МАСТЕРСТВО, ОТТОЧЕННОЕ СТОЛЕТИЯМИ

Эи, дак по весны было, да по весны по красной,

Да что-то по летичку было, по лету теплому

Да как на тихой на на вёшной заводи

Да на свежей воды было на ключёвоей

Дак тут плавала сера мала утица…

Дак не одна плавала — да со сереньким со сизым селезнем…

Да как у селезня-то, у молода было

Да в три ряда, в три ряда косыньки по воды да заплеталися,

Да во четвертый-то ряд косыньки по воды плывут,

Да по воды плывут, да по вёшной заводи…

Ой, дак не сами косыньки да заплеталися —

Да заплела косыньки сера да маленька утица.

Ой, да заплела косы, да сама во поход пошла,

Во поход пошла, в зелен сад зашла…

Ох, дак в зеленом саду было во зелененьком

Да тут ходил-гулял да удалой добрый молодец.

Дак не един ходил — да с душой красной девицей.

Дак у удалого да у доброго молодца

Да не сами кудри да завивалися:

Да завила кудри душа красна девица,

Дак завила кудри да своей правой ручушкой.

Дак завила, сама ли во замуж, да во зам*ж пошла…

— Чудесная песня, Иван Николаевич! Мы нигде еще не слыхали.

Иван Николаевич с довольным видом поглаживает большую, тронутую проседью бороду.

— Да уж, верно, ее мало кто помнит сегодня. А надо бы! Хорошая песня, душевная… Да одна ли у нас такая! Герасим Васильич, споем-ка нашим гостям «Как из д*лeчa, д*лeчa», а?

Мы — не гости. Мы приехали сюда, на Мезень, работать, записывать песни, но у гостеприимных северян каждый приезжий, если только он не вовсе разбойник, гость: примут, приветят, усадят к самовару. В деревне Кильца мы еще не бывали. И потому с особым интересом расспрашиваем и слушаем местных певцов. А среди них Иван Николаевич Бутаков — патриарх. С очень большим репертуаром и, что еще важнее, с очень большой любовью к традиционной русской песне.

У Ивана Николаевича большой, крепко рубленный дом со светлыми сенями, высокими затейливыми окошечками, лесенками, с просторными переходами и широкими чистыми лавками по стенам; все это чем-то неуловимо напоминает древнерусские терема, хотя вся обстановка, посуда и разная хозяйственная утварь — наше, сегодняшнее. Правда, на полках по стенам, и в углах, и под лавками множество деревянной посуды, разных корчаг, баклаг, кадушек и т. п., но без этого нельзя: Кильца издавна славится бондарным искусством и до наших дней изготовляет квашонки и кадушки по завету прадедов. Но вместе с тем наш хозяин читал и Пушкина, и Лермонтова, и многих других русских авторов, и даже Жюля Верна, биографию которого он охотно расскажет вам за работой, сколачивая очередной бочонок или отделывая деревянную миску.

Иван Николаевич не только мастер-бондарь и не только певец: он еще и организатор местного кружка знатоков и любителей народной песни. И Герасим Васильевич Рассолов, и Александр Николаевич Чупов, и бабушка Татьяна Г*лицына, сидящие сейчас с нами в доме Ивана Николаевича вокруг магнитофона, — его ближайшие друзья-соседи. Они вместе с другими односельчанами нередко собираются по вечерам и поют. Поют и семейные песни, и рекрутские, и солдатские, и любовные — все, чем издавна богат репертуар старой Мезени. Вот сейчас они спели нам старинную лирическую песню про девушку, оторванную от любимого человека ради замужества с кем-то другим, очевидно нелюбым, если любимый с приглаженными ею кудрями остался без нее в саду. Спели так, что мы заслушались. И теперь ждем с нетерпением: что-то услышим дальше? Дальше должно быть еще много!

— Эта тоже хорошая будет, — помолчав, говорит Иван Николаевич и после маленькой паузы запевает негромко:

Как во далече, далече да во чистом поле,

Ой, что еще того подале — во раздольице,

Ой, стоял сырой дуб да кореховистый.

Ох, окол этого сырй дубй ай три угодья есть,

Ох, три угодьица есть, ай три великие:

Ой, как по корешку сыр* дуб* стоял добрый конь,

Ой, посередочке сыр* дуб* — ай пчелы ярые,

Ох, пчелы ярые, соты медовые,

Ох, по вершиночке сыр* дуб* сидел млад ясен сокол.

Ох, уж конь-от с соколом бились они о велик залог,

Ох, что не о ста рублях они бились, не о тысяче —

Ох, они билися, ругались о своих буйных головах:

Ох, как коню было бежати ай круг сырой земли,

Ой, соколу было летети ай кругом белый свет,

Ох, соезжаться, солетаться, да ай к тому месту,

Ох, ко тому ли местечку, ай ко урчёному,

Ох, ко тому ли ко кусточку, ой ко еровому.

Ох, уж конь-от побежал — да в поле гром гремит,

Ой, как сокол-от полетел — да ай в поле шум шумит.

Ох, еще конь-от прибежал да ай во первом часу,

Ох, как сокол-от прилетал ай во третьём часу.

Ох, уж падал-то сокол-то коню по праву ногу:

«Ох, ты прости же меня, конь, во первой вины, —

Полетел я, сокол, за белой лебедушкой!»

Мы молчим. Мы все еще слушаем, хотя певцы уже умолкли.

— Да как не простить, коли за лебёдушкой, — замечает вполголоса бабушка Татьяна, тоненькое сопрано которой в каждой песне так и вьется, так и обвивается звонким подголоском вокруг мощного голоса запевалы. И все, словно очнувшись, соглашаются с нею: все сочувствуют соколу, рискнувшему головой ради полюбившейся ему лебеди.

И еще песня… И еще… За оконцем дома-терема над вечерней Мезенью медленно бледнеют краски долгого летнего северного заката. В раскрытые двери с реки плывет тишина, овеянная ароматами цветущих прибрежных лугов. И так хорошо гармонируют с нею негромкие мелодичные напевы этих протяжных песен, сбереженных и пронесенных северной деревней сквозь века.

Откуда пришли эти песни? Где и когда зародились?

— Деды наши еще их пели, — спокойно говорит Иван Николаевич. И этим для него все объяснено.

Для него. Но не для нас.

Некоторые ученые предполагают, что протяжные лирические песни той музыкально-поэтической традиции, в какой они были записаны за последние двести лет, должны были возникнуть довольно поздно, не раньше XV–XVI вв. Не оспаривая этого мнения, нельзя, однако, предположить, что у русских людей более ранних эпох не было никакой песенности, кроме репертуара обрядовых, игровых и плясовых, упоминания о которых имеются уже в летописях и существование которых тысячу лет тому назад, таким образом, доказано. Русские люди, несомненно, и во времена Киевской Руси, и на протяжении следующих столетий должны были как-то выражать свою душевную жизнь в песнях. Эти люди встречались, любили, расставались, устраивали семьи, могли изменять, страдать, надеяться, радоваться, ненавидеть — словом, переживать все то, что переживают сегодня на свой манер их праправнуки. А если были те же чувства — должны были быть и песни сходного содержания, сходного эмоционального наполнения. Песенной лирики — любовной, семейной — у древнего русского человека не могло не быть. И была она, вероятно, слишком общебытовым, общераспространенным явлением, чтобы на нее обращалось особое внимание. Поэтому о ней и не говорили, не упоминали в письменных памятниках, не оставляли следов в документах. Остались только в этой песне глубокая задушевность, гуманность, сочувствие к человеческой боли и к человеческой радости, характерные для русской народной песенной лирики во все века.

Какие конкретно были эти древние лирические песни, мы не знаем. Не знаем ни их напевов, ни текстов, ни поэтического языка. Записей ранее XVII века у нас нет. Но можно предполагать, что лирических тем у традиционной песни всегда было много: крестьянский труд, жизнь крестьянской семьи, быт и взаимоотношения родителей и детей. Позднее, как известно уже по записям, добавились темы рекрутчины, солдатчины, взаимоотношений с господами и начальством.

Какая тема прозвучала в народной лирике всего задушевнее, всего теплее? Очевидно, та же, что и в жизни: тема любви, то счастливой, то несчастной, то трагической.

Ox, не ясен только сокол по горам летал, по горам сокол

летал,

Ох, он летать-то столько летал, лебедей искал,

Все лебёдушек искал…

Ох, он нашел столько, нашел же на крутой горе

И только на горе же, на всекрйсоте.

Сидят тут, сидят они, все сидят белешеньки,

Ровно беленький снежок…

Ох, как одна-то из них лебёдка-лебедь понарядливее,

И понарядливее лебёдка, ох, лебедь подогадливее.

И эх, как от стада тут к стадечку лебедь перелетывала,

Ох, письма-весточки лебёдка-лебедь перенашивала,

Ох, на милого-то дружочка-дружка часто взглядывала…

Ой, будто мой-от любезной во лужках гулял,

Он гулять только гулял, тяжело вздыхал…

Ох, он вздохнул только, вздохнул не по маменьке родной, —

Ох, он вздохнул только, вспыхнул по любезной по своёй…

— Про любовь-то красивее всего поется, — замечает дед Герасим, — вы «Душечку молодчика» слыхали ли где? Это уж пущай Иван Николаевич запевает.

И Иван Николаевич не отказывается. Он охотно придвигается к магнитофону, и мы слушаем, как «припоздным-поздно душечка молодчик», обернувшись голубем и перелетев через рощу, снова оборачивается парнем и теперь добивается у девушки ответа на извечный тревожный вопрос:

Да ты, сударушка, красная девица, красавица.

Дак скажи, любушка-девушка, любишь али нет?

— Да только что любовь-то не всегда девке к счастью бывала, — вздыхая, говорит бабушка Татьяна, — в песне-то верно поется…

И частит скороговоркой без «голоса», т. е. без напева:

— На синём-то море да погодушка, во чистом поле — туман. В ретивом-то сердце да зазнобушка: зазнобил парень сердце, да зазнобил он и повысушил суше ветра, суше вехоря, да суше травки-то да шелковоей, подкошеной травки подсушеноей…

— Да вы не так прытко, бабушка Татьяна! Без машины-то так скоро не записать!

— Ну пиши, пиши. Конечно дело, с голосу-то писать легче. Пиши, я погожу!

И пока я начерно записываю скороговорку бабушки Татьяны, чтобы затем выправить эту запись при пении «с голоса», Иван Николаевич мурлычет себе под нос:

Ай, да не една-то ли, една да-ле в поле да дорожечка пролегала,

Ой, да вот она ведь ельничком, березничком, ой, да зарастала…

Ой, да чтой-то ли да сухим горьким да осинничком ее заломало.

Ой, да мне-то нельзя, доброму молодцу, к любушке в гости

побывати,

Ой, да мне-то нельзя, молодцу, любушку в очи да повидати…

Ой, я-то ли дождусь, дождусь поры-время,

Ой, да я-то ли дождусь, ой, дождусь весны красной,

Ои, да я-то ли еще дождусь, ой, да дождусь лета тепла,

Ой, да я-то ли еще дождусь, ой дождусь ночи темной,

Ой, да я-то ли еще дождусь да в гости побываю,

Ой, дак я-то ли тогда-то, тогда любушку-то ли сударушку

в очи увидаю…


Разлука — традиционное препятствие в любви молодой пары. Но и в разлуке, как видно, молодец хранит свое чувство к любимой и, несмотря на горькие преграды, надеется на счастье. А если любовь уходит?..

Долина моя, долинушка, так раздолье широкое,

Раздолье широкое, гулянье веселое!

Дак на тебе, долинушка, дак ничто не родилося,

Ничто не родилося — да ни цветы, ни ягодки, ни черна

черемуха.

Да только уродилася да часта мелка рощица,

Дак зелена елинова, дак горькая осинова.

Дак из-за этой рощицы дак зорюшка-заря занималася,

Заря занималася, дак солнышко-солнце выкаталося.

Дак печет, греет солнышко зимой не по-летнему,

Дак любил парень девушку, любил не по-прежнему…

Любил не по-прежнему, женился на другой. Но где же та девушка, которая первая сложила песню удивительной глубины, силы и поэтичности об этом таком обычном, таком повседневном жизненном случае?

Сторона да сторонка, любимая да родимая,

Мне-ка век по тебе, да дорожечка, да будет не бывати,

Мне черных-то грязей, молодешеньке, будет да не топтати,

Мне мила ли дружка да сердечного да овочьми да не видати.

Я сряжусь, сподоблюсь, да молодешенька, да сряжусь сиротинкой.

Я пойду ли, побреду, да молодешенька, да к милому дружку

на свадьбу.

Я приду ли, молодешенька, зайду на круто крылечко,

Я с крыльца ли зайду, да молодешенька, зайду во горницу.

Я пройду ли, молодешенька, пройду нонь против печки,

И погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем столам

дубовым,

По скатёрточкам новым камчатным…

Погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем да людям добрым

И по прихожим я, да молодешенька, да по приезжим.

Ничего же нонь мне, молодешеньке, не приглянулось,

Ничего же нонь мне, молодешеньке, не прилюбилось…

Уж я вышла, молодешенька, на новые сени,

Я с новых-то сеней, да молодешенька, вышла на красно

крылечко.

Ой, я опрусь, овалюсь, да молодешенька, во точены во перилы,

Я во ти же новы точены во балясы.

Ой, погляжу, посмотрю, да молодешенька, нонче да во чист*

поле, во раздолье.

Ничего же во раздольице нонче в поле не видно,

Только видна в поле да во раздольице една. бела березка.

По корешку да березонька была корениста,

А посередине березонька была кривлевата…

А под той да березонькой мы с милым дружком прежь сидели

И говорили мы с любезненьким тайные словечки…

Тихо вращается катушка магнитофона. Образ за образом ложится на узенькую пленку. И несказанной тоской звучит песня молодки, выданной за нелюбимого:

Поклонюсь-ка я, помолюсь-ка я

Красну солнышку, лику радости,

Поклонюсь-ка я, помолюсь-ка я

Бледну месяцу, что в поднебесье,

Поклонюсь-ка я, помолюсь-ка я

Утрей зореньке да позоревой:

Не издастся ль мне, не случится ль мне

Обежать вокруг доли маятной —

Мужа лютого, свекра жадного, свёкры-в*лчицы…

И молилась я красну солнышку,

Поклонялась я бледну месяцу,

И я жалилась ясной зореньке.

Одного лишь я и не чаяла:

Ни к чему были все моления.

Изжила я жизнь, как и все живут,

Как и все живут люди бедные.

Доли радостной не притулилось,

И вся жизнь прошла черным горюшком…

— Не всегда и парень по своей воле девушку брал, — замечает кто-то из певцов, — иной раз и рад бы по Любови жениться, да то уезжать приходилось, а то еще родители поперек дороги встанут…

— Про девичье горе песен много, а есть ведь и про парней, — говорит бабушка Татьяна, — упрутся отец с матерью, выберут сыну невесту по своему скусу — и женись, не то проклянут.

— Мы слыхали такую песню, — говорим мы, — в деревне Кимже записывали.

Извлекается пленка, записанная в Кимже, и теперь наши певцы сами внимательно слушают то, что нам напели их соседи-кимжане:

Уж ты, ветер ли, ветерочек,

Ветер, тоненький мой голосочек!

Ты не дуй, ветер, да сверх погоды,

Не шатай, ветер, да в поле сосны…

Ай, стоит-то сосенка да край берёжку,

Ай, стоит кудрявая да край крутой горы.

Не водой сосенку да подмывает —

Горносталь к сосенке да прибегает,

Ай, с корешка сосенку да подъедает.

С корешка сосенка да посыхает,

Со вершиночки сосна да вянет.

Ай, да середи сосенки да соловейко,

Ай, да соловей песенки да воспевает,

Ай, молодцу горюшка да придавает.

Ай, молодец маменьке да жалобится:

— Уж ты, маменька, да мать родная,

На что, маменька, на горе да родила,

Недоносочком да родила —

Ай, недоросточком меня да женила!

— Вот-вот, правильно спели, — поддакивает Иван Николаевич, — это кто вам пел? Дарья Немнюгина? По голосу узнать можно! Она — баба-певака!

— А кто у вас тут не «певака»? Один лучше другого, — искренно говорим мы. Певцы улыбаются, довольные, что их искусство оценено по заслугам.

Поздно. Пора кончать на сегодня запись.

— Главное дело — книжку пришлите, коли напечатаете, — просят певцы.

Дня через три мы прощаемся с Кильцой, плывем дальше. А через некоторое, хотя и не очень короткое, время от души радуемся, что можем выслать нашим чудесным певцам один из первых экземпляров изданного нами «Песенного фольклора Мезени».


— А разве всегда родители сыновей только на нелюбимых женили? — спрашиваем мы. Мы хорошо знаем, что в любовных песнях, отражавших быт старой деревни, описывались браки самые различные; но нам хочется вызвать певиц на более откровенную беседу, услышать их собственные суждения и взгляды на традиционный лирический репертуар.

Мы уже несколько дней как переправились из Кильцы на новую базу — в деревню Кузьмин-Городок. Здесь тоже есть небольшой хор любителей народной песни. И сейчас рядом с нами сидят две лучшие запевалы — пожилые сестры Авдотья Григорьевна и Анна Григорьевна со своими приятельницами разного возраста. Все — степенные, улыбающиеся, очень довольные вниманием приезжих городских людей к их любимым песням. Мы уютно расположились вокруг самовара за столом, радушно накрытым нашей хозяйкой, старушкой Маремьяной Романовной, и продолжаем разговор о любовных и семейных песнях.

Наши собеседницы хорошо знают всех жителей в Кильце и очень заинтересованы — что они нам напели? Не дай бог что-нибудь такое, чего в Кузьмином-Городке не поют. Каждый деревенский песенный коллектив очень ревниво относится к своему репертуару, и в каждой деревне хотят спеть нам такое, чего не знают соседи.

Пока все идет благополучно: репертуар Кильцы местным певицам известен почти весь, за исключением отдельных песен, которые знает только один Иван Николаевич. Но ведь за ним не угонишься. Зато местный хор знает кое-ч;то такое, чего нам в Кильце не пели.

— Ну не всегда, — отвечая на наш вопрос, говорит Авдотья Григорьевна, старшая из сестер, — разве мало было песен про хорошую-то свадьбу? Бывало — силком замуж шли, а бывало — и по любви. Как в жизни, так и в песне…

Действительно, очень многие традиционные лирические песни семейно-бытового цикла говорят о свадьбах, совершавшихся не по принуждению, а по доброму согласию обеих сторон, т. е. о желанном и благополучном конце деревенского романа. Песни эти пелись не в день свадьбы, с обрядом были непосредственно не связаны, — чаще всего их пели на предсвадебной неделе, за шитьем приданого, или на вечеринках у невесты. При этом песни этого тематического цикла распадались на ряд моментов, последовательно отражавших весь ход событий предсвадебного периода.

— Конечно дело, от родителей-то много зависело, — говорит Анна Григорьевна, переворачивая чайную чашку вверх дном и кладя сверху кусочек сахара («покорно благодарю, надоволилась!»), — да ведь не всегда они власть свою показывали. Мать-то женихова всегда хотела скорей невесту-работницу в дом получить. Вот она и уговаривала сына жениться. Собирала его к невесте да учила, чего ему там говорить, да всякому обиходу с невестой да с ее родней.

— И песни про это есть?

— А как же? — не без важности отзываются певицы. — Вот хорошая песня есть — «Яхонт» называется. Споем, девушки?



Ах, деревня от деревни

Неподалеку стоит.

(Иванов Е. П. Русский народный лубок.

М.—Л., 1937, с. 84, л. 20).

Шестидесятилетние «девушки» дружно кивают головами.

— Маремьяна Романовна, куда самовар отнести?

Самовар, посуда, булки, сахар, баранки как по щучьему веленью скрываются куда-то за пеструю занавеску в угол. На столе торжественно воцаряется магнитофон.

Что ли не яхонт по горнице катался,

Не крупной жемчуг по блюду рассыпался —

Добрый молодец жениться собирался, —

начинает одна из певиц. И хор с увлечением подхватывает;

Его матушка снаряжала,

Хорошо желты кудерки зачесала,

На отъезде таково слово сказала:

«Ты поедешь, мое дитятко, жениться

Ты на душеньке, на красной на девице,

На Татьяне свет на Петровне.

Поклонись ее батюшке родному,

Поклонись ее матушке любимой»…

— Вот поедет парень да и посватается, — повествует прыткая Анна Григорьевна, которой хочется поскорее передать нам содержание предсвадебных песен, — родите-ли-то невестины согласятся, а невеста — ну реветь! Бывало, и сама-то согласна, да надо было обычай поддержать, пожалиться.

И она затягивает медленно и уныло:

Что на тихой на тишине

Да на тих*й лебединоей

Да тут не павонька плавала,

Да не пава п*рья р*нила,

Да тут сестра брату жалилась,

Брату милому, любимому…

— Плакалась, зачем, значит, отдают, — перебивая сама себя, торопливо поясняет певица и продолжает, — а брат-то ей и отвечает:

Да не твори судьбу-жалобу

Да ты на брата на старшего,

Да ты твори судьбу-жалобу

Да ты на свата на бльшего:

Да он ходил, все похаживал,

Да он хвалил, все нахваливал

Да как чужу-ту дальну сторону:

«Она горохом огорожена,

Да черносливом усажена,

Да медами поливала».

А чужа дальна сторона

Тоской-горем огорожена,

Тоской-горюшком засеяна,

Да слезами поливана…

Не девушка просит защиты у брата — красивая птица в горести теряет свои сине-золотые перья, белая лебедь жалуется соколу, тонкая березка в тоске приклоняется до земли. На каждое переживание невесты у песни готов поэтический образ: предчувствуя разлуку с молодой хозяйкой, вянет ее родимый отчий сад, чернеет золотой девичий венок, холодная вода заливает цветущие кусты и деревья:

Разлилась вода студеная

Да по всему двору широкому,

Да потопила весь широкий двор,

Да поломала в саду вишенку,

В саду вишенку с малиною,

Да с малиной виноградною!

Пусть «виноградной» малины не бывает — не все ли равно? Воображение народных поэтов неистощимо.

— А как просватанье придет, тут тоже свои песни, — замечает красивая молодка Олена Архиповна, — невеста-то ревмя ревет, просит подруг: засеките, мол, дороженьку частым ельничком-березничком, не пройти бы, не проехати чужому чуженину. Жениху, значит. А он тут и едет.

— Олена Архиповна, да вы не рассказывайте, вы спойте.

Певица не отказывается.

Ой, да из полян, полян да ветры венули, —

заводит она высоким голосом,

Ой, да с городу ой да гости ехали.

Да ко чьему двору ехали?

Да ко чьей теплой горенке?

Они ехали, ехали

Ко двору красной девицы,

Свет Олены Архиповны…

Все смеются:

— Ишь ты! Сама себя опевает!

Смеется и Олена.

— А тут подружки невестины и запоют, — подсказывает нетерпеливая Анна Григорьевна:

Цвет ты, наша рябинушка,

Ты зачем рано спошатилася?

«Не сама собой я спошатилася,

Спошатили меня да ветры буйные,

Преклонили меня снеги белые».

Уж ты, свет, наша подруженька,

Ты зачем рано взам*ж пошла?

«Да не сама собой я взам*ж пошла,

Поневолил родимый тятенька,

Сговорила родима маменька».

— А то еще поют, что жених по морю на корабле плывет, — едва дав сестре допеть, вставляет свое слово Авдотья Григорьевна, — да что он лебедь догнал да подшиб, да что охотники куницу поймали, или там яблонь подрубили, либо травку свежую стоптали… Всякое народ для красоты придумывает.

Да, действительно, в лирических песнях свадебного тематического цикла, заранее описывающих шаг за шагом церемониал старинного обряда, многое сделано «для красоты». Воспевая взаимную любовь и согласие молодой пары, песня использует для этого поэтичные сравнения, метафоры, символы, связанные в народной поэтике с представлениями о совместном благополучии и нерушимой связи: упоминает совместную вкусную еду и взаимное угощение молодоженов сладким вином и лакомствами, совместную ловлю золотых и жемчужных сказочно прекрасных рыб, собирание рассыпанного жемчуга, пляски, игру на гуслях и т. п. Невеста шьет жениху к свадьбе красивый кафтан, а он осыпает ее подарками.

— А вот прежде, — говорит Олена Архиповна, — девушки-подруги невестину долю выкликали. Не у нас, — у нас этого не бывало, — а мне бабушка рассказывала. Она не из наших мест была. Выйдут девушки рано утром на поле за огород невестин да и поют:

Да вот мы выйдемте, сестрицы, мы на круту гор*,

На круту гору, на буен ветер,

Вот мы встанемте, сестрицы, во единый круг,

Мы прокличем-ка, сестрицы, зорю утреннюю,

Мы прокличем-ка, сестрицы, зорю вечернюю,

После зорюшки, сестрицы, вольну волюшку.

Да и где же эта волюшка заболталася?

Да в шелковой траве волюшка заплуталася,

Во темных лесах воля заблудилася,

Во чистых полях воля загулялася,

Во черной грязи волюшка замаралася,

Во быстрой реки воля умывалася.

Во божьей церкви воля богу молится,

Перед волюшкой, сестрицы, свечи теплятся…

— А у нас невеста тоже с волей прощалась, на девичнике плакала, — перебивает её Анна Григорьевна, которая пуще всего боится, как бы где-нибудь — пусть хоть на Новой Земле, пусть хоть па Курильских островах — не оказались песни лучше, чем в Кузьмином-Городке:

Полетай-ка, моя молодость,

Во сыры бора, во темны леса!

Сядь-ка, моя молодость,

Что на саму на вершиночку,

На вершиночку да на елиночку…

— А потом к венцу повезут. Тут уж все провожатые поют:

Разливалася студеная вода,

Разлилась она, разлелеялась.

Отплывали тут три кораблика:

Еще первый корабель — с чистым золотом,

А второй корабель — с ясным серебром,

Еще третий корабель — с красной девицей…

— Нонь венчаться-то не ездят, конечно дело, только в сельсовете списываются, — говорит Авдотья Григорьевна, — а песни старые поют. Вот приедут из сельсовета, входят в дом молодого, подруги невестины и запевают:

Залетела вольна пташечка,

Да залетела канареечка

Ко соловьюшке во клеточку,

Да за серебряну решеточку,

Да за хрустальню переборочку…

— Тут уж, стало быть, девкиной воле и вовсе конец, — заключает кто-то из певиц.

— Уж больно эти песни на голосах красивы, — с искренним восхищением говорит Анна Григорьевна (и мы невольно вспоминаем дядю Лариона: и тут то же!), — как начнут петь — век бы слушала.

— А у вас в городу этих песен не знают? — спрашивают женщины. Мы принуждены сознаться, что, кроме специалистов, большинство горожан не знает.

— Ну, известно, откуда им знать, — замечает самая рассудительная, Авдотья Григорьевна, — а хорошо, кабы и там когда спели… Наши песни — чем не красивы?

— Да, Авдотья Григорьевна, конечно, ваши песни чудесные. И если не будут их петь на городских свадьбах, потому что свадьбы в городах празднуются сегодня иначе, чем в деревне, записать их, сохранить, напечатать, познакомить с ними людей в городе ведь надо? Вот мы и записываем.

— Ну пиши, пиши, — сочувственным хором отзываются певицы.

И мы пишем, пишем — благодарные, радостные, счастливые…

Эх, да ты береза, березонька бела!

Ох, да что по корню белая да береза она кривлевата,

Ох, да со вершины белая да береза она кудревата,

Зелена она да кудрява…

Ох, да насередь белой той березы гнездо соколино,

Не соколино гнездо — гнездышко орлино…

Ох, да соколино тепло гнездышко — его разоряют.

Эх, да разорили теплое гнездышко его понапрасну.

Ох, и что не мати с отцом сыночка в службу провожали:

«Ты ступай, наш сыночек, познай службу.

Еще царская-то служба — она растяжёла»…

Эти песни тоже знала и пела старая Россия. В этот раз мы слушаем и записываем их в деревне Шелексе.

От Архангельска до станции Плесецкой всего двадцать километров. Но это — только станция железной дороги, а деревня в стороне. До нее надо ехать еще одиннадцать километров лесом на лошадях.

У станции стояла подвода, пришедшая в местную лавку за крупой, солью и другой провизией для деревни. Нас мгновенно уютно устроили между мешками на перевернутых ведрах, и мы двинулись в путь.

Путь этот был многострадальным. Только тот, кто знает, что такое архангельская проселочная дорога и что такое традиционная архангельская «телега», и каково сочетание двух этих элементов (особенно в дождливую погоду!), — только тот поймет, как мы пережили эти одиннадцать километров. Но выбора у нас не было. И мы пустились — где вскачь, где шагом, где вброд — по дикой, лохматой лесной дороге с бесчисленными колдобинами, ухабами и лужами величиной с добрый пруд. Лес стоял кругом косматый, влажный, густой, полный бурелома, зарослей и звериных нор. Кое-где виднелись замшелые, окопы, заросшие вереском и травами, — следы давно прошедшего времени, гражданской войны.

Шелекса — деревня громадная и очень старая. Дома большие, черно-рыжие, с крылечками старинной формы, множеством деревянной резьбы на столбиках перил, с подзорами, расписанными букетами или кругами и звездами. На фронтонах — рыжие косматые львы с вылупленными глазами, с кисточкой на хвосте, и ветки фантастических цветов, поднимающихся из непропорционально маленьких цветочных горшочков. На цветах сидят не менее фантастические птицы.

Как всегда, какое-то время на поиски базы, на первый самовар с дороги… А затем — новые знакомства. Жители Шелексы дружелюбно теснятся к нашему крыльцу.

— А вы, голубчики, откуда? А зачем? За сказками? За песнями?! Вот беда!

Расспросы полны изумления, но и самого теплого доброжелательства.

— Да как не быть! И сказывают у нас, и поют… Поживете, погостите, в Шелексе у нас народ хороший, разговорчивый. Может, и найдете, чего вам надо.

Конечно, мы нашли. И даже очень скоро: в первый же вечер. В деревне оказалось много и стариков, бывших солдат, и партизан, рассказы которых можно было записывать как увлекательные приключенческие повести, и жителей среднего поколения, и молодежи. Все они охотно навещали нас и приглашали к себе. Дорожные тетради стали быстро заполняться записями одна за другой.

Особенно интересны были воспоминания стариков о событиях далекой гражданской войны и местных героях-партизанах, совершавших подвиги, поистине невероятные по смелости и дерзости замысла. С этими стариками мы проводили целые вечера и, так как их воспоминания были материалом, в наши дни уже очень редким, записывали главным образом именно их рассказы. Но однажды разговор зашел и о песнях. Оказалось, что старики знали их немало.

— Да ведь только мы не про то поем, что бабы, — сразу же предупредили они нас, — не про милёнков да не про свадьбы. У нас свои песни. Солдатские.

Славные это были старики — серьезные, вдумчивые. Песни свои они любили крепко, знали их прекрасно — и рекрутские, и солдатские походные, и солдатские бытовые. Многие из этих песен были давно широко известны в печати, но в Шелексе мы получили тексты особенно полные и хорошей сохранности.

Глубокой тяжелой бороздой пролегли рекрутчина и солдатчина по старому быту русской деревни. И народные песни, связанные с этими темами, полны душевной муки и сдержанных рыданий. Плакали и сами обреченные на солдатскую жизнь, заливались слезами их родители, жены, невесты, друзья и родные. Самым страшным моментом в жизни парня прежде было время набора. Иным везло — оказывался негоден. Счастливая судьба! С другими было иначе. Особенно страшно бывало родителям самим выбирать на жертву солдатчине одного из нескольких сыновей, одинаково милых и любимых.

Ох, из палатушки-то было белокаменной,

Белокаменной было государевой

Выезжал-то майор да полковничек,

Вывозил-то указ, да указ немилостлив,

Что немилостливой указ да нежалостливой:

Что из трех-то сынов да во солдаты брать,

Из четырех-то братов в казаки писать.

Ох, что у нужного было да у бедного,

У крестьянина было небогатого

Было три-то сына, да три хорошие,

Ой, хорошие были, распригожие,

Все на царску-то службу да были гожие.

«Нам болыпого-то сына да будет жаль отдать,

Нам-то среднего-то сына да не хочется.

Ох, верно младшему-то сыну ему бог судил».

Тогда младший сын да у них расплакался,

Отцу с матушкой да он разжалился:

«Ох, я-то не сын-то, верно, вам, да я вам пасынок!»

Отец с матушкой да тогда расплакались:

«Ох, уж вы, дети, да наши деточки,

Да вы сходите, дети, да в нову кузницу,

Уж вы скуйте-ко, дети, да все да по ножичку,

Все по ножичку да булатному,

Уж вы сделайте, дети, да все по жеребью,

Да вы снесите-ко их да на Неву-реку».

Тут сходили-то дети в нову кузницу,

Ох, все сковали они да все по ножичку,

По булатному да по укладному.

Они сделали все по жеребью.

Ох, снесли-то они на Неву-реку.

Как у старшего сына — да как ясён сокол,

Да как у среднего-то сына — да как бел* лебедь,

Эх, что у младшего-то сына — да ровно ключ ко дну…

Как меньшой-то сын у них да расплакался:

«Эх, видно бог-то судил да мне в солдатах быть,

Во солдатах мне быть да царю служить,

Царю-то белому, да Петру Первому»…

Рекрутчина отнимала у человека все радости жизни, и прежде всего — семью.

Ты, калинушка, размалинушка,

Ты не стой, не стой на горе крутой,

Не спускай листьё во синё морё.

На синём море корабель плывет,

Корабель плывет, чуть волна ревет.

Что на том корабле трп полка солдат,

Три полка солдат, молодых ребят.

Что на том корабле генерал-майор.

Генерал-майор с ними водится,

Молодой солдат домой просится:

«Генерал ты майор, отпусти меня домой,

Ко жене молодой, к отцу с матерью,

К отцу с матерью, к малым деточкам!»

«Ты, солдат молодой, не просись ты домой:

Отец с матерью у тя померли,

Молода жена сбаловалася,

Малы деточки сиротать пошли.

Нынче все твое у тя кончилось!»

Уделом солдата на десятилетия становились бесприютность, одиночество, неизвестность о своей судьбе.

…Уж мы где же, братцы, будем день дневать,

Будем день-то дневать, да ночь кор*тати?

Ох, будем день дневать да во чистом поле,

Во чистом поле да во сыром бору,

Ночь коротати да мы под сосенкой,

Мы под сосенкой да под жар*вою,

Мы под яблоныо да под кудрявою.

Нам постелюшка-то — мать сыра земля,

Нам сголовьице-то — зло кореньице,

Нам одеялышко-то — ветры буйные,

Умываньице-то частый мелкий дождь,

Утираньице-то — мурава-трава,

Разбуженьице-то — сабля вострая,

Сабля вострая да пуля быстрая…

И после битвы не свежая березка, а колючая мрачная «елинка» склонялась над раненым, не веселый соловей, а зловещая кукушка оплакивала его:

Край пути-дорожки, да край-то широкой было, край московской

Да край-то московской, славной петербургской,

Ой, да тут-то стояла-то зелена елинка,

Зелена елинка, и дак не толстя-то, собой ровн*я,

Собой р*вная дак с вершинушки до самого комоля…

Ой, да на верпшнушке было, на пруточке,

На зелененьком было на листочке,

Да тут-то сидела-то вольна птица-пташечка,

Эх, да по прозваньицу горемычная кукушка.

Эх, да не кукует, все сидит, горюет,

Ай, жалобнешенько слезно причитает,

Эй, да под елинушку все сидит, взирает…

Эй, да под елинушкой лежит тело бело,

Ой, дак молодецко тело, все солдатское.

Ой, да как воспрог*ворил удал добрый молодец:

«Да уж ты, матушка, зелена елинка,

Ой, да ты столько прикрой-кося, прикрой мое тело бело,

Распусти свое сучье-прутье.

Ты закрой-ко, призакрой мое тело бело,

Эх, да чтобы солнышко тело не сушило,

Эх, да частым-то дождичком тело не мочило,

Ох, чтобы вороны тела не клевали,

Ой, да серы волки тела не терзали…

Редко-редко случалось, чтобы горькая участь солдата как-то доходила до сознания начальства. Но в одной из песен все-таки рассказывалось о таком случае.

Уж мы сядем, ребятушки, на зеленый луг,

На зеленый луг, во единый круг.

Запоем-кося, ребятушки, песню новую,

Да ту, которую певали, мы на батюшке на черном корабле:

«Ох, не бывал-то наш полковничек на синем море,

Не видал-то наш полковнпчек страсти-ужасти.

Ох, приударила черн* волна в червлен кораб,

Помутились у полковничка очи ясные,

Опустились у полковничка да ручки белые,

Да помутился у полковничка ум со разумом,

Помешалась у полковничка кровь с печенью,

Подкосились у полковничка ножки резвые.

Ох, да приупал-то наш полковничек с корабля долой.

Соскакали тут матросики в легки шлюпочки,

Сохватали тут полковничка за черны кудри,

Отвозили тут полковничка да на червлен кораб.

Так лежал-то наш полковничек трое суточки.

Ох, от тяжелой от хмелинушки да просыпался он,

Просыпался да полковничек, да слово вымолвил:

— Еще есть ли на свете такова ладья,

Чтобы по морю шла — не шаталася?

Еще есть ли на свете таковая мать,

Отдала сына в солдаты — да не заплакала?

— Вишь, стало быть, понял, каково в солдатчине-то нашему брату бывало, — говорит кто-то из певцов, когда песня допета до конца.

— А еще бы те! Что солдатчина, что корабельна служба — всё едино было.

— Конечно, теперь такие песни нам не к месту, — внушительно произносит восьмидесятилетний запевала, Степан Михайлович, — в нашей армии их не запоют. А вот на публике где-нибудь, на концерте — хорошо бы. Душевные они, жалостные. Пусть бы люди слушали да понимали бы, каково прежде народу жилось. Да ценили, как ноне живут. А то избаловались больно… Вы попросите там, в Ленинграде-то. Пусть бы по радио спели.

И нам опять вспоминаются и дядя Ларион, и певицы из Кузьмина-Городка: «Наши песни — чем некрасивы?..»

— А еще-то ленточка есть у вас? — деловито осведомляется Степан Михайлович, глядя, как быстро уменьшается количество чистой пленки на катушке магнитофона.

— Есть, есть! У нас много!

— Ну, ладно, коли есть. Надо, чтоб и на завтра хватило. Завтра особую песню споем. Придем пораньше.

И приходят. В семь часов утра. Рассаживаются и предупреждают:

— Вишь ты, песня-то нонь будет другая, не солдатская. «Тайная» песня будет.

— Тайная?

— Да. Прежь-то за такие по головке не гладили… Да на чужой роток не накинешь платок, вот народ-то и пел. Тайком пел, чтобы начальство грехом не услыхало. Запишете?

— Конечно, запишем! Еще бы такое да не записать!

— Ну, пиши.

И, откашлявшись, запевают:

Высоко заря расходится,

Ой, да широко заря разливается,

Выше лесу, выше темного,

Да выше садику зеленого,

Ой, выше ворот да выше царскиих,

Тут стояла да темна т*мница,

Темна т*мница, злодейка заключ*вница.

А чтой ли во той ли темной т*мнице

Был засажен добрый молодец,

Добрый молодец, донской казак.

Он спо т*мнице спохаживал,

Табаку трубку он да накладывал,

Он накладывал, ой, да все закуривал,

Да во окошечко поглядывал,

Он во решетчато посматривал.

Ой, да что случилось ли царю да мимо ехати,

Мимо эту темну т*мницу,

Темну т*мницу, злодейку заключ*вницу.

«Уж ты, царь мой, осударь-батюшка,

Уж ты прикажи меня поить-кормить,

Ты поить-кормить, на волю выпустить.

Коли ты меня на волюшку не выпустишь —

Ой, да напишу я письмо-грамотку

Ко родителю ко батюшке

И ко родимой моей матушке,

И ко братцам, ясным соколам,

Ко сестрицам, белым лебедям.

Ой, да они все твое царство огнем сожгут,

Твоих воинов всех они перебьют,

А тебя самого во полон возьмут».

— А любопытно бы, про кого это народ сложил? — говорит серьезный Степан Михайлович, — ведь, верно, не зря пели. Вам про это дело слышать не доводилось ли?

Мы высказываем все наши соображения по затронутому вопросу. В прошлом было немало тем, о которых пароду запрещалось думать, и немало было запретных песен. Но народ пел.

— Пели о Разине, о Пугачеве. Пели о том, как царь Петр насильно постриг в монахини свою первую жену, Евдокию Лопухину.

Нас внимательно слушают.

— Это царицу-то? Да за что ж это он ее так?!..

Беседа затягивается. И, очень заинтересованные, наши новые приятели, уходя, обещают «подумать», «помозговать» и, может быть, вспомнить еще что-нибудь такое, что прежде можно было петь только потихоньку, вполголоса и то с оглядкой.


И вот опять — новая путь-дорога, новые деревни, новые знакомства, новые друзья…

Дед Иван Васильевич Соловьев был колхозником деревни Добрынской. Мы познакомились с ним в одной из экспедиционных поездок по Вологодскому краю.

Маленький домик, осененный развесистыми черемухами, уютно прятался в зелени. К этому домику нас привела соседка Ивана Васильевича, Анна Никаноровна.

— Вот, — сказала она, — коли вам веселых песен надо, так уж лучше не найдете. Старик этот смолоду у нас по деревне первый песельник.

Протяжных лирических песен в ту поездку у нас было записано уже очень много, «частых» плясовых — мало. Знакомству с «первым Добрынским песельником» мы, конечно, очень обрадовались.

Иван Васильевич, небольшой сухонький седой старичок, сидел на лавочке под цветущей черемухой и чинил сапоги.

— Гости к тебе, Иван Васильевич, — сказала Анна Никаноровна, появляясь вместе с нами перед старичком. Старичок весело поглядел на нас из-под мохнатых бровей. Глаза у него были старчески выцветшие, но глядели остро и живо.

— Хорошее дело, Аннушка, — бойко отозвался он, протягивая нам руку, — а откуда гости-то?

Присев подле него на лавочку, мы объясняем ему, кто мы и зачем приехали.

— Хорошее дело, — одобрительно повторяет дед, яростно вколачивая гвоздь в подметку, — это очень даже хорошее дело. Без песни как проживешь? Никак не прожить! Мне вон седьмой десяток кончается, а и сейчас мне день не в день, коли песню не спел.

— А какие же вы песни любите петь, Иван Васильевич? — спрашиваем мы. Дед крякает и разглаживает бороденку.

— А вот вам песня. Чем не песня? — говорит он, посмеиваясь, и вдруг всплескивает ладонями:

Ой, из-за леску, да лесу темного,

Ой, лелю, лелю, да лесу темного,

Да из-за садику зеленого,

Ой, лелю, лелю, саду зеленого,

Ой, выходили тут да два удалые,

Ой, лелю, лелю, да два удалые,

Ой, лелю, лелю, да парни бравые,

Ой лелю, лелю, да парни бравые.

Ой, выходили да поссорились,

Ой, лелю, лелю, да поссорились.

Дед начинает притаптывать, сидя на месте, и разводить руками, как бы танцуя.

— Иван Васильевич, да вы настоящий артист!

— Да уж как своего любимого дела не знать, — смеется Иван Васильевич, очень довольный произведенным на нас впечатлением, — я вот и другую знаю!

И, откинув в сторону починенный сапог, старик подмигивает Анне Никаноровне и, притопнув ногой, высоко вскидывает голосом:

Не пила бы я, не ела,

Все на милого глядела!

Пойду, млада, за водой,

За холодной ключевой,

С ушатами, с ведрами,

С новыми, с дубовыми.

Ведра брошу под гор*,

Да сама сяду на траву,

Да сама сяду на траву,

Да раскинусь яблонью,

Яблонью зеленою,

Красотой кудрявою!

— Вот какие у нас песни поют, — говорит торжествующий дед, допев песню до конца, — как, хороша ли?

— Очень хороша, Иван Васильевич!

— Ну то-то я и говорю. Как без песен жить!

И дед берется за второй сапог.

— Иван Васильевич, — говорим мы, — нам хотелось бы вас на нашей машине записать. Она и слова, и голос запишет. Навсегда ваши песни сохранятся.

— На машине?! — изумляется дед. Мы объясняем ему, в чем дело. Дед улыбается во весь рот.

— Отчего же? Это можно. Это разлюбезное дело, — охотно соглашается он, — вот только дай этот каблук прибью — и приду. Ты, Аннушка, тоже с ними пойдешь?

— Как не пойти! Они, почитай, весь колхоз собирают, — улыбаясь, отвечает Анна Никаноровна.

— Вот, каблук прибью, рубашку чистую надену — и приду, — обещает дед, принимаясь с удвоенным рвением орудовать своим молотком.

— Так мы вас ждать будем, Иван Васильевич, — говорим мы, поднимаясь с места, — в избе у Анны Ника-норовны собираемся.

— Да уж приду, приду! Самому, чай, любопытно! — кричит нам вдогонку дед.

— Он старик развеселый, — рассказывает нам по дороге Анна Никаноровна, — сколько старых разбойничьих да атаманских песен знает — беда! А больше всего игровые да плясовые любит. Смолоду балагурить да кадриль водить горазд был.

У крылечка Анны Никаноровны собралось уже человек пятнадцать-двадцать колхозников. Тут и молодежь, и люди постарше. Как всегда, под ногами шныряют и вертятся ребятишки.

Когда фонограф установлен, валики приготовлены и табуретки перед рупором поставлены, является дед. Он явно прифрантился: на нем чистая пестрая рубашка, коричневый старенький, но очень чистый зипун и на ногах только что починенные сапоги. Собравшаяся толпа встречает его приветственными возгласами.

— Вот и дедушка наш!



Не будите молоду

Раным рано поутру.

(Иванов Е. П. Русский народный лубок.

М. — Л, 1937, с. 94, л. 33).

— Вот и певун первый!

— Да уж без него как петь! Без него какой хор? То, да не то.

Дед широко улыбается. Не дойдя пяти шагов до крылечка, он вдруг топает ногой об землю и хлопает в ладоши:

Я по бережку погуливала,

Да чернобыль травку заламывала,

Я гусей домой заганивала,

Да ай-люли-люли, заганивала,

Я серых домой заганивала,

Да белу лебедь уговаривала…

Притаптывая и прищелкивая пальцами, дед пляшет перед фонографом.

— Да погоди, дед, — унимает его Анна Никаноровна, — погоди, машина-то еще не заведена.

Мы усаживаем старика перед рупором.

— А чего петь-то? — бойко спрашивает он.

— Ты, дедушка, плясовую спой, — просят колхозники, обступившие Ивана Васильевича, — ведь ты на плясовые больно горазд!

Дед откашливается и вдруг громко запевает в самый рупор:

Озеро широко,

Да белой рыбы много,

Ой, бела рыба щука

Да белая белуга.

Ой, белая, бeл*я,

Да девица мил*я,

Девица мил*я

Да радость дорогая.

Куда мне-ка сести,

Куда мне присести?

Сяду я, присяду,

Да на даль, на долинку,

На даль, на долинку

К милому на тропинку…

Веселый ритм не дает сидеть на месте. Удерживаться больше не под силу. Дед вскакивает, отпихивает ногой табуретку и, продолжая петь, принимается выплясывать перед фонографом:

Ой, на дубе было, дубике,

Во зеленом было садике,

Во зеленом было садике,

Тут сидели две голубушки…

И увлеченные слушатели подхватывают хором:

Ой, лелю, ой, лелю,

Тут сидели две голубушки!

Песня гремит на всю избу и вылетает в поле.

— Да будет, дед! Ведь, поди, умаялся, — дергает старика за рукав Анна Никаноровна.

Тут сидели две голубушки, —

ничего не слушая, заливается дед. И, поставив правую ногу на каблук, принимается выделывать всякие замысловатые фигуры. Фонограф забыт окончательно. Дед пускается вприсядку.

— Ай да дед! Ай да дед! — хлопая в такт ладонями, кричат смеющиеся зрители.

— Да передохни ты, верченая душа, — уговаривает деда Анна Никаноровна. Но Иван Васильевич неутомим. Он предлагает нам спеть про утушку, про заюшку, про калину с малиной, про вербу, про птицу-сокола и еще чуть не два десятка плясовых песен на выбор.

— Вы песни-то мои в город увезете? — спрашивает он нас, прощаясь, после того как мы, использовав весь запас чистых валиков, вынуждены прекратить запись до завтрашнего дня. И видно — так ему хочется поделиться своим песенным богатством и с городом, и со всеми, кто этих песен не знает!

— Да, дедушка. Увезем и в книжке напечатаем.

— Ну то-то. И книжку мне пришлете?

— Непременно пришлем.

— Вы и в другие деревни пошлите, — просит Иван Васильевич, — пусть везде знают, как в Добрынском колхозе деды поют.

И он, приплясывая, спускается с крылечка.

Ты сойми тоску-кручину

С меня, молоденькой,

Ты вплети тоску-кручину

Коню в сиву гриву.

Сивый конь-от подопнется —

Грива растряхнется,

Сива грива растряхнется

Тоска разойдется.

Разойдет тоска-кручина

По чистому полю…

Цветущие черемухи заслоняют фигуру уходящего деда. Только последние слова песни еще долетают до нашего слуха:

Обрастет тоска-кручина

Травой, травой-муравою,

Травой-муравою,

Алыми цветами!

Поистине — хорошо поют деды в Добрынском колхозе!


Но не хуже поет и молодежь. И в Добрынском, и в других колхозах Вологодчины, Ленинградской области, на Волге, на Урале, на Пинеге плясовая «частая» песня издавна хранится в памяти населения и весело переходит от бабушек к внучкам. Традиционные пляски в наших деревнях были всегда разнообразны: русская деревня знала не только свои старинные исконные пляски «барыню», «звездочку», «камаринскую», «метелицу» и другие, но и забавные орнаментальные пляски-прогулки по избе. Бабушки сегодняшних молодых колхозниц в дни своей молодости на «вечорках» и «бесёдах» «ходили кривульками», «вили капустку», «водили утушку» — т. е. под «частые» песни, притаптывая, приплясывая, переплетались и расплетались по избе замысловатыми цепями и узорами.

Уж ты, сад ли, мой садочек,

Сад зеленый, красовитый,

Красовитый, частовитый!

Кабы этот был садочек

У меня бы в огороде,

У меня бы в огороде,

Во любезном частоколе,

В частоколе, в чистом поле,

Я бы знала сад садити,

Разумела, чем полити,

Чем полити, сад покрыти.

Полью садичек водою,

Я водою не простою,

Я водою не простою —

Не простою, ключевою…

Переплетались шеренги пляшущих, прихотливо извивалась и песня — звонкая, веселая, полная светлых образов и мягкого, плавного ритма; извиваясь, играла звукописью: «сад зеленый, красовитый, красовитый, частовитый… у меня бы в огороде, во любезном частоколе, в частоколе, в чистом поле»…

Сегодня эти развлечения вытесняются из деревенского быта новыми песнями и новыми городскими танцами. Но старые «частые» песни живут еще в очень и очень многих селениях — такие же свежие и веселые, как когда-то.

Травы мои, травы,

Травы шелковые,

Травы шелковые,

Луга зеленые!

Я хожу по травке,

Хожу по муравке.

Мне не нагуляться,

Мне не находиться,

Кого сердце любит —

Того не налюбиться!

Цепь девушек в пестрых нарядах, взявшись за руки и приплясывая, идет по весенней поляне. Навстречу — другая цепь:

…Как по морю-моречку

Синий кораб*ль плывет.

По кор*блю свет Иванушка

Погуливает,

Сам во зарики-тембарики

Поигрывает,

Подает он голосок

Красной девке в теремок.

Сейчас обе цепи сойдутся на берегу речки, где уже поджидают своих подруг принаряженные парни с гармонью. Начнется веселая «кадрель»:

Ох, изюмная ягодка,

Ох, изюмная, сах*рная

По белу блюду катается,

Да по серебряной тарелочке,

По серебряной тарелочке,

Словно сахар, рассыпается.

Да из-под сахару речка текла,

По изюму рассыпалася.

Берега были хрустальные,

А древа-то винограденные…

Четко, бойко топают десятки пар ног, отбивая плясовой ритм:

Через речку, через мост

Очень дорог перевоз.

Меня миленький, хорошенький

На ручках перенес.

Перенес меня,

Тащил он —

Ничего не замочила,

Только милый маху дал —

Башмачок с ноги упал.

Мне не жаль

Башмака,

Жалко белого чулка.

Башмак батюшка шил,

Чулок — милый подарил!

А там, где пляшут уже не под плясовые песни, а под баян или под другой аккомпанемент, бывшие плясовые — задорные и звонкие — поются и на полевой работе, и на огородах, и на вечеринках в клубах в качестве веселых лирических песен. Им еще жить и жить — даже и без пляски, этим песням о молодой радости, о любви, о весенних зеленых полянках, полных расцветающих цветов и молодежного веселья. И, конечно, жить еще многие годы особому разделу традиционных «частых» лирических песен — юмористическим и сатирическим, в которых веками находило себе выход неиссякаемое чувство народного юмора и тонкое остроумие.

Тема народной сатиры звучала не только в социально острых песенных выпадах против извечных врагов старого крестьянства — бар, властей, духовенства, но и в песнях, направленных против общечеловеческих пороков: лени, корыстолюбия, злобности, беспутства. В частности, — против их проявлений в традиционном повседневном крестьянском быту. Высмеивали и неумелую хозяйку, которая хлебы «по полу валяла, по подлавичью катала, на печи пекла, кочергой скребла» (однажды якобы даже запекла в хлебе по недосмотру целого жеребенка); и неумелую рукодельницу, знаменитую «Дуню-тонкопряху», которая пряла «не тонко, не толсто — потоньше оглобли, потолще полена»; и парней, пьяниц и лежебок, не желавших приложить руки к своему хозяйству; и, конечно, с особенным удовольствием — беспутных монахов, веселившихся в своих кельях за бутылкой вина с монахинями и деревенскими гостьями, приходившими принять «благословение» от «святых отцов».


Старинная лирическая песня не только глубоко эмоциональна — она еще и действительно очень красива. Традиционная песня так органично сплетает в себе и богатство мелодий, и богатство словесной поэтики, и глубину содержания, и задушевность, и искусство исполнения, что порою кажется: никак не расчленить это художественное целое скальпелем исследователя. Но это, конечно, только кажется. Вглядишься — и перед тобой отчетливо раскрывается чудесное, богатое сплетение всех тех приемов поэтики, которое вложено в сокровищницу народной песенной лирики.

Песни лирические протяжные и лирические частые строятся неодинаково. У них есть ряд общих черт во внутренних принципах создания художественного образа. Но внешне они построены различно, и принцип использования многих традиционных поэтических приемов у них тоже неодинаков.

Существуют два основных типа традиционной лирической протяжной песни — условно (так как общепринятая терминология тут еще не выработана) — песня-повествование и песня-высказывание, песня-раздумье. Оба типа строятся на свободном стихе, не подчиненном строгому ритму и в значительной мере обусловленном музыкальным материалом песни. Но внутреннее строение их различно.

Песня-повествование, представляющая собой более или менее законченный рассказ о разнообразных сторонах старого народного общественного, военного или семейного крестьянского быта, имеет в основе связный, хотя зачастую и несложный сюжет, который можно пересказать прозой. Например:

На высокой горе стоит прекрасный Ярослав-город; в нем начинается пожар; рассыпаются каменные стены, огонь достигает торговых рядов; испуганный молодой купец бежит по улице и упрашивает соседей спасти его лавку с дорогими товарами — тремя ленточками, которым нет цены и которые предназначены в подарок его жене, сестре и главное — любимой девушке.

Или: молодец с согласия девушки похищает ее из отцовского дома и венчается с ней в церкви; девушку разыскивают по всему городу и в конце концов благополучно находят молодой хозяйкой в доме законного мужа.

Или: солдат, отслуживший срок, возвращается к жене, которая узнает его только после того, как находит в его шапке завязанное в платок свое обручальное кольцо.

Такие песни действуют на воображение слушателей занимательностью фабулы, трогают правдивостью житейских ситуаций, в которых оказываются их герои. Эти повествования излагаются рассказчиком-певцом как бы от третьего лица, объективно, просто, без личных эмоций, без иносказаний и особых поэтических вступлений:

В Питер-Москву приходили,

Ко вдовушке заходили…

У колодичка у глубокого,

Ой, чтой у ключика у холодного

Ой, молодой-то майор да тут коня поил…

Не во городе было во Саратове

У купца было у богатого

Там случилася беда-несчастие…

Иногда в качестве поэтического украшения может быть дан краткий набросок обстановки, в которой происходит действие. В таком случае два-три штриха в зачине определяют дальнейший эмоциональный тон всей песни:

Горы Воробьевские, что ничего-то вы, горы, не спор*дили,

Ох, спородили вы, горы, один сер-горюч камень…

Бесплодность гор, сухость одинокого холодного камня… Вряд ли песня будет о радости.

…Разливалася да мати, большая вёшняя вода,

Потопило да все зелены славны да лужки…

Разлив воды, как и далекая дорога, крутая гора, пустое поле, широкое море — обычно препятствия к встрече, к счастью. Зачин настраивает к тому, что и в этой песне радости не будет. А зеленые луга, шелковые травы, цветы, красивые стройные деревья — образы, связанные с представлениями о благополучии, расцвете, молодости и счастье.

Эх, на лугах-то ли, на лужках дак на зеленых,

Эх, на травах-то ли, на травоньках шелковых,

Ой, на цветах ли, цветах на лазурьёвых

Ой, дак вырастала ли груша, грушица зеленая…

За рекою, за реченькой,

За рекой на другой стороне

Да на ракитовом кустышке,

Да на малиновом листышке

Да соловей-птица песню поет…

После таких картин-экспозиций песня переходит непосредственно к передаче сюжета. Эти экспозиции бывают очень краткими, по могут быть и более развернутыми:

По весне-то было да по красноей,

По лугам-то, лугам было да зеленыим,

По травам-то, травам, травонькам да шелковыим,

По цветам-то, цветам, цветикам да лазурьевым

Уж то под рощицей было под зеленоей,

Вот что под яблоней было под кудрявоей

Ай, вот говорил-то тут парень девушке…

Или:

Ой, ранней утренней зарею дак на восходе-то было солнышка,

Дак на закате-то было светлого, светла месяца,

Дак высоко звезда, братцы, восх*дила.

Ой, вот восходила выше лесу-то, выше лесу темного,

Лесу темного, лесу дремучего, ой, лесу дремучего,

Выше ельничка, выше березничка,

Выше всякого дерева соснового,

Выше всякого дерева шарового,

Выше матушки зеленой дубравушки…

Иначе строятся песни второго типа, песни-высказывания, песни-раздумья, в которых особенно глубоко раскрывается внутренний мир человека во всей сложности его разнообразных эмоций. Если в песнях-повествованиях были хотя бы небольшие сюжеты, то в песнях-высказываниях проскальзывают лишь отдельные сюжетные мотивы, на основе которых возникает весь художественный замысел песни и его глубокий внутренний подтекст. Песня-высказывание жалуется, плачет, молит, сокрушается, иногда — смеется. Но чаще — жалуется и плачет. Здесь нет никаких действий, есть только основной поэтический образ, даваемый обычно в зачине и окрашивающий всю песню в тот или иной эмоциональный тон. В песнях этого типа используются многочисленные поэтические представления, которые народная фантазия черпает из самых различных источников, в том числе из традиционных пережитков, столетиями лежавших в глубине народного мировоззрения. Сюда включается целый ряд древних суеверий, анимистических представлений, вера в талисманы и т. п. Передавая эмоции и мысли взволнованного человека, песня-раздумье вспоминает о «вещих» снах, о гаданьях, волшебных предметах, по которым ее герои таинственно узнают о судьбах близких людей (кольцо якобы тускнеет при измене того, кто его подарил; оружие, оставленное воином дома, якобы ржавеет в случае его смерти на чужбине, и т. н.). В порыве радости или горестных чувств человек обращается ко всей природе, делая ее соучастницей своей внутренней жизни:

Эй, да гуси-лебеди да где летели,

Эй, и где летели, тут они и сели,

Эй, да меж собою речи говорили:

Эх, одной девке было, было горе…

Человек слушает шум моря и леса, отыскивая в них ответ на свои вопросы или ощущая сочувствие к себе; поручает птицам или ветрам передать разлученному близкому другу вести или письма:

Пойду, выйду я на крылечко, постою,

На все стороны на четыре, бедна, погляжу:

Ой, не со пятой-то ли не летит ли с моря соловей,

Не несет ли мне пис*мцо от дружка?..

Поэтическая фантазия, переплетаясь с пережитками этих традиционных представлений и древнего мироощущения, наполняет лирическую песню этого типа множеством художественных образов.

Логически построенный рассказ здесь заменяется взволнованными восклицаниями, эмоциональными повторами, междометиями, вздохами, которые позволяют догадываться о недосказанном и живо передают смятенное душевное состояние певца. Именно в этих песнях наряду с приемом психологического параллелизма широко используются метафоры, сравнения, традиционная символика.

Определенных предметов с тем или иным неизменным символическим значением в народной поэтике нет. Нет таких трав, цветов, деревьев или явлений природы, которые всегда символизировали бы счастливые или грустные переживания человека[3]. Дело не в предмете, а в его функции. Яблоня может быть символом молодости и счастья, если она в цвету, и символом горя, если она сломана; солнце — символ радости и веселья, когда оно сияет, и символ горя, гнева, беды, если его скрывают тучи; рыба может символизировать свободу и счастье, когда она резвится в воде, и становится символом тоски и неволи, если она в сетях, и т. н. Иными словами, любой предмет приобретает в песне символическое значение в зависимости от того, в каком виде он соотносится с переживаниями лирического героя.

На этой символике строится очень многое. Один и тот же образ может быть символом для целого ряда понятий, сходных по своему эмоциональному тону. Так, для изображения молодости, здоровья, красоты, любви, радости, удачи, благополучия и т. п. в разных песнях одинаково символическими «счастливыми» образами служат свежие цветы, травы и деревья, яркий свет, тепло, солнце, заря, звезды, музыка, привольное гулянье. Для различных понятий противоположной эмоциональной окраски — тоски, измены, неудачной любви, разлуки, болезни, обиды — также употребляются общие образы-символы: бурная погода, ветер, метель, мрак, туман, снег, холодная роса, непроходимая дорога, болото, смятая трава, пустынные поля и долины, подрубленные или кривые деревья, холодное, негреющее солнце:

Ты пади, пади, моя роса, моя росынька, на темные на леса,

Пади, роса, на темные леса, на дремучие.

А ты пади, тоска, пади на моего ли на дружка…

Ох ты, полынь ли, полынюшка, ох, полынь горькая,

Заняла ли ты, полынюшка, в саду местечко,

Что не то ли то м*стечко, место плодородное,

Ох, плодородное мест*чко хлебородное,

Ох, хлебородное местечушко, эй, вот огородное.

Да где же ты, полынюшка, в саду выросла?

Где чернослив-от растет да виноград цветет…

… Из лучей-то, лучей не туманчик с неба да выпадает,

Из туманчика частый мелкий дождик поливает.

Только прибил и примочил шелковую траву.

Прилегла-то травка возле самой земли корешок…

Такие беглые зарисовки для движения сюжета самодовлеющего значения не имеют, но ими создается мастерски написанный фон для мелькающего в тексте сюжетного мотива:

Ай, да една-то в поле да дорожечка пролегала,

Она ельничком-березничком да зарастала,

Да еще сухим-то ли горьким осинничком ее да заломало…

Подобран ряд образов с горестным символическим значением — дорога, заросшая и непроходимая, ельник, горькая да еще и сухая осина. Судя по зачину, песня радостной не будет, и действительно, дальше молодец вздыхает и сокрушается о невозможности встретиться с любимой. Таким символическим намеком на горе (разлуку) стоит в поле одинокая покривившаяся березка, на которую печально смотрит девушка, покинутая любимым; в этой песне к образу-концовке, вобравшему в себя, как в фокус, все эмоциональное наполнение песни, устремлен весь текст. Таким символичным образом горя (бесприютности, сиротства) становится мрачная колючая елка, склонившаяся над раненым и умирающим солдатом. Подобных примеров не перечесть.

Традиционные представления о символической окраске того или иного предмета создают иной раз всю обстановку в песне: снег — понятие, связанное с холодом, забвением, гибелью; снег губит цветущую зелень, радость сменяется горем:

Ой, не во времечко белы снежки выпали,

Ой, снеги выпали не зимой, не зимой они, не осенью,

Ой, не осенью… по весны по красной,

Ой, по весны по красноей на землю они на талую,

Ой, на землю-то на талую, на траву на мур*вую,

Ой, на муравую, на цветы лазоревы, ох, на цветики лазоревы…

Символ вырастает в народной песне в результате применения различных художественных приемов, среди которых один из наиболее часто встречающихся — психологический параллелизм, т. е. сопоставление двух образов — одного с буквальным, другого с иносказательным значением.

Там горючий-то камень разгорается,

А душа ль милой-то мой разнемогается…

Да не по-летнему солнышко зимою греет,

Да не по-прежнему отец с матушкой сына любят…

Разыгралася в поле да куница да она перед соболем,

Слезно-то сплакала красна да девица да она перед молодцем…

Многократно повторенные в песне сопоставления образов и понятий (девушка — куница, лебедь, березка, яблонька; молодец — драгоценный соболь, быстрый сокол; роса — слезы; любовь — палящий огонь и т. п.) делают такие параллели привычными, закрепляют их в сознании поющего и слушателя и наконец превращаются в символ.

Раскрывают символ и метафоры, объединяющие в одночленной формуле двучхленность психологического параллелизма. Вместо того, например, чтобы сопоставить образ исчезающей навсегда девической воли с образом убежавшего в лес горностая, девушка-невеста жалуется в песне: «горностаюшком волюшка ускакала»; она перекладывает на убегающего зверька признаки покидающей ее свободы — ценность, быстроту и невозвратимость. Ласточка-касаточка летает и вьется, девушка обвивает руками милого друга («я касаточкой увивалась»…). Быстро летит в небе сокол, скоро проходит счастливая пора жизни («житье пролетело ясным соколом») и т. п. Метафора может быть короткой (рекой протекает жизнь; птицей пролетает молодость; змеей шипит лютая жена; огнем разливается гнев; росой падают слезы) и более распространенной. Она может разрастись в более или менее подробное описание и дать целые картины: сердце девушки заперто замком, девушка гуляет по горам, теряет ключи и не может отыскать их, сердце остается запертым навсегда; молодецкое сердце горит огнем, и нельзя залить его водой, и т. п. Повтор таких метафор закрепляет символическое значение отдельных образов.

Этому закреплению помогают повторяющиеся и становящиеся привычными сравнения и уподобления:

Уж как первая пташка плачет, как река течет,

А втора-то пташка плачет, как ручей бежит,

Уж как третья пташка плачет, как роса падет…

Сидит старый с молодой, ровно с ягодкой…

У людей мужовья молодые, ровно ягодки наливные…

Художественные приемы, создающие красоту и образность лирической песни, не исчерпываются символикой, сравнениями и метафорами. Песня подчеркивает эту красоту подбором разнообразных лексических средств — эпитетами, словотворчеством, фонетической звукописью. В народной поэзии издавна известны привычные словосочетания, застывшие в текстах фольклорных произведений («сине море», «серый камень», «зелено вино», «легка лодочка», «белая береза», «горькая осина», «калин мост» и т. п.). Многие из них уже давно потеряли свежесть, поблекли. И лирическая песня, стремясь к максимальной образности и живописности, создает новые эпитеты: выразительно называет мелкий дождь «часто-дробным», скользкую дорогу — «раскатистой», жгучую крапиву — «стрекучей», речку— «бережистой», «островистой», «разливистой»; морозная зима может называться «морозливой», грозная туча — «непроносной», и т. д. Все эти определения точно и своеобразно передают качества того или другого упоминаемого предмета.

С тонким чувством цветовой гармонии употребляет песня в эпитетах сочетания отдельных красок: алого, белого и зеленого цвета («что в поле за травонька, за муравонька: она день цветет, ночь алеется, на белой заре зеленеется»); зеленого, лазоревого, голубого, бледно-розового («во лузях, зеленых лузях вырастала трава шелковая, расцвели цветы лазоревые, голубые, бледно-розовые»); зеленого, золотого, серебряного и белого («по зеленому лугу течет золотая струя-струечка, да за струечкой — серебряная, как по этой по струйке бела лебедь плывет»); золотого, серебряного, черного и алого («у голубя золотая голова, у голубушки — серебряная, черным шелком перестроченная, алым шелком перевязанная»).

Мастерски инструментована в стихе протяжной лирической песни и богатая звукопись. Рифма на концах строк возникает здесь чаще всего только как результат синтаксического параллелизма в смежных стихах:

У столбышка да у точёного,

Да у колодичка да у студеного…

Уж ты, батюшка, светел месяц,

Со частыми свети со звезд*ми,

С полуночными свети со зорями…

По лугам идешь — травы не рвешь,

По озерам идешь — воды не пьешь…

Стихообразующими ни конечная, ни внутренняя рифмы в протяжной песне не являются. Но зато в строках этой песни очень часто встречаются другие приемы словесной звукописи — ассонансы и аллитерации: «когда вырастет трава выше царского двора…»; «жену взял некорыстну, не по смыслу…»; «пришло письмо со печатью, пришло ко мне со печалью…». Такие примеры звукописи в текстах протяжных песен прихотливы, эпизодичны и не подчинены никакой композиционной системе; они могут возникнуть неожиданно, импровизационным путем, и обилие и своеобразие их наполняет песенный стих богатой музыкой фонетических созвучий.

Иначе строится песня лирическая частая, веками служившая народу аккомпанементом к пляске и поэтому обязательно выдерживающая в стихе и напеве четкий ритм: она не знает вставных восклицаний, повторов слов, замедляющих ее движение, она делится на четкие музыкально-поэтические строфы с рифмовкой на концах стихов, объединяющей иногда три, четыре и более строк:

Я ударю во косок

Промежду пяти досок.

Как пошел голосок

Из избушки-то в лесок,

Как отдался голосок

В самый тот же во часок…

Иногда рифма «частой» песни стоит не только в конце, но и в зачине или в середине стиха: «баньку вытопила, Ваньку выпарила»; «если б скляница вина, я бы пьяница была». Способы употребления ее разнообразны и не всегда подчинены устойчивым принципам, но так или иначе рифма и приближающиеся к ней созвучия постоянно присутствуют в «частой» песне. Порою внутренняя рифма четко делит стих на полустишия:

Сита, решёта — все мне хлоп*ты…

Вечеринкою со лучинкою…

Свечу восковую во всю кладовую…

Зачастую рифма тут подкрепляется и другими приемами словесной звукописи, например усиленной игрой на одном звуке:

Попадья пиво пила — и попа пропила…

Трынки, трынки, три полтинки…

Не соколики по полику летят…

Ой, ели-ели-ельнички,

Да отдала колечко мельничку…

Я у батюшки хочу, так молочу,

А не хочу, так от овина ускачу…

Импровизационная игра на созвучиях охотно использует и имена собственные: «у Филиппа — в саду липа»… «у Егора — в саду горы»… «едет тут барин, Гаврила Гагарин»…, разнообразные звукоподражания (крики животных, птиц) и т. п.

В стремлении к наибольшей выразительности и протяжная, и «частая» песни не останавливаются перед словотворчеством, порою очень своеобразным. Придуманные слова, может быть, в словарях и не встречаются, но они всегда оригинальны и свежи. Так в лирической протяжной появляется слово «воздувье» (ветра), в «лирической частой» — «прянцы» вместо пряников, «утенята» вместо утят, «раззаборить» забор вместо разломать забор, и т. п. Иногда новые слова появляются в качестве рифмы к словам уже известным: «виноград-ненагляд», «пошел стук, пошел грюк», «завтра именины — послезавтра хоронины», и т. п.

Понимают ли сами исполнители свое мастерство, ощущают ли всю его сложность и искусность?

— Вот видите, — как-то раз неуклюже заговорили мы, — как у вас в песнях все звонко, ладно, какие интересные новые слова вы придумываете… как красиво, когда девушка в песне то лебедь, то березка, то голубка… правда?

— Да уж верно что, — понимающе ответили, кивая головами, наши собеседники-певцы, — а только что ведь неученые мы. Как сами слыхали, так и поем. И не знаем, кто когда чего сложил.

— А это не так важно. Все равно — ни один поэт не сложит так, как народ складывает.

— Вот беда! — с веселым изумлением отозвались певцы. И видно было, что если они и не могут назвать литературоведческими терминами употребляемые ими приемы, то интуитивно чувствуют их красоту, конечно, не хуже нашего.

Загрузка...