1901

134 В. Я. БРЮСОВУ

12 [25] января 1901, Н.-Новгород.


Ну, я Вас огорошу.

Рассказа для альманаха еще не написал и когда напишу — не ведаю!

Ряд событий, неожиданных и очень нелепых, совершенно выбил меня из колеи, и я не токмо [не] работал за это время, но не знаю даже, когда, наконец, приду в себя.

Все, что я начинал писать для Вас, — противно плохо и, кроме усталости, ничего мне не давало.

Извиняться перед Вами и в этом случае было бы глупо. До поста я не войду в колею, в пост уеду в Питер. Ваш первый альманах выйдет без меня. Искренно говорю — мне это обидно. Почему? А — извините за откровенность — потому, что вы в литературе — отверженные и [вы]ходить с вами мне приличествует. Да и публику это разозлило бы. А хорошо злить публику. Вы говорили «О писателе, к[ото]рый зазнался» — эта плохая и грубая штука написана для сборника в пользу голодающих евреев. Простите!


Ваш А. Пешков


Скверно, что Вы говорите о моей славе, хорошо зная ее цену. Скверно и то, что Вас похвалил И. Ясинский. Сволочь, этот И. Ясинский.


Крепко жму руку.

А. П.

135 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

22 или 23 января [4 или 5 февраля] 1901, Н.-Новгород.


Дорогой и уважаемый Константин Петрович!

Расписку в 5000 р. получил, получил копию основного договора и копию с договора о моем вступлении. Спасибо Вам за хлопоты. Счета по первому изданию не присылайте, в феврале я буду в Питере и возьму их.

Новый век я встретил превосходно, в большой компании живых духом, здоровых телом, бодро настроенных людей. Они — верная порука за то, что новый век — воистину будет веком духовного обновления. Вера — вот могучая сила, а они — веруют и в незыблемость идеала, и в свои силы твердо идти к нему. Все они погибнут в дороге, едва ли кому из них улыбнется счастье, многие испытают великие мучения, — множество погибнет людей, но еще больше родит их земля, и — в конце концов — одолеет красота, справедливость, победят лучшие стремления человека.

Вам, в туманном Вашем городе, не видно, как быстро жизнь идет вперед, не видать, как растет человек и крепнет дух его и возвышается чувство собственного достоинства в нем. Здесь — это яснее. И как я рад, что живу здесь, а что Вы там — жаль.

Жалко мне и Барятинского. Я видел его раз, он произвел на меня хорошее впечатление, он показался мне дворянином в лучшем смысле этого слова — т. е. очень благородным и честным человеком. Жалко, жалко его. Но — на войне должны быть убитые, ничего не поделаешь. Для меня лично всего грустнее в этой истории то, что князь не нашел своевременной поддержки со стороны хороших людей и погиб — одиноко, — погиб, предварительно утратив веру в силу доброго на земле. Думаю, что и еще многие погибнут от этой причины. А корни этой причины вижу в недостатке уважения к человеку, в сухом, узко книжном отношении к жизни, в партийном сектантстве.

Публика здесь страшно возмущена одним из ваших мировых судей, тем, который судил Д. В. Сироткина, нашего купца, избитого дворниками у вас. Кто этот мировой? Ну, фигура!.. Сироткин — очень порядочный малый, один из депутатов, подававших царю петицию от 49 000 сектантов, петицию о восстановлении «закона 5-го мая 1883 г.», очень важного для сектантов, ибо он расширяет агитацию и пропаганду вероучения. Закон этот восстановят. Цена — миллион. Знаете, — недорого.

Киевские события встречены здесь — интеллигентной публикой — холодновато, обсуждаются осторожно, нерешительно. Но в среде трудящихся людей они вызвали живой интерес и внимание. Факт — новый, указывающий на некоторое, очень важное, изменение в настроении. Раньше, еще недавно, эта публика не интересовалась ничем, кроме взаимоотношений капитала и труда. Увы, ортодоксия!

Бедная Марья Ивановна! Не успеет она уверовать во что-нибудь, как эта вера оказывается мертвой!

Живя здесь, становясь лицом к лицу с действительной, невыдуманной жизнью, и злишься, и смеешься, когда читаешь журнальные и газетные ламентации премудрых питерских берендеев, вроде П. Б. Струве и всех иных ортодоксальных и не ортодоксальных любителей добродетели.

Однако я расписался немножко больше, чем следует. Чувствую и — умолкаю. Когда приедет Владимир, скажите ему, что письма его я получил, но ответить — не нашел времени. Извиняюсь, но только из вежливости, ибо ни в чем не виноват.

Крепко жму Вам руку и с величайшим нетерпением жду встречи. Без комплиментов.


Ваш А. Пешков

136 Н. Д. ТЕЛЕШОВУ

4 или 5 [17 или 18] февраля 1901, Н.-Новгород.


Дорогой Николай Дмитриевич!


В Москве — проездом в Питер — буду в конце первой недели. Попаду ли к Вам — не знаю, ибо могу пробыть два дня и должен быть в это время в Мытищах, на вагоностроительном заводе. В Питере проболтаюсь недели две, а оттуда — Ваш гость.

Милый и хороший человек! Надо заступиться за киевских студентов! Надо сочинить петицию об отмене временных правил. Умоляю — хлопочите! Некоторые города — уже начали.


Обнимаю.

А. Пешков

137 В. Я. БРЮСОВУ

4 или 5 [17 или 18] февраля 1901, Н.-Новгород.


С благодарностью извещаю, что получил прекрасную книжку стихов Бунина, коего считаю первым поэтом наших дней.

Знаю, что делаю нечто непростительное, отказываясь от участия в «Сев[ерных] цветах», и не могу даже просить извинения у Вас, и не оправдываюсь. Но, пожалуй, объясню, в чем дело, — времени у меня написать что-либо сносное и раньше не было и теперь нет, теперь — особенно. Вы, Брюсов, наверное, и по «Троим» видите, что писать я — не могу. Настроение у меня — как у злого пса, избитого, посаженного на цепь. Если Вас, сударь, интересуют не одни Ассаргадоновы надписи да Клеопатры и прочие старые вещи, если Вы любите человека — Вы меня, надо думать, поймете.

Я, видите ли, чувствую, что отдавать студентов в солдаты — мерзость, наглое преступление против свободы личности, идиотская мера обожравшихся властью прохвостов.

У меня кипит сердце, и я бы был рад плюнуть им в нахальные рожи человеконенавистников, кои будут читать Ваши «Сев[ерные] цветы» и их похваливать, как и меня хвалят.

Это возмутительно и противно до невыразимой злобы на все — на «цветы» «Скорпионов» и даже на Бунина, которого люблю, но не понимаю — как талант свой, красивый, как матовое серебро, он не отточит в нож и не ткнет им куда надо?

Вы мне страшно нравитесь, я не знаю Вас, но в лице Вашем есть что-то крепкое, твердое, какая-то глубокая мысль и вера.

Вы, мне кажется, могли бы хорошо заступиться за угнетаемого человека, вот что.

Бальмонт! Вам нравится его демонизм в книге сатурналий? Мне — противно. Все это выдумал он, все это он напустил на себя. «Людишки — мошки». Врет он. Людишки — несчастны не менее его, и — что, если они более его заслуживают внимания и уважения?

Крепко жму Вам руку.


А. П.

138 Е. П. ПЕШКОВОЙ

19 февраля [4 марта] 1901, Петербурге.


19-го.


Сейчас пришел с Невского.

Была демонстрация студентов и публики, сначала народу собралось т[ысячи] 3, потом — целая лава. Движение на улице прекратилось, публика пошла до Каз[анского] собора, пели песни, говорили речи и т. д. Явилась полиция, и началось усмирение строптивых.

Рассказывать — скучно. Приеду — расскажу. К либералам на обед нас не пустили. Пойду сегодня в Союз.

Милая Катя, не скучай, а если скучно, приезжай сюда. Это будет хорошо и мне приятно. Максима обнимаю.


Алексей

139 Е. П. ПЕШКОВОЙ

23 февраля [8 марта] 1901, Петербург.


Вчера вечером был в театре, все тебе кланяются, жалеют, что ты не приехала. Заходил ненадолго и пьесу — «Одинокие» — не смотрел.

Пресса здесь ведет себя по отношению к театру гнусно, возмутительно. Яворская, Томская и другие бабенки дают рецензентам тон, и в газетах являются отчеты грубые, пристрастные. А публика каждый вечер устраивает овации артистам, кричит: «Спасибо вам» и т. д.

Вчера в театре была Тина ди Лоренцо — у нее нет публики — ходила за кулисы и восторженно расхваливала всех.

«Жизнь» устраивает обед в воскресенье на третьей неделе, будут Томазо Сальвини, Тина, Коммиссаржевская, Савина и еще разные фигуры.

Приезжай! С Максимом. Посмотришь — воротимся вместе.

Напиши о здоровье своем.


Ал.

140 Е. П. ПЕШКОВОЙ

24 февраля [9 марта] 1901, Петербург.


С народными книжками — ужасная канитель, которая задержит меня здесь числа до 5-го. Нет иллюстраторов. Еду в понедельник к Репину просить его. Он написал огромную картину «Искушение Христа в пустыне» — плохо написал. Сатана — огненно-красный, толстый, Христос плохонький, в манере Ге.

Вчера в Художественном с треском и громом прошел «Штокман». Что было — после 4-го акта! «Жизнь» поднесла огромный венок с красной лентой, оваций — без счета, всей массой публики. Удивительно грандиозное зрелище!

Дурак Ашешов обратился ко мне с просьбой написать предисловие к его рассказу, я его протурил. Очень обиделся.

Настроение у меня скверное — я зол и со всеми ругаюсь. Ужасно хочется уехать отсюда.

Говорят, что в Харькове 19 была огромная уличная демонстрация, войско стреляло, двое убитых. В Одессе — тоже. Здесь тихо, скучно, хотя погода все еще великолепная.

Я целые дни занят, никуда не хожу, кроме редакции, и в театре был всего два раза. Пойду еще на «Геншеля» и «Три сестры». Завтра — еду к Бенуа.

Яров[ицкому] скажи, что я сам привезу всё.

Пиши о твоем здоровье и всем прочем.

Максиму поклон.


Ал.


Второе издание уже разошлось, печатают третье.

141 Е. П. ПЕШКОВОЙ

27 февраля [12 марта] 1901, Петербург.


Сейчас была тетка Зоя, — терпеть ее не могу. Она купила под городом участок земли и желает строить дом. Кланяется. Я к ним не пойду. Я никуда не хожу, некогда.

Вчера обсудили народные издания. Первой серией выходят 12 книг, от 3 до 20 к., с рисунком в красках на обложке, виньеткой в конце и рисунками в тексте. В 12 книгах 62 рисунка, стоить они будут около 5000 р. Сейчас еду к Репину, который берет на себя редактуру иллюстраций. Рисунки печатаю за границей, и книжки будут такие, что все издатели полопаются от злости.

Петров живет у Пятницкого, я очень мало вижу его.

В субботу в Союзе он провозгласил анафему, о чем говорит весь литературный Питер.

Завтра в дом Суворина будут бросать чернильницами. Художественный театр — пресса травит, особенно Суворин, «сам» владелец театра, а Союз писателей и публика устраивают театру обед у Контана в воскресенье.

В «Штокмане» — страшный успех. Второе представление прошло с треском, как говорит Поссе.

Мы здесь затеваем газету в 2–3 рубля. Аресты — каждый день. Взят Арабажин, бывший редактор «Северного курьера».

Возвращаюсь домой, как только покончу с изданием, но — когда? Вероятно, в понедельник.


Алексей

142 Е. П. ПЕШКОВОЙ

2 [15] марта 1901, Петербург.


Какой это идиот выдумал послать Суворину адрес от «нижегородцев»? Опозорили город! На юбилее арестовано 83 человека из публики, гостям свистали, когда они выходили из дома. Литераторов и порядочных людей у Суворина не было. И вдруг — «нижегородцы». Подлость! И еще «Контрабандистов» будут ставить.

Скажи ты в редакции, чтобы «Листок» излаял всех этих пошляков. Начальство здесь трусит, город объявлен на военном положении. Два полка солдат не раздеваются по ночам. Московская история у всех на устах, и все ждут чего-то. Настроение — нервное, бодрое. 4-го здесь, наверное, будет то же, что в Москве.

До свидания. Не беспокойся,


А.

143 Е. П. ПЕШКОВОЙ

4 [17] марта 1901, Петербург.


Сейчас — 5 ч. вечера, — пришел с демонстрации у Каз[анского] собора. Началось с 12 ч. дня, продолжается до сего часа. Толпа — огромная, тысяч в 12–15. Демонстрантов — 2–3 т[ысячи], остальные — сочувствующая публика. Рассказывать — не могу, очень взволнован. Били нагайками в соборе и на паперти; говорят — двое убиты. Избитых — множество с той и другой стороны.

Скоро увидимся, милая Катя.

Не беспокойся, ради бога.


Твой Алек[сей]

144 Е. П. ПЕШКОВОЙ

5 [18] марта 1901, Петербург.


Вчера у Каз[анского] собора побили — не очень сильно — Анненского и Пешехонова, арестовали Струве к Тугана. Всех взято в участки свыше 1000. Убитых, говорят, 13. Один убит в самом соборе.

Страшное возбуждение в обществе. По поводу события 4-го числа 43 литератора составили удивительно хорошее письмо, пришлю копию.

Обо мне не беспокойся.


Твой Ал.

145 А. П. ЧЕХОВУ

Между 21 и 28 марта [3 и 10 апреля] 1901, Н.-Новгород.


Я давно собирался написать Вам, дорогой и любимый Антон Павлович, да теперь, видите ли, такое у меня настроение, что я решительно не могу сосредоточиться на чем-либо. Каждый день напряженно ждешь чего-нибудь нового, каждый день слышишь невероятные разговоры и сообщения, нервы все время туго натянуты, и каждый день видишь десяток, а то и больше, людей, столь же возбужденных, как и сам ты.

Вчера наш губернатор привез из Питера несколько точных известий: Вяземский выслан, против 43-х и 39-ти литераторов, подписавших письмо, осуждающее действия полиции 4-го марта, предполагается возбудить дело о подстрекательстве к сопротивлению властям, в войсках гвардии сильное недовольство последними распоряжениями, а особенно участием отряда лейб-гвардии казаков в бою 4-го. Существует закон, кой запрещает войскам подчиняться команде лиц, к составу войск не принадлежащих, — Вы, наверное, читали циркуляры Драгомирова, часто напоминающего войскам своего округа о существовании этого закона. А четвертого казаками командовал Клейгельс. Исееву товарищи предложили выйти из полка. Вообще, надо сказать по совести, офицерство ведет себя очень добропорядочно. При допросе арестованных за 4-е число их спрашивали, главным образом, о том, какую роль в драке играл Вяземский и кто те два офицера, которые обнажили шашки в защиту публики и дрались с казаками. Одного из этих офицеров я видел в момент, когда он прорвался сквозь цепь жандармов. Он весь был облит кровью, а лицо у него было буквально изувечено нагайками. О другом очевидцы говорят, что он бил по башкам казаков обухом шашки и кричал: «Бейте их, они пьяные! они не имеют права бить нас, мы публика!» Какой-то артиллерист-офицер на моих глазах сшиб жандарма с коня ударом шашки (не обнаженной). Во все время свалки офицерство вытаскивало женщин из-под лошадей, вырывало арестованных из рук полиции и вообще держалось прекрасно. То же и в Москве, где офицера почти извинялись пред публикой, загнанной в манеж, указывая на то, что они-де обязаны повиноваться распоряжениям полиции, вследствие приказа командующего войсками, а не по воинскому уставу. Роль Вяземского такова: в то время, когда Н. Ф. Анненский бросился на защиту избиваемого Пешехонова, Вяземский тоже бросился за ним и закричал Клейгельсу, чтобы он прекратил это безобразие. А когда избитый Анненский подошел к нему, Вяз[емский] подвел его к Клейгельсу и наговорил последнему резкостей, громко упрекая в зверстве, превышении власти и т. д. Туган и Струве из тюрьмы выпущены. Арестованных из Питера высылают. На пасхе в П[етербурге] ждут новых беспорядков. Того же ожидают в Киеве, Екатеринославе, Харькове, Риге и Рязани, где публика, вкупе с высланными студентами, устроила уже скандал во время молебна о здравии Победоносцева. У нас тоже возможны беспорядки. Здесь до 70 человек иногородних студентов, полуголодных, битых, возбужденных и возбуждающих публику. Очень прошу Вас, дорогой А[нтон] П[авлович], пособирайте деньжат для голодающих студиозов, ибо здесь источники иссякают. Теперь в Ялте съезд, собрать сотню-другую, я думаю, можно. В Москве и Питере собрано много, туда посылать бесполезно.

Сейчас получил письмо из Владимира. Земцам, подписавшим телеграмму Анненскому, предложено удалиться с занимаемых ими должностей. Говорят, что то же будет и с нашими. Нам, нижегородам, должно еще влететь за посланную нами телеграмму с выражением сочувствия Союзу, эта телеграмма к передаче адресату не была разрешена, о чем меня известили официальным путем. Несмотря на репрессии и благодаря им — оппозиционное настроение сильно растет.

Следственное производство по делу о 4-м мар[та] установило точные цифры избитых: мужчин 62, женщин 34, убито — 4: технолог Стеллинг, медик Анненский, курсистка и старуха задавлена лошадьми. Полиции, жандармов и казаков ранено 54. Это за время минут 30–40, не больше! Судите же сами, какая горячая была схватка! Я вовеки не забуду этой битвы! Дрались — дико, зверски, как та, так и другая сторона. Женщин хватали за волосы и хлестали нагайками, одной моей знакомой курсистке набили спину, как подушку, досиня, другой проломили голову, еще одной — выбили глаз. Но хотя рыло и в крови, а еще неизвестно, чья взяла.

Ну, пока — до свиданья! Очень хотел бы видеть Вас. Крепко жму руку. Пожалуйста, похлопочите насчет денег. Кланяйтесь знакомым. Наши староверы послали парю петицию о веротерпимости, подписав ее в числе 49 473 человек. Начальство очень ищет инициатора и сочинителя. Вообще у начальства хлопот — много. Надеюсь — будет еще больше. Жизнь приняла характер напряженный, жуткий. Кажется, что где-то около тебя, в сумраке событий, притаился огромный черный зверь и ждет, и соображает — кого пожрать. А студентики — милые люди, славные люди! Лучшие люди в эти дни, ибо бесстрашно идут, дабы победить или погибнуть. Погибнут или победят — неважно, важна драка, ибо драка — жизнь. Хорошо живется!

Ну, до свидания, до свидания, дорогой мой Антон Павлович, дай Вам боже здоровья, охоты работать, счастья, ибо — никогда не поздно быть счастливым. Всего, всего доброго, хороший Вы человек.

А «Три сестры» идут — изумительно! Лучше «Дяди Вани». Музыка, не игра. Об этом напишу после, когда немного приду в себя.


А. Пешков

146 Е. П. ПЕШКОВОЙ

18 или 19 апреля [1 или 2 мая] 1901, Н.-Новгород.


Дорогая Катя!


Пожалуйста, пришли мне:

круглый, стол и стул,

теплые сапоги,

папиросы,

бумаги несколько дестей, ручку, перьев и чернил.

Гребенку.

Гиббона 2-й и 3-й томы,

Шлоссера 1–3.

Я устроил себе добычу молока ежедневно, а ты похлопочи, чтобы мне носили откуда-нибудь обед.

Будь здорова, поцелуй сына, не беспокойся, пожалуйста, береги себя. Маме поклон.


Алексей


Как медведь в железной клетке,

Дрыхнет в башне № 3-й

Государственный преступник

Алексей Максимов Пешков.

Спит и — видит: собралися

Триста семь клопов на сходку

И усердно рассуждают,

Как бы Пешкова сожрать.

147 Е. П. ПЕШКОВОЙ

29 апреля [12 мая] 1901, Н.-Новгород.


Сегодня воскресенье: это явствует из того, что в тюремной церкви целый день венчали каких-то людей. Был сегодня в бане.

Начальник тюрьмы сообщил мне, что ты хочешь просить, чтоб ко мне пропустили Максима. Знаешь что: мне не нравится эта затея, я, в свою очередь, убедительно прошу тебя не делать этого и вообще — ни о чем не просить.

Мне достаточно знать, что Максим здоров, ты — тоже.

Я буду очень доволен, если ты через день станешь сообщать мне об этом письмами. Даю тебе честное слово, что я здоров, почти не кашляю и даже поправляюсь. Ты, наверное, хлопочешь относительно свиданий со мной? Если так — пожалуйста, оставь и это, ибо, по всей вероятности, в данный момент такие хлопоты бесполезны, а когда свидания по закону явятся допустимыми, их дадут и без особенных хлопот. Мне бы очень не хотелось думать, что ты беспокоишься и что, пожалуй, страдает твое чувство собственного достоинства.

Вспомни, пожалуйста, о том, как меня возили в Тифлис, — это было хуже настоящего, — не правда ли? Но в ту пору твое здоровье было в лучшем положении, а теперь — как раз наоборот, — мне лучше, тебе хуже, т. е. опаснее. Я горячо прошу тебя, Катя, не волноваться, не суетиться, не раздувать этой истории до размеров драмы и помнить всегда, каждый час, что всякое раздражение твое — необходимо отзовется на ребенке и на родах. Ты уж, пожалуйста, вникни во все это и постарайся быть покойной!

Максима — с мамой — нужно чаще выпускать на волю, пускай целый день гуляет. Как живет Сашка? Поправляется?

Я думаю работать здесь, но еще не начал. Жаль, что отобрали пьесу, я бы ее и писал теперь.

Знаешь, здесь сидит какой-то уголовный: высокий, кудрявый парень — великолепный бас! Мягкий, сочный, нежный. Поет он почти каждый вечер и так поет, что, я думаю, Петров от зависти все усы себе уже выдергал.

На обед ты мне посылаешь ужасно много, и много лишнего. Во всем нужен стиль, Катя, и варенье в тюрьме столь же неуместно, как был бы неуместен розовый ангелочек на картине Васнецова. Варенье, видишь ли, мешает полноте впечатлений, нарушая их целостность. Ну, до свидания!

Пишу при свете электрической лампы на потолке, свет — слабый, устают глаза. Где-то у меня были очки, спроси их у мамы и пришли, прошу.

Крепко жму руку.


Алексей


Буду писать через день, постараюсь быть аккуратным.

148 Е. П. ПЕШКОВОЙ

Начало [середина] мая 1901, Н.-Новгород.


А знаешь — довольно-таки мудрая штука — писать письма из тюрьмы! И не потому, что не о чем писать, а потому, что никак не сообразишь, о чем можно писать? Вот если бы допускалась возможность разговаривать с уголовными! Но — увы! — для того, чтобы иметь право общения с ними, нужно самому совершить по меньшей мере кражу со взломом, а здесь сие недоступно. Положение — круглое.

А среди уголовных есть преинтересные физии. Глядя на них, я готов сказать, что прав Достоевский, а не Мельшин[6].

Но — нужно проверить сие, а — как?

Перехожу к разлетайке. Она коротка немного, эта разлетайка, но — ничего! Получил от Ланина [7] книги и даже пробовал оные читать! Очень поучительно, но чрезвычайно скучно. Ужасно много законов в России! Чуть ли не больше, чем преступников.

Начитавшись «Улож[ения] о наказаниях», лег спать и во сне видел разные страшные статьи. Все они — длинные, сухие — вроде старых дев, — и все с хвостиками, а некоторые даже с двумя. Все — без глаз. Сидят будто бы предо мной твердо, как изваяния, и скалят на меня черные зубы. Не то весело смеются, не то — злорадно торжествуют.

Ну, идет поверка[8], нужно отдать письмо. Надеюсь, ты здорова? Сын? Мать? И все сродники?

Крепко жму руку.

Испеки мне драчену. Большущую!

Приехала Софья Федоровна?[9]

До свидания.


Алексей


Пришли блузу или синюю рубаху, ту, что недавно сшила.

Хочешь, нечто вроде двустишия? Получи:

Сквозь железную решетку с неба грустно смотрят звезды…

Ах, в России даже звезды светят людям сквозь решетки!

Поверка. Принесли твое сердитое, раздраженное письмо. Ф-фу!

Голубчик — не волнуйся, не раздражайся, не шуми. Давай докторов хоть дюжину, я смиренно и безропотно предоставляю себя им на всестороннее рассмотрение и исследование под микроскопом, телескопом — как тебе угодно! Только не сердись, только не раздражайся! И не ругай Покровского:[10] если он и не важный доктор, зато хороший театрал, как говорят. Душа моя! В каждом человеке есть свои достоинства, нужно помнить это. Нужно быть кроткой[11]. Кротости можно выучиться у меня, ей-богу! Я — яко голубь и ничего не возьму за обучение. Софью Федор[овну] целую в уста и благодарю ее, и подарю ей золотые часы с автографом. Милая она баба!

149 Л. Н. ТОЛСТОМУ

22 мая [4 июня] 1901, Н.-Новгород.


Спасибо Вам, Лев Николаевич, за хлопоты обо мне. Из тюрьмы меня выпустили под домашний арест, что очень хорошо — ввиду близких родов у жены. Просидел я всего лишь месяц и, кажется, без ущерба для здоровья, Да и на здоровье жены вся эта канитель не очень сильно отозвалась, так что — все обстоит благополучно. Следствие еще продолжается, но закончится оно пустяками Для меня, — наверное, только выгонят из Нижнего и отдадут под надзор.

Еще раз — спасибо Вам! Прошу прощения, что вся эта канитель коснулась Вас. Низко кланяюсь С. А. и всему Вашему семейству. Быть «под домашним арестом» — ужасно смешно! В кухне — полицейский сидит, на крыльце — другой, на улице — еще. Гулять можно только в сопровождении полицейского и лишь около дома, а на людные улицы — не пускают. Полицейским тоже смешно караулить человека, который не только не намерен бежать из города, но и по своей-то воле уехать из него — не хочет. Ну, всего хорошего Вам, здоровья, бодрости, покоя! Крепко жму руку Вашу.


А. Пешков

150 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

24 или 25 мая [6 или 7 июня] 1901, Н.-Новгород.


Дорогой Константин Петрович!


Сижу под домашним арестом и чувствую себя слепым и глухим. Ничего не знаю, а необходимо знать многое. Не ухитритесь ли сообщить мне все, что знаете о Поссе и «Жизни»? Письмо можно прислать и не почтой, а с оказией за мой счет. Состояние духа вследствие неопределенности положения — напряженное, нервы натянуты до крайности.

Будьте добры, напишите. Вчерашняя телеграмма о приостановке «Жизни» взбесила до чортиков.

Всего доброго!


Ваш А. Пеш[ков]


Мне необходимо знать, насколько в данный момент выяснились вопросы:

1) об утверждении нового редактора «Жизни»?

2) о возможности для Поссе остаться в Питере или где-нибудь поблизости от него?

3) о том, куда он, Поссе, намерен ехать, если в Питере его не оставят?

Так как и меня, вероятно, из Нижнего турнут, — я еду в Воронеж. Домашний арест еще не кончился, и когда именно кончится — неведомо. Здоровье пока сносно, хотя доктора советуют поездку за границу для лечения продолжительного. Мне не очень хочется ехать так далеко, но, пожалуй, придется, ибо все же я перхаю, как овца.

Ответьте, как смотрит Влад[имир] на мой возможный отъезд и не думает ли он, что это отразится на делах «Жизни».

Всем — всего хорошего.


А. Пешков

151 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

31 мая или 1 июня [13 или 14 июня] 1901, Н.-Новгород.


Дорогой Константин Петрович!


Вы очень обрадовали меня и жену Вашим согласием крестить дочь. Приезжайте после 10-го июня, выбрав для себя наиболее удобное время, а о дне, когда будете, сообщите нам телеграммой.

Роды благополучны, жена здорова.

Из письма Влад[имира] я узнал, что Вы не получили телеграммы о выходе моем из тюрьмы, а также, очевидно, не получили и моих писем. Не удивляюсь. Я получаю письма и телеграммы оптом из жандарм[ского] прав[ления] по несколько штук сразу и все заботливо распечатанные. Мои письма тоже, очевидно, перехватывают. Не знаю, насколько это законно, во всяком случае — мерзко.

Я все еще нахожусь под домашним арестом, но пока мирюсь с этой нелепой и смешной мерой. Петров — сидит, и это мучает меня.

Когда поедете к нам, будьте любезны привезти возможно точные справки о положении «Жизни».

Пока — до свидания!

Жена просит передать Вам ее поклон и спасибо. Вы очень понравились ей, чему я искренно рад.

Крепко жму Вашу руку.


А. Пешков

152 А. П. ЧЕХОВУ

27 июня [10 июля] 1901, Н.-Новгород.


Дорогой Антон Павлович!


Письмо Ваше от 18-го получил только сегодня, 27-го. Всю корреспонденцию я получаю через жандармское правление распечатанной и прочитанной, письма и телеграммы задерживают дней по пяти. Будете писать — пишите на имя жены, пожалуйста. Мои письма тоже пропадают в огромном большинстве, так что я не надеюсь, дойдет ли до Вас и это. По поводу предложения [А. Ф.] Маркса — решительно отказываюсь иметь с ним дело, какие бы условия он ни предложил. Мало того: Средин сказал мне кое-что о тех условиях, на которых Вы продали Марксу свои книги, и я предлагаю Вам вот что — пошлите-ка Вы этого жулика Маркса ко всем чертям. Пятницкий, директор «Знания», говорит, что Маркс, печатая Ваши книги по 40 000 в одно издание, давно уже покрыл сумму, выплаченную Вам. Это грабеж, Антон Павлович! И не того же ради Вы силу Вашу растрачиваете, чтобы этот немец плодами ее пользовался. А посему я от лица «Знания» и за себя предлагаю Вам вот что: контракт с Марксом нарушьте, деньги, сколько взяли у него, отдайте назад и даже с лихвой, коли нужно. Мы Вам достанем, сколько хотите. Затем отдайте Ваши книги печатать нам, т. е. входите в «Знание» товарищем и издавайте сами. Вы получаете всю прибыль и не несете никаких хлопот по изданию, оставаясь в то же время полным хозяином Ваших книг. «Знание» ставит на них только свою фирму и рассылает с ними свои каталоги — вот та польза — и огромная, — которую оно получает от издания Ваших книг под своей фирмой. Вы остаетесь, говорю, полноправным хозяином, и, повторяю, вся прибыль — Ваша. Вы могли бы удешевить книги, издавая их в большем, против Маркса, количестве. Вас теперь читают в деревнях, читает городская беднота, и 1.75 за книгу для этого читателя дорого. Голубчик — бросьте к чорту немца! Ей-богу, он Вас грабит! Бесстыдно обворовывает! Подумайте: я за одно издание 17 000 получил, уверяю Вас!

«Знание» может прямо гарантировать Вам известный, определенный Вами, годовой доход, хоть в 25 000. Подумайте над этим, дорогой Антон Павлович! А как бы это славно было: Вы, я, Пятницкий и Поссе. Но — будет об этом.

Вот что, Антон Павлович, — давайте издадим альманах. У Вас, говорит Средин, есть готовый рассказ, да я напишу, да Бунин, Андреев, Вересаев, Телешов, Чириков и еще кто-нибудь. Гонорар — кто какой получает — включим в цену сборника, а прибыль разделим поровну, т. е. если прибыли будет 2000, а листов в сборнике — 10, по 200 р. за лист. Написавши 2 л. = 400 р., написавши 7 г л. = 100 р. да еще обычный гонорар Ваш 700, мой 200 и т. д. Альманах издает «Знание» в кредит, издание — хорошее, поместим снимки с хороших картин, напечатанные за границей. Как Вы думаете насчет этого?

У меня живет Средин с женой, а дом конопатят, и целый день у нас — адский шум. Но это не мешает нам жить. Средин приобрел около 5 ф. веса, я чувствую себя очень сносно. У жены побаливает печень, дочь — орет, Максимка — озорничает, а пьеса — пока не подвигается вперед. Завтра, вероятно, приедет Алексин, собирается заехать Нестеров, был Н. К. Михайловский. Разнообразно и душеполезно.

Приятель мой, Петров-Скиталец, автор страшных стихов, все еще сидит в тюрьме, это камень на сердце моем. Познакомился с одним из жандармов — славный парень, а жена его — представьте-ка! — в некоем роде воспитанница моя, — я водился с ней, когда она была девочкой лет 4–7. Теперь — поразительно красива, умница, добрая и очень тяготится дрянной службой мужа.

Дорогой и любимый мой, будьте добры, отнеситесь серьезно к тому, что писал я Вам о Марксе и «Знании». Поверьте, что все это отнюдь не фантазии мои, а солидное дело. Осуществить его легко, если немец не связал Вас договором по рукам и ногам. Согласитесь: зачем Вам обогащать его? Вы на большие деньги могли бы затеять какое-нибудь большое, хорошее дело, от которого сотням и тысячам будет польза, а не одному этому михрютке жадному. Жду ответа. А относительно договора — рекомендую показать его Пятницкому, а не адвокату.

Ольге Леонардовне — целую милые ее лапы и желаю счастья, множество счастья! равно и Вам. Жена просит кланяться. Меня гонят в Швейцарию. Крепко жму Вашу руку, чудесный Вы человек. Пишите на жену.


А. Пешков


Средины просят поклониться Вам.

153 Л. H. ТОЛСТОМУ

13 [25] июля 1901, Н.-Новгород.


От нижегородцев.


Лев Николаевич!


Обрадованные благополучным исходом болезни твоей, шлем тебе, великий человек, горячие пожелания еще много лет здравствовать ради торжества правды на земле и так же неутомимо обличать ложь, лицемерие и злобу могучим словом твоим.

154 А. П. ЧЕХОВУ

Между 27 июля и 1 августа [9 и 14 августа] 1901, Н.-Новгород.


Славный мой Антон Павлович — 75 т. найдем, это ерунда, было бы у Вас желание не дать немцу грабить Вас. А грабит он — омерзительно. Я уже написал директору-распорядителю «Знания» Пятницкому, чтоб он действовал в смысле добывания денег. Думаю, что лично Вам не придется иметь с Марксом дела по уничтожению условия, — Вы просто выдадите Пятницкому доверенность, а он возвратит Вам условие Маркса, и тогда Вы снова будете полным хозяином крови и плоти Вашей.

С каким бы я наслаждением оторвал пустую башку Сергеенко, втянувшего Вас в эту историю! А также нашлепал бы и Маркса по лысине.

Антон Павлович, не найдете ли Вы возможным послать Константину Петровичу Пятницкому — Невский, 92, контора книгоиздательства «Знание» — копию Вашего условия с Марксом? Или не хотите ли, чтоб Пятницкий и я приехали к Вам? Если последнее Вам улыбается — телеграфируйте мне и ему или только мне, — приедем.

Немедленно по получении Вашей телеграммы подам министру прошение об отпуске и тотчас же еду к Вам.

Ольге Леонардовне — лобызаю лапы, а жена ее целует, Вам же крепко жмет руку.

Мы здесь живем в тучах дыма, в густых, тяжелых тучах, которые украли у нас солнце, воздух, дали — всё! Но чувствуем себя превосходно, хотя кашляем сколько угодно.

Обнимаю Вас, жду ответа.


Ваш Максимыч

155 В. Г. КОРОЛЕНКО

Лето 1901, Н.-Новгород.


Многоуважаемый

Владимир Галактионович!


Не будете ли Вы добры помочь Антону Феликсовичу Войткевичу в приискании какой-либо работы? Он служил у нас в земстве заведующим дорожным отделом, но весною был арестован и после трех месяцев тюрьмы потерял право жительства в Нижнем. Человек очень трудоспособный и хороший.

Кланяюсь Вам и семейству Вашему.


А. Пешков

156 В. А. ПОССЕ

После 10 [23] августа 1901, Н.-Новгород.


Дорогой друг!


Я несколько раз начинал отвечать тебе на твои письма, но — не мог и решил совсем не отвечать. Лишь один пункт твоего письма необходимо требует ответа.

Ты пишешь: «Ты, может быть, дружен с воображаемым мной, а не с действительным». Я дружен — и люблю в тебе живую, пылкую душу, я дружен с человеком, который способен увлекаться и увлекать; чуткий, нежный, немножко разбитый — он великолепно улавливает живые звуки грядущей, новой жизни и горячо умеет передать их людям. Люблю в тебе бойца, организатора, умницу и думаю, что все эти качества я осязал в тебе. Тем обиднее и нелепее было мне слышать твой возглас: «Без религии нельзя жить!» Без какой? Вот Струве и Бердяев и иже с ними пытаются создать религию. Жалкие люди! Они унюхали, что в жизни, в действительной жизни — в сердцах людей — родился практический идеализм, идеализм здоровых существ, почувствовавших себя людьми в истинном смысле слова, и вот, чтоб не отстать от жизни, П. Б. Струве подводит под готовое здание мещански прекраснодушный фундамент, в виде идеализма, занятого у Фихте. На кой чорт мне этот кисло-сладкий киселек, когда я могу самого Фихте снабдить идеализмом, сидящим в крови моей, в мозгу, в душе? Я не знаю Фихте, чорт бы его драл, но я никуда назад не хочу идти, ни даже к Платону! Я хочу, чтобы мое настроение было моей философией, т. е. тем руководящим, что они хотят назвать религией. Жизнь мне нравится, жить я люблю, я чувствую удовольствие жить — понимаешь? Объясни мне это, и — вот появится новая философия, и не нужен Фихте. На кой чорт тебе какая-то религия, если ты не чувствуешь себя в силе создать свою? И как можешь ты принять что-то чужое, раз ты сам — и бог, и Кант, и источник всякой мудрости и пакости?

Существует только человек, все же прочее есть мнение. Ты говоришь, что «сознательное существо — недоразумение природы». Пускай, но оно существует, стало быть, оно есть реальный факт, и — только оно сознает, стало быть, оно вольно творить себе жизнь по желанию своему, бога же по образу и подобию своему создал человек? И жизнь создаст, как пожелает. Что ты скис — не удивляюсь. Я бы, может быть, удавился, покинув Россию. А утрату «Жизни» я пережил молча и все сожаления гордо отвергал. И ежели у меня умрет сын, — что люблю всего больше, — тоже буду молчать и тоже пошлю ко всем чертям всех сожалеющих. Нет, я не хочу доставлять удовольствия мещанам, а сожаление есть их удовольствие.

Ты читаешь и, м. б., сердишься: «Он меня учит!» Я тебя уговариваю только. Ты мне дорог, ибо ты в глазах моих — величина, нужный жизни человек, ты — огонь и многое не только осветить и согреть, но — сжечь можешь. Тебя ударили — ты ослаб, а должен бы был рассердиться, ибо последнее больше идет к тебе и ценнее. Мне твое письмо — как нож было, я не ожидал, что ты так взвоешь от боли, без гордости. Ты скажешь: «Я писал товарищу!» А ты и от товарища скрой свои раны, как я не раз скрывал от тебя. Ранами надо гордиться перед смертью, не раньше.

Письмо вышло нескладное. Не хотел я отвечать, а ответил как-то невольно. Жалею. Не надо бы. Ну, и до свидания пока. Скоро еще напишу.

Пиши на жену. Она очень кланяется тебе.

Что же будешь переводить: Гейне или Фихте? Ей-богу, лучше первого! Хотя, повторяю, второго я не знаю иначе, как по истории философ[ских] систем, и — увы! — хотя бы его 10 раз перевели — не узнаю! Неохота. Ей-богу, брат, в немецких книжках философия далеко не первого сорта, первого сорта философия в русской жизни.

Работаешь ли ты над своей книгой?

Пиши, друг, но не кричи. Буду аккуратно отвечать.


Твой А. Пешков

157 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

13 [26] сентября 1901, Н.-Новгород.


Знаете что, дорогой друг? Если б Горький были Вы, а я К. Пятницкий, я бы проклял Вас, изругал, избил и, чтоб никогда более не канителиться с Вами, уехал бы по гроб жизни в Австралию. Серьезно. Дело в том, что я чувствую себя глубоко виноватым пред Вами, чувствую, что прямо-таки мешаю Вам жить и работать благодаря своей образцовой глупости. Я клянусь Вам страшными клятвами, что после свидания с Вами не давал никому разрешений, но сколько их вообще дал я и кому именно дал — не знаю, не помню. Феофанов! О Феофанов! «О Катилина! Мерзавец! Когда же, чорт тебя побери, перестанешь ты, кислый чорт, злоупотреблять моим терпением?» Прилагаю фотографию Феофанова и — чтобы умилостивить Вас — мою вкупе с Шаляпиным. На телеграмму его я ответил: «Право издания «Троих» продано мною фирме Кассирер».

Ух! Теперь он, наверное, пришлет еще только одно письмо, в котором излает меня вдребезги, а больше уж не будет писать мне ни на трех, ни на четырех листах почтовой бумаги большого формата.

Голубчик, К[онстантин] П[етрович]! Я, ей-богу, не буду больше никогда и никому давать разрешений, поверьте. Говорю серьезно.

Я за это время был поглощен Шаляпиным, а теперь на всех парах пишу драму. Шаляпин — это нечто огромное, изумительное и — русское. Безоружный, малограмотный сапожник и токарь, он сквозь терния всяких унижений взошел на вершину горы, весь окурен славой и — остался простецким, душевным парнем. Это — великолепно! Славная фигура! Он дал здесь концерт в пользу народного театра, мы получили с концерта прибыли около 2500 р., и я уж растратил из этой суммы р[ублей] 600. Скверно! Но я вывернусь, ничего.

Вообще я здорово въехал в долги, ибо время стоит — ужасное. Вчера, наприм., является женщина. Маленькая, тумбообразная, некрасивая, пожилая — удивительно симпатичная. Рассказывает: сельская учительница в Рязанской губернии, она ухитрилась влюбиться в сорокалетнего мужика-бобыля, научила его грамоте и т. д. Ее выгнали, потому что — явился ребенок. И вот она явилась сюда с мужем, который может занять только место дворника или сторожа, с крестьянской девушкой, которая поехала с ней «по душе, потому что барыня-то больно уж хороша». Все трое они — удивительно курьезный народ! Голодные, оборванные, веселые, они твердо уверены, что жизнь им улыбнется, и «все пойдет как по маслу, потому — мы не робим, а работать можем всё, что хошь!» Она, учительница-то, с гимназическим образованием, занималась переводами с французского языка, знает конторское дело и похожа на чугунную бабу, которой сваи бьют. Вообще — жить на этой земле — удивительно интересно! То же говорит и Шаляпин. Он будет хлопотать о допущении меня в Москву, в октябре, куда мне надо быть, чтобы поставить пьесу.

Милый Кон[стантин] Петр[ович]! Я непременно буду просить и умолять Вас приехать в Москву, послушать пьесу в чтении. Мне ужасно хочется, чтобы послушали Вы и Скирмунт, тоже человечек славный, солидный, рабочий. Да, забыл сказать: какого Вы мнения о доме? Напишите, пожалуйста, стоит или не стоит?

Поссе — чудак. Я писал ему дважды в Берлин, одно письмо явно перехвачено здесь на почте, а другое он должен был получить. Но прислал — не ответ мне, а кислое письмо жене моей, — которая очень кланяется Вам, — и в этом письме чуть-чуть не ругает меня за измену ему. Эдакое нелепое чудовище! А мне, скажу по совести, не нравится его неустойчивость: то он рад переводить Гейне, то вдруг — Фихте… Боюсь, что ни того, ни другого не переведет. И, признаться сказать, я плохо понимаю, зачем Бердяевым, Струве, а ныне и Поссе потребовалось поучать русскую публику старинному теоретическому и мещанскому идеализму Фихте, когда у этой российской публики уже родился практически-демократический идеализм существ, кои чувствуют близость чего-то нового, светлого, оживляющего — близость начала новой жизни в новом веке?

Ох, скупо Вы пишете! Как дела с Шекспиром? Я здоров, как бычья жила. Растягиваюсь по очень большому масштабу, но не трещу и — не бойтесь! — не лопну. Чувствую, что в эту зиму здорово поработаю. А печатать нигде ничего не хочется.

Ну — до свидания! Очень крепко обнимаю Вас, очень люблю и прошу простить за безалаберность.


А. Пеш[ков]

158 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

14 [27] сентября 1901, Н.-Новгород.


Дорогой друг Константин Петрович!


Вчера наш виц неофициально известил меня, что им получено предписание департамента полиции, коим мне запрещается жить в Нижнем и рекомендуется выслать меня в один из уездов губернии Нижегородской. Завтра, 15-го, мне это объявят официально, причем я буду просить — и мне дадут — месяц отсрочки для устройства дел. В то же время виц говорит, что, если я буду проситься, то меня, м. б., пустят в Крым. Крым — это скверность, но — лучше Балахны, Арзамаса, Сергача и т. д., и я — за Крым. Я, наконец, за Пермь, если не пустят в Крым.

Виц же рекомендует мне написать частное письмо князю Святополку с просьбой выхлопотать мне разрешение на оный самый Крым. Меня коробит, но я, пожалуй, напишу, ибо — дети. А они как раз начинают хворать. Сообщая Вам, милостивый государь, все сие к сведению Вашему, уверен, что Вы пришлете мне денег. Я теперь так полагаю, что бог создал сначала рубль, а потом уже все остальное. И это остальное — люди, лошади, комары, губернаторы, — рубля ради только и существует. Но — довольно философии! Будем делать живое дело! Живое дело в данный моментище — пьеса и укладка вещей в ящики, устройство в Канавине библиотеки и еще что-то. Все это я живо окручу. Но, государь мой! — сколько денег пропадет у меня в долгах благодаря этой ссылке, или высылке, или посылке! Ибо — чувствую! — что никто мне, лицу преступному, долгов платить не будет.

Получили Вы карточку жены, мою и множество разных писем? Сообщите сие. И примите уверени[е] в глубочайшем почтении Вашего беспокойного


А. Пешк[ова]


Жена-то Вам кланяется!

159 Ф. И. ШАЛЯПИНУ

14 или 15 [27 или 28] сентября 1901, Н.-Новгород.


Дорогой мой, мой славный Федор!


Спасибо за телеграммы! Пожми крепко руку барона.

Прости, я должен обратиться к тебе с просьбой. Писательница Вербицкая просит меня уговорить тебя, Шаляпина, дать концерт в пользу московских учащихся женщин. Есть общество помощи учащимся женщинам в Москве, оно содержит два общежития д. я курсисток, три столовых, и требуется ему на это до 6000 р. в год, а средств, кроме членских взносов — нет. Да еще это общество выдает пособия по 5 р. в месяц двумстам курсисткам, причем прошений о пособиях ежегодно поступает до 500.

Голубчик, если ты можешь — помоги им!

Кстати: вчера я получил бумагу из департамента полиции. Жить в Нижнем мне запрещают, и я вскоре должен выехать в какой-нибудь уездный город Нижегородской] губернии). Вот-те и в Москву поехал!

Хочу всячески хлопотать о том, чтоб меня пустили в Крым. Зимой в уездном городе издохнешь от холода и всяких неудобств. А для детей это тоже неудобно.

Вот похлопочи-ка, чтобы мне разрешили в Крым-то ехать!

Я хочу попросить письмом князя Святополка-Мирского об этом. Насчет возможности дать концерт будь добр извести в Москве Вербицкую. Ее адрес: Гранатный переулок, д. Риттих, г-же А. Вербицкой.

Общество предлагает тебе за концерт 500 р. Ну, голубчик мой, до свидания! Когда-то увидимся?

Крепко жму руку.


А. Пешков


Все наши кланяются тебе, желают доброго здоровья и всего хорошего!

160 А. П. ЧЕХОВУ

Не ранее 15 [28] сентября 1901, Н.-Новгород.


Дорогой Антон Павлович!


Департамент полиции предписал мне немедленно выехать из Нижнего в один из уездных городов губернии по моему выбору. Срока, на который высылают меня, — не назначено, а потому — и еще по некоторым соображениям — я могу, кажется безошибочно, быть уверенным, что весной меня отправят года на два в Вятку или Архангельск. Сие обстоятельство жить мне не мешает, ничуть меня не беспокоит, и вообще — чорт с ними!

Но пока, до весны, я предпочел бы пожить в Крыму, а не в Сергаче или в Лукоянове, и с этой целью подал просьбу — разрешить мне поездку в Крым. Так что — может быть, скоро увидимся.

Драму пишу во всю мочь и чувствую, что она не выходит у меня. Дал слово Немировичу прислать ему в конце сентября и хочу слово сдержать.

Пока — до свидания! Ольге Леонардовне — поклон! Если видите Льва Николаевича — передайте ему мое сердечное пожелание здоровья!


Ваш А. Пешков


Пишите, пожалуйста, на жену, а то мои письма все еще просматриваются жандармами и задерживаются. Останусь здесь, наверное, до октября, чтобы успеть распродать вещи и собраться в путь.


А. П.

161 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

20 или 21 сентября [3 или 4 октября] 1901, Н.-Новгород.


№ 1


Мой попечитель!


Насчет дома — со мной уже прошло. Это был маленький припадок чувства собственности, а теперь я не хотел бы даже, чтоб мне подарили дом.

Отвечаю на два Ваших письма, одновременно полученные женой. Вам я пишу теперь — почти каждый день — Вы получаете письма? Думаю, что — да. Но, чтобы знать, куда они деваются, с настоящего письма буду нумеровать мою переписку. Если Вы получите все №№ до, скажем, пятого, а потом получите 7-й № — я буду знать, кто получил 6-й.

Нужно держать корреспонденцию в порядке… Многоточие.

О деньгах. Ох, я знаю, что трачу очень много денег! Но было бы хуже, если б я, имея их, не тратил. Ведь так? Ну, конечно. А время стоит — очень нуждающееся в деньгах. Вот у нас «статистический бунт». Один статистик, Дивильковский, замечательно хороший и даровитый человек, остается без заработка, с беременной женой в Ардатове, откуда ему нужно ехать в Питер, 350 р. Он, Див[ильковский], придет к Вам просить переводов — переводит какие-то науки у Ермолаевой — Вы, пожалуйста, обратите на него внимание. Разгром в гимназии. Исключено 2 без права поступления, 8 — с правом. Одному, сироте, нужно ехать в Томск, другому — в Бронницы, 80 р. Ученик технического училища, исключенный из оного за любовь к правде, едет в Гренобль учиться электротехнике, 100 р. Все сии события происходят в течение месяца. Право же, мы очень немного тратим на себя, как говорит Катеринка. Но все же р[ублей] 250, я думаю.

Пожалуйста, — очень прошу! — высылайте Израилевич аккуратно, а то она испугается.

Сегодня был у меня неувядаемый Гарин, завтра будет неувядаемый Анненский. Завтра же мне, наконец, официально объявят о выезде из Нижнего.

Дня через три, четыре кончу драму, выпишу сюда Немировича[-Данченко] и прочитаю ему. Как бы мне хотелось, чтоб при этом присутствовали Вы, мой славный, мой добрый друг. Но я не смею просить Вас о приезде сюда на денек, хотя знаю, что Вам необходимо бы оторваться от работы хоть на день. Вы, ей-богу, так много работаете, что, я боюсь, не замечаете, — не имеете времени заметить, — как интересна жизнь и какое это удовольствие жить на земле, хотя Вольтер и назвал ее сумасшедшим домом солнечной системы. И — знаете — быть может, именно потому интересно, что сумасшедший дом.

Знаете, — я раньше говорил — терпеть не могу здравомыслящих людей! Теперь я прибавляю — кроме Константина Пятницкого, которого и люблю и уважаю. И знаете, почему так говорю?

Плохо я верю в Ваше здравомыслие, ей-богу, плохо! Вы ловко притворяетесь, но Вы — тоже безумец. Это — факт.

Обнимаю Вас крепко.


А. Пешков


А может, Вы приедете на драму? Предупредите тогда телеграммой.

Урра! Петров сбежал из Самары, и я вижу его пред собой. И гусли с ним, и рожа его чудная с ним! Проклятый человек! Его за это мировой судья засадит на две недели. Но — молодец. Я о нем соскучился. Он — обо мне!

Кланяется Вам, хохочет, чудит!


А. П.

162 А. П. ЧЕХОВУ

25 или 26 сентября [8 или 9 октября] 1901, Н.-Новгород.


Дорогой мой Антон Павлович!


Если б я раньше знал, что Вы в Москве! Я попросил бы Вас, не можете ли Вы приехать сюда, на денек? Ужасно хочется видеть Вас, и к тому же драму я кончил, хотелось бы, чтоб Вы послушали ее. В пятницу ко мне хотел приехать Немирович, если б и Вы могли!

Ну, драма вышла крикливой, суетливой, и, кажется, пустой, скучной. Очень не нравится она мне. Непременно зимой же буду писать другую. А эта не удастся — десять напишу, но добьюсь, чего хочу! Чтобы стройно и красиво было, как музыка.

Очень захватила меня эта форма письма. Сколько злился я, сколько порвал бумаги. И хоть ясно вижу теперь, что все это — зря, однако буду писать еще. Конца «Троих» — не имею. Разгром «Жизни» был так свиреп, что не осталось даже листочков, и я должен был просить типографию, в которой печатался журнал, чтобы мне прислали хоть один оттиск. Прислали — цензурный, весь в помарках. Я отправил его «Знанию».

«Трое» уже напечатаны, в октябре поступят в продажу. Напишу, чтобы немедля прислали Вам.

Я подал прошение м[инистру] в[нутренних] д[ел], чтобы он отпустил меня в Ялту, до весны. И вместе с тем заявил местным властям, что до получения от министра ответа — из Нижнего я никуда не поеду и что, если им угодно — пусть отправляют этапным порядком в Арзамас. Пока что — вняли и не трогают.

Думаю однако, что если министр в Ялту не пустит, то они стесняться не станут, и я пройдусь до Арзамаса пешком. Ничего не имею против.

Хворает у меня жена, и очень это беспокоит меня, но в общем — живу недурно, последнее время много работал, в конце августа канителился с Шаляпиным. Очень он понравился мне — простой, искренний, славный парень!

Как Вы здоровы? Поглядел бы на Вас! Очень хочется.

Питаю надежду, что скоро увидимся в Ялте. Если б Вы заглянули сюда! И зову Вас, и — боюсь звать. Ибо, во-первых — дорога утомит Вас, пожалуй, а во-вторых — противное впечатление должна произвести на Вас обстановка, в которой я живу. Шумно, бестолково. А все-таки, может, приедете с Немировичем? Обрадовали бы — страшно!

Крепко жму руку Вашу, славный Вы человек.


А. Пешк[ов]

163 А. А. ГУСЕВУ

Сентябрь 1901, Н.-Новгород.


Уважаемый

Александр Александрович!


Не будете ли Вы так добры и великодушны, не поможете ли в деле приискания какой-либо работы подателю сего, Леопольду Израилевичу, исключенному из нашей гимназии за историю, происшедшую здесь весной?

Пожалуйста, помогите! Этот юноша, сидя в тюрьме, великолепно держал себя с начальством на допросах и вообще — очень симпатичен. Готов к услугам


М. Горький

164 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

1 или 2 [14 или 15] октября 1901, Н.-Новгород.


№ 3


Дорогой мой Константин Петрович!


Не пустят в Крым — не надо! Чорт их всех возьми вместе с Крымом. Я и в Арзамасе расчудесно проживу на страх врагам! А жену и все прочее пошлю в Крым. Мать жены и больной мой племяш едут туда через два дня. Катерина с Максимом провожают их до Москвы, в Москве Катя проживет дня 2–3—7—10, — сколько захочет! — а я буду сидеть дома и писать пьесу.

Хороший Вы мой! Крым, Арзамас, Святополк, жена, дети — все это пустяки! Важно же вот что: я — Ваш Алешка — с честью выдержал предварительное испытание на чин драматурга! (Берегись, Вильям Шекспир!) Говорю — с честью, — не стыдясь — ибо уполномочен моим экзаминатором сказать больше. Вл. Немирович-Данченко клятвенно уверял меня, что пьеса — удалась и что сим делом заниматься я способен. Я ему верю. Он — прямой, искренний человек, не очень талантливый, но весьма и весьма умный и — со вкусом. К тому же он дал мне честное слово, что, если пьеса окажется хуже, т. е. ниже меня — беллетриста, он прямо скажет мне: «Не ставьте! не годится!» А сейчас он говорит, что я превысил его ожидания и т. д. Вы знаете — три дня я его ждал и чувствовал себя мальчишкой, волновался, боялся и вообще дурацки вел себя. А когда начал читать пьесу, то делал огромные усилия для того, чтоб скрыть от Нем[ировича]-Данченко то смешное обстоятельство, что у меня дрожал голос и тряслись руки. Но — сошло! Тем не менее, я по совести скажу, — пьеса мне не нравится. Очень не нравится! В ней нет поэзии, вот что! В ней много шума, беспокойства, много нерва, но — нет огня. Я однако не буду ее трогать — чорт с ней! Я написал ее в 18 дней и больше не дам ей ни одного часа, ибо — овчинка не стоит выделки. К чорту!

Завтра я начну другую пьесу. Ее я назову «Жид». Эту — я напишу! Я ее здорово напишу, клянусь Вам! Пари — она Вам понравится. Она будет поэтична, в ней будет страсть, в ней будет герой с идеалом, — Вы понимаете? Семит — значит — раскаленный темперамент! — семит, верующий в возможность счастья для своего забитого народа, семит, карающий, как Илия! Ей-богу, это будет хорошо! Егова, если он еще существует, будет доволен мной! А героиня — дочь прачки — демократка! — была на курсах, жена присяжного поверенного, презирающая ту жизнь, которой она живет! Вокруг этих лиц — целое общество провинциального города! Земец, купец, журналист, товар[ищ] прокурора, земский начальник, доктор… Вы понимаете? — всё сволочь! все мещане!

Я охвачен некиим пламенем! Хочу работать, хочу — страстно. И что мне министры, прокуроры, приговоры? Это ерунда! Это ничему не мешает! Голубчик Вы мой, я Вас обнимаю, ибо полн желания обнять весь мир.

Чорт бы драл! Мне однако жалко Феофанова! Как он поживает? Как Вы с ним обошлись? Милый друг, хороший Вы мой друг! Я чувствую себя виноватым пред Вами, и это очень грустно мне и очень тяжело!

Слежу за успехом Андреева и — ликую! Кому ни дашь книжку, все хвалят и хвалят хорошо, толково. Вообще — прекрасная штука — жизнь! Я все больше проникаюсь этим убеждением.

И — вот что! — вскорости я пришлю Вам №№ 254—5 «Орловского вестника» с докладом М. А. Стаховича съезду миссионеров о свободе совести. Знаете — хорошо все-таки родиться дворянином! Да, да! Не удивляйтесь! Посмотрите на Стаховича: он, в его политической карьере, не раз качался из стороны в сторону, не однажды говорил глупости, и, м. б., не раз был пошл. Но вот он — как рыцарь сказки! — выступил один на один против чудовища религиозной нетерпимости, и — Вы посмотрите! — какими сильными, какими меткими ударами осыпал он его! Как это смело, как красиво, как рыцарски открыто!

И когда слышишь такую речь — радостной и гордой надеждой загорается сердце, ибо — жив человек! Как это славно — услышать в лесу недоумения, в робкой тишине холопства — сильный и смелый голос человека, поющего во всю грудь о свободе, о свободе!

Ну, я, кажется, запалил в Вас чем-то вроде пылающей головни! Не чихайте, если дыма понюхаете! А между прочим — доброго здоровья!


А. Пеш[ков]


Драма моя поехала в Питер

держать государственный экзамен.

165 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

№ 4


12 или 13 [25 или 26] октября 1901, Н.-Новгород.


Приехал Ланин и сообщил мне, что видел Вас в добром здоровье. Это мне очень приятно. Я давным-давно не получал от Вас никаких вестей, на что очень обращаю Ваше внимание, ибо, м. б., это случилось не по Вашей вине. Пишу Вам четвертое письмо — а Вы сколько получили?

Пьесу я пришлю Вам, как только Немирович[-Данченко] пришлет ее мне. Дело в том, что я отдал ему черновик, он же должен был прислать мне экземпляр, напеча-, тайный на ремингтоне. В настоящий момент пьеса вместе с Немировичем и Чеховым должна быть в Петербурге. Немирович сохранит ее в тайне, это в его интересах.

Очень благодарен за то, что послали в Арзамас книги. Учителя — чрезвычайно рады им. Будьте великодушны, не забывайте высылать с 1-го ноября каждое первое число месяца по 25 р. для Израилевич.

Я пишу пьесу. Вчера была у меня неприятность: явился ко мне вечером полицейский чин Кевдин, разделся, прошел в кабинет, уселся там и начал спрашивать, как меня зовут, где я родился и проч. Сегодня я на него буду писать кляузу, ибо — это нахальство.

Как идет Л. Андреев? Как М. Горький? Затеваю здесь открыть книжный магазин, библиотеку и еще кое-что.

Очень хорошая здесь погода! Солнце, ясно, холодно! Хорошо!

Ужасно хотел бы видеть Вас.


А. Пешков

166 В. А. ПОССЕ

До 14 [27] октября 1901, Н.-Новгород.


Дружище Владимир!


Поездка за границу — дело невыполнимое. Не пустят. Даже в Ялту — не хотят пускать. Из Нижнего мне предложено выехать — до конца следствия — в Арзамас. Я — отказался, послав прошение министру о разрешении ехать в Ялту и частное письмо князю Святополку, в котором указал на бесполезность излишних придирок ко мне. Письмо ему, говорят, не понравилось. Но это уже не касается меня. Придираются ко мне — сильно.

Видеть тебя — мне очень нужно, страшно хочется, с каким бы удовольствием я тебя обнял, славный мой друг. А, видно, придется подождать с этим. Настроение — прекрасное и у меня и вообще. Много и толково работается. Много хорошей литературы. Книжка Андреева — имеет солидный успех. Моя пьеса, по отзывам знатоков театра и сцены, — удалась. Московский — Художественный — очень рад. Но я думаю, что ее не пропустят, хотя Немирович уверенно возражает. Когда я обработаю ее совершенно — пришлю тебе рукопись, только ты не давай никому переводить.

Пишу еще пьесу. Герой — еврей-сионист, героиня — жена присяжного поверенного, бывшая курсистка, дочь прачки. Издаю сборник «Рассказы еврейских беллетристов». Интересная будет вещь! Какие чудесные ребята есть среди писателей-евреев! Талантливые, черти! Видел ты сборник в пользу голодающих евреев — «Помощь»? Недурная вещь. Вообще за последнее время я очень сошелся с еврейством, думаю сойтись еще ближе, изучить их и — нечто написать.

Со скрежетом зубовным и скрепя сердце послал в «Мир божий» рассказ Скитальца «Сквозь строй». А. Б. расхвалил его, но я не очень ценю эту вещь. Три месяца тюрьмы подействовали на Скитальца очень благотворно: он стал сразу серьезнее, глубже и — тоньше. Живет в Самаре, пишет в «Сам. газ.» недурные фельетоны. Печатает много неуклюжих, но сильных стихов, написал сказку «Газетный лист» и едва не погубил ею газету. Помнишь — я тебе надоедал со стихотворениями в прозе некоего Корнева? Следи за этим псевдонимом, он будет хорошо писать. Много обещает Яблочков, — помнишь «Смерть Мюллера»? Он сухо, но талантливо и светло — вернее, резко — пишет маленькие рассказики и, думаю, скоро напишет большой. Из «Курьера», кажется, выкурили Гольцева и Ермилова за юбилей Сытина. Если не выкурили еще — выкурят. Леонид — хороший воин, О тебе спрашивает Муринов, он живет: Paris, Rue Berthollet, 11. Летом был у меня Берлин — не понравился. Блоха какая-то. Но — был здесь Шаляпин. Этот человек — скромно говоря — гений. Не смейся надо мной, дядя. Это, брат, некое большое чудовище, одаренное страшной, дьявольской силой порабощать толпу. Умный от природы, он в общественном смысле пока еще — младенец, хотя и слишком развит для певца. И это слишком — позволяет ему творить чудеса. Какой он Мефистофель! Какой князь Галицкий! Но — все это не столь важно по сравнению с его концертом. Я просил его петь в пользу нашего народного театра. Он пел «Двух гренадеров», «Капрала», «Сижу за решеткой в темнице», «Перед воеводой» и «Блоху» — песню Мефистофеля. Друг мой — это было нечто необычайное, никогда ничего подобного я не испытывал. Всё — он спел 15 пьес — было покрыто — разумеется — рукоплесканиями, все было великолепно, оригинально… но я чувствовал, что будет что-то еще! И вот — «Блоха»! Вышел к рампе огромный парень, во фраке, перчатках, с грубым лицом и маленькими глазами. Помолчал. И вдруг—улыбнулся и — ей-богу! — стал дьяволом во фраке. Запел, негромко так: «Жил-был король, когда-то, пря нем блоха жила…» Спел куплет и — до ужаса тихо — захохотал: «Блоха? Ха, ха, ха!» Потом властно — королевски властно! — крикнул портному: «Послушай, ты! чурбан!» И снова засмеялся дьявол: «Блохе — кафтан? Ха-ха! Кафтан? Блохе? Ха, ха!» И — этого невозможно передать? — с иронией, поражающей, как гром, как проклятие, он ужасающей силы голосом заревел: «Король ей сан министра и с ним звезду дает, за нею и другие пошли все блохи в ход». Снова — смех, тихий, ядовитый смех, от которого мороз по коже подирает. И снова, негромко, убийственно-иронично: «И са-амой королеве и фрейлинам ея от блох не стало мо-о-очи, не стало и житья». Когда он кончил петь — кончил этим смехом дьявола — публика, — театр был битком набит, — публика растерялась. С минуту — я не преувеличиваю? — все сидели молча и неподвижно, точно на них вылили что-то клейкое, густое, тяжелое, что придавило их и — задушило. Мещанские рожи — побледнели, всем было страшно. А он — опять пришел, Шаляпин, и снова начал петь — «Блоху»! Ну, брат, ты не можешь себе представить, что это было!

Пока я не услышал его — я не верил в его талант. Ты знаешь — я терпеть не могу оперы, не понимаю музыки. Он не заставил меня измениться в этом отношении, но я пойду его слушать, если даже он целый вечер будет петь только одно «Господи, помилуй!» Уверяю тебя — и эти два слова он так может спеть, что господь — он непременно услышит, если существует, — или сейчас же помилует всех и вся, или превратит землю в пыль, в хлам, — это уж зависит от Шаляпина, от того, что захочет он вложить в два слова.

Лично Шаляпин — простой, милый парень, умница. Все время он сидел у меня, мы много говорили, и я убедился еще раз, что не нужно многому учиться для того, чтоб много понимать. Фрак — прыщ на коже демократа, не более. Если человек проходил по жизни своими ногами, если он своими глазами видел миллионы людей, на которых строится жизнь, если тяжелая лапа жизни хорошо поцарапала ему шкуру — он не испортится, не прокиснет от того, что несколько тысяч мещан улыбнутся ему одобрительно и поднесут венок славы. Он сух — все мокрое, все мягкое выдавлено из него, он сух — и, чуть его души коснется искра идеи, — он вспыхивает огнем желания расплатиться с теми, которые вышвыривали его из вагона среди пустыни, — как это было с Шаляпиным в С[редней] Азии. Он прожил много, — не меньше меня, он видывал виды не хуже, чем я. Огромная, славная фигура! И — свой человек. Ну, ты прости меня, что я так расписался. Пиши почаще, голубчик Владимир. Я посылал тебе четыре письма, а не одно. Но я не удивляюсь. Когда адрес на конверте написан моей рукой — письмо попадает не туда, куда адресовано. Меня травят довольно усердно. Но — меня это мало беспокоит.

Когда идешь к возлюбленной — не чувствуешь укусов комаров. Крепко обнимаю тебя, Владимир! Очень рад, что ты бодр. Что делаешь? Ну, до хорошего свидания!


А. Пешков

167 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

Между 13 и 17 [26 и 30] октября 1901, Н.-Новгород.


Голубчик Константин Петрович!


Я знаю, я — не человек, я — источник неприятностей. Говорю это серьезно. Я чувствую, что, главным образом, талантлив я не столь в литературе, сколько в искусстве раздражать людей.

Вот — Феофанов прислал мне копию Вашего письма к нему, копию его письма к Вам и прилагаемое при сем его письмо ко мне. Он — молодец. Меня ни крошечки не удивит, если он устроит мне года четыре тюремного заключения за покушение ограбить его или пришлет ко мне императора Вильгельма, а сей воинственный человек по поручению Феофанова оттаскает меня за волосы, разует, разденет и отвезет Феофанову, в возмещение понесенных им убытков, все мои одежки. Это возможно, уверяю Вас! Я даже полагаю, что и Вам попадет на орехи. Серьезно. И вообще я верую, что отныне этот суровый герр Феофанов не только рассказы переведет, но и нас с Вами изведет. Даром что — больной.

А теперь — о деньгах. Да, о них.

Будьте Вы любезны — дайте Александру Ивановичу Ланину 500 р. У него — отчаянное положение в этом смысле. Не помочь ему, человеку, который в свое время так много помогал мне, — нельзя. Невозможно.

Засим: как это случилось — не могу рассказать, ибо длинно очень, а я едва сижу за столом от усталости. Ибо — был Бунин Иван, был Андреев Леонид, Алексеевский Аркадий, и я два дня не видел себя. Но дело в том, что с 1-го октября я состою пайщиком газеты «Нижегородский] листок». Мы купили вчетвером — всё хорошие люди — 60 паев в этой газете, и я должен уплатить за это 2000 р. Факт. Деньги Нужны сейчас же. Ей-богу! Я купил 18 п., Гриневицкий 18 п., и еще двое — по 12. Но это значит, что газета — наша. Рекомендую ее. Очень хорошая газета! В ней участвуют лучшие русские беллетристы: Вересаев, Чириков, Бунин, Андреев, Горький и мн. др. Факт! Она вошла в соглашение с пятью поволжскими изданиями — удивительно остроумное соглашение! Скажем: Лев Толстой. Присылает он рассказ в «Нижегород[ский] листок», «Нижегород[ский] листок» его рассказ рассылает еще в пять газет и назначает день для печати. И вот в воскресенье 32-го числа в шести поволжских газетах печатается один и тот же рассказ — оригинальный! — обыватели поражены удивлением, город иллюминован, князь Шаховской — в ужасе, а Лев Толстой получает 18 к. за строчку! Здорово пущено? Мы не глупее Феофанова. Вы подумайте — как это ловко! У газет — превосходная беллетристика, у обывателей — назидательное чтение, у автора — 18 к.! Цена, которой в журнале не дадут, да-с!

Засим: при «Нижегор[одском] листке» открывается книжный магазин. Самойлов — умирает. Купить его дело — мы не успели, и теперь оно пойдет с аукциона, ибо у Самойлова] — нет ни души наследников. «Книжный магаз[ин] «Ниж[егородского] листка» — надеется на честь состоять агентом фирм «Знание», «Труд» и «Поповой». «Нижегор[одский] лист[ок]» думает, что фирмы «Знание» и «Труд» будут не в убытке, если о каждой вновь вышедшей их книге появится объявление бесплатное, потому что о всех новых книгах, поступающих в магаз[ин] «Ниж[егородского] лист[ка]», будет сообщаться публике.

Будьте добры, К[онстантин] П[етрович], не откажите помочь нам в этом деле и советом, и кредитом, и отдачей агентуры. И — пришлите 2000 р. Ей-богу!

Засим: Иван Бунин предлагает издать его рассказы у «Знания». Рассказов—31. Прежняя его книжка — «На край света» — разошлась, по его словам. Новая, я полагаю, пойдет быстрее, ибо теперь Бунина знают больше. Его перевод «Песни о Гаяавате» выходит 2-м изданием. С точки зрения литературной — он художник, и не малый — несравненно выше Евгения Николаева, — хотя у Евг[ения] есть лицо, а у Бунина — туман на этом месте. Я — за издание Бунина «Знанием». Но — все ли беллетристы издаются на одинаковых условиях?

Впрочем — это не моя область. А надо мне — 2000.

Какой я стал деловой человек! Нет, дорогой Вы мой К[онстантин] П[етрович]! Я — ужасно рад! Леонид — прекрасная рожа. Какой он накачал рассказ! Ого-го-о! Чехов говорит ему, что через год ему дадут по 500 р. за лист. Я — ничего не говорю. Но — я знаю, что Андреев — это есть настоящий литератор, обладающий не только талантом — как я — но и умом — качеством, коего я от природы лишен. Л. Андреев — это очень много! Вы увидите. А что газета теперь моя и Гриневицкого — это великолепно. Это — очень хорошо! Вы увидите. Я буду в ней немножко писать, и очень многие другие тоже — немножко. А магазин — это питательная ветвь. Нам нужны только шкафы, и — всё! А помещение — бесплатно, ибо оно при редакции. А приказчик — один, ибо торгуют книгами — жена Гриневицкого и ее сестра, обе дело это знающие! И потому — ура!

Дальше — альманах. В нем участвуют: Чириков, Андреев, Бунин, Телешов, я, Чехов, Вересаев, Полнер, Поссе и еще несколько личностей. Он должен выйти в свет в январе. Размер — около 20 л. Цена 1 р. 50. Литературно-художественный и публицистический, с иллюстрациями. Скирмунт предлагает денег на издание. Но — мне это не очень нравится. Я бы желал, чтоб это было делом «Знания».

Боже мой, как хотелось бы видеть Вас и говорить с Вами. Я чувствую, что Вы, читая все это, качаете головой и вообще — не одобряете. А я — не умею говорить серьезно о деле, т. е. — писать серьезно не умею. Мне все кажется, что это не я пишу. А говорить — я могу, и очень убедительно. Иногда, ночью, я начинаю говорить сам с собой и — знаете? — ужасно ловко выходит! Серьезно.

Вы знаете: я напишу цикл драм. Это — факт. Одну — быт интеллигенции. Куча людей без идеалов, и вдруг! — среди них один — с идеалом! Злоба, треск, вой, грохот. Другую — городской, полуинтеллигентный — рабочий — пролетариат. Совершенно нецензурная вещь. Третью — деревня. Эта и удастся и пойдет. Понимаете: сектант-мистик, сектант-рационалист, деревня — косная, деревня — грамотная, мышьяк, снохач, кулак, зверство, тьма, и в ней — огненные искры стремления к новой жизни. Еще одну: босяки. Татарин, еврей, актер, хозяйка ночлежного дома, воры, сыщик, проститутки. Это будет страшно. У меня уже готовы планы, я вижу — лица, фигуры, слышу голоса, речи, мотивы действий — ясны, все ясно! Жаль — у меня две руки и одна голова. В этой голове все путается, в ней — шумит, как на ярмарке, порою все скатывается в один клубок, скипается в одну бесформенную груду, становится мне тогда тошно, досадно, сердце давит мысль о том, что не успеешь, а я хочу успеть. Здоровая, славная штука — жизнь! Вы чувствуете это?

Страшно хочу, чтоб Вы скорее прочитали пьесу и сказали мне о ней откровенно — что это? Она не нравится мне, да! Но я знаю теперь, в чем дело! Я это поймал! Я теперь слажу!

Ужасно, страстно хочется говорить с Вами, видеть Вас! Чорт бы их побрал, все дела Ваши, т. е. — мои! Они Вам — якорь на шее, но Вы не хотите сказать этого мне, Вы слишком великодушны. И это — нехорошо, знаете! Обнимаю Вас, очень!

Пожалуйста, дайте Ал[ександру] Иван[овичу] денег охотно. Он очень чуткий человек.


А. Пе[шков]

168 Ф. И. ШАЛЯПИНУ

Между 13 и 21 октября [26 октября и 8 ноября] 1901, Н.-Новгород.


Славный мой друг!


Спасибо за хлопоты обо мне! Не забудь о карточках для меня.

Пристально слежу — по газетам — за тобой, горжусь и радуюсь. Страшно приятно было читать о твоем триумфе в «Псковитянке» и досадно, что не могу я видеть тебя на сцене в этой роли. Если действительно пустят в Ялту — всеми правдами и неправдами постараюсь остаться хоть на сутки в Москве, чтобы видеть тебя. Очень хочется!

Меня здесь очень прижимает полиция. Но это пустяки всё.

Деньги тебе возвратит Художественный театр, как только цензура пропустит мою пьесу.

Пока — до свидания. О дне выезда из Нижнего сообщу тебе. Можно ли ожидать, что ты в пост будешь в Ялте? Все мои семейные и приятели кланяются тебе низко.


А. Пешков


Сообщи подробности, о письме Святополка.

169 А. П. ЧЕХОВУ

Между 23 и 28 октября [5 и 10 ноября] 1901, Н.-Новгород.


Спасибо за письмо, Антон Павлович!


Я очень обрадовался, когда прочитал его, и особенно ужасно доволен Вашими указаниями! Дело в том, видите ли, что пьеса мне не нравится, совсем не нравится, но до Вашего письма я не понимал — почему? — а только чувствовал, что она — груба и неуклюжа.

А теперь я вижу, что действительно Тетерев слишком много занимает места, Елена — мало, Нил — испорчен резонерством. А хуже всех — старик. Он — ужасно нехорош, так что мне даже стыдно за него.

Но — вскорости я увижу Вас! Мне разрешили жить до апреля в Крыму — кроме Ялты. Выезжаю отсюда около 10-го числа и поселюсь где-нибудь в Алупке или между ею и Ялтой. Буду — потихоньку от начальства — приезжать к Вам, буду — так рад видеть Вас! Я, знаете, устал очень за это время и рад отдохнуть. Затеваю еще пьесу.

Написал Ярцеву письмо с просьбой подыскать мне какую-нибудь квартиру, заканчиваю здесь хвои делишки, распродаю имущество и — еду!

А пока — всего доброго Вам, всего хорошего! Писать не буду больше, потому что голова у меня болит и в ней какая-то путаница.

Крепко жму руку. Поклонитесь всем знакомым.


А. Пешков

170 В РЕДАКЦИЮ ГАЗЕТЫ «С.-ПЕТЕРБУРГСКИЕ ВЕДОМОСТИ»

28 или 29 октября [10 или 11 ноября] 1901, Н.-Новгород.


Письмо в редакцию.


Очень прошу напечатать нижеследующее:

1. В 10-й книге журнала «Вестник всемирной истории» помещена заметка без подписи, под заглавием «Нашим новым читателям», а в заметке этой, между прочим, сказано: «Мы надеемся дать окончание одного беллетристического произведения…» и т. д.

Ко мне письменно и лично обращаются бывшие читатели «Жизни» с запросами, не идет ли в этой заметке речь о конце повести моей «Трое».

Я не имею возможности отвечать на письма каждому в отдельности и потому отвечаю печатно: нет, речь идет, очевидно, не о моей повести, — представитель журнала г. Головинский обращался ко мне с предложением дать окончание «Троих» «Вестнику всемирной истории», но я ответил, что не могу исполнить его желание.

2. Я получил также с десяток писем по поводу книжки «Максим Горький. Афоризмы и парадоксы». Авторы писем упрекают меня в том, что я выпускаю на книжный рынок книги, не имеющие никакого литературного значения.

Считаю нужным заявить, что книга, возбудившая вполне справедливое негодование моих корреспондентов, составлена и напечатана без моего ведома лицом, мне неизвестным. Составитель книги приписал мне взгляды и мнения моих героев. Думаю, что на книгах подобного рода должно стоять имя составителя.

3. Жалуются и негодуют также на то, что разные господа переделывают мои рассказы в драмы, а я это разрешаю.

Каюсь: однажды — года полтора тому назад — я разрешил кому-то — забыл, кому именно, — переделать в драму мой рассказ о Фоме Гордееве. Но и в этом случае отклоняю от себя всякую ответственность за достоинства переделки. Обращалось ко мне еще несколько лиц, в том числе г. Евдокимов, но разрешения никому я не давал. Считаю, что, разрешив однажды переделку «Фомы Гордеева» в драму, я тем самым совершил непростительную ошибку, так как полагаю, что подобных переделок не должно быть и что право каждого автора говорить с публикой в той форме, в какой он находит это удобным, должно быть признаваемо неприкосновенным.

Просил бы другие газеты перепечатать это мое объяснение с публикой.


М. Горький

171 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

28 или 29 октября [10 или 11 ноября] 1901, Н.-Новгород.


Вот я сочинил объяснение с публикой, чорт ее возьми! Как Вы, дорогой друг, посмотрите на это?

Меня, знаете, ругают, а мне кажется — незаслуженно. Если Вы, подумав, найдете, что мое письмо в «Пет[ербургские] вед[омости]» уместно, — будьте добры, пошлите его в редакцию.

Приехал А[лександр] И[ванович], рассказал кое-что о Вас, это хорошо. Рассказал он также о А[лександр]е И[вановн]е Поссе, живет, дескать, она плохо, тесно. Это — нехорошо. Не окажется ли возможным помочь ей как-либо? Не будет ли удобно платить ей р[ублей] по 50 в месяц, до возвращения Володьки? Право. А то, знаете, как-то неловко. Он и сам, очевидно, не сладко живет, ибо очень уж хвалебно пишет в «Кур[ьере]» о вегетарианстве. Вегетарианство хорошая штука — для беззубых, а у него, сколько помню, зубов — множество. Думаю, что он увлекается этим делом невольно. Милый Вы мой человек, подумайте об А[лексан]дре Ив[ановн]е. Не следует ли отдать ей те марки, которые обещает прислать Кассирер?

Собираюсь ехать в Крым и с огромным удовольствием продаю свое имущество. Столы, стулья, стулья, стулья! Одних стульев — 23! Столов тоже, кажется, 23. Оставлю только один старинный стол кремонской работы, с мозаикой. Старинные книги — в библиотеку, вещи — в городской музей, у меня не останется ничего, кроме жены и ребят, которых я тоже желал бы поместить в музей. Знаете — писателю не надо иметь семью — это факт. Жаль, что писатель обыкновенно не во-время сознает это, ей-богу, жаль! Вы много работаете, оттого что не женаты, вот что-с!

Перед отъездом отсюда я открою здесь, в Миллионной улице, клуб для босяков, устроенный по моей инициативе хорошим человеком Д. В. Сироткиным. Славное это будет дельце, дяденька!

Провожать меня хотят довольно демонстративно: устраивают обед — что не весьма мне приятно, — подносят издание лубочных картин Ровинского и еще какие-то штуки. Это хорошо, потому что оппозиционно, но это может быть и нехорошо, ибо я во время обеда могу сказать такую штуку, что мои чествователи, пожалуй, подавятся от неожиданности. Попытаюсь однако воздержаться, ибо, хотя не люблю людей, но — жалею их. Тяжело говорить правду, когда она не поднимает человека, а унижает его. Хорошо говорить правду, когда она вызывает ненависть. Лучшее искусство — искусство раздражать людей, и с этой точки зрения — хорошо быть блохой, зубной болью, всем, что, вызывая у человека бессонницу, заставляет его думать.

Знаете — если мое письмо в «Петербургские] ведомости]» будет напечатано, я буду доволен. Я буду рад причинить неприятность г. Головинскому, он такой чистенький! Не люблю чистеньких.

Сто раз я писал Вам о том, что хочется видеть Вас. Вы — почему не отвечаете? Я думаю, что Вы сердитесь на меня.


До свидания.

А. Пеш[ков]


Давайте в наш «[Нижегородский] листок» объявления о вновь выходящих книгах? Ей-богу!

Я написал рассказ, размером большой и по содержанию неважный. Он появится сразу в трех газетах: «Ниж[егородском] лист[ке]», «Самар[ской] газ[ете]» и «Курьере». Конвенция! Я ли не деловой мальчик, чорт меня проглоти?

Посылаю 3 акта драмы, а четвертого еще не имею.

Но, — я спрашивал Вас, — что окажет Кассирер? И как отнесется к этому поступку Феофанов? Что напишет Одарченко?

Жду письма от Вас, хотя знаю, что Вам не только писать, а даже умываться некогда, что Вы прямо с постели уходите в Эрмитаж, Публичную библиотеку и пр. места, где я очень хотел бы быть. Тяжело Вам, должно быть.

Выезжаю 7-го ноября. Хлопочу — остаться в Москве дня 3–4.

172 К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ

До 7 [20] ноября 1901, Н.-Новгород.


Уважаемый Константин Сергеевич!


7-го числа ноября я выезжаю из Нижнего в Ялту, 8-го буду в Москве и попытаюсь остаться в ней на недельку, если позволит полиция. Вы не можете ли подействовать на нее в желательном смысле?

Сейчас я занят делами по горло — продаю имущество, заканчиваю здесь все мои дела и вообще целые дни — как в кипятке варюсь. Дать какие-либо указания по поводу пьесы — решительно не могу. Валяйте, как бог на душу положит. За отзыв о пьесе — спасибо.

Было бы очень желательно остаться в Москве и поговорить о пьесе. Но — это зависит от Трепова. Вы можете, в случае разговора с ним, дать мое честное слово ему, что, сколько бы времени я ни прожил в М[оскве], в публичных местах и на улицах меня не увидят. Я буду ходить по улицам ночью, закутавшись в широкий плащ и с маской на лице. В церкви, театры и прочие места — совсем не буду являться.

Крепко жму руку и всем кланяюсь.

А. Пешков

173 A. A. ГУСЕВУ

7[20] ноября 1901, Н.-Новгород.


А. А. Гусеву.


От Вас я — этого не ожидал.

Мне кажется, Вы дурно, неверно поняли себя.

Подумайте, подумайте! Обидой Вашей на меня ведь Вы себя унижаете! Как Вы не поняли — давно уже — что никогда на Вас я не смотрел как на пешку, что никогда, ничем Вы не дали и не могли мне дать право — презирать? — ненавидеть Вас, как ненавижу я множество людей.

На Вас я всегда смотрел как на личность, как на человека, который медленно, но верно и упрямо работает тому, во что верит, и верит, что работа — не только труд и обязанность, но и удовольствие.

Часто, говоря с Вами, я видел на Вашем лице и в глазах ясную мысль: когда труд — удовольствие, жизнь — хороша.

И Вы, пёс правды, такая славная, крупная собака, ищущая свободы, Вы принимаете себе то, что брошено свиньям!

Стыдились бы!

И — не Вы Одинокий, коли так, а — опять-таки — я.

Вы думаете, это я извиняюсь пред Вами? Нет, никогда не извинялся ни пред кем.

Но, если я уважаю кого-либо, я говорю — ты ошибся, подумай. Нет, как Вы могли принять себе то, что — не Вам и оскорбляет Вас?

Вот это мне — обидно, да!

А за письмо Ваше — спасибо!

Оно — великолепно. И я просил бы Вас позволить мне напечатать его в «Листке».


Крепко жму руку.

А. Пешков

174 В. А. ПОССЕ

Ноябрь, после 14 [27], 1901, Олеиз.


Очень рад был получить вести о тебе, скучаю я о твоей милой роже. Ехать лечиться заграницу — считаю преждевременным. Нездоровье мое не особенно сильно, а погода здесь, право, недурная, и я думаю год или даже два подождать с переездом в Италию. Из Нижнего я уехал 7-го ноября с большой помпой. Задавали мне ужины, читали адреса, делали подношения, точно артисту, а в заключение — устроили на вокзале демонстрацию с пением «Марсельезы» и всякой всячины в этом стиле. Полиция была очень смущена и благоразумно бездействовала. Проводив меня, демонстранты с вокзала отправились пешком в город, прошли по всему нижнему базару, по всей Б. Покровке, всю дорогу пели и на площади около думы говорили речи, принятые публикой очень сочувственно. Народу было около 400. По дороге в Москву я узнал, что и в этом городе готовится встреча, а так как я боялся, что подобная штука преградит мне дорогу в город, — в котором мне необходимо было прожить дня три-четыре, — то и слез с поезда на станции Обираловка в расчете, что демонстранты, не дождавшись меня, разойдутся. Поступил глупо, ибо на Рогожской поезд, в котором я ехал из Обир[аловки], был остановлен жандармами, в мой вагон явился ротмистр Петерсон и спросил меня — куда я еду? «В Крым». — «Нет, в Москву». — «Т. е. в Крым через Москву». — «Вы не имеете права ехать через Москву». — «Это вздор, другого пути нет». — «Вы не имеете права въезда в Москву». — «Чепуха, у меня маршрут через Москву». — «Я уверяю вас, что не могу допустить посещения вами Москвы». — «Каким образом сделаете вы это?» Он пожимает плечами и указывает мне на окно вагона. Смотрю — на станции масса полиции, жандармов. «Вы арестуете меня?» — «Да». — «Ваши полномочия?» — «Я имею словесное приказание». — «Ну, что ж? Вы, конечно, арестуете меня и без приказания, если вам вздумается, но только будьте добры сообщить вашему начальству, что оно действует неумно, кроме того, что беззаконно». Тут меня, раба божия, взяли, отвели в толпе жандармов в пустой вагон второго класса, поставили к дверям его по два стража, со мной посадили офицера и — отправили с нарочито составленным поездом в г. Подольск, не завозя в Москву.

Когда меня вели по станционному двору, какие-то люди, видимо, рабочие, кланялись мне, большая толпа народа стояла молча и угрюмо, видимо, недоумевая — что такое творится?

«Видите, — сказал я жандарму, — как вы содействуете росту моей популярности? Разве это в ваших интересах? Вы поступили бы гораздо умнее, если б дали мне орден или сделали губернатором, это погубило бы меня в глазах публики». Он засмеялся и сказал: «Знаете, я тоже не считаю этого задержания… остроумным».

Жена в это время была отведена в трактир на Рогожской и там ожидала поезда в Москву. Сидя в трактире, она видела, как на Рогожскую пришла большая толпа демонстрантов с адресом и большим портретом Л. Толстого, предназначенным к подношению мне. Пошумев и узнав, что меня увезли куда-то, они возвратились в Москву, а вслед за тем со всех дворов высыпала масса полиции и последовала за ними. Обошлось, как и в Нижнем, без драк и арестов.

Впрочем, в Нижнем 9-го ноября арестована курсистка Богуш за то, что в театре, во время спектакля, крикнула публике о моем задержании, 11-го в Нижнем, в театре же, была вновь маленькая манифестация. Шла пьеса Гауптмана «Перед восходом солнца». Когда Лот в разговоре с Еленой начал перечислять «несправедливости», с галерки кто-то закричал: «Несправедливо выслали Гор[ького]!» Раздались дружные аплодисменты — чему? Вообще Нижний вел и ведет себя прекрасно. Ну, еду дальше. Везде на вокзалах масса жан[дармов] и пол[иции]. В Харькове — мне предложили не выходить из вагона на вокзал. Я вышел. Вокзал — пуст. Пол[иции] — куча. Пред вокзалом — большая толпа студентов и публики, пол[иция] не пускает ее. Крик, шум, кого-то, говорят, арестовали. Поезд трогается. Час ночи, темно. И вдруг мы с Пятницким, стоя на площадке вагона, слышим над нами, во тьме, могучий, сочный такой, знаешь, боевой рев. Оказывается, что железный мост, перекинутый через станционный двор, весь усыпан публикой, она кричит, махает шапками — это было хорошо, дружище! Мост — высоко над поездом, и крик был такой бурный, дружный, бодрый.

Все сие рассказывается тебе, товарищ, не ради возвеличения Горького в твоих глазах, а во свидетельство настроения, которым все более проникается лучшая часть русской публики. Будируют всюду и при всяком удобной случае, иногда даже смешно будируют. Одни лишь бедняжки либералы чувствуют себя неважно. Скверное у них положение! От «эпохи великих реформ» с каждым днем понемножку отламывается, введение магистрата в Питере и Москве свидетельствует о серьезном намерении начальства окончательно облагодетельствовать Русь, и у либералов — совершенно ускользает почва из-под ног. Охранять им — нечего. Остается одно: или, примиряясь с фактами, отходить направо, или же — не мириться и идти — налево. Быть же либералом уже невозможно, нет средины! Они, несчастные, мечутся из стороны в сторону и говорят о необходимости конституции. (Есть слухи, что будто бы питерское начальство тоже бы не прочь дать плохонькую конституцию, но не видит — кому можно ее дать? И действительно — кроме Стаховича — некому.) В ответ на их мечты и платонические желания им говорят: «Валяйте, просите!» — «А вы?» — «А мы — посмотрим, что вам дадут». — «Вы как будто враждебно относитесь к нам?» — «Безразлично, ибо вы — бессильны. А когда вам дадут хоть ¹⁄₁₀₀₀ конституции, — вы схватитесь за этот призрак — станете консерваторами, усилите престиж начальства и — будете нашими врагами». Они этого не любят, злятся, топорщатся, и все сильнее растет их желание получить конституцию.

Более серьезно, чем либ[ералы], заняты вопросом о «ней» старообрядцы. Пока они предполагают хлопотать об автономной церкви с представителями в синоде. Некто из их числа написал любопытный проект о необходимости учреждения «министерства вероисповеданий» и устранения свят, синода. Вообще в этой области творится очень много любопытного и даже такого, что уже совсем невероятно. Ты, впрочем, знаешь, что Русь-матушка привыкла издавна жить слухами, а не делом.

В Питере гг. Мережковский с женой, Розанов, Меньшиков, Скворцов — известный прохвост из миссионеров православия, редакт[ор] «Миссионер[ского] обозрения» — и наш друг Миролюбов затевают некое религиозное общество. Так как ты тоже однажды писал мне, что «без религии жить нельзя», то я считаю долгом товарища известить тебя о затее сей достопочтенной компании юродивых и жуликов, дабы ты, душечка, понял, кому именно без религии нельзя жить. Очень прошу тебя отметить в сердце твоем тот факт, что по нынешним дням склонность и религии сильно растет и что основателями религиозных о-в являются всегда либо прохвосты и мерзавцы, либо безличные, а то юродивые людишки. В Москве основано теософическое о-во гг. Батюшковым и Философовым. Г. С. Петров сотрудничает в сытинском «Русском слове» под псевдонимом «Русский» и очень восхваляет «Русское о-во», основанное Грингмутом — Комаровым — Сувориным.

А. П. Чехов пишет какую-то большую вещь и говорит мне: «Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, о чем-то другом, для кого-то другого, строгого и честного».

Полагает, что в России ежегодно, потом ежемесячно, потом еженедельно будут драться на улицах и лет через десять — пятнадцать додерутся до конституции. Путь не быстрый, но единственно верный и прямой. Вообще А. П. очень много говорит о конституции, и ты, зная его, разумеется, поймешь, о чем это свидетельствует. Вообще — знамения, всё знамения, всюду знамения. Очень интересное время. Гора — пыжится, топорщится, — посмотрим, какова будет новорожденная мышь. Познакомился с Бальмонтом. Дьявольски интересен и талантлив этот неврастеник! Настраиваю его на демократический лад, ибо — жить здесь скучно.

Я очень проиграл, забравшись сюда, нужно было ехать в Вятку, Вологду, Пермь — куда-нибудь в город. Здесь я пока чувствую себя не у дел, за штатом, что после довольно бурно прожитого лета — утомительно и обидно. Пиши мне на Ялту, доктору Леониду Валентиновичу Средину. Без передачи. Пришли Средину какую-нибудь одну — две — хорошую фотографию Борнемауса, не наклеенную и небольшую. Ты повергнешь его этим в восторг, а мне облегчишь кое-что. Если тебе понадобятся деньги для себя — спроси у Пятницкого. А для других надобностей — я буду хлопотать.

До свидания, товарищ.

Тороплюсь кончить, ибо уезжает она.

Твой друг верный.

175 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

Между 19 и 24 ноября 12 и 7 декабря] 1901, Олеиз.


Олеиз, № 1.


Дорогой дяденька!


Посылаю Вам письмо Голанта, на которое я не отвечал и не отвечу. Рассказа не дам, некогда. Чирикову написал. Редактирую Скитальца. Жить здесь — скучно, а потому приходится работать.

Ну-с, дело с изданием рассказов еврейских беллетристов — налаживается и сильно подвинулось вперед. Только — вот что: переводчики, иллюстраторы и авторы интересуются вопросом о вознаграждении, а это как раз один из тех вопросов, решать которые я не призван. Не согласитесь ли Вы, дорогой, поговорить с В. П. Потемкиным, редактором сборника? Если да, я его пришлю к Вам. Вот, чорт побери, когда сказывается это нелепое запрещение въезда в Москву! Будь я там, мы с Потемкиным все бы выяснили. Мне хочется, чтобы сборник вышел под фирмой «Знания» — что Вы скажете на это?

Художественную часть сборника принимает на себя некто Лилиен, живущий в Берлине и мечтающий о возрождении национального еврейского искусства. Его рисунки к книге «Juda» произвели сенсацию даже среди антисемитов, как мне сообщают. Книгу эту я скоро получу и пришлю Вам посмотреть, если хотите.

План сборника таков:

1. Мое предисловие — несколько скромных ругательств.

2. Краткий очерк изящной еврейской литературы.

3. Рассказы и стихи еврейских авторов, иллюстрированные еврейскими художниками.

Гарно[12]?

Миленький дяденька! Очень возможно, что этот сборник будет лучшим моим дельцем, если только я не увязну в технических подробностях, коих — боюсь.

Если Вы, дорогой друг, не откажетесь поговорить с Потемкиным, телеграфируйте Средину, когда можете принять Потемкина, а я телеграфирую ему в Москву, и он тотчас же явится к Вам.

Сборник должен быть не менее 25 листов, — я думаю, — а продаваться не дороже 1 р. 50 к., полагаю. Хорошая бумага, художественная обложка.

О пьесе — ни слуха, ни духа. Пишу [Немировичу-]Данченке, чтоб он выслал мне четвертый акт немедленно. Пришлю тотчас же, как только получу.

Ну, пока до свидания?

Да, вот что: мне стало известно, что Бунин снова явится в компании «Скорпионов», коя затевает еще альманах. Скажу по совести — это меня отнюдь не радует. Я все думаю — следует ли «Знанию» ставить свою марку на произведениях индифферентных людей? Хорошо пахнут «Антоновские яблоки» — да! — но — они пахнут отнюдь не демократично, — не правда ли?

К этому соображению примешивается еще и следующее: когда я напишу «К ней», — Бунин и еще многие другие люди будут очень недовольны мною, хотя я имен их и не упомяну. Возможно даже, что они будут возражать мне, — ибо я намерен наступить им, голубчикам, на хвостики.

Ловко ли. заключать союз, — путем издания рассказов, — а потом — в зубы?

Ах, Бунин! И хочется, и колется, и эстетика болит, и логика не велит!

Скажите Ваше решающее слово, друг мой добрый и умный! Против «Гайаваты» ничего не имею, но рассказы — смущают.

Итак — до свидания!

Сердечное, горячее спасибо Вам за то, что проводили меня до Ялты! Славные дни провел я с Вами.

Кланяются Вам Средины и Григорий Ярцев, обиженный Вами.

Кстати — его спрашивают телеграммой из Питера, не позволит ли он пользоваться снимками с его картин для какого-то издания по ботанике. Спрашивает некий переводчик, фамилия коего на Г — Гейст, Густль, Гинц, что-то в этом роде. Ярцев просил узнать у Вас телеграммой, не тот ли это переводчик, который работает для Вашей книги?


Крепко жму руку.

А. Пешков

176 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

Не позднее 1 [14] декабря 1901, Олеиз.


Дорогой друг!


Я совершенно не понимаю, что могу отвечать авторам прилагаемых писем? Г-жа Можайская прислала 100 р., я их истратил тотчас же, но желал бы ей возвратить, ибо не понимаю — за что она мне платит. За свой труд? Сие — пакостно. Будьте добры, возвратите ей деньги и сообщите, что она женщина — явное дело — неумная. Будкевич? Странная фигура! Живет на архиерейском подворье, зовется — Аполлинария. Я не решаюсь говорить с ней. А что могу сказать г. Семенову?

Засим прилагаю письмо Яворской и письмо Головинского, почитайте. Будучи у меня в Ниж[нем], Голов[инский] сообщил мне, что переделка Евдокимова совершена им, Евдок[имовым], под редакцией кн. Барятинского. Я промолчал. Более ни слова о «Фоме [Гордееве]» не было сказано, — по крайней мере, я не помню никакого разговора по этому поводу. Но если б я дал Гол[овинскому] разрешение, — то, думаю, помнил бы это. Не мог дать. Вообще этот Головинский — что-то евдокимистое.

Сейчас жену вызвали на дачу хозяев, и там Ярцев по телефону передал ей содержание телеграммы из Киева от жены моего старого товарища Николая Захаровича Васильева: «Николай сегодня ночью умер, нечаянно отравившись». Вы не можете представить себе, как это неожиданно и обидно, больно, скверно. Это был редкий, оригинальный парень, страстно влюбленный в свою науку — химию. Я знал его с 16 лет, мы любили друг друга, мы жили душа в душу и — разделенные огромными расстояниями — оба всегда шли нога в ногу. Чудная душа это была. Крепкий, правдивый, суровый человек. Как обухом по голове, оглушила меня эта весть, и хоть я привык к неожиданностям, редко удивляюсь и ничего не боюсь, — но холод в сердце и темно в голове.

Особенно же нехорошо это потому, что я сам давно был убежден в том, что Николай отравится, не однажды говорил это ему, говорил жене своей и его — чорт бы меня побрал! И потом — мне кажется, что это не «нечаянно».

Жена завтра едет в Киев и привезет оттуда сюда жену и троих детей Николая. Чорт побери смерть, науку, политехникумы и всю эту чепуху. Т. е. — я до такой степени зол и раздражен этой смертью — ненужной, нелепой. У Средина старуха-мать умирает и — не может умереть. Ей 82 г., она хочет смерти, зовет ее, ждет, у нее воспаление легких — а она не умирает! А тут — здоровый, умный, славный человек — если действительно нечаянно.

Ну, я не буду больше писать, ибо чувствую, что стал глуп и как-то — смят, скомкан.


А. Пеш[ков]

177 Н. Д. ТЕЛЕШОВУ

1 или 2 [14 или 15] декабря 1901, Олеиз.


Разумеется, милый друг, Николай Дмитриевич, я согласен! С искренним удовольствием отдаю рассказ, и — по совести должен сказать тебе — великолепное ты дело задумал! Честь твоему сердцу, честь уму! Очень хороший ты человек, ей-богу!

Вот что: заголовок рассказа надо изменить так: «Преступники». Хорошо бы в этот сборник «Кирилку» запустить, — как ты полагаешь? Только — боязно, не пропустит цензура для такого сборника.

Засим: проси у Е. Н. Чирикова рассказ «Свинья» и еще что-нибудь, напр., «Недород кормов» или «Хлеб везут». У Андреева — «В Сабурове» или, иначе, «Курносый». Можно «Бегемота», при условии, если Леонид согласится сделать этот рассказ менее сладким.

Нельзя ли привлечь Серафимовича? Не даст ли Бунин «Кастрюка»?

А впрочем — действуй, сам понимаешь, что надо.

А — у кого издавать? Мой крепкий совет — валяйте у «Знания». Константин Петров Пятницкий обделал бы все это дешево и хорошо. А главное — фирма. Важно, чтобы это издание не проглотили разные книгорыночные крокодилы, вроде Сытина и Кº. Если книжка выйдет у «Знания», я поручусь за то, что она пойдет в деревню через земские склады, а не будет служить источником дохода для тех книжников, которые ныне собираются раздавить земские склады тяжестью своих толстых мошон.

Крепко жму руку, товарищ!

Всем кланяюсь, Шаляпину — тоже. Бывает он у тебя?

Собрались бы вы, ребята, сюда однажды, право!


А. Пешков

178 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

3 или 4 [16 или 17] декабря 1901, Олеиз.


Сейчас прочитал «Трое». Знаете — это хорошая книга, несмотря на длинноты, повторения и множество других недостатков, хорошая книга! Читая ее, я с грустью думал, что, если бы такую книгу я мог прочесть пятнадцать лет тому назад, — это избавило бы меня от многих мучений мысли, столь же тяжелых, сколько излишних.

А теперь я думаю: если б можно было продавать эту книгу по гривеннику!

Знаю, что по поводу ее печать и сытая публика будет говорить о падении таланта, порче языка и т. д. Прекрасно! Очень хорошо, ибо — достаточно сочинять «изящную словесность», столь любезную сердцам скучающих мещан и мещанок. Я думаю, что обязанность порядочного писателя — быть писателем неприятным публике, а высшее искусство — суть искусство раздражать людей.

Получил письмо от Скитальца. Ужасно обрадовался. Стихи его все еще не получил, но скоро получу.

Посылаю письмо Хапгуд, а зачем? Неизвестно.

Головинский осаждает меня письмами, в коих доказывает, что я «нравственно обязан» идти сотрудничать в «В[естник] в[семирной] истории», ибо туда — «все» пошли, а Поссе где-то отозвался о журнале одобрительно. Я к Головинскому не пойду, ибо — ничего хорошего от него не ожидаю. В Москве затевается тоже журнал — «Правда». Дело — в руках прис[яжного] повер[енного] Муравьева. Спрашивали меня, как составить компанию сотрудников. Рекомендовал: Поссе, Сатурина, Коврова, Чирикова, Андреева, Скитальца, Вересаева, Серафимовича, Шестова, Богучарского. Славная компания!

Море шумит. Однообразно оно и глупо. Оно — как всё здесь — занимается пустяками, обтачивает красивые камешки. Вы увидите, что это и бесполезно и не достойно такой силы, как сила моря.

Впечатление смерти Николы, как заноза в сердце. Глупая смерть для такого, как он.

Сейчас получил с почты книги и конверты. Спасибо. Пришлите еще 10 «Троих».

Получил «Фому» нью-йоркского в переводе Бернштейна. Смешно, ибо иллюстрировано. Три иллюстрации: на одной Игнат душит какого-то лысого патера, — видно, это сцена в трактире с дьяконом. На другой — молодой католический патер же в сутане тащит из воды какую-то белую бабу. Видно, Фома и Саша. Игнат — страшен. Третий листок — «Бурлаки» Репина. На кой они чорт понадобились? Недоумеваю.

В «Песне о Бур[евестнике]» — ошибка, очень скверная: вместо «поют и пляшут волны к высоте» напечатано: «в высоте». Странно, — как они туда вскочили?

И надо не «пляшут», а «рвутся к высоте».

Впрочем — я пришлю Вам экземпляр «Троих» с поправками.

Сейчас получил телеграмму от жены: «Едем прекрасно». Ну, и хорошо!


А. Пеш[ков]

179 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

Середина [конец] декабря 1901, Олеиз.


Посылаю 4-й акт. Наконец, получил его — вчера! — после десятка писем с просьбой о высылке.

Ну вот, пошлите его Шольцу. А о времени, когда пьеса будет поставлена, — мне ничего неведомо.

Когда Вы, друже, поедете сюда, я попрошу Вас — привезите экземпляр пьесы, напечатанный на машине. А то у меня нет ее.

Сердечное спасибо за письмо о Головинском. Был у меня на-днях еще один гусь — Арабажин. Это — явный лжец или — лгун, — как лучше? Предлагал мне очень много хорошего и — между прочим — издание газеты под таким заголовком: «Газета М. Горького» — понимаете? — вроде меньшиковских писем к ближним. Цель и направление газеты — травля либералов, а во имя чего? — секрет Арабажина.

По совести сказать, он произвел столь мутное впечатление, что, слушая его, я невольно думал о людях с фамилией на Г. Привозил он также свою переделку «Фомы» и просил у меня письменного разрешения поставить ее. Столь удивительная твердость его характера повергла меня в состояние нравственной каталепсии, и я даже поправил ему одну фразу в его сочинении. Письменного разрешения, однако, не дал, чему — удивляюсь, ей-богу!

Я очень жду Вас. Булгаков, в Киеве, говорил жене, что будто Вы покупаете «Науч[ное] обозр[ение]». Жена — удивилась. Булгаков сообщил, что он будет редактором сего журнала. Жена еще удивилась, и — по простоте души — спросила: «А Поссе?» Булгак[ов] заявил: «Я и Поссе — несовместимы в одном журнале». Это очень скромно и хорошо сказано. И это — верно сказано. Умница он, Булгаков! Сразу видит, что Владимир не может пойти рядом с автором умилительной, трогательной и блестящей маслом лекции «о Иване Карамазове как философском типе».

Л[ев] Н[иколаевич] — поправился. «Жиловат — не изорвется!» Великолепная это фигура! Нам нужно будет жить лет сто, — а может, и больше — доследующего Льва.

Относительно Андреева — я согласен: том первый, цена 1 р. Так! Чириков пишет прекрасные письма и все благодарит меня за то, что отговорил его от 4-го тома. Как с Буниным? Впрочем, на вопросы Вы будете отвечать лично, а потому я вопросов не ставлю.

Крепко жму руку.


А. Пеш[ков]


Жена кланяется, зовет Вас сюда. Все остальные — тоже ждут с уверенностью.

180 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

22 или 23 декабря 1901 [4 или 5 января 1902], Олеиз.


Господин хороший и дорогой друг души моей растрепанной!

Я — в унынии. Но — об этом после, сначала о деле.

1. В повести Скитальца «Сквозь строй» отец, умирая, говорит: «Лети, душа!» Сие — невозможно. Ибо, во-первых, в стихотворении того же Скитальца «Колокольчики» есть восклицание: «Эх, лети, душа…», а во-вторых, в повести Горького «Трое» герой Илья, разбивая башку о стену, кричит: «Лети, душа!» Сей массовый полет душ может вызвать у критиков и читателей основательное убеждение в том, что Горький подражает Скитальцу и наоборот. А так как сие восклицание принадлежит мне, Пешкову, и Скиталец спер его у меня, то дважды употреблять его — в стихах и прозе — Скитальцу не надлежит. А потому пусть умирающий старик скажет: «Вот и всё!», или «Ну, кончено!», или «Дошел!», или… и т. д.

2. Пришлите мне обязательно корректуры стихов Скитальца.

3. Приезжайте, чорт Вас задави!

4. С ужасом и отвращением, но, кажется, я должен буду прочитать всего Горького от строки до строки, все 100 000 000 000 000 листов, написанные им, будь он проклят!

5. Убедительно прошу Вас вложить 15 000 руб. прибыли от третьего издания в мой пай, дабы у меня пай был 20, а то все денежки я промотаю.

6. Стою за издание 40 000 по 1 р. Но если количество издания удешевляет стоимость книги, то я предложил бы издать 50 000 по 1 р. на более дорогой — т. е. крепкой — бумаге.

7. Непременно приезжайте.

8. Потемкин будет у Вас после того, когда кончит переговоры с иллюстратором.

9. Максим захворал.

10. Л. Толстой написал две великолепные штучки и пишет третью, скоро кончит. И по этому поводу Вы должны быть здесь.

11. Чехов нездоров. Кровохарканье, обильное. Вот он, этот Ваш гнилой юг!

12. Я — успешно бездельничаю. За два месяца не написал ни строчки. И за 20 не напишу здесь.

13. Везут с пристани по набережной в Ялте воз сукна в кипах. Усталая лошадь остановилась, к возу подошел старик-нищий, пощупал сукно пальцами, постоял, посмотрел на сукно глазами знатока… И, отойдя в сторону, сказал какому-то равнодушному оборванцу:

— Сукнецо-то дрянное.

— Тебе что? — спросил оборванец.

— Гнилое сукнецо! — повторил старик.

— Не ты носить будешь!

— Это верно… дак я хошь обругаю!

Славный старичина, ей-богу! Но мне почему-то показалось, что он — не нищий, а просто — переодетый критик. Критик — он совсем, как этот нищий: чувствует, что не про него писано, «дак хоть» ругается.

14. Уф! Я — в унынии. Чувствую, что Головинский, съест меня. Сожрет! Эвося, какую он реляцию сочинил!

К Вам зайдет Берлин, будьте добры, покажите ему письмо Головинского, в котором он меня считает «нравственно обязанным» и угрожает, что, если я не пойду к нему, то тем самым выброшу товарищей на улицу. И передайте Берлину прилагаемое письмо.

Пока — до свидания!

Крепко жму руку.


А. Пешков


Вы приедете или нет?

Ей-богу, это очень важно!

181 ШОЛОМУ-АЛЕЙХЕМУ (РАБИНОВИЧУ С. Н.)

Вторая половина декабря 1901 [январь 1902], Олеиз.


Милостивый государь

Соломон Наумович!


В целях ознакомления русской публики с еврейской жаргонной литературой мною, вместе с компанией лиц, издавших, наверное, известный Вам сборник «Помощь», предпринято издание сборника рассказов еврейских авторов. Доход с издания, — если таковой окажется, — будет употреблен в пользу евреев западных губерний.

Прошу Вас об участии в сборнике. Форму участия Вашего, как и вознаграждение за труд, будьте любезны определить сами.

Просил бы ответить на это письмо по адресу: Москва, Петровские линии, 2, О. Б. Гольдовскому.


Свидетельствую мое почтение.

М. Горький

182 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

23 или 30 декабря 1901 [5 или 12 января 1902], Олеиз.


Получил Вашу телеграмму. Как жаль, что Вы не можете приехать на праздники!

Посылаю сказку Скитальца, нахожу, что ее нужно затискать в книжку.

Послал в «Курьер» его новый — очень ценный — очерк «Рыцарь» и хорошее стихотворение. Андреев перешлет это Вам, если Фейгин, по трусости, откажется печатать.

Если Петров будет просить денег — не давайте много. Просит 100 — дайте 25–50. Он получил с «М[ира] б[ожьего]» недавно.

Написал Андрееву о втором издании в том смысле, как Вы писали мне: добавить 5–6 листов, цена 1 р., поставить — том первый. Из рассказов, Вам известных, в книжку ничего не пойдет, — Леонид слишком талантлив, Для того, чтобы мы его баловали. Войдут новые рассказы: «Набат», «Бунт на корабле», «Мысль», «Бездна», «Старый студент». Все это я скоро получу, просмотрю и пришлю Вам.

«Газетный лист» Скитальца поставьте после «За тюремной стеной», «Рыцаря» — перед «Некрасива песнь моя».

Что скажете Вы о моем распределении рассказов и стихов Скитальца? Согласны?

Сегодня у меня был Толстой; он снова ходит пешком, пришел из Гаспры версты за две. Очень нахваливал Леонида и меня за первую половину «Троих», а о второй сказал, что «это анархизм, злой и жесткий».

Получил письмо от В[ладимира], сообщает, что в Англии скоро начнет выходить новый Magazine «The Life», что в переводе на русский язык, кажется, будет звучать так: «Жизнь». Не одобряю. Зовет меня лечиться. Нет, пока не поеду. Вы не намерены писать в Англию? Мне советуют скорее продавать право издания рассказов. Опять-таки — нет. Особенно теперь, ввиду предположенного дешевого издания, с которым хорошо бы поторопиться — ибо — все мы ходим под богом.

Здоровье мое — слабо. Есть признаки, кои позволяют мне думать, что чортовы коховские палочки вновь собираются напасть на меня.

Будете писать, сообщите поточнее время, когда я могу Вас увидеть здесь. Это очень важно для меня.

Пока — до свидания!


А. П.

183 А. П. ЧЕХОВУ

Между 28 и 31 декабря 1901 [10 и 13 января 1902], Олеиз.


Дорогой Антон Павлович!


Читали «Волшебный фонарь» Ганейзера в «Пет[ербургских] вед[омостях]» от 25? Удивительно нелепо и пошло, никогда, за всю жизнь не читывал подобной ерунды. Чувствую в ней что-то нехорошее — но не могу понять — что?

Послушайте: Вам с Марьей Павловной нельзя приехать в Олеиз встречать Новый год? Ночуете здесь, устроим Вас хорошо, покойно. Будет у меня Миролюбов петь, Алексин, Магит, Балабан, Гольденвейзер, Средины, Ярцевы и — больше никого.

Приезжайте, если это возможно, закутайтесь хорошенько и валяйте. Если да — сообщите в Олеиз по телефону.

Кланяюсь Вашей маме, а Марии Павловне передайте записочку.


А. Пешков

184 В. С. МИРОЛЮБОВУ

Декабрь 1901, Олеиз.


Спасибо, брат, за присланную книгу и за интересное письмо.

Поведение Мережковского еще один — и, право, лишний! — раз подтверждает мое мнение о нем. Это жулик, это — маленькая, умная бестия. Речами о боге, о Христе он хочет добиться каких-нибудь благ жизни, чего-нибудь для удовлетворения честолюбивой своей душонки. Ты увидишь! Не верь ему, и, если он зажжет себя, облив маслом, — будет гореть и славить бога, — все равно! — не верь! Это он для того сделает, чтобы говорили о нем, чтобы памятник поставили ему. Геростратишко! А помни, что Геростратишке все равно чем прославиться, он не только храм сожжет, он и Христа предаст.

Посмотрел бы я на всех этих искателей бога, с которыми ты возишься! Думаю, что все это — людишки, принявшиеся бога-то искать от стыда пред собой за пустоту своей жизни или от страха перед противоречиями ее. Видят они, что человека все тяжелее давит произвол свиней, упоенных властью, видят, что человек невыносимо страдает около них, совести в них — этой русской, блудливой и трусливой, как воображение онаниста, совести — немного есть, и вот люди, не имея силы и храбрости смело встать на защиту попранного властью человеческого права жить, свободно перестраивая порядки жизни, — люди эти лицемерно уходят в уголок, где спокойно рассуждают о Христе. Кто верует — тот не рассуждает, рассуждает тот, кто хочет прожить поспокойнее, поосторожнее. Рассуждают, душечка, больше из чувства самосохранения, а по нынешним временам рассуждают только одни сукины дети, потому что хорошим-то людям и наедине с самими собой — рассуждать не дозволено.

На тебя среди них я смотрю так: ты — наказание, уготованное им за ложь и лицемерие, в твоей прямой и искренней душе уже теперь должно зреть возмущение против их. Ты не должен и не можешь выносить такие выходки, как выходка Мережковского.

«Стало быть, нечего и рассуждать», — сказали тебе он и попы, когда ты признал, что Т[олстой] Христа богом не считает. Ты не умел возразить им. Но — будет час, и, ей-богу, ты скажешь им что-нибудь вроде этого: «Сволочи! Да разве в том дело, кто Христос? Что вы виляете трусливыми, собачьими хвостами? Что лжете, лакеи изуверов и насильников? Суть в том — соединимо ли учение Христа — бога или человека, — которого вы любите, по словам вашим, — с тою жизнью, которой живете, с тем порядком, которому вы рабски служите, с тем угнетением человека, которое вы — не споря против него — утверждаете? Где установил ваш Христос, чтоб человек на человеке верхом ездил, а вы везущего, озверевшего от усталости кроткому терпению учили? И для чего Христос вам, если есть полицейский? И для чего вам церковь как дисциплинарное учреждение для воспитания угнетенных, если есть казаки, которые могут избить и перестрелять их, угнетенных-то, в случае, коли они заартачатся».

Сказав что-нибудь в этом роде, ты дай две-три хороших плюхи наиболее ревностным христианам, вроде Митьки Мережковского, и — уходи к своему огромному делу, которое скорее даст тебе покой душевный, чем разговоры с прелюбодеями и трусами страха жизни ради. Крепко жму руку!


Твой А. Пешков


Ан[тону] Пав[ловичу] сказал. Он — обещает скоро. Я тоже, наверное, подтяну себя поскорости.

185 Б. А. ЛАЗАРЕВСКОМУ

Не ранее 12 [25] ноября — декабрь 1901, Ялта.


Г. Борису Лазаревскому.


Вы спрашиваете — найдется ли такая фирма, которая издала бы Ваши рассказы, как следует?

Как я могу это знать? Никаких отношений с книгоиздательскими фирмами я не имею — кроме «Знания». Но эта фирма не возьмется за издание Ваших рассказов, ибо тем задачам, которые она преследует, Ваши произведения не отвечают.

Стоят ли Ваши рассказы того, чтобы их выкупить у старого издателя?

Не берусь решить этот вопрос, решить его можете только Вы сами. Считаю нужным указать на то, что сами Вы определяете Ваши рассказы, собранные в книжке, как «кислые».

С В. Г. Короленкой я не переписываюсь и писать ему по поводу Вашего рассказа — не буду. Относительно Горбунова — я не понял, что именно нужно мне сделать? Запросить его, почему рассказ Ваш до сей поры не вышел? Удобнее сделать это Вам непосредственно.

Литературный фонд издает только те произведения, доход с которых поступает, по воле автора, в его пользу, т. е. в пользу фонда.

За присланную книжку — спасибо. Рассказы, напечатанные в газете, возвращаю. Я прочитал их и советую Вам от души — не торопитесь выпускать Ваши вещи отдельным изданием. Еще успеете сделать это. Три года газетной работы — не великий искус для человека, который — как Вы говорите — любит литературу.


А. Пешков

186 К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ и М. П. ЛИЛИНОЙ

Конец 1901 — начало 1902.


Дорогой Константин Сергеевич!


Ваши «наблюдения» — мне очень ценны, ей-богу! Вы и здесь — тонкий художник. Знаете, когда-нибудь, приехав в Москву, я отниму у Вас. целый день, чтоб поговорить с Вами. Ужасно много в Вашей душе чего-то крепкого, горячо любящего.

Люблю людей, которые любят жизнь! Я часто повторяю это.

Спасибо за «наблюдения». Если Вас не затруднит — набрасывайте и впредь, — можно? А я — искренно благодарить Вас буду за них.

Всего доброго, всего хорошего!


А. Пешков


Письма наши разошлись. Прекрасно, я рад еще раз написать Вам хоть [не]множко.

Мое мнение о Вас, Мария Петровна, такое, что Вы — редкая артистка, и никогда я не видал никого, кто умел бы так изумительно изображать девушек нежных, любящих раз на всю жизнь, девушек чистых и кротких, — так, как это делаете Вы. Вот и все. Думаю, что для такой игры нужно иметь прекрасное сердце.

Хвораем. Кланяемся.


Всего Вам доброго!

А. Пешков

Загрузка...