Пьеру Деаэ
В начале сентября 1955 года я ехал из Испании окольной дорогой. Так бывало каждый год: казалось, какой-то могучий трос тянет мою машину назад и вынуждает меня пробираться кружным путем вдоль множества диких, почти безлюдных прудов. Тогда еще не было и в помине ни Гранд-Мотт, ни автострады Солнца, и от Кадакеса приходилось ехать по тем первозданным местам, которые прославил в своей книге «Золотой пруд» мой друг Гастон Бессет. Мне нравилась эта бахрома лагуны, протянувшейся от скал Раку к древнему Провансу с его прославленными Арлем, Эксом, Авиньоном, хотя я предпочитал длинный, навевающий истому пляж, распростершийся, словно разомлевшая нимфа, от мыса Агд, где покоится ее голова, до порта Сет, омывающего ее ноги.
Никогда еще машина не шла так медленно. Направляясь в Париж, я всем сердцем ощущал то, что Мак-Орлан[27] называл «безрадостным возвращением», — это был путь на Север, к холоду, к жизненным заботам, к мрачной зиме и, может быть, к какой-то непоправимой беде. Я еще смутно надеялся побывать на Морском кладбище, чтобы спросить у Поля Валери[28], по-прежнему ли стрела Зенона неподвижна в полете; но даже это паломничество становилось невозможным, так велика была сила, сдерживающая мои колеса. Холм в Сете вырисовывался своим аттическим профилем, но в то утро меня явно не влекло к кладбищам, даже к тем, что прославлены в литературе… Кладбища подождут, они на то и существуют…
Мы (ибо я ехал не один) остановились, чтобы в последний раз искупаться. Вода отливала бирюзой, а пустынный пляж был усеян белыми ракушками, словно бусинками брошенного и рассыпавшегося ожерелья Венеры, что вышла из пены морской. Птицы висели над морем, как в первые дни творения.
В ту пору я изнывал от какой-то смутной тоски. Депрессии. Но тогда это словечко не вошло еще в моду. Я только что закончил роман, который озаглавил «Ночь приходит с востока», где рассказал одну подлинную историю, излив в ней давно накопившуюся горечь. Подумать только! В 1955 году написал роман о войне! Я заранее страдал от подстерегавшей меня за Севеннами стужи, встречи с Севером и с предместьем, с пышно-мертвенной осенью и ранними сумерками, с жизненными неурядицами и даже собственным возрастом, который казался мне весьма преклонным. Позади сорок два года! А главное, меня не оставляло чувство, что я неправильно живу. Та женщина, что купалась с детьми, так и осталась для меня чужой… Словом, душа у меня была не на месте.
Лежа на спине, я размышлял на эти зловещие темы и сквозь смеженные веки чувствовал золото горячих лучей; я почти парил над землей, едва прикасаясь к ней, как вдруг ощутил что-то в правой руке. В мою ладонь лег какой-то предмет. Я повернулся на бок и посмотрел на то, чем невольно завладела моя рука — или что привлекло мою руку. Это был продолговатый, с изящным утолщением камень красноватого цвета, как обожженная глина античных светильников. Зернистый и будто отполированный, он был из какого-то восхитительного вещества.
Странный предмет! Я сел. Жизнь снова возвращалась ко мне. Но пусть не гневается Роже Кайуа[29], то не был камень. И не творение рук человеческих. Это было нечто вроде окаменевшего моллюска, быть может, одна из тех фиолетовых, пропитанных йодом раковин, что в портах на набережных продают моряки, открывая их своим заскорузлым пальцем и навязчиво протягивая их вам.
Несомненно, я был первым человеком, с которым встретился этот предмет. И в моем обществе он как будто чувствовал себя вполне уютно. В этом продолговатом, с утолщением посредине камне угадывался изысканный профиль юной женщины древности — танцовщицы или весталки.
Никогда еще я не встречал камня ready-made[30], обладающего такой выразительностью. Невысокий выпуклый лоб с едва заметной ложбинкой меж бровями, нос своенравной богини, рот с чуть потрескавшимися губами, изящная линия подбородка — все черты этого лица плавно переходили в высокую прическу. Можно было различить даже глаз: миндалевидная впадина настойчиво вызывала в памяти тот магический глаз древних египтян, который мореплаватели рисовали на носу своих кораблей, чтобы он помог им вернуться в родной порт. В этой впадинке холодной белизной поблескивала роговица. С бьющимся сердцем я сжал ладонь. Камень стал моим.
Та, что была моей спутницей жизни, играла с детьми, не подозревавшими об этом потрясении. Я разжал ладонь и снова, на сей раз с затаенным страхом, посмотрел на камень. Пока еще я видел профиль только с правой стороны. А если с левой он ни на что не похож? Я перевернул этот природой созданный барельеф. И снова увидел профиль, теперь более четкий, изогнутый, без изысканно-кокетливого глаза. Необычайная женственность странного предмета словно стала древнее на несколько тысячелетий. Какое ужасное слово «предмет» для определения этой этрусской женщины, карфагенской жрицы, дочери Финикии или спутницы праматерей, сестры Изиды, вышедшей из плодоносного чрева морского!
Я поднес находку к уху и легонько встряхнул. Она ответила мне легким и веселым шепотом замурованной в ней маленькой белой ракушки. Венера Агдийская могла говорить.
Об этой находке я ничего не сказал чужой своей спутнице. Она бы высмеяла меня. Я молча опустил камень в карман шортов.
Наутро я проезжал через Алискан. Табличка гласила: «Вход на кладбище запрещен». Хороший совет живым. Тем более что я только что заново родился. Я стал другим, начал новую жизнь. Книга, внушавшая мне страх, была романом «Майор Ватрен», а через несколько недель я встретил женщину с профилем Венеры Агдийской.
И единственная разница между этим выброшенным волнами камнем и его безупречно сделанной бронзовой копией[31] состоит лишь в том, что в бронзе нет поющей ракушки. Должен же я был что-то сохранить для себя!