Песочные замки

Молодая женщина вошла в бар аэропорта Ниццы, когда по радио женский голос объявлял об отлете самолета на Кипр. Мир раскрывался, как веер. Признаться, я люблю эти места скрещения воздушных дорог, где среди часовых поясов резвятся пространство и время и языки всей земли весело аукаются друг с другом.

Путешественница была высокой и стройной, и волосы с отливом полированного красного дерева окаймляли ее лицо в соответствии с модой, которая превращает всех дочерей Евы то ли в китаянок со старинной ширмы, то ли в родных сестер до неправдоподобия красивой Нефертити, даже если они и не принадлежат к жгуче-черному типу этой с отличным знанием дела оформляемой красоты.

Через руку у женщины было переброшено пальто из шотландской шерсти; она была в газовом платье, разукрашенном в манере последних работ нью-йоркских ташистов: по темно-зеленому фону шли абстрактные узоры — какие-то замысловатые, друг с другом переплетенные красные письмена в китайском, персидском, индийском стиле. Были ли это подлинные восточные надписи? Или просто порожденные фантазией художника и ничего не значащие арабески?

С длинной, точно горлышко амфоры, шеей и с довольно широкими плечами, с небольшой, но высокой и округлой грудью и тонкой, подчеркнутой пышным матерчатым цветком талией, она выглядела весьма экзотично — и выглядела, однако, парижанкой, что ничуть не противоречит одно другому. И еще в ней читалось то прелестное выражение чуть растерянного любопытства, какое бывает у красивых пассажирок, волею случая заброшенных вдруг в самую гущу чужих человеческих жизней. За ней следом носильщик нес объемистый чемодан, щедро оклеенный пестрыми гостиничными ярлыками.

На взлетной полосе Flying Dutchman — «Летучий голландец», — выглядевший сверху, с третьего этажа, большой игрушкой, готовился взять курс на Мадрид.

Было шесть часов вечера, и бар, выходивший окнами на берег моря и словно взнесенный высоко в небо, еще не был в этот час переполнен. Группа немцев в кожаных шортах сосредоточенно поглощала бутерброды. Музыканты из РТФ[17] (название позволяет определить, к каким годам относится эта сцена) — двоих я узнал, я их как-то встретил на аэродроме во Внукове вместе с Клютансом, — радостно возбужденные предстоящим полетом в Бейрут, шумно беседовали и с силой хлопали друг друга по плечу. Этот жест считается у музыкантов признаком хорошего тона.

Молодая женщина, казалось, кого-то искала.

Я сидел в кресле и, выпустив газету из рук, с восхищением глядел на этот силуэт, который благодаря последнему крику моды воплощал в себе вечность, и особенно на лицо — теперь я видел его более близко, — на треугольное кошачье лицо с огромными синими глазами цвета анютиных глазок; они казались еще больше из-за грима и накладных ресниц, перенятых у балерин и напоминающих глаза египетских богинь.

Стояла прекрасная погода. Лето сверкало всем своим блеском. Бар, как пронизанный светом аквариум, напоен был прохладой; здесь все говорило о дальних дорогах, сулило заманчивые приключения. Средиземное море, прочерченное белыми полосами мистраля, как на брейгелевском «Падении Икара», и переливающееся искристыми чешуйками, излучало густую синеву. По радио играли «Лето» Вивальди.

Путешественница по-прежнему кого-то искала. О, ей недолго придется искать! Она была явно из тех женщин, которым вовсе не нужно попадать в затруднительное положение, чтобы к ним устремлялись на помощь мужчины!

В какое-то мгновение наши взгляды встретились. Незнакомок редко видишь не в профиль. В фас она выглядела по-другому — менее ловко подгримированной, не такой «сделанной». Легкая асимметричность, из-за которой левая половина лица казалась чуть веселее, а правая — чуть романтичнее, вливала в чересчур совершенные черты профиля подлинную жизнь. Теперь, с этими маленькими недостатками, она была по-настоящему красива, едва уловимые неправильности придавали ей неповторимость, делали ее личностью, заставляя забыть ту маску счастливой козочки, какую можно увидеть во всех фешенебельных отелях мира.

Все произошло очень быстро. Я едва успел сказать себе: «Да ведь я ее знаю!», как путешественница улыбнулась — удивленно и робко, словно тоже не была уверена, что узнала меня. Еще одна злая шутка из тех, которые не прочь сыграть с нами телевидение? Мне уже рисовался случайный и нелепый роман в духе Альфонса Алле[18], когда мужчина и женщина, регулярно выступающие в силу своей профессии по телевидению, узнают друг друга, не будучи между собой знакомы, — но она вдруг решилась и с улыбкой направилась ко мне.

— Мсье Арман, если я не ошибаюсь?

Конечно, это был я, но я не люблю, даже очень не люблю, когда меня так называют; просто по имени — еще куда ни шло, но по имени в сочетании с «мсье»…

Я встал. Только что выглядевшая такой высокой, она оказалась ниже меня ростом. Она смотрела на меня вопросительным, почти скорбным взглядом. Ее беспокойство передалось и мне. Эта молодая женщина когда-то прошла через мою жизнь, но когда? И где? На лице у нее появилась капризная гримаска — с таким выражением женщины рассматривают себя в зеркало. Да, да, такая же вот гримаска! Да ведь это…

— Сандра!

— Да, Александра.

Как она похорошела! Немудрено, что я не сразу ее узнал! Куда девались веснушки, густо просыпанные на лицо маленькой Сандры, где ее длинные — по плечи — и в ту пору более темные, рыжие волосы?.. Сандра…

Она взяла меня под руку.

— У меня еще час до самолета на Лондон, мсье Арман. Я прилетела из Рима. Надо было встретиться с компаньоном моего мужа, но он, я вижу, не пришел. Что ж, тем хуже. Тем лучше!

Я повлек ее к окнам, в сторону моря, туда, где глубокие кресла были отделены от остальной части просторного зала необъяснимым запретом. Перед нами расстилался залив Ангелов. В роли ангелов здесь обычно выступают акулы, но я не стал говорить ей об этом. И никто вокруг не знал, что пятнадцать лет молчания укрывают нас от любопытных человеческих взглядов.

Итак, превратившись из женщины-ребенка в настоящую женщину, Сандра транзитом, всего на один час, вновь возвращалась в мою жизнь.

Не спешите тут же вообразить любовный роман. Впрочем, это и был самый что ни на есть любовный роман, и даже со счастливым концом, но я в нем был только свидетелем. Ларошфуко сказал: «Подлинная любовь подобна духам: все о ней говорят, но мало кто ее видел». Я был одним из этих немногих и могу сказать, что воспоминание об этой любви сыграло в моей жизни немаловажную роль.

Я решился задать вопрос, вертевшийся у меня на языке:

— Сандра, вы помните песочные замки?

Я смотрел на нее с тревогой. Могло ли что-то остаться в памяти от этого приключения, если с тех пор пролетело целых пятнадцать лет? Не разметала ли жизнь наш букетик пляжных гвоздик? Но улыбка Сандры меня успокоила. Песочные замки устояли, выходит, под ударами всех ураганов старушки Атлантики!

Ох уж эта «старушка Атлантика»…

Однако, я думаю, будет проще, если я изложу теперь эту историю в хронологическом порядке.


1945 год. Старушка Атлантика всей своей мощью обрушивается на плоский, зеленый, белый и серый остров — на круто просоленный остров Нуармутье. Под жарким июльским солнцем волны разбиваются о прибрежные скалы, своей формой похожие на языческих идолов, и ветер пригибает к земле скрипящие сосны. Кто в силах унять эту ярость, какими словами, какими делами утихомиришь неистовый гнев разбушевавшихся стихий? Кому такое под силу? Разве только воспоминаньям ребенка… Но откуда им взяться в 1945 году здесь, на этом острове, что словно драгоценный камень оправлен западным краем Атлантического вала?

Несколько дней назад толстый, с седыми усами, страдающий одышкой пароход бросил якорь у эстакады забитого водорослями и моллюсками пляжа де-Дам, напротив континента, перед лесом де-ла-Шез… О том, чтобы воспользоваться переездом Гуа[19], не может быть и речи… Частных автомашин что-то не видно… Без пропуска не ступишь и шагу… Вокруг пустота, лишь один океан да эта старая посудина, призрак кораблей моих давних — боже, каких уже давних! — детских каникул…

Лето 1945 года…

В утлой лодчонке почти не было пассажиров. Сквозь завывания ветра перекрикивались матросы. Я смотрел, как между бакенами возникает большой остров с замком, мельницами и солеварнями, остров, отсеченной рукой нависающий над зеленым морем.

В том году я шел встречаться с самим собой. Связать одно лето с другим можно всегда, но в сорок пятом году все нити оказались оборванными, точно рыболовные сети, синие рыболовные сети, разодранные в клочья китом… Шесть летних сезонов пролетели без нас и канули в вечность. Ибо последнее наше лето было в тридцать девятом, изнурительное и прекрасное лето 1939 года…

Неприхотливые строчки песни, до сих пор звучащей у меня в душе, быть может, передадут то чувство безвозвратно ушедшего времени, которое охватило всех нас в первые дни таким тяжким трудом добытого мира…

Круженье чайки белой

Над Ложей Короля —

Так флюгер проржавелый

Мотается, юля.

Мой замок опустелый

Седые видит сны.

Дворы мои, рвы и стены

Песками занесены.

В этих чуть синкопированных на манер блюза стихах ничто не требует объяснений, кроме, пожалуй, «Ложи Короля». Это — название городка, расположенного по соседству, напротив острова, только и всего. Что до опустелого старинного замка, то они ведь есть в каждом из нас… Словом, если вам посчастливилось не застать это время, попытайтесь его себе представить, а если вы его пережили, то вы, конечно, помните: мы все были тогда похожи на людей, которые выздоравливают после долгой тяжелой болезни.


Итак, нужды репортерского ремесла, как говорится в старых повествованиях, забросили меня на две недели в Нуармутье. Я собирался закончить там один из своих материалов о причиненных войной разрушениях и, если повезет, немного отдохнуть и развлечься.

Пляжи Атлантики пробуждались в своих бетонированных корсетах от оцепенения, точно спящие красавицы, и с опаской вытягивали онемевшие руки вдоль изумрудных берегов… Краска на стенах отелей облупилась, виллы, все эти «Монплезиры» и «Марии», оглушительно хлопали ставнями на океанском ветру, валялись на песке опрокинутые купальные кабины, хирели гортензии, но все же я вновь оказался на острове своих детских каникул, на острове тех далеких времен, когда в час заката я тщетно ждал, не блеснет ли сегодня чудесный зеленый луч, который, говорят, является человеку не больше трех раз за всю его жизнь.

Туристов в сорок пятом году было, естественно, мало. Нужны были всевозможные справки, разрешения, пропуска — чего только не требовалось…

Однако гостиницу «Пляж» худо-бедно, но открыли, я снял там номер и совершал долгие пешие прогулки между редкими и пустынными соляриями. Я никак не мог досыта наглотаться солнца и йода. «Мой остров», казалось, был теперь поменьше размерами и к тому же более плоским и илистым, чем когда-то, в пору моих двенадцати лет. А лес моего детства, волшебный лес де-ла-Шез, оказался небольшим перелеском. Вот что значит сделаться взрослым…

Тем не менее в гостинице «Пляж» все шло, если употребить детское выражение, словно бы «понарошку». Как будто не было массового бегства сорокового года, как будто мы не повзрослели, как будто война не оставила на песке отвратительных дотов, как будто то здесь, то там не рвались время от времени, заставляя нас вздрагивать, забытые мины…

Помню робкие попытки устроить в гостинице танцы. Под бряцанье оклеенного пестрыми картинками механического пианино и буханье бьющих в тамбурины молодцов и девиц, одетых в расшитые венгерки, топталось по залу несколько пар; чаще всего музыканты играли вальс «Дунайские волны», порой отваживались на чарльстон, но дальше дело не шло.

Среди тех немногих, кто приходил сюда вечерами после осторожных купаний на еще не разминированном пляже де-Дам, была одна на удивление юная пара. Молодая Манон и кавалер де Грие.

Его звали Эриком, ее Сандрой.

В самих этих именах чудилось по тем временам что-то подозрительное.

Июль 1945 года.

Ни тому, ни другому не было еще и двадцати. Он — белокурый, как датчанин, очень высокого роста, с торчавшими из-под шортов крупными костистыми коленями. Он наверняка не отбыл еще своего срока действительной службы. Они купались, не опасаясь мин, заплывали далеко в море — всегда только вдвоем. Их можно было встретить и под соснами в лесу де-ла-Шез, где все так похоже на Лазурный берег, только еще зеленее. Они приносили полные корзины мидий, которых собирали в часы отлива среди равнин, покрытых водорослями, или приходили с мыса Эрбодьер с огромными омарами, что бывало очень кстати, ибо с едой тогда обстояло неважно.

В Сандре ничто не позволяло предугадать ту элегантную пассажирку, которая сегодня так мило поправила меня («Александра»), когда я вспомнил ее имя в заваленном цветами аэропорту Ниццы, среди гула реактивных самолетов и беспощадного света мистраля. Это была настоящая дикарка.

Тогда еще не знали джинсов, она носила синие рыбацкие штаны с разрезом у щиколотки на корсарский манер, и по ее золотым от загара плечам струились длинные волосы, отливавшие кордовской кожей. Поскольку Эрик и Сандра всегда держались вместе, в глаза бросалась редкая цветовая гармония их шевелюр: солома и красное дерево; рядом со своим нордическим спутником девушка выглядела чуть ли не брюнеткой.

У Эрика было гладкое, еще детское лицо с голубыми глазами, тоже более светлыми, чем у его подруги. Он должен был еще возмужать, этот будущий викинг, возмужать и раздаться вширь, ибо тело у него было еще хрупким и сухощавым, да и лицо — чуточку кукольным; довольно частый для парней его возраста контраст. За табльдотом — да, да, этот древний обычай еще сохранился в ту пору — я узнал, что он учится в Нанте, а она работает секретаршей в системе снабжения.

Меж тем постояльцы гостиницы «Пляж» относились к юной чете весьма враждебно.

В разговорах этих молодых людей, в их жестах — вполне, впрочем, сдержанных, — в их взаимной нежности, а еще больше в их молчании было нечто скандализировавшее других постояльцев — инспектора экономического контроля и его жену; жандармскую чету (я хочу сказать, жандарма и его жандармшу, пикантную пухлую брюнетку), владельца гаража из Манта с супругой и еще нескольких человек, из которых мне запомнился только местный учитель, столовавшийся тоже в гостинице.

Почему же скандализировавшее?

Господи, да, конечно же, потому, что этим двум славным птичкам было совершенно наплевать на продуктовые карточки, на трудности с одеждой, на кончившуюся войну и на мировые катаклизмы. Хотя радио, конкурировавшее с оклеенным картинками механическим пианино, могло часами передавать «Симфонии любви» и бесчисленные песенки про любовь, но любовь на нашу часть планеты еще не вернулась. В любви таилось что-то нестерпимо чуждое. Оттого-то все и глядели косо на этих детей, уж очень свободных от всяческих пут, но сами дети ничуть об этом не тревожились, что только подогревало ощущение скандала.

Я сильно подозреваю, что всем этим окружавшим нас людям так же не было никакого дела до шести проглоченных вечностью лет, как и до вечных ветров старушки Атлантики…

Остров еще больше, чем в обычное время, был отрезан от континента — он весь, целиком, как одно существо, жил и дышал в ритме моря, с головой окунаясь в череду долгих, пропитанных солнцем и ветром дней. Не знаю, доводилось ли вам жить на каком-нибудь острове в Атлантике, но там становишься особенно чутким к дыханию Океана. Даже ночью, за закрытыми ставнями, ощущаешь прилив и отлив. По вздохам ветра, по нарастающему шуму сосен, по рокоту волн, со свирепой мощью обрушивающихся на песчаные берега, ты знаешь, что море идет приступом на остров, накрывает переезд Гуа, берет остров в клещи, сжимает и стискивает его. Это чувство никогда не оставляло меня равнодушным и в зависимости от настроения то бодрило, то угнетало меня.


Тем временем неловкость, которая витала вокруг молодой четы и которую я ощущал по язвительным репликам в их адрес, вскоре обрела более четкие основания. «Дети» уходили по ночам из гостиницы. Они этого почти и не скрывали, но ни одна живая душа не знала, куда они ходят.

Нужно представить себе в совокупности все приметы тогдашнего времени, чтобы понять, насколько пагубным, подрывающим устои могло казаться в те дни такое поведение. Это были не теперешние, доступные всем отпуска, когда каждый делает все, что ему заблагорассудится и без всякой оглядки на соседей, — то был отпуск послевоенный, отпуск для выздоравливающих, для тел, побелевших за шесть военных лет, когда кожа не знала солнечных ожогов, соли и йода, а сердца были так же бледны, как кожа.

Лишенный своих ежегодных гостей, остров шагнул за эти шесть лет на целое тысячелетие вспять. Он вернулся к своей исконной дикости.

Наконец, на всех нас, осознавали мы это или нет, продолжали давить ночные табу — наша жизнь еще регламентировалась привычкой к затемнению. Эпоха синих лампочек не успела еще уйти в прошлое. Я любовался Эриком и Сандрой, потому что им не нужно было сбрасывать с себя старую кожу, потому что жили они свободно и безоглядно, как мужчина и женщина завтрашних дней. Они были не затронуты войной — и поэтому оказались первопроходцами.

Все же я удивился, когда заметил, что их ночные вылазки словно бы связаны с ритмом океанских приливов. Эта странность вскоре подтвердилась. Они исчезали всегда за два часа до начала прилива, и их поглощала густая, как смола, ночь.

Да, мои маленькие влюбленные, дети того роскошного лета 1945 года, решительно не походили на всех прочих влюбленных.


Теперь мне следует рассказать о Жоакене, стороже из рыбнадзора. Я никогда не мог понять, почему сторож рыбнадзорной службы — профессия романтическая, а таможенник — нет. Тем не менее это факт, и, что касается романтики, Жоакен потчевал нас ею вполне исправно. Даже порой с избытком. Гораздо чаще, чем это вызывалось необходимостью заступать на дежурство по острову, он приходил в гостиницу «Пляж», чьим самым живописным украшением он, безусловно, являлся, чтобы осушить бутылку-другую местного белого вина, проклятого терпкого пойла, от которого могли бы пуститься в пляс даже пасшиеся на побережье козы. Выглядел он просто великолепно, можно было поклясться, что перед вами профессиональный натурщик, с которого срисованы все моряки на почтовых открытках: рыжая с проседью, точно плотный круглый ошейник, борода, бритая верхняя губа, нос баклажаном и в зубах носогрейка с бог знает каким зельем. Иногда даже с табаком.

Как все, кто живет у моря, Жоакен говорил очень громко. Должно быть, если ты сторож из рыбнадзора, столь зычный голос не помогает тебе в работе, но что тут поделаешь. Свою левую ногу Жоакен потерял возле Дарданелл. Это обстоятельство тоже не придавало ему прыти при обходах скал и дюн. Кроме того, Жоакен был крив на один глаз.

Я сделался его другом после того, как сказал, что ему не хватает лишь черной повязки, чтобы тут же, без подготовки, начать сниматься в фильмах о морских разбойниках. Он счел это замечание весьма для себя лестным.

Я находился на пляже де-Дам, увлеченно участвуя в оснастке крохотного суденышка, похожего на рыбу триглу, но с радиопередатчиком и с крыльями ласточки; этой работой я занимался вместе с одним рыбаком и с местным учителем, с которым мы подружились, поскольку оба любили стихи поэта, тогда неизвестного, а ныне покойного, — Рене Ги Каду. Корабль был окрещен именем «Дева Запада», и эта дева увела бы нас в далекие дали, если б только нам удалось закрепить на ней мачту.

Именно этим мы и занимались, когда перед нами вырос Жоакен. Он вытащил из кармана трубку, набил ее сушеными кукурузными рыльцами, закурил, выпустил несколько клубов дыма, настолько густых, что они ни за что не желали растворяться в воздухе, и наставительно высказал несколько самых общих соображений о возможной перемене ветра, о врожденной злобности макрели и о беспросветно унылом характере своей профессии.

Мы с учителем стали бурно протестовать. Жаловаться на однообразие жизни, когда ты сторож рыбнадзора! Десять минут спустя, сидя в гостинице «Пляж» перед бутылкой муската довоенного урожая, Жоакен излагал свои взгляды на жизнь.

Одержимый воспоминаниями о войне, Жоакен рассказывал про людей, тайно высаживавшихся на остров, про военнопленных, бежавших от немцев, про транспортировку целых артиллерийских орудий в разобранном виде, про то, как солдаты неизвестной национальности грузили ночью боеприпасы на неизвестной национальности подводную лодку, про торговлю оружием в стороне Эрбодьера. Мой опыт говорил мне, что в этих рассказах нет ничего неправдоподобного. Ведь шел сорок пятый год!

И однако, потребовалось какое-то время, пока до меня дошло, что это и были те будничные, каждодневные факты, из которых складывалась однообразная жизнь Жоакена. Поскольку трудно было предположить, что он шутит, я спросил у него, неужто ему ни разу не пришлось столкнуться в своей работе с чем-то необычным, из ряда вон выходящим. Он как-то странно взглянул на меня своим единственным глазом, потом — что было уже совсем удивительно — понизил голос и сказал:

— Не дальше как прошлой ночью. Но прежде всего я должен вам сообщить, что в Нанте я лично получил правительственные распоряжения, секретные, черт бы меня побрал, инструкции…

Тут одноногий и одноглазый страж порядка вновь перешел на крик:

— …и мне приказано действовать осторожно и незаметно, да, незаметно, без лишней болтовни. Тут, в Нуармутье, нужно глядеть в оба…

Я с трудом удержался от смеха.

— Так вот, — продолжал он кричать, — речь идет об этих двух птенчиках из гостиницы, об Эрике и Сандре. Это что же, по-вашему, нормально, что у людей такие имена? Это, по-вашему, нормально, что они ходят к Красной петле, самой укромной на всем острове бухте? А?.. Наши птички думают только о любви, в то время как весь мир никак не отделается от войны! Черт меня побери! А теперь они уходят из гостиницы в полночь! Вот и пойдите поглядите сами, зачем они копают ночами песок, эти ваши Ромео и Джульетта! Да, черт меня побери, интересные тут происходят дела! К сожалению, я не имею права ничего вам больше об этом сказать. Сами понимаете, секретные инструкции…

Жоакен замолчал, подмигнул единственным глазом и открывал дальше рот только лишь для того, чтобы многозначительно поцокать языком.

Я заглянул в расписание приливов. В эту ночь прилив начинался около часа. Любопытство, как известно, порок, но не для охотников за сюжетами. В одиннадцать часов вечера я вышел из гостиницы.


Ночь была безлунная, но достаточно светлая, в самый раз для того, чтобы выгрузить на берег и закопать в песке клад или посадить на корабль отряд дезертиров… Я направился к Красной петле, о которой говорил мне Жоакен. Под ногами хрустел песок, я, чертыхаясь, то и дело спотыкался о корни сосен. Позади остался застывший, как призрак, белый маяк. Я шел у самого океана, дорогой таможенников, прорубленной в прибрежных скалах еще в эпоху парусного флота и морских разбойников.

Да, морские разбойники… Когда-то, в давние времена, их было немало в этих краях. Они разжигали на скалистой оконечности острова костры, чтобы обмануть моряков… И…

И впереди на берегу я увидел костер.

Кто-то развел костер в песчаной бухте по прозванию Красная петля, в каких-нибудь двух-трех сотнях метров от меня. Жоакен не солгал!

Ветер дул с моря и швырял мне в лицо резкий йодистый запах. Рискуя на каждом шагу сломать себе шею, обходя торчавшие отовсюду клочья колючей проволоки, я спустился к костру. Через час начнется прилив… Жоакена не было и в помине. Должно быть, он в это время выслеживал еше какую-нибудь добычу на другом конце острова. Или просто спал…

Возле костра возились в песке две тени. Вот они, мои голубки!

Увлеченные своим таинственным делом, они не заметили, как я подошел. Несколько минут я наблюдал за ними. Они стояли, как малыши, на коленях и копали, копали, копали песок. Время от времени девушка подходила к морю, приносила оттуда пригоршню водорослей и голосом сомнамбулы говорила своему спутнику:

— Оно поднимается, Эрик. Нам не успеть.

Я зашел в своей нескромности так далеко, что мне уже некуда было отступать. К тому же мне очень хотелось разобраться, что же здесь в конце концов происходит. Я не таясь разжег свою трубку. И они увидели меня. На их силуэты падали отблески угасающего костра, в темноте посверкивали золотистые и красноватые блики на их волосах. Оба застыли в изумлении.

Затем, потоптавшись немного на месте, молодой человек решился и направился ко мне, а его подруга, выпрямившись во весь рост, отбросила назад волосы тыльной стороной руки.

— А, это вы!

— Я гулял, — сказал я. — Какая прекрасная ночь…

Он обернулся к девушке:

— Сандра, скажем ему?

— Нет, Эрик, не надо. Не надо! Не надо!

Голос ее казался еще более детским, чем тоненькая ее фигурка, голос был окутан таинственными волнами ночи и сна, волнами, исходящими из мира детства, который неуловимо мерцает где-то между грезой и игрой и так редко соприкасается с миром взрослых.

— Я думаю, Сандра, лучше сказать. Он поймет.

В его голосе никакой магии не было. Эрик уже принадлежал реальному миру. Еще бы! Ведь он был старше, он был мужчиной…

— Как знаешь, — сказала она. — Только мне стыдно.

— Этого не надо стыдиться. Слышишь, Сандра? Никогда. Никогда.

Его голос прозвучал мужественно и резко.

— Нам не успеть до прилива, — сказала Сандра.

— Будут другие приливы.

Эрик шагнул к костру, помешал уголья, подкинул в огонь несколько сухих веток дрока, они вспыхнули и затрещали.

Мне никогда не забыть картины, возникшей передо мной в живом трепещущем свете, который дерзко отметал все ограничения и запреты эпохи синих лампочек и затемнений.

У моих ног возвышался песочный замок, самый фантастичный из всех, о которых мечтал я ребенком — в этих же местах, на этом же берегу… О, они наверняка получили бы первые премии на конкурсах довоенных лет, эти двое моих сорванцов из гостиницы «Пляж»! Огромную крепость из песка, с башнями, караулками, островерхими кровлями и коньками, со стенами, рвами и укреплениями — настоящий замок Сен-Мало вызвали к жизни в пустынной бухте острова Нуармутье эти двое детей, вызвали, быть может, ради того, чтобы заменить другой Сен-Мало, тот, настоящий, что лежал тогда в руинах, среди которых я бродил двумя неделями раньше с перехваченным от скорби горлом.

Стыдно было теперь мне — стыдно за себя, за взрослых людей. Никогда еще она не наваливалась на меня такой тяжестью, эта война…

Белая пена осмелевшей волны лизнула ближние к морю стены песочного замка.

— Вот видишь, — сказала Сандра тихим, опечаленным голоском, — мы не успели.

И она ритуальным движением жрицы языческого храма положила на крепостную стену пучок водорослей, словно защищая от воды свой волшебный замок, обреченный стать жертвой беспощадного божества приливов.

Мой замок опустелый

едые видит сны.

Дворы мои, рвы и стены

Песками занесены.

Незаметно подкравшись, затаившийся в душе блюз снова ожил под негромкий суховатый перебор невидимой гитарной струны.


Я без труда узнал всю их историю. Дети больше не дичились меня. История была типичной для того времени, и она же была историей всех времен. Жоакен тоже знал ее, когда морочил мне голову россказнями про шпионов, дезертиров и спекулянтов!

Эрик и Сандра были еще несовершеннолетними, когда полюбили друг друга. Их свела война. Перипетии разгрома разлучили их с семьями, забросили их летом сорокового года в Нант: его — из Арденн, ее — из парижского пригорода. Найдя приют у дальних родственников, Сандра — у полуслепой тетки, Эрик — у двоюродного брата с женой, которые заботились только о том, чтобы прибрать к рукам его детскую продуктовую карточку, — оба они выросли в лоне войны, оба были одиноки и потянулись друг к другу.

Из первых взаимных признаний юные влюбленные поняли, что детство каждого было печальным и скучным, отрочество унылым и хмурым — до того самого часа, когда они обрели друг друга.

Они обожали море, обожали с той страстью, которая заставляет страдать, когда ты с ним разлучен. Мальчиком Эрик видел море всего только раз, в Туке… От этой встречи осталось воспоминание о чем-то ослепительно прекрасном — и неуверенность в том, что все это было на самом деле. Сандра трижды побывала на Атлантическом побережье, но и она ощущала себя обделенной… Она родилась в 1928 году, накануне войны ей было одиннадцать. А ему — тринадцать. Бедные дети…

Бедные дети, ибо у обеих пар мамаш и папаш, людей совсем неплохих, но, увы, взрослых, было то общее, что они никогда не разрешали детям играть в мокром песке… Для родителей мир был полон инфекций, простуд и ангин, солнечных ударов, сломанных рук, коварных скал, лицемерных луж, осьминогов и мертвой зыби.

И все эти годы затемнения, холода и зимних дождей, поливавших Нант, и сырых летних дней, все эти годы, проведенные под бомбежками на грязных окраинах, Эрика и Сандру томила злая тоска по песочным замкам, которых они не построили, когда им было семь, десять, четырнадцать лет…

И только теперь, когда они считали себя уже слишком взрослыми, чтобы строить песочные замки среди бела дня, они, таясь от людских глаз, приходили сюда по ночам, до начала прилива, приходили на свидания со своим несостоявшимся детством.


Когда жизнь мне бывает горька, я думаю о песочных замках Эрика и Сандры. И тогда старушка Атлантика прежних времен улыбается мне, и я опять начинаю верить в ту истину, которую нужно, как бабочку, всякий раз накрывать ладонью, чтобы она не улетела от нас, и которая гласит: мечты существуют на свете для того, чтобы мы претворяли их в жизнь, нужно только немножко упрямства.

Солнце садилось в Средиземное море, чей глухой ропот долетал до бара сквозь стрекот самолетных моторов.

— Эрик работает архитектором в Лондоне, — сказала Сандра. — У нас есть заказы в Риме и здесь, на Берегу. Он строит в Португалии церковь. У нас двое детей. Сейчас они в Брайтоне. Наверно, играют на пляже.

— И строят песочные замки?

Она посмотрела мне прямо в глаза. Ее взгляд затуманился. Она была вся облита золотом заходящего солнца, моя маленькая богиня давно пролетевших летних каникул.

— Да, — сказала она.

По радио объявили:

— Внимание! Господ пассажиров, улетающих в Лондон, просят пройти с посадочными талонами к выходу на летное поле. Транзитные пассажиры, прибывшие из Рима…

Она встрепенулась. Каплями росы на анютиных глазках сверкнули слезы.

— Это мне, — сказала она с храброй улыбкой.

Я едва успел схватить на ближайшем прилавке охапку местных гвоздик, красных, розовых, белых, и бросил их Сандре в руки.

Наверно, она никогда не поймет, почему я же сказал ей при этом спасибо.

Июнь 1960

Загрузка...