима лишь с тоской, в которую вгоняет ее вид парижан и гостей столицы. А расположенный неподалеку Центр Помпиду (иногда его называют Центр Бобур — по имени, под которым этот «îlots insalubres» известен с 1932 года) — прекрасный пример архитектурной аскетичности и художественного воплощения потенции авторов. Его спроектировали англичанин Ричард Роджерс и итальянец Ренцо Пьяно. Центр простоит весь XXI век, если его не разъест коррозия, не разобьет транспорт и не разнесут на сувениры туристы, как памятник таланту архитекторов, которые ценили эффектность выше красоты или стиля.
Парижские интеллектуалы считали, что таким образом власти и силы правопорядка столицы мстят за бедлам «революционного праздника» мая 1968 года. По этой причине в 1970-х годах весьма популярным стало небольшое произведение Луи Шевалье «L’Assassinat de Paris» («Убийство Парижа»). В книге автор утверждает, что Париж покатился по наклонной в конце 1960-х — начале 1970-х годов, когда де Голль и Помпиду принялись за выпрямление дорог, уборку обветшавших кварталов и переселение рабочего класса на окраины. С тех пор город преобразился так, что даже предыдущее поколение не смогло бы его узнать. Шевалье прославился как историк «опасных классов» Парижа XIX столетия, знаток жизни бродяг, иммигрантов, алкоголиков и малоимущих работяг; он утверждал, что именно динамика отношений центра города и этих маргиналов определяет ход истории.
Шевалье заявлял, что теперь в Бельвиле или Барбе, традиционных местах проживания пролетариата, невозможно встретить представителей «опасных классов». Париж, продолжает он, был казнен на глазах своих жителей. Как утверждал историк, это результат распада и воплощения продуманного плана по уничтожению политического наследия столицы. Он цитировал статью из «International Herald Tribune», назвавшую построенный в 1790-х годах город «Парижем-Лас-Вегасом — городом, который могут полюбить только американцы».
Шевалье тосковал по прошлому и, утверждая, что весь город вычищен и дистиллирован, сильно преувеличивал: краткая прогулка по улице Готте д’Ор в начале 1970-х опровергла бы его слова напрочь. Однако сказать, что Шевалье, заявляя, что центр Парижа теряет свою историческую сущность, был неправ, нельзя. Доказательство тому в любой день можно увидеть в Марэ — ранее самом запущенном районе города, где сегодня шум машин, гомон туристов и гуляющих по модным магазинам улицы Фран-Буржуа парижан свидетельствуют, что это уже далеко не простой рабочий район столицы. Хотя наследие прошлого незримо, но ощутимо присутствует здесь и сегодня. «Фа-садизм» («Façadisme») — капитальная перестройка, при которой полностью разрушают и отстраивают заново здание изнутри, сохраняя только фасад, сохраняя, таким образом, лишь облик прошлого, — стал в 1970-х годах главным методом реконструкции Марэ и других обветшавших районов столицы. Позднее этим термином стали обозначать общий процесс реконструкции Парижа и превращения города в выхолощенный музейный экспонат, потерявший «опасные классы», формировавшие его историю. Сегодняшний Марэ — туристический квартал, куда едет всякий желающий прикупить модную одежду, посетить художественные галереи, найти мебель в стиле китч или гомосексуального партнера. Не следует все же забывать, что этот квартал развлечений по сути своей — оторванный от реальной жизни спектакль. Пища здесь всегда среднего качества, клиентура баров — в основном иностранцы, то есть все, как в любом другом крупном западном городе XXI века. Историческая уникальность Марэ безвозвратно ушла в прошлое.
То, что переезд населения из центра столицы в 13-й и прочие переферийные округа совпал с политической стагнацией 1970-х, не случайность. К концу того десятилетия жить в центральной части Парижа, раскинувшейся по обе стороны Сены, было по карману только самым состоятельным из горожан. Многие представители поколения 1968 года (так называемые «soixante-huitards», «люди шестьдесят восьмого») считали, что имеют полное право пользоваться городскими удовольствиями, но денег на это не имели и зарабатывать не желали, так что единственным для них выходом стало совместное проживание в коммунах или общежитиях иммигрантов. Самые разные «автономные» группы оккупировали заброшенные и пустующие здания, чем жутко раздражали городские власти. В большинстве своем они селились в XIX, XX и XIII округах и были яркими представителями контркультуры, которая, пусть и проиграв битву 1968 года, считалась истинной наследницей исторической культурной традиции.
Заметный след в культуре столицы оставил и панкрок. Это музыкальное течение расцвело в середине 1970-х в Нью-Йорке, Лондоне и отчасти в Париже. Такие парижские антрепренеры, как продюсер Марк Зермати и пионеры рок-музыки «Шег Нести» и «Станки Тойз» стали неотъемлемой частью европейского панк-движения (менеджер «Секс Пистолс» Малькольм Макларен утверждал, что группа испытала влияние ситуационистов). Нигилистическая философия панк-движения вызвала всеевропейскую моду на переезд из центра городов на окраины и сближение с маргиналами. Популярность движения сквоттеров, самовольно заселяющих заброшенные здания, и увлечение наркотиками способствовали развитию эстетики сознательного саморазрушения и аутсайдерства. Типичным представителем искусства тех лет был довольно харизматический поклонник Кийта Ричардса и Пикассо Роберт Малаваль, которого восхищало творчество Дали и яркое «самоубийство искусства». Жил он стильно (на взятые в долг деньги) — снимал квартиру на модной рю дю Понт-Луи-Филипп. Он умер в 1980 году — совершил самоубийство, приняв слишком большую дозу наркотиков под классический панковский гимн Ричарда Хелла «Blank Generation»1, — это, как написал сам Малаваль, его единственный дар будущим поколениям.
Однако парижские панки не оценили столь мелодраматический жест; в отличие от английских и американских соратников они больше думали о политике и собственных правах. Причиной тому стало влияние политических кругов Франции на панк-движение. Весьма заметной группой тех лет была, например, «Базука» — коллектив самоучек, «террористов от искусства», собравшийся в 1975 году с единственной целью: устроить как можно больше шума в прессе, представив ей «настоящий современный Париж». В группе играли Оливия Клавель, Лулу Ларсен, Бернар Видаль, Жан Рузо, Кики и Лулу Пикассо. Все они давно состояли в различных группах и кружках, все до одного ненавидели хиппи (которых французы называли «babas cool»[141] [142]) и мстили им. На ранних фотографиях 1975 года заметно сильное влияние ансамбля «Нью-Йорк доллс» и нью-йоркского стиля «трэш», они выглядят как некая версия сексуальных и накачанных наркотиками английских рокеров из «Мэник Стрит причерз».
Члены группы не были панками в полном смысле (и уж, конечно, не хиппи), скорее, истинными наследниками ситуационистов. В своем манифесте они объявили себя «свободной республикой в мире СМИ, от которых исходит угроза». Их заявления звучали как намеренная провокация: «Мы не признаем государства Израиль». Они также прославились своей сатирой на окружающий мир, которую публиковали в журналах «Un regard moderne» и «Sandwich». Эти издания распространялись бесплатно как приложение к ежедневной газете «Libération», основанной в 1973 году как эхо событий 1968 года и рупор истинной свободы. Группа «Базука» распалась в 1978 году по традиционным для всех рок-групп причинам — из-за проблем с наркотиками и нескольких попыток самоубийства.
Но среди поклонников «Базука» сразу же нашла непосредственный и сильный отклик. Среди их последователей была группа парижских панк-феминисток «LUV» («Ladies United Violently»), которых возглавляла Доминик Фюри, объявившая, что «Маркс, Гитлер и Мао просто смешны, поскольку все они — мужчины». Феминизм давно играл важную роль в культурной истории Парижа. В 1968 году Антуанетт Фок, Жозиан Шанель и Моника Виттиг основали «Движение за освобождение женщин» (Mouvement pour la Libération des Femmes, MLF); к описываемому времени движение набрало политический вес и широкую поддержку левых. Импульсом феминизма 1940-х годов послужили труды Симоны де Бовуар; среди сторонников MLF были и такие радикалы, как Кристин Делфи, боровшаяся за абсолютное изменение повседневного образа жизни женщин.
Другие панк-группы — «Метал Урбен» и «Скайдог Коммандо» — были политизированы не менее, чем «LUV», и, подражая «Базуке», выражали неприязнь к языку официальной культуры и массмедиа. В оформлении их пластинок соединялись элементы фирменного стиля группы «Базука» и коллажи, где прослеживалось явное влияние идей ситуационистов. Афиши клубов «Rose Bon Bon» и «Gibus» свои плакаты оформляли в том же ключе. Этот дизайн и языковая стилистика влились в мейнстрим не без помощи еженедельных сатирических журналов «Charlie Hebdo» и «L’Écho des Savanes».
Самое важное, однако, что «Базука» и попавшие под ее влияние музыкальные коллективы представили жесткий стиль инакомыслия городу, над которым, как считали многие его жители, нависла очевидная угроза преобразиться в осколок прошлого, в обезлюдевший музейный экспонат эпохи капитализма. Сопротивляясь, Париж, пусть и потеряв титул мировой культурной столицы, шел в ногу с Нью-Йорком, Берлином и Лондоном.
Когда в 1981 году к власти пришел Франсуа Миттеран, Париж ликовал — президентом стал социалист, его программа несла отзвук исторического радикализма. Парижанам, мечтавшим увидеть возрожденную столицу мировой революции, привиделись призраки Народного фронта, Коммуны и даже тени майских событий 1968 года. Их ожиданиям не суждено было сбыться. Миттеран, верный исключительно самому себе и собственной власти, был мастером двурушничества и гением двусмысленности. В 1980-х годах всю свою энергию, все свои силы он бросил на удержание власти, на управление событиями, пусть даже ценой отказа от всех обещаний и предательства всех принципов. Критики Миттерана быстро подметили, что его называют «последним королем Франции», отчасти за то, что он руководил своей свитой, словно придворными, а отчасти за то, что часто в поведении президента прослеживалась позиция человека, поднявшегося выше проблем страны, которой он искренне сострадает, но не в силах помочь при всем желании[143].
Несмотря ни на что, французы считали его своим человеком (называли «tonton» — «дядюшка») и были уверены, что Миттеран действительно печется об их интересах. К концу его правления, когда президента сразил рак, всплыли факты о давнем сотрудничестве с правыми, вновь прозвучали обвинения в коллаборационизме, которые преследовали Миттерана с 1945 года. Как бы то ни было, слухи бросили глубокую тень на всю политическую элиту Франции, в действиях которой народ подозревал позорное предательство. Причины слабости позиций социалистов — преемников Миттерана — и безуспешные попытки центристов выиграть выборы отчасти состоят именно в обнаруженном компромате и сокрушающих обвинениях в адрес президента. Победу на выборах его противника, манипулятора и циника Жака Ширака, героя элиты правой буржуазии и врага всей остальной Франции, можно объяснить политическим вакуумом — единственным, что оставил Миттеран своей стране.
Результатом спесивости и холодной надменности, характерных для Миттерана в последние годы его правления, стали так называемые grands travaux («большие работы», явившиеся на смену «великим проектам»), которые президент разрешил вести по всему Парижу, чтобы запечатлеть след собственного правления. Новые проекты существенно изменили облик Парижа: были реконструированы сады Лувра и Тюильри, перед Лувром появилась огромная стеклянная пирамида (проект Минь Пея), были построены Большая арка у Ла Дефанс, Опера Бастиль и здание Библиотеки Франции (позднее получившей имя Миттерана). Каждый из этих проектов сопровождала волна скандалов — от обвинений в финансовых махинациях до подозрений исполнителей в непрофессионализме. Но это были только цветочки: никто не считал новые сооружения эстетически приемлемыми, парижане отказывались мириться с их существованием. Так что «народный» Париж, в котором народ больше не определял ход истории, превратился в скопище конструкций, чьи холодные, абстрактные формы могут понравиться только бесталанному архитектору или взяточнику-чиновнику.
За год до того, как Миттеран стал президентом, в апреле в возрасте семидесяти пяти лет умер Жан-Поль Сартр. Подобно похоронам Гюго, прошедшим столетием ранее, траурные церемонии памяти этого писателя стали эпохальным событием; так считали даже те, кто не прочел ни строчки из произведений Сартра. Более 50 000 человек хмурым апрельским утром столпились на улицах левобережья, чтобы посмотреть, как тело великого писателя будет погребено на кладбище Монпарнас. Газеты объявили его смерть символизирующей конец истинного французского интеллектуального течения, а самого Сартра — воплощением неравнодушного к культуре и политике парижанина, описанного в начале XX столетия Эмилем Золя и закаленного в горниле кризисов и катастроф века.
Прославился Сартр во времена оккупации, но пыл писательского таланта сделал его героем для нескольких последующих поколений интеллектуалов, его слава пережила кризисы алжирской и вьетнамской войн, события мая 1968 года, волну терроризма 1970-х. Смерть его, как утверждало общее мнение, предварила кончину Парижа как столицы мировой мысли. Примерно те же слова повторялись после смерти Ролана Барта (1980), Реймона Арона (1983), Симоны де Бовуар (1984), Мишеля Фуко (1984), Луи Альтюссера (1990), Ги Дебора (1994) и, совсем недавно, Жака Деррида (2004).
Доля истины в этих словах все-таки была. Действительно, с начала 1980-х годов французские мыслители редко имели вес в общественной жизни, их воззрения отнюдь не определяли общественное мнение. Отчасти это вина представителей массмедиа, которые, конечно, увеличили количество читателей интеллектуальных трудов, но сильно понизили количество философов на должностях редакторов и их влияние на продвижение новых книг на рынке. С ростом популярности «умных» телевизионных передач, таких как «Апостроф», появилось поколение поп-интеллектуалов, например претенциозный и поверхностный Бернар Анри-Леви — гуру модных «новых философов», чьи шелковые рубашки и эффектные подружки считаются такой же неотъемлемой частью имиджа, как мысли о диалектике Гегеля или о судьбе Боснии. Даже серьезные мыслители — скажем, Жан Бодрийяр, критик «спектакля» или «видимости» современной жизни, которую пропагандирует современная пресса, — оказываются затянутыми в паутину современных массмедиа, несмотря на все попытки этого избежать.
С обесцениванием и упадком интеллектуальной жизни потеряли былую популярность такие «ученые» парижские местечки, как Сен-Жермен-де-Пре или Монпарнас, где с середины XX века за столиком кофеен вместе с рюмкой вина можно было обрести глоток истинной демократии. Молодые, бедные веселой нищетой, творческие, инакомыслящие личности, определявшие настроение этих кварталов, давно переехали из-за дороговизны арендной платы или меню. Несмотря ни на что, интеллектуальный Париж жив и здоров — просто сменил место проживания. «Маргинальные» в прошлом земли XII, XIII, XIV, XVIII и XX округов, а также Сен-Дени и Женевилье приютили интеллектуалов, пишущих, рисующих и дискутирующих в традиционной манере. Сегодня споры ведутся о постколониальной Европе, об отношении к транссексуалам, но никак не о диалектическом материализме или личном отношении к политическим партиям. Здесь продолжают читать Деррида, Дебора, Делеза, Бланшо, Батайя и прочих выдающихся мыслителей XX века, но, помимо того, популярностью пользуются Ален Бадье, Джорджо Агамбен, Эдуар Сэд, Фатима Мернисси или такие молодые философы, как Мехди Бельхадж Касем.
Чаще других в спорах современных молодых философов можно услышать дискуссию, тему которой в начале 1990 года сформулировал Жак Деррида: этика и значение «гостеприимности». Деление на «своих» и «чужих» стало оправданием многих кровопролитных конфликтов, так что вопрос Деррида имеет первостепенное значение.
Англоязычный мир давно провозгласил смерть французской мысли или, как минимум, ее бесполезность в современном мире. Лучшие умы страны вряд ли согласятся с подобным суждением и имеют на это полное право. В конце 1990-х годов я частенько посещал в Париже лекции Жана Бодрийяра, на которых он вел поиск этических и онтологических истин, вызвавших такие катастрофы, как геноцид в Руанде, этнические «чистки» в Боснии или набирающий обороты терроризм. Сегодня Бодрийяр постарел, но его дети — новое поколение интеллектуалов-диссидентов — многочисленны.
Современность отличается от прошлого тем, что теории новых диссидентов наряду с консервативным «Le Monde» обсуждаются на страницах таких модных журналов, как «Les Inrockuptibles». Этот потомок парижской панк-культуры похож на «Le Monde» тем, что отношение к философским теориям у его авторов такое же серьезное, как и у прежнего поколения парижан.
Годы 1990-е дались парижанам непросто. Они начались со смертельной болезни президента страны и неясности будущего. Жак Ширак был избран главой государства в мае 1995 года. Его авторитет был моментально подорван чередой забастовок, коррупционных скандалов и неуклюжих маневров премьер-министра Алена Жюппе. Надменность и любовь к непотизму превратили Ширака в крайне непопулярную персону во французском обществе. Возврат правых партий к власти вызвал в обывательской среде волнения, которые возглавили транспортные профсоюзы Парижа, а когда Жюппе не выполнял очередное обещание, конфликт усугублялся. К концу декабря 1995 года, после нескольких недель волнений и вспышек беспорядков, Париж больше походил на город-призрак: в самое оживленное время года улицы были пустынны, только редкие туристы, которых не пугали дороговизна в магазинах и вызванные безработицей и высокими налогами уличные преступления, бродили по городу. Пресса отражала депрессию общества и пронизавший город ужас, а для описания всеобъемлющей омертвелости парижской жизни запустила в оборот термин «la morosité»[144]. Сегодня многие называют 1994 и 1995 годы «черными», периодом, когда безопасность парижан находилась под угрозой уничтожения нахлынувшей волны кризисов и катастроф.
Столица затихла также из-за волны террора 1995 года. Город уже давно и не понаслышке был знаком с террористами и их акциями. Еще в 1980-х в размеренный ход жизни вторглись взрывы и нападения на мирных граждан. Самыми заметными акциями террористов стали операции группы анархистов «Аксьон Директ». Кульминацией их деятельности стал расстрел двумя женщинами в масках руководителя компании «Рено» Жоржа Бесса в его доме 17 ноября 1986 года.
Помимо того, в 1982 году город был шокирован расстрелом шести ни в чем неповинных посетителей ресторана «Дели Голдберг» на улице Розьер, впоследствии ответственность за эту акцию взяли на себя боевики ООП. В 1986 году пришла новая волна исламистского насилия, первая акция состоялась в марте в торговом центре на Елисейских полях. Два человека были убиты, 28 получили ранения. В сентябре того же года город словно охватило безумие. Были заминированы муниципалитет, Ла Дефанс, штаб-квартира «Рено» и магазин «Тати» на улице Ренн. Из-за низких цен и демократичной атмосферы в торговых залах «Тати» любили посещать небогатые парижане и иммигранты. То, что нападавшим была безразлична социальная принадлежность жертв теракта, нагоняло еще больше страха на все слои городского населения. Взрыв в этом магазине унес жизни семи человек и ранил пятьдесят семь посетителей.
Взрывы 1995 года положили начало новой форме борьбы «арабской улицы» Парижа. 25 июля 1995 года на пригородной станции метрополитена «Сен-Мишель» взорвалась бомба, которая убила 7 и ранила 84 пассажира. Следующий взрыв прогремел 17 августа на площади Этуаль — пострадали еще 17 горожан. До тех пор, пока полиция не уничтожила ячейку исламистов-алжирцев, застрелив в Лионе их лидера Халеда Келькаля, бомбы успели взорваться в особняке Бланш, на набережной Орсе и в Сен-Мишеле. Парижский террор, скорее всего, стал следствием «праведной» ярости, накопившейся в алжирскую войну. Пока сотни и тысячи человек гибли в Алжире — кто от рук исламских террористов, а кто от правительственных войск, — террористы, чьи ряды пополнялись участниками афганской войны, обвиняли Францию в поддержке светского правительства Алжира и во всех бедах колонии. В этой среде зрели настроения, приведшие к последующим терактам в Нью-Йорке и Лондоне XXI века. Позднее открылось, что среди утопических планов исламистов был угон самолета и его пике на Эйфелеву башню.
Пока на улицах бушевало насилие, секс и любовь странным образом продолжали оставаться главной темой мифа о духе Парижа. Мотивы эти воплощались в довольно странные формы. Над Парижем нависла угроза СПИДа, ставшего в начале 1980-х годов неотъемлемой частью жизни столицы. «Отвязные» вечеринки в стоявшем неподалеку от Фоли Берже ночном клубе «Палас», где атмосфера доступности ЛСД, кокаина, амфетаминов и сексуальной вседозволенности царила еще с 1980-х, уступили место более жестким и жестоким сценам из жизни молодых парижан. Эдмунд Уайт назвал «Палас» «парижской “Студией 54”» — местом общения мировых звезд экрана и признанных литераторов. (У меня лично сохранились о клубе очень приятные воспоминания: здесь в 1984 году я впервые попробовал галлюциноген, влюбился в обведенные тушью глаза секретарши из «Фейзин» Франсуазы Байи, танцевал под песни Далиды, Принца и Риты Мицуко.)
Ощущение конца эпохи тех лет точно отражено в фильме 1993 года Сириля Кольяра «Дикие ночи», снятого для узкого круга зрителей и являющего удивительное путешествие по бисексуальной жизни ночного Парижа. Сам Коллар не дожил до выхода картины и не получил за нее приза — режиссер умер от СПИДа во время окончательного монтажа. Смерть писателя Эрве Гибера в 1991 году стала скорее зрелищем, чем шоком для широкой публики. Литератор был интимным другом Ролана Барта и Мишеля Фуко (именно Гибер в своих мемуарах «Другу, который не спас мне жизнь» назвал Фуко садомазохистом) и беззастенчиво использовал эти связи, дабы упрочить свою славу. Он снял кинокартину о собственной смерти («Стыдливость или бесстыдство»), но большинство гомосексуалистов посчитали это жест пустым эксгибиционизмом и спекуляцией на сострадании. Тема судьбы, финалом которой неизбежно становится ранняя смерть от СПИДа, превратилась в хит телевизионных ток-шоу, что оскорбляло память всех, кто умер безвестно и в одиночестве. Прочие писатели-гомосексуалисты, например Рено Камю, не пользовались такими низкопробными методами в погоне за дешевой славой. Они пропагандировали новое общее самосознание гомосексуальной общины, где такие понятия, как стыд или страх, остаются в прошлом, принадлежат «вышедшему в тираж проповеднику» Жан Жене (для молодежи вроде Рено Камю, он представляет собой «гомосексуалиста старой формации», следовательно, находится под гнетом религиозных и моральных табу прошлого, которые хоть и отвергает, но не уничтожает).
В 1990-х годах Париж стал мировой столицей приверженцев не только гомосексуализма, но и échangisme (обмена половыми партнерами). Греховное торжище проводилось не на окраинах, не тайком, как в других европейских странах. В самом сердце города происходил обмен партнерами: в эксклюзивных клубах «Бамбук» или «Крис и Ману», на страницах глянцевых журналов, подобных «New Look» или «Interview», где печатали одновременно политические сводки, культурные новости и эротику на грани порнографии. Для самых смелых искателей приключений в Булонском лесу и около ворот Дофина проводились échangisme sauvage («слепые обмены»). Интерес публики к подобному времяпрепровождению подтверждает оглушительный успех «автобиографии» сексуальных приключений Катарины Милле.
Сюжеты крайне популярных романов Мишеля Уэльбека, поклонника и духовного наследника Селина, разворачивались именно в этом окружении. В 1995 году Уэльбек был безвестным компьютерным оператором в аппарате Национального собрания и проживал в HLM близ станции метро «Бусико». В узких кругах были знакомы с необычным стилем его стихов, где смешивались реализм и меланхолия (действительно, его поэзия того периода больше напоминает стиль англичанина Филипа Ларкина, чем традиционное стихосложение левобережья). Уэльбек оказался гениальным летописцем современного Парижа, он сумел изобразить столичные противоречия, убожество гламура, индустриальную эротику Сен-Дени и тоску залитых дождем бульваров.
В 1996 году Уэльбек начал писать свой эпохальный труд «Элементарные частицы». Тогда-то я впервые и встретился с ним (мы выпивали и смотрели футбол в его муниципальной квартирке — Англия и Франция тогда вылетели из полуфинала). Я и не подозревал, что стопка замызганных листков в углу комнаты, которую Уэльбек громко называл офисом, станет бестселлером во Франции и за ее пределами. «Она либо сделает меня знаменитым, либо уничтожит», — произнес Уэльбек, пьяно махнув рукой в сторону пачки бумаг, которую именовал романом. Я тогда подумал, что он шутит.
В 1998 году перевод «Элементарных частиц» ворвался в списки бестселлеров всего мира. Звуковым сопровождением того лета был диско-альбом версальской группы «Эр», члены которой обожали Гинсбура, «Пинк Флойд» и немецкий техно. Их первый хит «Секси бой» соединил в себе элементы творчества всех кумиров музыки и, самое главное, сообщил мировой общественности, что интеллектуалы Парижа умеют мыслить, петь и танцевать одновременно. Совместно с Уэльбеком «Эр» возвестили о возрождении парижской поп-культуры.
Востребованность этого произведения Уэльбека сама по себе необычна, ведь книга крайне саркастична и печальна. Повесть критикует либеральные ценности 1960-х годов, которые, по мнению автора, являются причиной морального краха современной Франции. Самой опасной и разрушительной из всех вольностей, завоеванных в 1960-х годах левыми, говорит он, является свободная любовь. И сразу Уэльбек утверждает, что таковой не существует. Свободная любовь больше походит на свободный рынок, который жестко делится на обманывающих и обманутых. Полная сексуальная свобода не просто невозможна, попытка достичь ее стоит невероятно дорого. Самоубийства, нервные срывы, алкоголизм и чревоугодие настигают всех, кто из-за невзрачной внешности, отсутствия шарма и удачи становится изгоем сексуального рынка.
Англоязычный мир считает Уэльбека сексуально озабоченным вольнодумцем (тому способствовал знаменитый инцидент, когда писатель, бросив оценивающий взгляд на журналистку «New York Times», предложил ей сыграть в эротическом кинофильме, который снимал на тот момент). Как писатель он тщательно вырисовывает скрытый мир échangisme, заставляющий вспомнить о маркизе де Саде: его взгляд отстранен, словно у ученого, и одновременно полон пафоса. Его образ «свингующего Парижа» одновременно скрабезен, жутковат, смешон и трагичен. Бывший коммунист, открыто заявляющий о своем восхищении Сталиным, Уэльбек оказался жестким моралистом, чье мрачное уподобление секса товару может сравниться лишь с пессимизмом, с которым он смотрит в будущее человечества (в книге он объявляет себя сторонником клонирования как решения всех трудностей и опасностей человеческих страстей и похоти). Популярность Уэльбека-писателя, бесспорно, связана с тем, что его взгляды совпадают со стремлением к самолюбованию и ограниченностью парижан конца XX столетия.
Этим же объясняется и весьма неожиданный всплеск всенародного ликования в 1990-х, вызванный победой французской футбольной сборной на чемпионате мира 1998 года. В десятилетие, в течение которого говорили лишь о культурной депрессии, этот случай стал редкой вспышкой светлых эмоций.
Победа над сборной Бразилии на «Стад де Франс» заставила обычно равнодушных французов выйти на улицы в порыве общенационального единения. Звуковое сопровождение того летнего сезона принадлежит версальцам «Эр», чей хит «Секси бой» показал, как парижане могут танцевать и улыбаться одновременно. Самые скучные интеллектуалы, сторонившиеся футбола и прочих народных развлечений, объявили, что эта футбольная победа стала, пожалуй, величайшим событием со дня освобождения столицы от нацистов. Портрет Зинедина Зидана, центрального полузащитника алжирского происхождения, забившего несколько победных голов, на Елисейских полях подсветили красным, белым и синим цветами; лозунг над изображением гласил: «Зидан — президент». Даже самые осторожные левые политики, включая всеми уважаемого Жана Даниэля из «Nouvel Observateur», заговорили об «эффекте Зидана» и о новой, эмоциональной и толерантной Франции.
Иллюзия перемен ненадолго пережила похмелье, вызванное попойками в честь победы в матче. Еще до проведения чемпионата мира по футболу демагог из правых и лидер «Народного фронта» Жан-Мари Ле Пен жаловался на расовые проблемы внутри сборной команды Франции, в составе которой играли арабы, африканцы и европейцы. У меня появилась возможность задать вопрос на эту тему тренеру национальной сборной Эме Жаке, когда я брал у него интервью для «Би-би-си». В ответ Жаке лишь пожал плечами и сказал, что хоть сам и воевал в Алжире в свое время, сегодня он не видит предпосылок для расовой дискриминации. Тот же вопрос я задал Зинедину Зидану, «самому популярному французу всех времен» — алжирцу. Лицо его окаменело, он промолчал: в изменчивом мире расовой политики Парижа конца 1990-х годов это, возможно, был лучший ответ на подобный вопрос — любой другой мог вызвать яростные столкновения порой самых неожиданных сил в обществе.
Зато Мишель Уэльбек не умел держать язык за зубами и за несколько дней до атаки террористов на башни-близнецы Нью-Йорка в сентябрьском интервью журналу «Lire» пьяно заявил, что «ислам — глупейшая из религий». Последняя книга автора, «Платформа», которую он старательно рекламировал в этом печально известном интервью, содержит мрачный диагноз обоюдной ненависти между Востоком и Западом, признаки которой очевидны как в центре, так и в пригородах Парижа. Его слова подтвердились, когда товарищеский матч между футбольными сборными Франции и Алжира был прерван толпой арабских молодчиков, которые ворвались в раздевалку, скандируя имя Усамы бен Ладена. Капитан сборной Франции Зинедин Зидан охарактеризовал инцидент как «наихудший момент» в своей профессиональной карьере.
Казалось, на протяжении всей осени того года толерантность парижан подвергалась испытанию. Газеты и телевидение постоянно обращали внимание читателей и зрителей на автомобильные пробки и загрязнение окружающей среды, на угрозу наплыва иммигрантов из Восточной Европы и прочих «неблагонадежных» стран. Глобализация медленно, но верно пожирала парижскую культуру: ввезла в город «Старбакс» и баскетбол, уничтожая традиционные места общения горожан. Парижскую культуру заменила китчевая версия древней столицы. Социалисты принялись повсюду горячо обсуждать тему Парижа без парижан — Paris desemparigoté.
Осенью того же года в ответ на выпады в свою сторону арабские и африканские подростки взяли моду вторгаться с хулиганскими выходками в крупные магазины центра города — в Л’Аль и Ла Дефанс. Одетые как афро-американцы, говорящие с магрибским акцентом и обладающие провинциальными манерами, эти дети устраивали в магазинах свои игры, пугали покупателей и прохожих. Совершенно в духе их любимого рэпа, — определявшего мир этих парижан из предместий, — целью этого хулиганства было шокировать сонно-равнодушных обывателей, заставить их почувствовать хоть что-нибудь. Луи Шевалье все-таки ошибся: «опасные классы» не пропали, они просто оставили центр Парижа и переехали в предместья.
Социалист и философ Марк Оже объясняет этот переезд тем, что современный город состоит из «антипространств»: торговых центров, автомобильных парковок, бизнес-кварталов, которые резко контрастируют с традиционной эклектикой и интимностью улиц Парижа. Единственной адекватной реакцией на эту тенденцию является либо полный отказ от посещения города, либо открытое восстание. Историк архитектуры Поль Вирилио проницательно утверждает, что граница города теперь пролегает не по внешнему кольцевому шоссе, а, скорее, по антитерро-ристическим кордонам в аэропортах.
После литературной командировки в Париж английский писатель Питер Акройд назвал Париж «впечатляющим городом», но это был далеко не комплимент. Да, город действительно слишком заботится о собственном имидже и стремится выстроить общую для всех иллюзию: это видно в огромных зеркалах, которыми сверкают кофейни, и в бесконечных отблесках магазинных витрин на бульварах. Самой великой химерой из всех я назову суждение о том, что Париж является хранилищем возвышенного чистого разума человечества. Поэтому современный мегаполис часто считают городом, который умирает, раздавленный весом собственного прошлого.
Настоящая история Парижа, как сказал поэт Жан де Бошер, это движение между «clair» и «obscur», между светом и тенью. Прямо на улицах, пишет он, видна полярность, игра света и тени, прошлого и настоящего. Если мыслить политически, история города сотворена перемещениями между абстрактным пространством государственного и правительственного контроля и реальностью, населенной мечтателями, диссидентами, саботажниками и провокаторами.
Можно сказать, что Париж буквально соткан из идей и идейных устремлений.
Этим объясняются страстность, жажда крови, красота и фанатизм, которые всегда были неотъемлемой частью повседневной жизни этого древнего города. Новые изменения образа жизни, политические стратегии, формы насилия и удовольствия формируют столицу XXI века. В Париже доступны все соблазнительные и изнуряющие крайности современной жизни.
Но опять же — так здесь было всегда.