Купе третьего класса

Рене Фалле

1. Последний поезд

Час ночи. Последний пригородный поезд из Парижа остановился в Ганьи. Свет на платформе мигает. Напротив меня, в купе третьего класса, храпит человек. Сквозь двойное оконное стекло, чуть искажающее предметы, я вижу стройного парня на вагонной подножке. В тамбуре, наклонившись вниз, стоит спиной ко мне пухленькая блондинка. Весь ее мягкий силуэт кричит о любви к своему провожатому, который похож — что немаловажно — на Орсона Уэллса[9].

С дальнего конца платформы доносится свисток отправления — его почему-то долго не давали. Мой сосед, разом перестав храпеть, вскочил и прилип к окну, опершись на него огромными ручищами. Состав медленно движется вдоль перрона. Влюбленный все еще стоит на подножке, готовый вот-вот спрыгнуть. Девушка говорит:

— Милый, не забудь. Завтра в три. Прыгай. Ведь поезд уже тронулся.

Стук колес становится ритмичным.

— До свидания, милый. Завтра в три. Скажи своей сестре, что шерсть я достала. Я боюсь за тебя. Прыгай. Может, сходим в кино? Я боюсь. О том, что я тебе сказала, не беспокойся. Я боюсь за тебя. Прыгай. До свидания, милый. В сущности, это неважно. Я боюсь.

Поезд набирает ход. Раздвижная дверь захлопывается. Разлучены. Мы уже у самого конца платформы. Я вижу, как парень спрыгивает. Ни шума падения, ни криков, которых я так опасался, не последовало. Мой сосед снова погружается в сон.

Девушка отошла от дверей и направляется в мою сторону. В ночном освещении вагона волосы ее кажутся совсем розовыми. Лицо еще хранит следы тревоги и нежности. Вид у нее утомленный. Она садится. Смотрится в оконное стекло, затянутое амальгамой ночи. Рукой приглаживает волосы. Роняет руку на колени.

Потом прижимается лбом к стеклу и застывает.

2. «Без дураков»

Начало зимы. Купе третьего класса битком набито с самого Парижа. Люди разговаривают. Слова журчат сплошным потоком. Прислушавшись, я все-таки кое-что разбираю:

— Мой вечно все солит. Это же страшно вредно.

— А у нас то же самое с сахаром! Он сыплет, и сыплет, и сыплет…

— Уж сколько ему говорили…

В сетования хозяек вклинивается голос какого-то пьяницы, который благодушно вещает, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Я лично считаю, что зимой они все на одно лицо. Без дураков. Как ни крути, а возразить нечего. Летом дело другое. Но зимой… О-ла-ла! Иногда просто узнать невозможно. Вот смеху-то! Не разберешь, где своя баба, где чужая. Во! И всё из-за мехов…

Все разговоры вокруг стихли. Две молоденькие женщины, которые не успели добежать до купе второго класса и в результате стали темой этого монолога, много бы дали сейчас за то, чтобы исчезнуть.

То ли духи у них резковаты, то ли слишком много на них побрякушек, — словом, из-за какого-то перебора в туалете они кажутся мне парикмахершами на содержании, которые дорвались до денег, но еще не научились ими пользоваться.

Одна из них покраснела так, что на нее жалко смотреть.

А пьяница гнет свое:

— Я верно говорю. Путаешь краль, и все тут. Из-за мехов. Ни в коем случае путать нельзя! Но вот поди же, случается. У них у всех каракуль или датра. Без дураков, датра. Без дураков. Истинная правда. Господь дает много одной и ничего другой. Такова жизнь. Без дураков.

Смешки смолкли. Одна женщина кусает губу. Тишина была бы полной, если бы не две хозяйки, которые продолжают толковать о том же:

— Ведь солю я достаточно. А он все равно должен сам досолить!

— Ну точно, как мой с сахаром.

3. Интеллектуалы

Эти двое явно не местные! Гораздо естественнее они вписались бы в обстановку «Рюмри» или кафе «Флор»[10]. Особенно девушка. Волосы у нее светлые, прямые, изящно взбитые. Красивого оттенка. Никакой косметики, это-то и выглядит особенно вызывающе! Достаточно одного взгляда на ее небрежно накинутое, броское пальто с капюшоном, короткое, ядовито-оранжевое, и на серые, мышиного цвета брюки с безукоризненной складкой, чтобы быть уверенным, что имеешь дело с девушкой, у которой есть свое собственное мнение об итальянском кино, об американской литературе и о современной литературе вообще. Кто знает, может быть и о Хайдеггере[11]

У парня вид студента-медика курса с третьего. Небрежно элегантен и раскован. Едва успев сесть, он уже раскрывает книгу.

Книга — это любопытно! Я вытягиваю шею, чтобы прочесть название. Довольно неожиданно: «Его превосходительство Эжен Ругон»[12].

Он держит книгу с видом человека, открывающего четырнадцатый том «Людей доброй воли»[13]! Я мысленно улыбнулся Жюлю Ромену. Но улыбка застыла у меня на губах. Голосом, который никак не вязался с моим представлением о ней, девушка спросила:

— Эмиль Золя? Хорошая вещь?

И, поскольку друг не ответил, она, надув губки, углубилась в чтение «Селексьон»[14].

4. Платон

В купе третьего класса много читают. Всё подряд. Но Мариус Ришар никогда в жизни так не удивлялся, как при виде старушки с пучком и в косынке, которая в одно прекрасное утро в поезде вытащила из кошелки с морковью, видимо, только что купленной на центральном рынке в Париже, платоновский «Пир», водрузила на нос очки в стальной оправе и читала, не отрываясь, четыре остановки подряд.

5. Нашествие контролеров

Улыбка миловидной молодой женщины сияет по ту сторону прохода. Время — три часа дня, состав идет по направлению к Парижу. Народу мало. Палит солнце, занавески задернуты, и от этого поезд словно бы уже и не пригородный. Кажется, будто это уютный вагон дальнего следования где-то в глубокой провинции…

Мужчина, который едет с дамой Улыбкой, сидит ко мне спиной. Черт побери, какие плечи!

Входит контролер. Вот так штука, я забыл подписать сезонку! Наскоро вывожу свои каракули и протягиваю ему. Он проверяет билеты у других пассажиров и выходит. Поезд останавливается на очередной станции, стоит, медленно трогается — все как положено, и вдруг…

Опять появляется наш контролер, да как резво! Куда подевалась его недавняя степенность!

Он устремляется к даме Улыбке и ее спутнику. Вспыхивает перепалка. Из-за стука колес я с трудом разбираю слова.

— Что же, по-вашему, — кричит мужчина оскорбленным тоном, — я должен был выскочить на перрон, предъявить билет и вскочить в поезд на полном ходу? Это же безумие!

— Вы обязаны иметь документ на право проезда на участке Ланьи — Париж. А у вас его нет.

— Но у меня билет Ланьи — Ганьи (промежуточная станция между Ланьи и Парижем) и сезонка Ганьи — Париж! Повторяю: я бы не успел выскочить в Ганьи, добежать до окошечка, предъявить билет и вскочить обратно!

— Вы нарушитель! Тариф Ланьи — Париж не равен сумме тарифов Ланьи — Ганьи и Ганьи — Париж. Вы должны оплатить разницу.

Дама Улыбка сложила губы в заглавную букву «О». Ее спутник совершенно ошарашен. И он по-своему прав! В купе ворвалось некое воплощение абсурда, вселяющее мысль, что дважды два, возможно, не совсем четыре.

Контролер добросовестно, с достоинством, снова дает объяснения:

— Здесь граница зоны. Вы обязаны доплатить. К тому же это не первый раз.

Пассажир, разъяренный, затравленный, готовый, судя по всему, до конца отстаивать свои попранные представления о миропорядке, отказывается платить. Контролер забирает у него билет. Пассажир требует билет назад, причем немедленно. Контролер соглашается вернуть билет лишь в обмен на удостоверение личности! Пассажир требует, чтобы контролер предъявил свое! Контролер сходит. Мы в Ле-Ренси.

Немногочисленные зрители громко обсуждают случившееся. Дама Улыбка что-то шепчет мужчине на ухо, тот пожимает своими бычьими плечами. Дважды два — все-таки четыре!

— Браво! — говорит сухощавая женщина. — Вы такой же, как мой покойный муж. Умеете за себя постоять!

— Я в своем праве, — отвечает мужчина и снова принимается объяснять все сначала.

Благообразный господин — фетровая шляпа и роговые очки — заявляет:

— Может быть, вы и в своем праве, но спорили напрасно. Они все равно до вас доберутся.

— Они дотошные! — заметил какой-то рабочий.

Улыбка грызет ногти. И вдруг застывает, изумленно раскрыв глаза: контролер появился снова, на сей раз в сопровождении начальника станции Ле-Ренси. Они требуют, чтобы пассажир вышел. Новая вспышка:

— Я отказываюсь! Я заплатил за проезд! И поеду до Парижа.

— Не спорьте и выходите!

— Нет.

— Имейте в виду, что каждая минута идет в счет.

Это правда. Каждая минута и все, что она за собой влечет… Однако пассажир, преисполненный сознания своей правоты, не сдал позиции. Он не вышел. Представители ведомства покинули поле битвы.

Спутник Улыбки — теперь я смог его разглядеть — наслаждается триумфом.

— Правильно, нельзя давать себя в обиду! — одобрила одна из пассажирок.

У человека с богатырскими плечами неприятное фатоватое лицо, лоснящееся, с пышными черными усами. Лицо сутенера. Я и рад бы принять его сторону, и мне хочется верить, что дважды два все-таки четыре, но эта сангвиническая рожа, бессовестная и пресыщенная — рожа хама, — смущает меня.

Мы подъезжаем к Парижу. Дама Улыбка поднимается. До чего она хрупкая! Ба! Да весь перрон запружен контролерами! «Они» подошли к делу со всей серьезностью. Их восемь! Они уводят пассажира, словно преступника. Улыбка семенит сзади.

Я не знаю, что и думать. Здесь так много всего намешано: и фатальная непреложность установлений, и столкновение личности с обществом, и подспудный конфликт между мужчиной и женщиной, которая все это не одобряет. Плюс иррациональный момент! Я никогда не могу полностью встать на сторону фараонов.

Рядом со мной господин, который давал предостерегающие советы, беседует с женщиной, проповедовавшей сопротивление. Я слушаю.

— Позвольте, мадам. Я на пенсии, всю жизнь прослужил в железнодорожном ведомстве. Вас ввели в заблуждение. Это старый трюк. Человек оплачивает проезд от Ланьи до Ганьи через раз! Если контролер пробьет его билет. А так билеты действительны двое суток. Понимаете? В Ланьи он входит на перрон с билетом, а при выходе в Париже предъявляет на контроле только талон сезонки. И назавтра едет по тому же билету. Контролер это отлично знал. Но поскольку он не мог этого доказать, то придрался к разнице в тарифе. Вот и все.

6. Вдовец

В Нуази-ле-Сек, городке руин, входит человек лет сорока, в приличном костюме из магазина готовой одежды. Он почти совсем лысый. С ним маленькая девочка лет двух, хорошенькая, с огромными глазами, в которых соединились два синих оттенка: синева севрского фарфора в радужной оболочке и синева фаянса в роговице.

Пассажир управляется с ней довольно ловко.

В Пантене входит женщина с четырехлетней дочкой. Девочка болтает без умолку, интересуется автоматическими дверями, семафорами, людьми на дорогах, автобусами и железными лестницами, ведущими на мосты над путями.

Женщина предлагает мужчине посадить его двухлетнюю девочку к себе на скамью, рядом со своей дочкой. Мужчина вежливо отказывается. Он берет девочку на колени.

Немного не доезжая до Восточного вокзала, возле бассейна Шато-Ландон, четырехлетняя девочка говорит:

— Нам сейчас сходить, мама. А где папа?

— В коридоре. Да. Нам сходить.

— А где мама этой девочки?

Мужчина с девочкой на руках встает, она по-прежнему молчит и продолжает улыбаться своими синими глазками цвета фиалок и бледных незабудок. Ничто не дрогнуло в холодном лице мужчины. Только поспешность движений выдала его боль.

7. Влюбленные целуются только тогда…

Вечерний поезд трогается медленно, точно ему тяжело везти столько народу. Едва он миновал перрон, как двое влюбленных, которые до сих пор неподвижно стояли лицом к лицу и почти не разговаривали, прижимаются друг к другу и целуются с наивным бесстыдством «влюбленных детей». Юные влюбленные невинно жестоки: они, не задумываясь, вычеркивают из жизни всех, кто их окружает. Туннель. Ничего не видно. Когда поезд выныривает на свет, они стоят на том же месте, в том же положении. Инженеры путей сообщения строят слишком короткие туннели. Такой же поезд, как наш, который одновременно с нами выехал с Восточного вокзала, догоняет нас на параллельных путях. Мы смотрим на людей, которые смотрят, как мы на них смотрим.

Наши влюбленные слегка успокоились и перестали обниматься. Он читает «Экип»[15], склонив голову на плечо своей спутницы. Она уткнулась лицом в его шею, в том месте, где воротник отгибается, словно венчик запыленного цветка.

— Почему влюбленные целуются только тогда, когда поезд трогается? — внезапно спрашивает меня П.

Действительно, влюбленные целуются только тогда, когда поезд трогается (хорошее название для романа, правда слишком длинное). Это почти всегда так. За многие годы знакомства с влюбленными я успел изучить их повадки…

— Может быть, следует искать объяснения у Фрейда? — продолжает П.

Я чуть было не сказал «да, может быть». Да нет же, как мне это раньше в голову не пришло…

— Влюбленные целуются, когда поезд трогается, потому что хотят убедиться, что в купе нет знакомых.

— А-а! — протянул разочарованно П.

8. Тридцать две тысячи наименований

Старый рабочий с багровым лицом, рабочий из семейства железа (ибо существует семейство железа, как существует пропыленное семейство стройки, пахучее и сухое семейство леса, семейство бумаги и еще разные семейства…), ворчит вслух на все купе. У него ишиас. Ох уж эти поезда. Вся его жизнь прошла в поездах. Ради поездов. Он — железнодорожник. Поезда! Двадцать лет работал на сортировочной в Вильнёве. Одни поезда. Двадцать — на сортировочной в Вэре. И тоже поезда. Вам это ничего не говорит? Одни поезда да поезда. Теперь он заведует складом. И опять поезда. Я вас спрашиваю: разве это жизнь?

— Да выходи на пенсию, бог ты мой! — говорит ему приятель помоложе. — Даже если бы тебе не полагалось по возрасту, ты имеешь право по стажу. Зайди в ВКТ[16]! Ты знаешь, куда обратиться?

— Да нет же, нет! — ворчит старик. — Это невозможно. Невозможно. Ты ничего не понимаешь! Я тебе объясню. На складе Восточного вокзала тридцать две тысячи разных наименований. Тридцать две тысячи!

Чтобы придать своим словам вес, он не спеша шесть раз подряд выбросил на пальцах число пять, разжимая перед собеседником влажный кулак и демонстрируя прекрасную трудовую руку. Кончил он числом два.

— Тридцать две тысячи по каталогу! Ну как? Теперь ясно? Тот парень, который мог бы меня сменить, знает только двадцать восемь тысяч. Это он мне сказал. Сам. А мы уж вон сколько времени работаем вместе. Всего двадцать восемь тысяч! Вот я и не выхожу на пенсию. Понимаешь? Я один знаю, где что найти. Один.

Лицо его, чуть лоснящееся, пышет здоровьем, которое прекрасно сочетается со старостью. А в живых глазах — чертовская гордость, гордость человека, который держит в голове тридцать две тысячи наименований.

9. Церемонный поезд

О, эта обитательница пригорода обворожительна! Она очень хороша собой. У нее есть стиль. Существует особый стиль парижских пригородов! Точно так же, как «морской» стиль или «крестьянский». Как недавно появившийся «рабочий», который не имеет ничего общего с «народным» стилем прошлого века. Да… Ее густые взбитые волосы подняты над тонким лицом, ноздри прозрачны, рот в форме полумесяца. Платьице цвета перванш с круглым отложным воротничком. И пахнет от нее туалетной водой моего детства, той самой, которой парикмахеры опрыскивали после стрижки послушных детей. Она читает роман форматом в несколько квадратных сантиметров. Без сомнения, она сейчас как раз на той сцене, когда молодая работница говорит сыну хозяина: «Я люблю вас, да, я люблю вас, но замуж за вас не пойду никогда, потому что вы слишком богаты», и вдруг поезд резко трогается. Кто-то летит вперед, что-то валится сверху из сетки. От толчка у моей соседки падает в проход пестрая полотняная сумка, очень модная, которая прекрасно сочетается с ее платьем. Все оказывается на полу. Даже роман.

Я поднял раскрывшийся красный судок. В нем остатки рагу. Наверно, в обеденный перерыв у нее не было аппетита. От жары и душевного томления. Там же лежали два листика салата. По всему проходу разлетелись пудреница, губная помада, тряпочка, вязание, алюминиевая вилка, бумажник из кожзаменителя, набитый квитанциями и несколькими монетами по десять франков, одна из которых укатилась в другой конец вагона, и ее передавали из рук в руки.

Когда, собрав все, я поднял крышку судка, мы оба выпрямились. Юная обитательница пригорода была пурпурного цвета. Она быстро запихнула все как попало в свою красивую сумку.

Вероятно, она раскраснелась оттого, что слишком низко наклонилась, собирая свои вещи. Во всяком случае, так я ей сказал. Ресницы ее дрогнули с пониманием и благодарностью. Церемонная девица. Церемонный пригород. Церемонный поезд.

10. Бесстыдство

Часа четыре дня. Вагон метро почти пуст. Я вижу со спины парочку лет тридцати. У него жилистая шея и черные прямые волосы, как у корсиканца. Она повернулась ко мне в профиль. Он читает.

Она положила руку ему на плечо. Играет отворотом его куртки. Затем рука скользит к уху, гладит мочку, сжимает ее. Он вздрагивает, но продолжает читать. Рука тянется выше, к слипшимся волосам, поднимает одну прядь, ставит ее торчком, приглаживает, расправляет, потом все сначала. Улыбка озаряет ее профиль, ненакрашенные пухлые, пожалуй, даже чересчур крупные губы, раздутые ноздри, блестящий маленький глаз, маленький низкий лоб. Я догадываюсь, что формы у нее налитые, ядреные, и в постели она, вероятно, игрива и изобретательна. К тому же эта улыбка, обращенная к пряди волос, которую она теребит, мнет, гладит, потягивает, достаточно многозначительна. Рот ее приоткрыт. Мужчина продолжает читать.

Внезапно женщина обернулась. Она заметила, что я смотрю на нее. Ее это не смущает! Просто она понимает, что я понимаю, вот и все. Это становится двусмысленным, ибо она продолжает игру уже сознательно. Я готов поручиться, что она прекрасно сознает непристойность своего поведения. У меня нет другого слова для ее игры с прядью.

Мы снова обмениваемся улыбками. В ее улыбке вызов. В моей — понимание. Внезапно пальцы начинают сердиться. Женщина разражается грудным смехом, заглушившим пение колес. Она бросается на мужчину и вырывает у него книгу. Он смотрит на нее с изумлением.

И снова раскрывает книгу.

Тогда она принимается сосредоточенно смотреть в окно и сидит надувшись, пока за доками не расцветают опрокинутые тюльпаны Сакре-Кер.

11. Откидные места

Половина девятого вечера. Париж. Входит опрятный пожилой человек в новом рабочем комбинезоне. Низко надвинутый мягкий картуз не может до конца скрыть седину. Лицо у него багровое, он весь красно-бело-синий.

Поезд набит битком. В этот час так бывает всегда — с тех пор, как из-за перебоев с электричеством удлинился рабочий день. Роясь в карманах, он жадным птичьим взглядом высматривает нумерованные места для инвалидов войны, для инвалидов просто, для беременных женщин и т.д.

Всем ясно, что выражает его лицо, но все продолжают сидеть. И я в том числе. Причем у меня на то есть причина: рядом со мной пустуют два откидных места.

Старик ворчит. Кто-то говорит:

— В этом купе не ищите, дедушка! Места для инвалидов по другую сторону площадки!

Но у старика на этот счет свои соображения. Нарочито громко, чтобы скрыть неуверенность, он спрашивает:

— Неужели во всем купе не найдется человека, который уступил бы мне место?

Мгновенно тот, который только что говорил, и его сосед, чертыхнувшись, поднимаются. Хлопнув дверью, они выходят в коридор.

Старик садится и пускается в разглагольствования:

— Мыслимое ли это дело! Чтобы человек в шестьдесят восемь лет, после пятидесяти лет работы, должен был унижаться из-за места в поезде!

Какая-то девушка шепчет:

— Нехорошо все-таки они обошлись со стариком!

Ее кавалер говорит:

— Это безобразие — так эксплуатировать людей! Выжимают соки до последней капли. Пока человек ноги не протянет!

Поезд незаметно трогается. Два откидных места по-прежнему свободны.

Меня поражает абсурдность этой сцены. Все действующие лица по-своему правы: старик, который хочет сесть, тот человек, который дал ему совет — кстати сказать, вполне разумный, — негодующая девушка и парень, который извлекает из всего этого мораль согласно своим убеждениям. И я, сидевший все это время спокойно из-за «своих» откидных мест! В чем же дело?

Да в том, что никто из них не действовал сообразно с моментом и реальным положением вещей; каждый поступал, руководствуясь своим вполне абстрактным представлением о том, как следует поступать в переполненном вагоне, куда входит старик: надо или не надо уступать ему место.

Это представление в числе сотен других живет в подсознании обитателей пригорода. Каждый вел себя в соответствии со своим характером и принципом, не отдавая себе отчета в том, что здесь вовсе и не было никакой проблемы.

12. Юнона с голыми коленками

По пятницам поезд всегда полон туристов.

Туристы бывают разные. Одни наводят на мысль о здоровом отдыхе детей в лоне благотворительного общества, другие — о публичном доме на природе.

Вот, например, эти молодые люди, крепкие, не слишком шумные и сравнительно хорошо воспитанные. Они поют, не фальшивя, и в припевах нет непристойных слов.

На площадке сложены их рюкзаки, похожие на солдатские. На каждой станции девушка лет шестнадцати спрашивает, скоро ли Ланьи. Быстро темнеет.

Молодой человек, судя по всему мелкий служащий, очень худой, хорошо одетый, корректный, завязал с ней разговор. Кажется, что девушка по объему и массе вдвое больше его. Я читаю в его глазах восторженное восхищение перед Юноной в шортах с семью карманами. Судя по всему, это не грозит ему никакими осложнениями, так как молодые люди, которые едут вместе с красоткой, смотрят на нее примерно как капрал на новобранца.

— Стемнеет, когда вы доберетесь до места, — говорит он.

— Конечно, стемнеет.

— Вам будет трудно поставить палатки.

Какой-то парень наигрывает на гармонике известный марш: «Длинна, длинна дорога, без отдыха надо шагать…».

— Ничего, мы привыкли. Это еще не Ланьи?

— Не беспокойтесь, мадемуазель. Сойду я, а потом ваша.

Девушка улыбается. Она и вправду по-своему великолепна, в духе Майоля. Парни едят бутерброды. Один из них пьет из горлышка, но не потому, что ему хочется, а потому, что поход без этого не поход. И по-прежнему они с чувством поют свою бодрую песню:

«Длинна, длинна дорога, пой, чтоб в пути не устать…»

Я люблю эту мелодию. Мне доводилось слышать ее в иных обстоятельствах…

— Черт! — восклицает Юнона. — Я забыла колышки!

— Разиня! — говорит длинный парень.

— Да нет! — говорит другой. — Они у меня в рюкзаке.

Юноша в костюме во все глаза глядит на голые ноги своей соседки. Она замечает это, вскидывает голову и, оглядев его сверху вниз, со здоровым вызовом устремляет взгляд прямо ему в глаза. Он медленно отворачивается к окну.

За окном проплывают столбы, заводы, парки, деревья, рекламные щиты, птицы, замки, небо, ветер, надвигающаяся ночь… Да. Ночь надвигается. Я уверен, что если молодой человек что-нибудь сейчас и видит, то не убегающий за окном пейзаж, а скорее туристов, которые возятся в полумраке. Он пытается вообразить их завтрашнее пробуждение под шумную перекличку жаворонков.

— Мы едем к мосту через Дюи, — сообщает ему девушка.

Он резко оборачивается к ней. Глаза у него… Ей-богу, так и есть… Глаза у него слегка красноватые.

— Пылинка? — спрашивает она.

— Да, что-то попало. Пустяки.

— Дюи. Это, наверно, красиво, — продолжает она. — Я никогда там не была. Скажите мне, там красиво?

— О да, мадемуазель!

Поезд замедляет ход. Он со вздохом поднимается.

— Значит, нам теперь на следующей? — говорит она.

— Да, мадемуазель.

И, поскольку поезд подъезжает к перрону в Вэре очень медленно и стоять молча глупо, он спрашивает:

— Вы туда надолго?

— До понедельника, черт побери!

Выходил он весь пунцовый. Длинный турист пожал плечами. Хрупкий молодой человек в нерешительности остановился на перроне. Кроваво-красная полоса пылает на горизонте над Парижем. Он думает: а пожалуй, завтра или послезавтра можно будет попросить у Жоржа велосипед.

Но зачем? Он кашлянул. Становится прохладно.

Он никогда не узнает, что, пока он шел прочь, не смея оглянуться, и его силуэт таял в сумерках, Юнона с голыми коленками так долго смотрела ему вслед, что одному из ее спутников пришлось трижды спрашивать ее, у кого билеты.

Загрузка...