Бал на улице Гранж-о-Белль

Моей сестре Урк[32]

Мне было тогда восемнадцать лет. Значит, если произвести нехитрые подсчеты, шел 1931 год. Учеба моя была прервана внезапной смертью отца, я еле сводил концы с концами и был на побегушках в художественной мастерской десятого округа. Знаете ли вы, что такое «мальчик на побегушках» в мастерской? Это ученик-подмастерье, который у всех на посылках. Так чему же я там учился?..

Париж и ночь, ночь без конца и без края, вошли в мою плоть и кровь.

Горе-моряки

Ходят по каналам

К небольшим причалам.

Горе-моряки

Всё глядят назад,

А мосты скользят,

Уплывают своды.

Провожает взгляд

Дни и годы…[33]

Эту песенку я написал спустя много лет. Какие только глупости не попадаются в песнях! Мосты не могут скользить! Они стоят на месте. Разводной мост на улице Дье, мост на улице Гранж-о-Белль… Правда, горе-моряку, быть может, и кажется, что они плывут. А себя он считает неподвижным во времени и пространстве, дурень этакий! Ну да бог с ним!

Особенно я любил канал Сен-Мартен. Я жил тогда под Парижем, в Ле-Павийон-су-Буа — это неподалеку от Монфермея, от мест, связанных с Полем де Коком[34] и с Козеттой Виктора Гюго. Из окна моей комнаты была видна река Урк. Поросший крапивой канал с нефтяными радужными разводами. Но я-то знал, что выше по течению, за Mo, за Мареем, Урк — чудесная река, одна из прелестнейших речек Иль-де-Франса. Въезжая в Париж через Пантен, я снова встречался с Урк, орошающей Ла Вийет, эту мрачную Венецию.

Потаскавшись по десятому округу, как публичная девка, Урк у самой Бастилии впадает в Сену. Я всегда улучал минутку в перерывах между беготней по заказчикам и продавцам красок, чтобы послушать, как она шумит в шлюзах.

Никто не знает, о чем поет вода. Подолгу смотрел я на баржи с именами морских птиц, святых или далеких городов. «Цветок Льежа»… «Намюрское кружево»… Одна называлась «Богоматерь Милостивая». Милостивая к кому? Я слонялся по набережным Жеммап и Вальми, заглядывал в кабачки с названиями вроде «Трубка Жакоба» или «Морской якорь», где осенью можно выпить молодого белого вина.

В тот вечер хозяин «Четырех сержантов» как раз писал, скрипя мелом по оконному стеклу:

«Привезли молодой гайак».

Гайак — это вино, такое молодое, что оно еще пенится и на языке чувствуешь вкус виноградной кожицы. Но выпить его надо быстро — оно не может долго храниться в бочках.

У стойки сидел мужчина, длинный, раскачивающийся, наподобие водоросли, под влиянием выпитого вина. Мы познакомились. Его звали Жемар, Марсель Жемар… В бистро его любовно звали Ужасный Марсель.

— Это из-за моей характерной внешности, — сообщил он мне гордо. — Что же касается характера, то он у меня вполне сносный.

— А меня зовут Ален, — сказал я. — Ален Домэн…

— От слова «дом»?

— Можно и так.

— Дом с привидениями! В каждом доме есть свое привидение. Это я вам говорю, а уж я в этом кое-что понимаю, недаром я лицедей! Актер! Киноартист! Я лицедействую. Изображаю всех подряд. Но только на заднем плане. Героев-пожарников, разъяренных полицейских, скелетоподобных танцоров, терзаемых алчностью кассиров и даже ищейку комиссара полиции.

— Вас можно увидеть на экране?

— В любом кинематографе, молодой человек. Я играю в «Бесчеловечной», играю в «Колесе». Я сообщник убийцы Ласенера и дублер Планше в «Трех мушкетерах». В «Тайне Пардайанов» я наемный убийца, тот, что повыше ростом. В «Двух сиротах» — кривобокий привратник. В «Деле лионского курьера» — третий форейтор.

— Ваше лицо мне и правда знакомо.

— С моим лицом только и играть что предателей, рогатых мужей да людей, получающих пощечины. Таково мое амплуа. За ваше здоровье, молодой человек! В этом году мода пошла на толстых, на откормленных, на пузанов и брюханов, на ярмарочных богатырей. Требуется мощь! А на изысканность и породу спроса нет. Мода, конечно, рано или поздно переменится, но пока я все худею и худею. Что прикажете делать? Когда нужно толстеть и толстеть! Вы себе представляете меня толстым?

— Порочный круг, — сказал я.

— О, я надеюсь, для вас не будет затруднительно заплатить за два гайака? Я забыл получить деньги на студии… ну и… Разумеется, это будет за мной. Ужасный Марсель приветствует вас, молодой человек. Я живу тут по соседству. Рядом с улицей Гранж-о-Белль… Меня все знают.


Своеобразной внешностью наградила природа этого человека. Находка для кинематографа! Идеальный статист, или то, что теперь называют «артист окружения». Вечером, вернувшись домой, я набросал по памяти его портрет. К тому времени я уже умел немного рисовать. Мне показалось, что, несмотря на браваду, он стесняется своего огромного роста и физиономии, похожей на клинок ножа в лунном свете. Я чувствовал в нем большой запас нерастраченного человеческого тепла, которое он не решался проявить из-за своей лошадиной наружности. Замкнулся в себе, вот и все.

После этой встречи я стал еще чаще бродить вдоль канала Сен-Мартен, иногда один, иногда с Марселем. Однажды вечером, зимой, был страшный туман, такой густой, что не различишь домов на другом берегу. Вот-вот должен был пойти снег. На канале очень красиво, когда идет снег. Кажется, будто на баржах бьют яйца и разбрасывают скорлупу по воде. Обычно в субботний вечер жизнь в десятом округе бьет ключом. На каждом углу — продавцы каштанов, уличные артисты, силачи, увешанные медалями. Но в тот вечер — ни души. Нам показалось, что мы вышли на Гранж-о-Белль.

— Ты уверен, что эта улица — Гранж-о-Белль? — спросил я, немного помолчав.

— Уверен… да, уверен! Во всяком случае, это — улица! Что уже хорошо…

И в ту минуту мы заметили какое-то свечение.

Иначе не скажешь. Это было похоже на красные и синие колбы в аптеке, куда я заходил, когда мне было лет пять, купить жевательной резинки. Свет выбивался сине-зелеными пеленами из полуподвала, где находилось что-то вроде харчевни времен Ласенера. Все это и впрямь было очень похоже на колбу аптекаря. В колбе двигались какие-то люди, они танцевали. Я прочел вывеску:

«Кабачок счастья»

— Весьма смело со стороны хозяина так окрестить эту дыру, — сказал Марсель.

— Пошли дальше?

Эта перспектива была еще менее заманчива.

— У тебя есть деньги, Ален? На студиях сейчас, знаешь, если человек худой…

— У меня пятьдесят франков. Я нашел одного психа, которому понадобилось, чтобы я нарисовал ему на барабане Марианну[35]. Он помешан на джазе и Республике. Тебе бы он не понравился, в нем килограммов сто, не меньше.

— Интересно, где только люди берут деньги, чтобы толстеть? Ну давай, входи…

— Мне не нравится этот свет. Ты уверен, что мы на Гранж-о-Белль?

— Ты спятил? В чем я могу быть уверен? После вас, милорд!

Так мы попали на тихий бал в кабачке, где люди смеялись под звуки волынки.

— Ты заморозил нас, красавчик блондин! — крикнула девушка. — Проходите, дамы и господа!

— Ошиблась! — сказал Марсель. — Мы без дам.

— Хорошо, но вы нас все равно заморозили, красавчики блондины! Закройте дверь!

Здесь, в дыму, сине-зеленый свет, который нас сюда завлек, оказался просто чуть окрашенным полумраком.

— Я ничего не вижу, — заворчал Марсель. — С вашим проклятым освещением кажется, будто ты в аквариуме…

— Извините, пожалуйста, — сказала официантка, — наши клиенты привыкли. Идите за мной…

Идти за ней было приятно. Кудрявая, как барашек — только парикмахеры восточной части Парижа владели тогда секретом такого перманента, — с осиной талией и звонким смехом, она была похожа на романтическую фарфоровую куклу.

— Вы не из общества? — спросила она.

— Смотря из какого! Принесите-ка нам два коньяка и воду.

— Двойных?

— Да, двойных. И два сандвича с ветчиной.

Она ушла, оставив нас в полном изумлении. В этом «Кабачке счастья» было довольно уютно. Появились коньяк и сандвичи, и я неожиданно пришел к выводу, что в жизни есть кое-что хорошее — разумеется, если не требовать от нее слишком много. Вдобавок играл аккордеон. То было прекрасное время, когда все танцевали яву. Теперь много говорят о тридцатых годах. Тридцатые годы в моде. Меня-то мода заботит мало. Я сам делаю моду. Денег у меня куры не клюют. Бывший мальчик на побегушках добился успеха в поп-арте, и сам черт мне не брат. Но, по-моему, в этой моде на вчерашний день слишком много внимания уделено чарльстону и незаслуженно мало — яве…

Миновала полночь, кабачок мерно покачивался в полумгле, словно старый баркас. Официантку звали Сесилия. Румяная, проворная, в короткой юбке, с высоко поднятой головой, она сновала по залу, как пламя по пуншу.

— Повторите коньяк с сандвичами! Умираем! — крикнул Марсель.

— Бегу, красавчик блондин…

Волосы у Марселя были черные, как вороны на башне Сен-Жак. Я имел бестактность хихикнуть.

— Ну, конечно, — сказал он. — Я не красавчик и не блондин…

— Я не хотел тебя обидеть.

— О, меня обидеть трудно. Особенно с тех пор, как режиссеры стали говорить мне, что я похож на катафалк!

Сесилия вернулась с коньяком. Я задержал ее, взяв за локоть.

— Мадемуазель, пожалуйста, скажите моему другу, что он красивый.

— Конечно, красивый, — сказала она. — У него голос, как зеленый бархат…

Ее позвали к другому столику. Уходя, она бросила мне:

— А у вас голос мальчишеский, еще не сломался окончательно… Вы даже в армии еще не служили!

Марсель покачал головой.

— Ну, уж это она чересчур! — сказал он. — Через край хватила!

— Так-так, скажи еще, что это тебе неприятно!

— Кретин!

Мы снова выпили коньяк и съели сандвичи. В те времена все казалось вкуснее, особенно с голодухи! Вдруг Марсель почему-то спросил:

— Хм, забавно. Неужели в этом шалмане нет ни одного зеркала?


Вот тут-то и надо было встать и уйти. Во всяком случае, мне. Слова очаровательной, хотя и слегка взбалмошной официантки усиливали то чувство беспокойства, которое с самого начала вызывал во мне этот синеватый свет. Меня смущали кое-какие мелочи, но этот идиот не замечал ничего и только вливал в себя дикими порциями коньяк. У Сесилии манера чуть чаще, чем нужно, касаться клиентов кончиками пальцев. Это не принято! И полное отсутствие зеркал… Обычно в таких кабачках ими увешаны все стены. Объяснить это тем, что, скажем, здешняя клиентура начисто лишена тщеславия, невозможно. Да, да, именно в тот момент и нужно было уйти, пока Сесилия еще не сняла фартук, не подошла к пианино и не запела песенку, которая могла бы послужить прелюдией к этому рассказу, рассказу о прошлом, утонувшем в водоворотах за кормой Великой Баржи.

Ах, что за имена у барж, плывущих вдаль!

Чернеют буквы на борту, на белом фоне:

И «Роза Бельгии», и «Негритянка Соня»,

«Веселая Мари» и «Жерминаль».

К парижским пристаням швартуются они,

Ночуют на воде у Арсенала

И спят под плеск скучающей реки

В зеленом свете фонарей с причала,

В порту утопленников, в гавани тоски,

В канале Урк, у пристани Вальми.

Марсель с восторгом уставился на нее.

— Вот это талант! И какая естественность! Ах, как жаль, что кино немо! Она бы всех свела с ума! И голос такой нежный, в нем есть что-то нездешнее. Лань! Психея! Одалиска!..

— На, выпей и успокойся.

Мы медленно плыли на волнах ночи. Веселье продолжалось, но какое-то небурное, ровное. Почему Сесилия подсела к нам за столик? Потому что мы были для нее новыми людьми? Зачем принялась расспрашивать этого дылду Марселя? Да еще так забавно!

— Вы парикмахер?

— Что? Нет. Не совсем.

— Я очень люблю парикмахеров. У них длинные пальцы, и они едва касаются вас. А кожа у них нежная, как у лягушек, потому что они всегда гладко выбриты. И пахнет от них приятно. По-моему, все парикмахеры очень красивые. Вы тоже очень красивый, мсье Марсель. Вы откуда-то из леса, из Виллер-Котре. Вы, наверно, лесничий или смотритель. Потому что вы в сапогах.

Ошарашенный градом этих своеобразных комплиментов, Марсель выглядел откровенно смешным. Он двух слов связать не мог.

— Ну, что вы, Сесилия…

— Вы больше не хотите говорить мне «ты»? Когда вы вошли и я сказала: «Вы нас заморозили, красавчики блондины», вы обратились ко мне на «ты»!

— Да, возможно… Ты… нет. Сесилия, я…

Я счел необходимым вмешаться:

— Мадемуазель Сесилия, примите мои поздравления! Вам удалось смутить грозную звезду экрана!

— Ох, да уймись ты, герой-любовник! Выпейте с нами, мадемуазель Сесилия… Хозяин, наверно, позволяет вам посидеть минутку с клиентами, правда?

Она рассмеялась долгим воркующим смехом:

— Не хватало еще, чтобы он не позволял! Как-никак я его дочка! И потом, у нас кабачок не такой, как другие. Публика до того симпатичная! Все без конца смеются. А наши музыканты… Они играют по памяти. Впрочем, иначе и быть не может.

— Не может быть?

— Ну да, конечно. А где же вы работаете на самом деле, если вы не лесник и не парикмахер?

— В кино.

Она была потрясена.

— В кино! Это же настоящий рай…

— О, да что вы! Ремесло, как другие…

— Не говорите так, мсье Марсель! Для нас кино — это что-то вроде храма или цирка.

Она наклонилась к Марселю и прошептала:

— Только не говорите громко, что вы работаете в кино.

И вслух добавила:

— Лучше не надо.

— Ваши клиенты этого не любят?

— Наоборот!

Мы помолчали. Потом она улыбнулась очаровательной улыбкой.

— Вы не очень-то понятливы, — заключила она, надув губки.

— Я просто растерян, — признался Марсель. — А ты, Ален?

— Пожалуй.

— Извините, — сказала Сесилия. — Вы не должны на нас обижаться. Просто нам очень трудно вас понять. Вы вот так, вдруг, приходите, усаживаетесь и говорите запросто «кино, кино». Для нас это не шутка!

— Ну что вы, Сесилия, вы, наверно, вообразили бог знает что! Я действительно сказал «кино»…

— Вы меня обманули? О нет, вы не могли меня обмануть, мсье Марсель!

— Я и не обманул! Я и правда зарабатываю на жизнь, снимаясь в кино.

— Вот и хорошо. Я бы вам не простила такого обмана… Да, все правда. Вы хорошо одеты, на вас превосходная шерсть, как в Шотландии…

Я хмыкнул, и, наверно, это вышло глупо, потому что Марсель меня отбрил:

— Я умоляю тебя, Валентино[36]! О вкусах не спорят!

— Ваш друг все время насмешничает, — сказала Сесилия. — Он что, совсем бездушный?

— У Алена добрейшая душа. Но он еще слишком молод.

— Благодарю, — сказал я обиженно. — Я умолкаю. А вы, голубки, можете ворковать дальше.

Они так и поступили.

— Вы не коренная парижанка, Сесилия? — спросил Марсель.

— Я из Валуа. Люблю большие леса, холодные и мохнатые, заросли, мокрые, как собачья морда, грибы и утреннюю паутину на лице во время бабьего лета.

— Это просто возмутительно, что малышка, которая умеет так замечательно говорить, должна подносить выпивку всяким забулдыгам…

— Не надо так о наших посетителях, Марсель! Ведь они все из общества.

— Из какого такого общества?

— Я вам скажу, если вы придете еще.

— Приду обязательно.

Он даже не отдавал себе отчета в том, насколько он смешон, этот тощий Ромео! Да, да, он именно ворковал:

— Я ездил пару раз в Виллер-Котре за ландышами. На велосипеде. Мне тогда было столько же лет, сколько сейчас Алену. Как это далеко!

— Не так уж далеко.

— Я имею в виду далеко не от Парижа, а далеко в прошлом. Там течет речушка, ручей, заросший камышами.

— Урк, — сказала Сесилия.

— Да, да, Урк. Конечно, Урк, так же как и здесь. Канал — ведь это тоже Урк. Надо же, ты понимаешь это, Ален?

Я понимал только одно: что слишком поздно.

— Урк — моя река, — сказала Сесилия. — И это действительно та же вода, что и в канале, вы правы, мсье Марсель.

Игра разыграна. Слишком поздно. Слишком молод. Все «слишком», и ничего тут не сделаешь! Судьба уже совершила свой поворот.

— Что это с тобой, Ален? Ну и вид у тебя! — сказал Марсель.

— Он, наверно, не любит Урк, — предположила Сесилия.

— О нет, мадемуазель, напротив! Я очень люблю Урк. Продолжайте.

— Да я уже все рассказала. В детстве я жила у няни, в Виллер-Котре. Когда я была совсем маленькой, я возилась в песке на берегу Урк, возле порта Перш. Я даже падала в воду три раза. А потом, в Mo, бегала с мальчишками из соседней школы ловить бабочек на канал. Ведь Урк в районе Mo уже канал.

— Начиная с Марея, — уточнил я.

Лучше бы я промолчал!

— Правда, — сказала она удивленно. — Откуда вы знаете?

Я был в бешенстве. Не мог же я позволить этому лицедею вместе с его одалиской присвоить себе мою реку! Против воли я ответил:

— Эту чудесную реку заперли в клетку! В Mo канал по крайней мере еще чистый! В нем отражается небо. По берегам растут золотистые ирисы. А в ивах живут голубые птицы.

— Я так и вижу их, — воскликнула Сесилия, хлопая в ладоши. — Они светятся. Настоящие жар-птицы, голубые-голубые. Никогда бы не подумала, что вы все это знаете, Ален.

— Трудно угадать, о чем думает другой человек! Когда я брожу по набережной Вальми, меня всего трясет при виде этого мутного от цемента канала, который дальше просто уходит в трубу!

— Потом я жила в Пантене, — продолжала она. — Недалеко от Гран Мулен. Там тоже течет Урк. Только там она пахнет мазутом. А теперь я здесь, по-прежнему рядом с каналом. Вот и все.

— Какой фильм можно было бы из этого сделать! — вздохнул Марсель. — Нет, вы только представьте себе! Маленькая девочка играет на берегу маленькой речки… Кругом цветы…

— Птицы.

— Идиот! Речка растет, и девочка тоже. Обе приобщаются к цивилизации. Речку направили в полезное русло. Чтобы не своевольничала. Девочку тоже.

— Они выкачали из нее все что можно и отправили в сточную канаву за ненадобностью, — сказал я зло. — Простите, Сесилия.

Очень странная девушка! Она спросила:

— Вы снимете такой фильм, мсье Марсель?

— Что? Ах да, конечно! Я поговорю с Джоном Пьерпоном из «Универсаля». Но он вряд ли поймет… насколько это трогательно… поэтично… Ничего смешного тут нет! Да что с тобой, Ален? Ты плачешь?

— Отстань от меня! Отстаньте от меня оба!

— Почему вы плачете, мсье Ален?

— Потому что я бездушный. Потому что я не знаю… Да, да! Не знаю!

— Пойдемте потанцуем, Ален. Ни вы, ни Марсель за весь вечер еще ни разу не танцевали. Вы только разговариваете.

Я обнял Сесилию. Все, как я и предполагал. Слишком поздно. Она была статная, с пышными формами, моего роста. В какой-то момент она шепнула мне на ухо:

— А про реку я все поняла.

— Я знаю, Сесилия.

— Вот и хорошо. У вас такой замечательный друг. Красивый. Высокий. Воспитанный. Сильный. Богатый.

— Еще бы, киноартист!

— Мне так нравится кружиться в обратную сторону!

Я не удержался и задал нехороший вопрос, который давно вертелся у меня на языке:

— Вы не закрываете глаза, когда кружитесь?

Она сделала вид, будто не слышит.

— Обязательно приходите к нам еще вместе с Марселем. Мы будем друзьями все трое. С вами потому, что вы знаете Урк, а с Марселем, с Марселем…

— Потому что он красивый.

— Вот именно. У нас весело, правда? Бал каждую субботу. Фараоны к нам никогда не заявляются. Не бывает ссор.

— Мадемуазель Сесилия, я хочу… Я хочу попросить вас об одной вещи, очень важной…

Я дрожал, как лист на ветру. Наконец я выговорил:

— Пожалуйста, посмотрите мне в глаза. Не опускайте голову. Сесилия? О! Сесилия!

— Да.

— Вы…

— Ну конечно. Вы разве не заметили? Я-то сразу поняла, что вы не из наших.

— Но… А остальные, Сесилия?

— Тоже, конечно.

— Все?

— В большей или меньшей степени. Но вы послушайте их, Ален! Если бы вы знали, насколько это не имеет значения…

Горе-моряки

Ходят по каналам

К небольшим причалам.

Горе-моряки

Всё глядят назад,

А мосты скользят,

Уплывают своды.

Провожает взгляд

Дни и годы.

Когда, спустя столько лет, я вспоминаю глаза Сесилии, я вижу два тихих озера с матовой зеленоватой водой, в которой плавают опавшие листья. Теперь я знаю, что это были глаза моей сестры Урк. Но в тот вечер у меня пропала всякая охота танцевать с партнершей, которая может вальсировать в обратную сторону, не закрывая глаз, и у нее не кружится голова. Оглядевшись, я увидел разом все глаза, глаза завсегдатаев кабачка слепых. Я убежал оттуда, бросив Марселя, и с невыразимым облегчением снова очутился в темноте, вдали от синего света, среди улиц со снежными шлейфами.

Так люди поворачиваются спиной к своей судьбе, потому что они слишком молоды и ничего не понимают в жизни.

Последнее, что я запомнил, это лицо Ужасного Марселя. С тех пор кино давно стало звуковым, но, несмотря на красивый голос, дела Марселя так и не поправились. Иначе я бы это знал! Единственное, что мне известно, это что он женился на Сесилии.

Наверняка она по-прежнему говорит ему, что он красив как бог или как велогонщик, что, в сущности, одно и то же. Но я знаю точно: в тот вечер я упустил счастье своей жизни! Я слишком поздно узнал свою реку, когда она текла мимо, и испугался ее пустых глаз…

До сих пор я так и вижу Марселя и Сесилию в «Кабачке счастья». «Красавчик блондин» самозабвенно кружится, держа Сесилию в объятиях…

И не она, а он закрывает глаза.

Загрузка...