1900

98 Л. В. СРЕДИНУ

5 [17] января 1900, Н.-Новгород.


5 декабря 1900.


С Новым годом!


Вчера скачал с шеи елку на 500 ребятишек и спешу написать Вам хоть немножко, хотя эта елка взбудоражила меня весьма неважно. Вы только представьте себе 500 детей, одетых в «папины» да в «мамины» одежки, уродливых, грязных, порочных, с ногами, искривленными рахитом, крошечных, но уже старчески опытных. Ошеломленные длинным рядом столов с подарками и видом елки, роскошно украшенной, горящей электрическими огнями, — эти несчастные дети кружились по зале густым, пестрым потоком и все покашливали, покашливали эдак особенно, грустно и жалобно, как изможденные старики. Ходили — молча, степенно, а глаза у них были жадные, строгие, серьезные такие глаза. Нехорошо, знаете. Но — на будущий год закачу елку на тысячу, а то на полторы. Ибо — когда этим несчастным раздали подарки — по пирогу, мешку гостинцев в 1½ ф., по сапогам, рубахе, платью, кофте, шапке, платку, — Вы знаете — многие ив «их заревели от радости, иные куда-то бросились бежать, прижимая к себе подарки, другие, усевшись на пол, тотчас же принялись есть. Эх, чорт! Устрою здесь общество попечения о бедных детях, когда кончим с возникающим о[бщество]м дешевых квартир для рабочих. Вижу, как Леонид Средин — морщится. Милый Вы мой человек! Литература? Для кого — литература? Чорт бы ее взял — литературу, вкупе с литератором и с обычным ее читателем и почитателем — ибо я «пописываю», он — «почитывает» — ну-с, и что же? Читали и мы, всё читали — Толстого и Достоевского, Щедрина и Успенского и еще многое, и — кая польза? Одно наслаждение. Я однако люблю литературу и даже — жить без нее не могу, яко барышня без конфект. И писать литературу тоже люблю, — горячо люблю. Когда, меня объемлет полоса страсти к литературе — я отдыхаю в любви к ней от жизни. Но когда я подумаю о людях, которые читают, и о тех, которые не читают, — мне делается неловко, неудобно жить. Вы только сообразите, что из пятисот вчерашних мальцов, быть может, всего один будет читать. Да, не больше. Ибо остальные издохнут преждевременно от кори, тифа, скарлатины, дифтерии, холеры, поноса — от голода, холода, грязи; те же, что будут живы, — будут пьяницы и воры, по примеру родителей своих, или — вьючные животные, по тому же примеру. Понимать это — неприятно, горько, тоскливо.

Я однако не пессимист. Я люблю жизнь, страстно влюблен в нее и буду иметь честь доказать ей это. Она меня — тоже любит и балует, что уже доказала мне. Я все получаю письма от читателя, — хорошие письма. Как и Вы, читатель пишет:

А пиши, пиши, пиши,

Для души пиши-пиши…

И под звук сей колыбельной песни я пишу, для его удовольствия. Но в то же время и для своего. Пишу я, знаете, и мысленно обращаюсь к читателю:

«Милостивый государь! Вы читаете и хвалите… весьма вам за сие благодарен. Но, государь мой, — что же дальше? Какие же жизненные эмоции я пробуждаю в вашей душе, столь похожей на затертую тряпицу, какие вы подвиги на пользу жизни думаете совершить под влиянием сих моих писаний? Какая польза жизни от этой канители? Государь мой! Что, кроме приятного забвения скучного времени вашего, протекающего медленно и однообразно по руслу мелочей и средь брегов всякой пошлости, — что именно дал и даю я вам?»

Молчит читатель, ибо — не слышит вопроса, и я молчу…

Милый Вы мой человек, хороший Вы мой человек — свинство и самообольщение все это! Глупая забава вся эта «литературная деятельность» — пустое, безответное дело. И для кого, вот главное? Для кого? Ведь пятьсот ребят — это лишь одна капля в море нечитающих. Вы меня понимаете? В дополнение рекомендую мой пасквиль, напечатанный в № 1 «Север[ного] курьера» под заголовком «Пузыри». Это — скверный, торопливо написанный, но искренний шум моего сердца. Вам не нравится мой второй чорт? А мне — нравится — ибо он многих обидел. Мне страшно хотелось бы уметь обижать людей.

Был в XVII веке «комический поэт» и забияка Сирано де-Бержерак (см. Ростана пьесу и Историю франц. литер, за это время), и этот Сирано сказал однажды:

Не выношу я лжи, и мне сказать приятно:

«Сегодня я нашел себе еще врага».

Хорошо бы иметь читателей-врагов, как Вы думаете? А еще хорошо бы родиться с солнцем в крови. Вот этот Сирано, — гасконец он был, — имел много солнца в крови. И он пел:

Дорогу, дорогу гасконцам!

Мы юга родного сыны,

Мы все под полуденным солнцем

И с солнцем в крови рождены…

Видите, как это красиво и сильно? Но — я, кажется, тоску на Вас нагнал? Простите! Я оттого так возопит, что очень уж мне жить хочется! Ненасытно хочется жить. Но однако что же такое — жить? Я думаю, что это занятие приятное, вроде танца — неутомимого и бешеного танца. Нужно так танцевать, чтоб всем кругом было весело, и для этого нужно чаще наступать ногой на всякую гадость жизни, на пошлость, чтобы она пищала и чтоб из нее сок брызгал. Но это, кажется, только картинно, а не исполнимо. Как будешь плясать, когда поясница болит?

Перехожу к Н. И. На мои отношения к людям жена моя не может влиять, она слишком молода для этого. Ей действительно Н. И. не понравился, ибо он ужасно медленно играет в крокет и был слишком требователен к ней как хозяйке дома. Это, положим, и мне не понравилось, — нельзя же кричать на старуху-тещу, как на прислугу в гостинице. Но — это пустяки. Серьезно вот что: у Н. И. самолюбие переросло его талант. Он прескверно окружен в Москве, все эти его близкие друзья избаловали его. Затем— он пессимист, а я таковых не люблю, особенно ежели они о своем здоровье излишне заботятся. Затем — он всегда у нас говорил так, точно для него решено — все и все — понятно. Не выношу такого отношения к жизни! Есть и еще многое, свидетельствующее о том, что мы с ним — совсем из разных опер и едва ли друг другу понравимся. И то, что он не отзывался обо мне дурно или сурово, — тоже говорит отнюдь не в его пользу, ибо я — не должен был понравиться ему, если он человек чуткий.

Мне очень неприятно писать Вам так о нем, но иначе я не могу. Скоро я буду в Москве и увижу его непременно. Прошлый раз я не мог успеть зайти к нему, что было бы очень нужно для меня и очень приятно мне. В нем есть крупные достоинства. За них я всегда буду уважать его, а вот полюбить — никогда не полюблю. Сходиться же близко нужно и можно лишь с теми, кого любишь, в противном случае близость — ложь. Ну, а теперь — как Вы живете? Как поживает супружница, — которой низко и искреннейше кланяюсь, — дети? Что Ярцев? Не написал ли он одно болотце темного цвета с удивительно живым отблеском луны на черной воде? Хорошее болотце! Напомните ему, что этюд он обещал мне. И если он того своего обещания не исполнит, я, прибыв в Ялту, дачу его великолепную взорву динамитом на воздух. Честное слово!

Как я живу? Без денег. А их надо — бочку. Даже — две бочки. Ибо сын сестры жены — умершей — у нас, жена — нездорова, прислуга у нас — рота, печей пять. Хорошо, что еще дров не на что купить, а то мы разорились бы на одну топку. Холодно у нас — до чортиков. Отопляем квартиру народом. Соберем человек двадцать, они надышат, ну и — тепло. Недавно продал за 2000 р. 3-е издание, но деньги, к сожалению, не мне попали. Я бы им свернул голову. Живо.

До свидания!

Не сердитесь на мя, ибо аз — устал, как собака. Не сердитесь за глупое письмо это.


А. Пешков

99 А. П. ЧЕХОВУ

После 5 [17] января 1900, Н.-Новгород.


С Новым годом!


Живу я — нелепо, как всегда, чувствую себя отчаянно взвинченным, в Ялту поеду в конце марта, в апреле, если «е захвораю раньше. Ужасно хочется жить как-нибудь иначе — ярче, скорее, — главное — скорее. Недавно видел на сцене «Дядю Ваню» — изумительно хорошо сыграно было! (Я, впрочем, не знаток игры, и всегда, когда мне нравится пьеса — ее играют дивно хорошо.) Однако — этот «Дядя» имеет в самом себе силу заставлять и дурных актеров хорошо играть. Это — факт. Ибо — есть пьесы, которые никак нельзя испортить игрой, и есть пьесы, которые от хорошей игры — портятся. Недавно я видел «Власть тьмы» в Малом театре. Раньше я смеялся, слушая эту вещь, и она мне даже нравилась немножко, а теперь — я нахожу ее противной, карикатурной и уж никогда не пойду смотреть ее. Сему обязан — игре хороших артистов, беспощадно оттенивших в ней все грубое, нелепое. То же и в музыке: элегию Эрнста и плохой скрипач хорошо сыграет, а у виртуоза какая-нибудь дрянненькая пьеска — станет прямо-таки гадкой. Читал «Даму» Вашу. Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро — насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше Вас — никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете. После самого незначительного Вашего рассказа — все кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом. И — главное — все кажется не простым, т. е. не правдивым. Это — верно. (В Москве есть студент, Георгий Чулков, — знаете, он весьма удачно подражает Вам, и, ей-богу, пожалуй, он — талантливый малый.) Да, так вот, — реализм Вы укокошите. Я этому чрезвычайно рад. Будет уж! Ну его к чорту!

Право же — настало время нужды в героическом: все хотят возбуждающего, яркого, такого, знаете, чтобы не было похоже на жизнь, а было выше ее, лучше, красивее. Обязательно нужно, чтобы теперешняя литература немножко начала прикрашивать жизнь, и, как только она это начнет, — жизнь прикрасится, т. е. люди заживут быстрее, ярче. А теперь — Вы посмотрите-ка, какие у них дрянные глаза — скучные, мутные, замороженные.

Огромное Вы делаете дело Вашими маленькими рассказиками — возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни — чорт бы ее побрал! На меня эта Ваша «дама» подействовала так, что мне сейчас же захотелось изменить жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе. Но — жене я не изменил — не с кем, только вдребезги разругался с нею и с мужем ее сестры, моим закадычным приятелем. Вы, чай, такого эффекта не ожидали? А я не шучу, — так это и было. И не с одним мною бывает так — не смейтесь. Рассказы Ваши — изящно ограненные флаконы со всем» запахами жизни в них, и — уж поверьте! — чуткий нос всегда поймает среди них тот тонкий, едкий и здоровый запах «настоящего», действительно ценного и нужного, который всегда есть во всяком Вашем флаконе. Ну, будет, однако, а то Вы подумаете, что я это комплименты говорю.

Насчет отдельной книжки моих хороших рассказов — это Вы великолепно удумали. Я устрою это, хотя решительно не согласен с тем, что «Спутник» — хороший рассказ. Так ли нужно было написать на эту тему! А все-таки Вы мне, пожалуйста, перечислите те рассказы, которые один другого стоят. Ну — «В степи», «Изергиль», «На плотах», «Спутник» — а потом? «Челкаш»? Хорошо. «Мальва»?

Вы относитесь ко мне очень курьезно, т. е. не курьезно, а как-то удивительно нелепо. Т. е. это не Вы, должно быть, а я к Вам. Престранное впечатление производят на меня Ваши письма — не теперь, когда я ужасно развинтился, а вообще. Очень я их люблю и прочее в том же духе. Вы простите за всю эту канитель, но дело, видите ли, в том, что всякий раз, когда я пишу Вам, мне хочется наговорить Вам чего-нибудь такого, от чего Вам было бы и весело, и приятно, и вообще легче жилось на этой довольно-таки дрянной земле. За сообщение о Средине — спасибо. Он тоже — чертовски хорошая душа. Только я никак не могу понять, за что он любит Тимковского. Вот задача! Поклонитесь ему, Средину.

Да, говорят, Вы женитесь на какой-то женщине-артистке с иностранной фамилией. Не верю. Но если правда — то я рад. Это хорошо — быть женатым, если женщина не деревянная и не радикалка. Но самое лучшее — дети. Ух, какой у меня сын озорник! И очень умный — вот увидите, весной привезу его. Только научился у меня ругаться и всех ругает, а отучить я его не могу. Очень смешно — но неприятно, — когда маленький двухлетний шарлатан кричит матери во все горло:

«Сию минуту пошла прочь, анафема!»

Да еще чисто так выговаривает: ан-нафем-ма!

Однако — до свидания! Жму руку. «Фома» мой что-то все не выходит. Читали Вы, как Вас немцы хвалят? А недавно кто-то в Питере написал, что «Дядя» лучше «Чайки». Б[ыть] м[ожет]? Это дело мудреное.

Пишите, пожалуйста.


А. Пешков

100 А. Я. ШАБЛЕНКО

Не ранее 13 [25] января 1900, Н.-Новгород.


Стихи Ваши, Антон Яковлевич, я получил. Спасибо за любовь. Так как сам я — цеховой малярного цеха, булочник, молотобоец и т. д., то Вы, наверно, поймете, какой интерес для меня представляет свой брат, рабочий, склонный к писанию стихов и прочее такое. Поэтому позвольте спросить — прозой писать Вы не пробовали? Коли пробовали — пришлите посмотреть, а не пробовали — попробуйте и пришлите. Очень важно, чтобы наш брат заговорил, наконец, громко и на своем языке, свои речи. Кстати уж, в декабрьской книге «Жизни» помещен рассказец «Отслужил» Николаевича. Автор — тоже рабочий — слесарь. Видите? А Лев Толстой очень хвалит его рассказ. Так вот, подумайте-ко да и дерзните, напишите что-нибудь. А пишите короче, сжатее, о самом существенном и так, чтоб все в читателя, как гвоздь в дерево, вонзалось. Написав — несите в «Жизнь» редактору Владимиру Александровичу Поссе, скажите ему, что я прислал. А то прямо мне присылайте.

Крепко жму руку.


А. Пешков

101 Ф. Д. БАТЮШКОВУ

После 15 [27] января 1900, Н.-Новгород.


Дорогой

Федор Дмитриевич!


Вы поистине доставили мне огромное удовольствие, прислав дивную картинку Репина. Нравится она мне и всем здесь — чрезвычайно! Как это живо написано, как верно он понял Зазубрину, старика и всех. Хорошо!

Пишу и ему.

Отвечаю Вам. Петербург имеет свои достоинства, говорите Вы? Да, и на болоте цветут лилии, прекрасные, чистые лилии и другие хорошие, красивые цветы. Больше я ничего не знаю о Петербурге, и, разумеется, мнение мое о нем односторонне. То же, что я видел и пережил в нем, — и в воспоминании возбуждает у меня чувство горечи. Поездкой в этот город я ограбил себя, ибо я думал о нем лучше. Вы, Ф[едор] Д[митриевич], как я заметил, живете в условиях лучших, чем другие, — поэтому, быть может, Вы и лучше других, — Вы стоите в стороне от этой склоки людей, алчущих внимания публики, популярности. Но все те, что вращаются в центре круга, именуемого журналистикой, — это несчастные и даже жалкие люди. Жалкие — несмотря на то, что они хитры, злы, умны и умеют ловко бороться за свое место в жизни. Так? Но — у них есть обязанность не только за себя бороться, а и другим очищать путь к свободе, к сознанию. И вот, если я сравниваю — сколько сил тратится ими на борьбу за себя и сколько — на борьбу за других, — мне делается грустно. Я — что бы там ни говорили — небольшой, хотя и искренний писатель, а потом — и это главное — я малограмотный человек, которому надо учиться, надо видеть примерных людей, примерную жизнь. Всю жизнь я шел по грязи, сквозь грязь — и вот пришел… Ну, и что же я скажу? Я могу только рассказать, а сказать — не умею. И научиться мне — не у кого. Живых учителей — нет.

Вы понимаете меня?

До свидания! Спасибо Вам за память, спасибо за доставленное большое удовольствие. При встрече с И[льей] Е[фимовичем] скажите ему, что я благодарю его за себя и за арестантов, в которых он верно увидал — детей. Они, как дети, злы и шалили зло, как дети.


А. Пешков

102 Л. Н. ТОЛСТОМУ

18 или 19 [30 или SI] января 1900, Н.-Новгород.


За все, что Вы сказали мне, — спасибо Вам, сердечное спасибо, Лев Николаевич! Рад я, что видел Вас, и очень горжусь этим. Вообще я знал, что Вы относитесь к людям просто и душевно, но не ожидал, признаться, что именно так хорошо Вы отнесетесь ко мне.

Пожалуйста, дайте мне Вашу карточку, если имеете обыкновение давать таковые. Очень прошу — дайте.

Низко кланяюсь Вам.


М. Горький


Хвораю я, кашляю, грудь болит. Чуть было опять не поехал к Вам, да вот лег.

Адрес мой:

Нижний-Новгород,

Полевая, 20,

А. М. Пешкову.

103 А. П. ЧЕХОВУ

21 или 22 января [2 или 3 февраля] 1900, Н.-Новгород.


Ну, вот и был я у Льва Николаевича. С той поры прошло уже восемь дней, а я все еще не могу оформить впечатления. Он меня поразил сначала своей внешностью: я представлял его не таким — выше ростом, шире костью. А он оказался маленьким старичком и почему-то напомнил мне рассказы о гениальном чудаке — Суворове. А когда он начал говорить — я слушал и изумлялся. Все, что он говорил, было удивительно просто, глубоко и хотя иногда совершенно неверно — по-моему — но ужасно хорошо. Главное же — просто очень. В конце, он все-таки — целый оркестр, но в нем не все трубы играют согласно. И это тоже очень хорошо, ибо — это очень человечно, т. е. свойственно человеку. В сущности — ужасно глупо называть человека гением. Совершенно непонятно, что такое — гений? Гораздо проще и яснее говорить — Лев Толстой, — это и кратко и совершенно оригинально, т. е. решительно ни на что не похоже и притом — как-то сильно, особенно сильно. Видеть Льва Николаевича — очень важно и полезно, хотя я отнюдь не считаю его чудом природы. Смотришь на него, и ужасно приятно чувствовать себя тоже человеком, сознавать, что человек может быть Львом Толстым. Вы понимаете? — за человека вообще приятно. Он очень хорошо отнесся ко мне, но это, разумеется, не суть важно. Не важно и то, что он говорил о моих рассказах, а важно как-то все это, все вместе: все сказанное, его манера говорить, сидеть, смотреть на вас. Очень это слитно и могуче-красиво. Я все не верил, что он атеист, хотя и чувствовал это, а теперь, когда я слышал, как он говорит о Христе, и видел его глаза, — слишком умные для верующего, — знаю, что он именно атеист, и глубокий. Ведь это так?

Просидел я у него более трех часов, а потом попал в театр к третьему акту «Дяди Вани». Опять «Дядя Ваня». Опять. И еще я нарочно поеду смотреть эту пьесу, взяв заранее билет. Я не считаю ее перлом, но вижу в ней больше, содержания, чем другие видят, — содержание в ней огромное, символистическое, и по форме она вещь совершенно оригинальная, бесподобная вещь. Жаль, что Вишневский не понимает дядю, но зато другие — один восторг! Впрочем, Астров у Станиславского немножко не такой, каким ему следует быть. Однако все они — играют дивно! Малый театр поразительно груб по сравнению с этой труппой. Какие они все умные, интеллигентные люди, сколько у них художественного чутья! Книппер — дивная артистка, прелестная женщина и большая умница. Как у нее хороши сцены с Соней. И Соня — тоже прекрасно играла. Все, даже слуга — Григорьев, — были великолепны, все прекрасно и тонко знали, что они делают, и — ей-богу, даже ошибочное представление Вишневского о дяде Ване можно простить ему за игру. Вообще этот театр произвел на меня впечатление солидного, серьезного дела, большого дела. И как это идет к нему, что нет музыки, не поднимается занавес, а раздвигается. Я, знаете, даже представить себе не мог такой игры и обстановки. Хорошо! Мне даже жаль, что я живу не в Москве, — так бы все и ходил в этот чудесный театр. Видел Вашего брата, он стоял и хлопал. Никогда не хлопаю артистам — это обидно для них, т. е. должно быть обидно.

А что, видели Вы «Сирано де-Бержерак» на сцене? Я недавно видел и пришел в восторг от пьесы.

Дорогу свободным гасконцам!

Мы южного неба сыны,

Мы все под полуденным солнцем

И с солнцем в крови рождены!

Мне страшно нравится это «солнце в крови». Вот как надо жить — как Сирано. И не надо — как дядя Ваня и все другие, иже с ним.

Однако — я утомил Вас, наверное? До свидания!

У меня — плеврит. Кашляю во всю мочь и не сплю ночей от боли в баку. Весной непременно поеду в Ялту лечиться.

Крепко жму руку. Поклонитесь Средину, если увидите, a он пускай поклонится Ярцеву и Алексину.


Ваш А. Пешков

104 А. П. ЧЕХОВУ

11 или 12 [23 или 24] февраля 1900, Н.-Новгород.


Читали Вы статью Жуковского о Вас в «СПбург[ских] ведом[остях]», № 34 от 4-го февраля? Мне нравится эта статья, я давно ее знаю и безусловно согласен с тем, что «самосознание — паразит чувства». Согрешил и я заметкой по поводу «Оврага», но ее у меня испортил сначала редактор, а потом цензор. Знаете — «В овраге» — удивительно хорошо вышло. Это будет одна из лучших Ваших вещей. И Вы все лучше пишете, все сильнее, все красивее. Уж как хотите, — не сказать Вам этого — не могу.

В Индию я не поеду, хотя очень бы это хорошо. И за границу не поеду. А вот пешечком по России собираюсь с одним приятелем. С конца апреля думаем двинуть себя в южные страны, на Дунай пойдем, к Черному морю и т. д. В Нижнем меня ничто не держит, я одинаково нелепо везде могу устроиться. Поэтому и живу в Нижнем. Впрочем, недавно чуть-чуть не переехал на жительство в Чернигов. Почему? Знакомых там нет ни души.

Мне ужасно нравится, что Вы в письмах ко мне — «как протопоп», «читаете наставления», — я уже говорил Вам, что это очень хорошо. Вы относитесь ко мне лучше всех «собратий по перу» — это факт.

Ужасно я удивился, когда прочитал, что Толстой нашел в «Дяде Ване» какой-то «нравственный недочет». Думаю, что Энгельгардт что-то спутал. Сейчас эту пиесу здесь репетируют любители. Очень хороша будет Соня, и весьма недурен Астров. Пишете Вы еще что-нибудь?

Знаете — ужасно неприятно читать в Ваших письмах, что Вы скучаете. Вам это, видите ли, совершенно не подобает и решительно не нужно. Вы пишете: «мне уже 40 лет». Вам только еще 40 лет! А между тем, какую уйму Вы написали и как написали. Вот оно что! Это ужасно трагично, что все русские люди ценят себя ниже действительной стоимости. Вы тоже, кажется, очень повинны в этом. «Фому» Вам вышлет «Жизнь», она хочет переплести его как-то особенно, слышал я. А Вы, Антон Павлович, пришлите мне Ваш первый том. Пожалуйста! Там, судя по отзывам, есть масса рассказов, коих я не читал.

Сейчас отправил в Питер на утверждение «Устав Нижегород. о-ва любителей художеств». Устраиваем «О-во дешевых квартир». Все это — заплаты на трещину души, желающей жить. До свидания Вам!

Крепко жму руку и желаю написать драму.


А. Пешков

105 А. П. ЧЕХОВУ

12 или 13 [24 или 25] февраля 1900, Н.-Новгород.


Сегодня Толстой прислал мне письмо, в котором говорит: «Как хорош рассказ Чехова в «Жизни». Я чрезвычайно рад ему».

Знаете, эта чрезвычайная радость, вызванная рассказом Вашим, ужасно мне нравится. Я так и представляю старика — тычет он пальцем в колыбельную песню Липы и, может быть, со слезами на глазах, — очень вероятно, что со слезами, я, будучи у него, видел это, — говорит что-нибудь эдакое глубокое и милое. Обязательно пойду к нему, когда поеду к Вам. А поеду я к Вам, когда кончу повесть для «Жизни».

Кстати — огромное и горячее спасибо Вам за «Жизнь». Ее хоть и замалчивают, но Ваш рассказ свое дело сделает. Вы здорово поддержали ее, и какой вещью! Это, знаете, чертовски хорошо с Вашей стороны.

Как ликует этот чудачина Поссе. С него дерут десять шкур, его все рвут, щиплют, кусают. Его ужасно не любят в Питере — верный знак, что человек хороший. В сущности — что ему редакторство? 200 р. в месяц? Он мог бы заработать вдвое больше. Честолюбие? Совершенно отсутствует. Ему, видите, хочется создать хороший журнал, литературный журнал. Я очень сочувствую этому, мне тоже этого хочется. Мне, признаться сказать, порой довольно-таки тяжко приходится от «Жизни», да ладно. А вдруг действительно удастся создать журнал, да и хороший, чуткий? Надежды очень питают, хотя я и не юноша. Я, знаете, и еще буду просить Вас за «Жизнь», не оставьте вниманием! Дайте и еще рассказ, пожалуйста, дайте! Но, бога ради, не думайте, что я материально заинтересован в успехе «Жизни». Нет, я получаю 150 р. за лист и — все. Был у меня пай, но я от него отказался, ну их к чорту! Это был какой-то дурацкий пай, мне его подарили «за трудолюбие» в виде поощрения. Но я поссорился с двумя ив пайщиков и возвратил им подарок.

Пишу повесть довольно нелепую.

Кончу — поеду в Ялту ненадолго. И Поссе поедет со мной. Вот Вы увидите, какой он славный. И тоже нелепый. У него ужасно смешной нос и тонкий, бабий голос. Он вообще похож на Юлию Пастрану. Но это ничего. Есть у меня к Вам просьба: не можете ли Вы указать статей о Вас до 94-го года? Газетных статей? Я посылал в «бюро газетных справок» — отказали. Говорят, что дают только современные, из текущей жизни. А мне крайне нужно. Не знает ли Иван Павлович или Ваша сестра? Пожалуйста, если можно, спросите их.

Крепко жму Вам руку и желаю от души всего доброго и славного.


А. Пешков

106 Л. Н. ТОЛСТОМУ

14 или 15 [26 или 27] февраля 1900, Н.-Новгород.


Спасибо, Лев Николаевич, за портрет и за добрые, славные Ваши слова про меня. Не знаю я, лучше ли я своих книг, но знаю, что каждый писатель должен быть выше и лучше того, что он пишет. Потому что — что книга? Даже и великая книга только мертвая, черная тень слова и намек на истину, а человек — вместилище бога живаго, бога же я понимаю как неукротимое стремление к совершенствованию, к истине и справедливости. А потому — и плохой человек лучше хорошей книга. Ведь так?

Глубоко верю, что лучше человека ничего нет на земле, и даже, переворачивая Демснкритову фразу на свой лад, говорю: существует только человек, все же прочее есть мнение. Всегда был, есть и буду человекопоклонником, только выражать это надлежаще сильно не умею.

Ужасно хочется мне попасть к Вам еще разок, и очень огорчен, что не могу теперь же сделать этого. Кашляю, голова болит, работаю на всех парах, — пишу повесть о мудрствующих лукаво, каковых не люблю. Они есть самый низкий сорт людей, по-моему. Но, чтобы не утомлять Вас, брошу писать. Низко кланяюсь Вам и крепко жму руку Вашу. Кланяюсь и семейству. Желаю доброго здоровья!


А. Пешков

107 А. М. КАЛЮЖНОМУ

2 [15] июня 1900, Мцхет.


С какой радостью увижу я Вас, Александр Мефодиевич!

А пока представляю Вам моего приятеля, доктора Леонида Валентиновича Средина, и очень прошу Вашей ласки для него.

Мы не видались с Вам» почти 9 лет, но я прекрасно помню все пережитое с Вами и никогда не забывал, что именно Вы первый толкнули меня на тот путь, которым я теперь иду.

До свидания, до завтра!


Максимыч

108 А. П. ЧЕХОВУ

Начало [середина] июня 1900, Мануйловка.


Захотелось написать Вам несколько слов. Я уже в Мануйловке, и адрес мой таков:

Почтовая станция Хорошки, Кобелякского уезда, Полтавской губернии, в село Мануйловку.

Хорошо в этой Мануйловке, очень хорошо. Тихо, мирно, немножко грустно. И немножко неловко, странно видеть кучи людей, которые совсем не говорят о литературе, театре и о всем «прекрасном и высоком», до чего им совсем нет дела. Все-таки хохлы — славный народ, — мягкий, вежливый, я очень их люблю. Устроишись мы недурно. Среди огромного, старого парка стоят красный каменный дом, в нем семь крошечных нелепых комнат с узкими и низенькими дверями, а в этих комнатах — мы. А рядом с нами, на большой липе, живет семейство сычей. В пруде — лягушки, — а у малорусских лягушек такие мелодичные голоса. Неподалеку от нас церковь; сторож на колокольне бьет часы. Собаки лают. Настоящая украинская луна смотрит в окно. Думается о боге и еще о чем-то таинственном и хорошем. Хочется сидеть неподвижно и только думать.

Приезжайте-ка сюда. Мы поместим Вас в школе, в том же парке, неподалеку от нас. Комната у Вас будет большая, никто не помешает Вам. Тихо будет. Я начал купаться в милой реке Пеле, где ходят огромные щуки. Красивая река. Отсюда, из деревни, при лунном свете и под жалостное пенье лягушек ялтинское бытие кажется мне еще более отвратительным, выдуманным, ненужным. С завтрашнего дня — работаю.

Вам желаю того же и доброго здоровья желаю и всего хорошего. Крепко жму руку и — до свидания, пока.

Напишите, едете ли в Париж, и, пожалуйста, высылайте мне корректуры, как обещали. Ну, до свидания, Антон Павлович! Поклон Вашей маме и сестре. Жена тоже кланяется Вам, просит напомнить о каком-то Вашем портрете, обещанном ей, просит передать ее поклоны Вашей семье.


А. Пешков

109 А. П. ЧЕХОВУ

9 [22] июля 1900, Мануйловка.


Дорогой Антон Павлович!


Поедемте в Китай? Как-то раз, в Ялте, Вы сказали, что поехали бы. Поедемте! Мне ужасно хочется попасть туда, и я думаю предложить себя кому-нибудь в корреспонденты. Жена не очень охотно отпускает меня одного, но говорит, что была бы совершенно спокойна за меня, если б и Вы ехали. Едемте, дорогой Антон Павлович! Там — интересно, здесь — серо.

Жду ответа, скорого ответа.


Ваш Горький


Хорошки, Кобелякского уезда, Полтавской губ., в Маиуйловку.

110 К. П. ПЯТНИЦКОМУ

25 или 26 июля [7 или 8 августа] 1900, Мануйловка.


Мне давно хотелось оказать Вам, Константин Петрович, что я очень доволен, очень рад тому, что именно с Вами — «Знанием» — устроился по изданию моих книжек. Пользуюсь случаем поблагодарить от всей души лично Вас за дружеское отношение ко мне, за хороший тон Ваших славных писем и за это деликатное, даже щепетильное внимание ко мне. Крепко жму Вам руку. Хорошее дело требует хороших отношений от тех, кто его делает, и хорошие отношения участников — лучший залог успеха в деле. Я твердо уверен, что я и Вы сойдемся еще ближе и что все мы будем товарищами и по духу, по отношению к жизни. Ну, хорошо, довольно об этом. Я надеюсь осенью увидеть Вас, и тогда поговорим.

Американец? Дело в том, что я не умею написать разрешения на перевод, да и не нахожу его нужным. Ведь переводят же без разрешений. «Нью-Йорк Геральд» перепер «Фому», как мне писал некто Гольденберг, старый мой знакомый, бостонский житель. Но, если Вам не во труд — составьте текст разрешения, а я подпишу. Автобиография моя — моя неприятность. Меня коробит, когда я читаю о ней или слышу про нее. Это свинство, сочиненное г. Городецким, которого следовало бы выдрать за уши, чтоб он не печатал впредь частных писем. Автобиография мне нужна как материал для одной повести, и больше того, что, к сожалению, напечатано, я ничего не могу добавить.

Будьте добры, — раз это возможно, — переплести в хорошие черные переплеты 4 мои книжки и выслать их в Ялту Антону Павловичу. У меня всегда есть желание делать что-нибудь приятное для этого великолепного человека. Какой благородный человек, если б Вы знали! Ужасно его люблю.

Живу на лоне природы и нагуливаю себе на зиму здоровья. Много уже нагулял. Сочиняю драму, коя будет ни к чорту не годна. Наплевать, говоря по-русски. А вот скоро я начну писать повесть — это дело другое. Она мне давно уже спать не дает, а теперь я ее обмозговал. Рад. Но приняться — страшно. Замысловатая штука! Надо так ее написать, чтобы всякий человек — порядочный, разумеется, — прочитал и заиграл радугой: же, какой я человек, хороший, сильный, смелый.

Какая вообще задача у литературы, у искусства? Запечатлевать в красках, в словах, в звуках, в формах то, что есть в человеке наилучшего, красивого, честного = благородного. Так ведь? В частности, моя задача — пробуждать в человеке гордость самим собой, говорить ему о том, что он в жизни — самое лучшее, самое значительное, самое дорогое, святое и что кроме его — нет ничего достойного внимания. Мир — плод его творчества, бог — частица его сердца и разума. Надо говорить по совести — для сей задачи — мало я сделал… если еще сделал что-нибудь. Знаете, — недавно я прочитал весь свой первый том и «Фому». Сколько там ерунды! Сколько лишнего, плохонького, дрянненького, нищенского! Даже тошно стало мне. Да-с, это я говорю не рисуясь, поверьте. Знаете, что надо написать? Две повести: одну о человеке, который шел сверху вниз и внизу, в грязи, нашел — бога! — другую о человеке, к[ото]рый шел снизу вверх и тоже нашел — бога! И бог сей бысть един и тот же! Вот в чем дело. Хотя бог — это еще не все. Выше его — любовь к нему. Стремление к любви, или любовь стремления, — как это сказать? Впрочем — будет философии.

До свидания!

Кланяюсь всем товарищам Вашим. Пожалуйста, передайте мою глубочайшую благодарность заведующему Вашей конторой за его любезность ко мне.


Ваш А. Пешков


Хорошки, Полтав[ской], Кобелякского, в Мануйловку.

111 А. Д. ГРИНЕВЕЦКОЙ

24 августа [6 сентября] 1900, Мануйловка.


Милостивая государыня,

многоуважаемая, искренно чтимая,

а говоря проще — добрая и славная

Александра Дмитриевна!


Прочитав в расчудесной газете Вашей, что в первых числах сентября М. Горький имеет вернуться в Нижний, я возымел желание подтвердить сие важное сообщение, — репутация «Н. л.» дорога мне, и я не хочу, чтоб его упрекали в распространении ложных известий. А посему — задержите отправку газеты в Хорошки. Вот скромная цель сего пышного послания. Неправда, что горы рождают мышей, мыши рождаются у нас в комнате, в нижней части шкафа, и устраивают себе жилища в ботинках моей жены. По ночам, когда я пишу повести, они пищат от наслаждения при мысли, что со временем будут их грызть. Вы можете сообщить в «Листке», что М. Горький начал писать: а) три повести, б) роман в двух частях, в) дрраму, г) статью о музыке (народной и оперной, д) курс астрономии.

Сообщите также, что, возвратившись в Нижний, я буду принимать у себя во всякое время дня <и ночи людей, которые пожелают дать мне в долг денег.

Гонорар, который следует уплатить Адаму Егорову за сообщение о моем приезде, — отдайте мне. Он уже достаточно получил за воду из Волги, Камы и Белой. Какой водопроводчик, скажите!

В данный момент — лают собаки, ибо — ночь. Какие в Малороссии ночи! Удивительно! Настоящие украинские. Но обо всем этом я расскажу Вам со временем.

До свидания!

Вашему супругу — поклон. Большой поклон…

А знаете что? Прескучно в Малороссии! Особенно, когда «тиха украинская ночь», а собаки так и лают, так и лают, словно критики. Не говорите никому, что в Малороссии скучно. Не поверят, да еще будут ругаться. Окажут — это оригинальничанье. Я забыл еще сказать, что здесь чертовски холодно. Но об этом я скажу при свидании.


А. Пешков

112 А. П. ЧЕХОВУ

Между 15 и 31 августа [28 августа и 13 сентября] 1900,

Мануйловка.


Сим извещаю Вас, дорогой Антон Павлович, что драма М. Горького, довезенная им, в поте лица, до третьего акта, благополучно скончалась. Ее разорвало со скуки и от обилия ремарок. Разорвав ее в мелкие клочочки, я вздохнул от удовольствия и в данное время сочиняю из нее повесть.

Говоря серьезно — мне очень неприятна эта неудача. И не столько сама по себе, сколько при мысли о том, с какой рожей я встречу Алексеева и Данченко. Пред Вами я — оправдаюсь, т. е. драму все-таки напишу. Непременно! Это, знаете, очень любопытно как дисциплина, очень учит дорожить словами. Хочется оказать: «Он с усмешкой посмотрел на шкаф», — а нельзя! Сначала я чувствовал себя так, как будто кто-то неотступно торчит за моей спиной и готов крикнуть — «не смей!»

Думаю, что это письмо не застанет Вас в Ялте. Но надеюсь, что его перешлют Вам. Через несколько дней я уезжаю отсюда в Нижний и буду в Москве. Если Вы там, я Вас найду. Но если Вы где-то в ином месте, — напишите, пожалуйста, в Нижний, когда. Вы будете в Москве? Я буду там около 20-го сентября, непременно. Приеду уже из Нижнего. Очень хочется увидать Вас.

В Нижний пишите на «Нижегор[одский] листок».

Я очень поздоровел здесь. Жена Вам кланяется.

Крепко жму руку. Желаю всего доброго.


А. Пешков

113 Л. В. СРЕДИНУ

Между 26 и 30 августа [8 и 12 сентября] 1900, Мануйловка.


Что бы Вам, дядя, написать хоть разок маленькую записочку о здоровье Вашем, настроении и прочем, что Вас касается, — мне интересно. Уж коли теперь захотите совершить это, так адресуйте в губернский город Нижний на Волге. Письма с адресом в Н.-Новгород едут в Новгород и даже в Новгород-Северск.

Мы здоровы. Я недавно порвал три акта драмы и написал пять глав повести. Вот будет повесть! Действующих яиц — 173. Действие продолжается 22 года. Каждому году посвящаю 10 глав. Писать, так уж писать!

А Алексин рассердился на меня за письмо? Если — да, жаль. И чего он не ехал в Китай? Если только объявят настоящую войну — я еду. Обязательно! Я этой войне придаю огромное значение. Меня бы нисколько не удивило, если б она затянулась лет на 30 и завершилась общей трепкой всей Европе. Эх, зачем я не китаец! Я бы Вам показал цивилизацию! Я бы общипал с Вас культуру-то! Я бы…

Сидим мы здесь лишь потому, что у нас нет ни сантима. А холодно! Украинская ночь никогда не бывает тиха, — не забудьте написать это на полях Вашего Пушкина, — потому что потомки Мазепы не кормят своих собак.

Затем я кланяюсь Софье Петровне, Ярцевым, Ал. Ник. и Толе и Зине. Толе напоминаю одно его обещание. Представляю себе, в каком затруднительном положении очутится этот мальчик! Он так много надавал обещаний… Решен вопрос о его поездке на Волгу?

Прощевайте!

Крепко жму руку.


А. Пешков


Где Антон Павлович?

А если Мария Николаевна у Вас — поклон ей низкий.


А. П.

114 В. В. ВЕРЕСАЕВУ

12 или 13 [25 или 26] сентября 1900, Н.-Новгород.


Викентий Викентьевич!


Уезжая в прошлом году из Питера, я увез с собой Только три глубоких и ценных впечатления — одно из них я получил от знакомства с Вами, другое дал Струве, третье — Михайловский.

Искренно уважаю Вас. И хотя знаю мало, но всей душою чувствую душу Вашу — прямую, свято-честную, смелую.

Все это Вас ровно ни к чему не обязывет, и мне решительно все равно, как бы Вы ко мне ни относились. Я пишу это потому, что Поссе сказал мне, будто б в разговоре с ним Вы выразили сомнение в моих к Вам отношениях, будто бы кто-то оказал Вам, что я сержусь на Вас или что-то в этом роде.

Врут. Ничего подобного.

Поверьте мне, что я этим письмом отнюдь не лезу в дружбу к Вам, а просто и искренно хочу засвидетельствовать мое глубокое уважение к Вам — человеку, мою любовь к Вам — писателю.

Владимир сообщил мне, что Вы уходите из «Жизни» и не дадите ей «Записок врача». Меня это огорчает, мне жаль журнала, жаль Поссе, который положил в него много души и силы, но я думаю, что Вы поступаете — хорошо. Я и Поссе советую уйти. Где много хозяев — там мало толку и много пустяков, разногласий и всякой чепухи. Уйдет Поссе — я уйду. Но пока он там — я буду с ним, хотя бы 10 Соловьевых танцовали пьяный танец. Мне человек важен, важнее всех его верований и убеждений.

Думаю, что Вам понятно мое отношение к «Жизни» и терпимость к Соловьеву и т. д.

Крепко жму руку Вашу


А. Пешков

115 В. Ф. БОЦЯНОВСКОМУ

14 или 15 [27 или 28] сентября 1900, Н.-Новгород.


Уважаемый

Владимир Феофилович!


Я не считаю себя вправе делать какие-либо поправки к Вашему труду и не могу позволить себе этого.

Поздно говорить об этом, но мне — крайне неприятно, что мое частное письмо попало в печать благодаря неделикатности лица, которому оно было адресовано, и выдается многими за мою автобиографию.

Если Вас интересуют данные биографического характера — Вы можете почерпнуть их в таких рассказах, как «Мой спутник», «Однажды осенью», «Дело с застежками» и т. д.

По справедливому замечанию г. Меньшикова, моя биография мешает правильному отношению ко мне.

В конце концов дело не в том, кто я, а — чего я хочу.

Я попросил бы Вас не присылать мне корректуру Вашей книжки, ибо я завален всякого рода работой и едва ли найду время прочитать корректуру, не задержав ее долго, что, как полагаю, не в интересах Ваших.

Всего доброго!


А. Пешков

116 А. П. ЧЕХОВУ

Между 11 и 15 [24 и 28] сентября 1900, Н.-Новгород.


Барынино письмо прочитал внимательно, — храбрая барыня и ловко меня распатронила! А впрочем — ну ее к мужу!

Газеты зря кричат. Драму я не написал и не пишу пока. Пишу повесть и скоро ее кончу, а как только кончу, — начну драму. Начну сначала и в новом роде. Неуспеха — не боюсь, был хвален со всех сторон, и хоть силен был звон, а я не оглушен. Прекрасно чувствую, что окоро начнут лаять столь же неосновательно и громко, как и хвалили.

Но все это — неинтересно, дорогой и уважаемый Антон Павлович. А вот «Снегурочка» — это событие! Огромное событие — поверьте! Я хоть и плохо понимаю, но почти всегда безошибочно чувствую красивое и важное в области искусства. Чудно, великолепно ставят художники эту пьесу, изумительно хорошо! Я был на репетиции без костюмов и декораций, но ушел из Романовской залы очарованный и обрадованный до слез.

Как играют Москвин, Качалов, Грибунин, Ол[ьга] Леон[ардовна], Савицкая! Все хороши, один другого лучше, и — ей-богу — они как ангелы, посланные с неба рассказывать людям глубины красоты и поэзии.

20-го еду в Москву на первое представление, еду во что бы то ни стало. Я нездоров, уже в Москве схватил плеврит сухой в правом легком. Но это пустяки. Вам, по-моему, не следует ехать в Москву, — захвораете. Но ради «Снегурочки» — стоит поехать хоть на северный полюс, право. И если б Вы приехали к 20-му, — то-то хорошо было б!

Будучи в Москве, был я у Марии Павловны, был и у Книпперов. Понравились мне все они — ужасно! Дядя-офицер — такая прелесть! просто восторг, ей-богу. И мать тоже, «студент. Ночевал также у артиста Асафа Тихомирова — милейший парень! Видел писательницу Крандиевскую — хороша. Скромная, о себе много не думает, видимо, хорошая мать, дети — славные, держится просто, Вас любит до безумия и хорошо понимает. Жаль ее — она глуховата немного, и, говоря с ней, приходится кричать. Должно быть, ей ужасно обидно быть глухой. Хорошая бабочка. Сижу я на репетиции в театре, вдруг являются Поссе, Пятницкий, Бунин и Сулержицкий. Пошли в трактир и имели огромнейший разговор про Вас. Знаете — Бунин умница. Он очень топко чувствует все красивое, и когда он искренен — то великолепен. Жаль, что барская неврастения портит его. Если этот человек не напишет вещей талантливых, он напишет вещи тонкие и умные.

Вся эта публика в восторге от «Снегурочки». Поссе и Пятницкий приедут из Питера к 20-му. Это — законно. Видели бы Вы, как хорош бобыль — Москвин, царь — Качалов и Лель — Ольга Леонардовна! Она будет иметь дьявольский успех — это факт! Его разделят с нею и все. другие, но она — ошарашит публику пением, кроме красивой и умной игры. Музыка в «Снегурочке» — колоритна до умопомрачения, даром что ее кривой Гречанинов писал. Милый он человек! Любит народную песню, знает ее и прекрасно чувствует.

Художественный театр — это так же хорошо и значительно, как Третьяковская галерея, Василий Блаженный и все самое лучшее в Москве. Не любить его — невозможно, не работать для него — преступление, ей-богу!

Я, знаете, преисполнен какой-то радостью от «Снегурочки» и хотя видел в Москве вещи ужасно грустные, но уехал из нее — точно в живой воде выкупался. Видел я, например, женщину редкой духовной и телесной красоты, Давно я ее знаю — дивная женщина! И вот она уже девятый месяц лежит в постели полумертвая и полуумная от того, что жизнь — грязна, лжива и нет в ней места для хороших людей. Женщина эта заболела от того, что огромная масса других женщин сносит легко; — от несоответствия мечты с действительностью. Жалко мне ее так — что если б надо было убить человека для ее здоровья и счастья — я бы и убил.

Больше писать не буду, ибо хочется ругаться и стало грустно. Жена кланяется Вам и благодарит за портрет.

Будьте здоровы! Крепко жму руку. Просить Вас приехать в М[оскву] к 20-му — не смею. Но хочется мне этого — ужасно. Нет, уж поезжайте за границу. Пьесу кончили?

Купил Ваш 2-й том. Сколько там нового для меня! Если б Вы высылали мне корректуры следующих томов! Это облегчило бы мне мою задачу:

Всего доброго!..


Ваш А. Пешков

117 А. П. ЧЕХОВУ

Между 1 и 7 [14 и 20] октября 1900, Н.-Новгород.


Дорогой Антон Павлович!


Я только что воротился из Москвы, где бегал целую неделю, наслаждаясь лицезрением всяческих диковин, вроде «Снегурочки» и Васнецова, «Смерти Грозного» и Шаляпина, Мамонтова Саввы и Крандиевской. Очень устал, обалдел и — рад, что воротился в свой Нижний. «Снегурочкой» — очарован. Ол[ьга] Леон[ардовна] — идеальный Лель. Недурна в этой роли и Андреева, но Ол[ьга] Леон[ардовна] — восторг! Милая, солнечная, сказочная и — как она хорошо поет! Музыка в «Снегурке» до слез хороша — простая, наивная, настоящая русская. Господи, как все это было славно! Как сон, как сказка! Великолепен царь Берендей — Качалов, молодой парень, обладающий редкостным голосом по красоте и гибкости. Хороши обе Снегурки — и Лилина и Мундт. Ох, я много мог бы написать о этом славном театре, в котором даже плотники любят искусство больше и бескорыстнее, чем многие из русских «известных литераторов». Для меня театр, Васнецов и сумасшедшая семья Книппер — дали ужасно много радости, но я боюсь, что Вам, мой хороший, любимый Вы мой человек, от моей радости будет еще грустнее в этой чортовой пустынной и тесной Ялте. А хотелось бы мне, чтоб и Вас жизнь осыпала целой кучей искр радости. Уезжайте куда-нибудь!

Хорошо побывать в Мос[кве], но быть в ней неделю — утомительно. Видел я Мамонтова — оригинальная фигура! Мне совсем не кажется, что он жулик по существу своему, а просто он слишком любит красивое и в любви своей — увлекся. Впрочем — разве можно любить красивое — слишком? Искусство — как бог, ему мало всей любви, какая есть в сердце человека, ему — божеские почести. И когда я вижу Морозова за кулисам» театра, в пыли и в трепете за успех пьесы, — я ему готов простить все его фабрики, — в чем он, впрочем, не нуждается, — я его люблю, ибо он — бескорыстно любит искусство, что я почти осязаю в его мужицкой, купеческой, стяжательной душе.

Васнецов — кланяется Вам. Все больше я люблю и уважаю этого огромного поэта. Его Баян — грандиозная вещь. А сколько у него еще живых, красивых, мощных сюжетов для картин! Желаю ему бессмертия.

Крандиевская. Простая, милая женщина, глухая. Любит Вас — безумно и хорошо понимает. Славная баба, совсем не похожая на «интеллигентку». Говоря с ней, приходится кричать, но это ничего, — она тоже многое любит, и со страстью. А мне это дорого. Шаляпин — простой парень, большущий, неуклюжий, с грубым умным лицом. В каждом суждении его чувствуется артист. Но я провел с ним полчаса, не больше.

Очень мне понравился в этот приезд умница Данченко. Я прямо рад, что знаком с ним. Я рассказал ему мою пьесу, и он сразу, двумя-тремя замечаниям, меткими, верными, привел мою пьесу в себя. Все исправил, переставил, и я удивился сам, как все вышло ловко и стройно. Вот молодчина!

У Книппер я обедал с женой. Анна Ивановна пела вместе с дочерью а одна — хорошо! Тут же была мать Средина — прекрасная старуха. Удивительно, что все хорошие старухи, которых я знаю, обладают безобразными физиономиями. Хорошо у Книппер — просто и чертовски весело.

В неделю эту я пережил чорт знает как много! Я поехал в М[оскву] под таким впечатлением: за два дня до отъезда вхожу в квартиру Чешихина-Ветринского — может, знаете его книги о Грановском и сороковых годах? — вхожу и — вижу: на пороге его квартиры лежит брат его жены, 17-летний мальчик, а голова у него сорвана и вдребезги разбита, так что на шее висит одна нижняя челюсть. Неподалеку лежит часть лба и кусок щеки, а между ними — открытый глаз. На потолке, стенах — мозг и кровь. В руках мальчика — двустволка. Он выстрелил себе в рот из обоих стволов дробью. От любви и от недостатка правды в жизни.

В тот же день получил телеграмму из Мос[квы]: «Зина скончалась». Зина — это чудная женщина, мать четверых детей, дочь той барыни Позерн, которой я посвятил одну свою книжку. Это был человек кристально чистой души. Она однажды увидала, как ее муж расстегивал кофточку на груди швейки, жившей в их доме, и, увидав это, — упала на пол. С этой ночи она прохворала девять месяцев и 7 дней. Все время она лежала в постели, и ее перекладывали на простынях. У ней было воспаление всей нервной системы, что-то произошло с ганглиями — это возможно? Болело у нее все — кости, кожа, мускулы, ногти, волосы. За семь минут до смерти она сказала: «Я скоро умру — слава богу! Не говорите детям о том, что я умерла, в продолжение года, умоляю вас». И умерла. Я ее любил. Пять лет тому назад я думал, что без нее не сумею жить. А теперь — по приезде в Москву, — я проводил ее тело от Смоленского рынка до Курского вокзала и — поехал в театр смотреть «Снегурочку». Это — кощунство, это безобразно. Я — какое-то жадное животное, или я туп и черств? Теперь, когда я рассказываю это Вам, — мне совестно, но вообще я об этом даже не думаю. И то, что я не думаю, — возмущает меня. Теперь…

Третьего дня, проснувшись рано утром, я увидал, что на моей постели сидит девушка в ночном костюме. Она спрашивает меня — верую ли я в бога? Я думал, это во сне, и говорил с нею о боге и многом другом. Потом она встала и ушла в другие комнаты, и вдруг там раздался дикий вой тещи, жены, кормилицы. Оказалось, что девушка — не сон. Это сошла с ума сестра нашего соседа по квартире, учителя Ильинского. Теперь у нас все испуганы и держат дверь на запоре, хотя больную уже увезли в больницу. Но из моей памяти ее никто не увезет.

Вы видите, что я живу жизнью фантастической, нелепой. У меня мутится в голове, и я завидую Вашему покою. К Вам, мне кажется, жизнь относится как к святыне, она не трогает Вас в Вашем уединении, она знает Вашу тихую любовь к людям и не желает нарушать ее, грубо вторгаясь к Вам. Может быть, все это не так. Может быть, она не щадит Вас, задевая Ваше наиболее чуткое. Я завидую Вам потому, что мне начинает казаться — не слишком ли много заботится жизнь о том, чтоб насытить меня впечатлениями? Порою, знаете, в голове у меня вертится все, все путается, и я чувствую себя не особенно ладно.

А еще я чувствую, что люди глупы. Им нужен бог, чтобы жить было легче. А они отвергают его и смеются над теми, которые утверждают. Соловьев! Я теперь читаю его. Какой умный и тонкий! Читаю Аннунцио — красиво! Но непонятно. Нужен бог, Антон Павлович, как Вы думаете? Но оставим это. И Вы простите меня за это грубое, бессвязное письмо, которое ворвется к Вам потоком мутной воды, как я представляю. Простите. Я груб, как бык.

Книгу Данилина завтра же куплю, прочитаю и расскажу Вам впечатление. Спокойно расскажу. В Москве познакомился я с Брюсовым. Очень он понравился мне, — скромный, умный, искренний. Книгоиздательство «Скорпион» — Брюсов и прочие декаденты — затевают издать альманах. Просят у меня рассказ. Я — дам. Непременно. Будут ругать меня, потому и дам. А то слишком уж много популярности. Кстати — как прав Меньшиков, указав в своей статье на то, что я обязан популярностью — большой ее дозой — тому, что в печати появилась моя автобиография. И прав, упрекая меня в романтизме, хотя не прав, говоря, что романтизм почерпнут мной у интеллигенции. Какой у нее романтизм! Чорт бы ее взял.

В «Неделю» не пойду, некогда. Меньшикова не люблю за Вяземского и за Жеденова. Он — злой, этот Меньшиков. И он напрасно толстовит, не идет это к нему — и, думается мне, только мешает развернуться его недюжинному, страстному таланту.

Пишу повесть, скоро кончу. Сейчас же принимаюсь за драму, которую хочется посвятить Данченко. А Вы как, Антон Павлович? Написали что-нибудь? Поссе показывал мне Вашу телеграмму, в которой Вы извещаете его, что в октябре пришлете ему что-то. Поссе рад, как ребенок. Я тоже рад. Корректур Марксова издания Вы мне не присылаете, хотя и обещали. Ну, хорошо. Все равно, теперь мне некогда было бы писать статью. Но летом я заберусь куда-нибудь в глушь, все прочитаю и буду писать с наслаждением, с радостью. А хорошо работать! Вот я пишу и — очень доволен, хотя повесть-то длинна и скучна будет. Очень смущен тем, что никак не могу дать ей название.

Однако — пора дать Вам отдохнуть. До свидания!

Дай бог Вам счастья — уезжайте куда-нибудь. Крепко обнимаю Вас;


А. Пешков


Канатная, д. Лемке.

118 А. П. ЧЕХОВУ

11 или 12 [24 или 25] октября 1900, Н.-Новгород.


Был в Москве, но книжку Данилова нигде не нашел. Может, Вы мне пришлете, а я Вам возвращу ее, прочитав?

Был в Ясной Поляне. Увез оттуда огромную кучу впечатлений, в коих и по сей день разобраться не могу. Господи! Какая сволочь окружает Льва Николаевича! Я провел там целый день с утра до вечера и все присматривался к этим пошлым, лживым людям. Один из них — директор банка. Он не курил, не ел мяса, сожалел о том, что он не готтентот, а культурный человек и европеец, и, говоря о разврате в обществе, с ужасом хватался за голову. А я смотрел на него, и мне почему-то казалось, что он пьяница, обжора и бывает у Омона. Мы вместе с ним поехали ночью на станцию, дорогой он с наслаждением запалил папиросу и начал препошло посмеиваться над вегетарианцами. С ним была дочь его — девушка лет 17, красивая и, должно быть, очень чистая. На станции, в ожидания поезда, повинуясь неотвязному убеждению моему в его лживости, я заговорил об Омоне и — поймал вора! Да, он бывает в кабаках и даже спасал девицу из омонок, даже дал ей якобы 900 крон ради спасения ее. Врет, мерзавец! Не для спасения дал! Как скверно, фальшиво он рассказывал об этом! И все при дочери, при девушке. Другой был тут, какой-то полуидиот из купцов, тоже жалкий и мерзкий. Как они держатся! Лакей Льва — лучше их, у лакеев больше чувства собственного достоинства. А эти люди — прирожденные рабы, они ползают на брюхе, умиляются, готовы целовать ноги, лизать пятки графа. И — все это фальшиво, не нужно им. Зачем они тут? Все равно как скорпионы и сколопендры, они выползают на солнце, но те, хотя и гадкие, сидят смирно, а эти извиваются, шумят. Гадкое впечатление.

Очень понравилась мне графиня. Раньше она мне не нравилась, но теперь я вижу в ней человека сильного, искреннего, вижу в ней — мать, верного стража интересов детей своих. Она много рассказывала мне о своей жизни, — не легкая жизнь, надо говорить правду! Нравится мне и то, что она говорит: «Я не выношу толстовцев, они омерзительны мне своей фальшью и лживостью». Говоря так, она не боится, что толстовцы, сидящие тут же, услышат ее слова, и это увеличивает вес и ценность ее слов.

Не понравился мне Лев Львович. Глупый он и надутый. Маленькая кометочка, не имеющая своего пути и еще более ничтожная в свете того солнца, около которого беспутно копошится. Статьи Льва Николаевича «Рабство нашего времени», «В чем корень зла?» и «Не убий» — произвели на меня впечатление наивных сочинений гимназиста. Так все это плохо, так ненужно, однообразно и тяжело, и так не идет к нему. Но когда он, Л[ев] Н[иколаевич], начал говорить о Мамине — это было черт знает как хорошо, ярко, верно, сильно! И когда он начал передавать содержание «Отца Сергия» — это было Удивительно сильно, и я слушал рассказ, ошеломленный и красотой изложения, и простотой, и идеей. И смотрел на старика, как на водопад, как на стихийную творческую силищу. Изумительно велик этот человек, и поражает он живучестью своего духа, так поражает, что думаешь — подобный ему — невозможен. Но — и жесток он! В одном месте рассказа, где он с холодной яростью бога повалил в грязь своего Сергия, предварительно измучив его, — я чуть не заревел от жалости. Лев Толстой людей не любит, нет. Он судит их только, и судит жестоко, очень уж страшно. Не нравится мне его суждение о боге. Какой это бог? Это частица графа Льва Толстого, а не бог, тот бог, без которого жить людям нельзя. Говорит он, Л[ев] Н[иколаевич], про себя: «Я анархист». Отчасти — да. Но? разрушая одни правила, он строит другие, столь же суровые для людей, столь же тяжелые, — это не анархизм, а губернаторство какое-то. Но все сие покрывает «Отец Сергий».

Говорилось о Вас отечески-нежным тоном. Хорошо он о Вас говорит. Поругал меня за «Мужика» — тоже хорошо. В Москве слышал я, что Вы скоро там будете. Когда именно?

Слышал от многих людей, что 39-е представление «Дяди Вани» прошло поразительно хорошо. Говорят, Вишневский играл без крика и шума и так, что Лужский в сцене с ним побледнел со страха, а потом заплакал от радости. И плакала публика и актеры. Мне, наконец, хочется переехать в Москву ради этого театра. Ну, до свидания!

Крепко жму руку. Поклонитесь ялтинцам. Пришлите Данилова.


Ваш А. Пешков

119 С. А. ТОЛСТОЙ

11 или 12 [24 или 25] октября 1900, Н.-Новгород.


Многоуважаемая

София Андреевна!


Простите, что беспокою Вас! Когда я был у Вас с Поссе, то оставил в прихожей на вешалке рукопись товарища моего. Будьте добры выслать ее заказной бандеролью в Петербург журналу «Жизнь», Знаменская, 20.

Мне очень стыдно за мою рассеянность и за то, что принужден тревожить Вас, и без того охваченную заботами. Позвольте мне от сердца сказать Вам горячее спасибо за любезность и доброту, с которой Вы относитесь ко мне, и за все то простое, хорошее, что я встретил у Вас. Уж поверьте, что я-то могу ценить все это:

Желаю Вам от души здоровья и бодрости духа.

Земно кланяюсь Льву Николаевичу и очень прошу Вас напомнить ему относительно «Воскресения». Кланяюсь и Льву Львовичу и дочери Вашей, имя которой забыл, — простите!

С нетерпением жду снимка — вот буду благодарен Вам! По совести скажу — видеть себя на карточке рядом со Львом русской литературы — мне невыразимо радостно. Горжусь этим — ужасно! Знаю, что Вам обязан честью этой. Еще раз — кланяюсь Вам, кланяюсь Льву Николаевичу, крепко жму Вашу руку.

Всего доброго, София Андреевна!


М. Горький


Пешков. Нижний,

Канатная, д. Лемке.

120 В. Ф. БОЦЯНОВСКОМУ

5 [18] ноября 1900, Н.-Новгород.


Владимир Феофилович!


Книга Ваша — нравится мне, ибо в ней есть любовь. Вы, очевидно, очень любите литературу, это сверкает всюду в Вашем очерке.

А относительно себя самого в Вашем изображении я ничего не умею сказать. Думаю однако, что обо мне еще рано писать серьезно и рано возводить меня в величину. Я, кажется, из тех, которые никуда не приходят, а всё только идут. Недавно какая-то дама написала мне, что произведениями моими я причиняю зло, а добру не способен отдать честь. Ишь ведь она какая, дама-то! И на что бы ей именно у меня добру учиться?

Меньшиков не возбуждает особенного моего внимания к себе, но он — мой враг по сердцу (ибо кротость мудрых — не уважаю), а врага очень хорошо говорят правду.

Ну, дай Вам боже всего доброго. За любовное отношение — ко мне спасибо. Желаю успеха Вашей книге. Напишете о Чехове — пожалуйста, пришлите мне. Да кстати напомните, чтоб я прислал Вам свои книги, они скоро выйдут вторым изданием.

Портрет — ужасно смешной. Я похож на жаворонка из булочной, знаете, что в марте пекут?

Жму руку.


А. Пешков

121 В РЕДАКЦИЮ [ГАЗЕТЫ] «СЕВЕРНЫЙ КУРЬЕР»

Между 10 и 18 ноября [23 ноября и 1 декабря] 1900, Н.-Новгород.


М[илостивый] г[осударь], г[осподин] редактор!


Пожалуйста, напечатайте нижеследующее:

Кто-то из публики напечатал на-днях в «Новом времени» заметку о разговора моем с лицами, находившимися в коридоре Художественно-общедоступного театра в Москве. Автор заметки говорит, что он присутствовал при этом лично, но я думаю, что это неправда, или он не слышал, потому что слова мои он приводит в совершенно искаженной передаче московской газеты «Новости дня».

Говоря с публикой, я не употреблял грубых выражений: «глазеете», «смотрите мне в рот», не говорил, что мне мешают пить чай с А. П. Чеховым, которого в это время тут не было, ибо он сидел за кулисами.

Я сказал вот что: «Мне, господа, лестно ваше внимание, спасибо! Но я не понимаю его. Я не Венера Медицейская, не пожар, не балерина, не утопленник; что интересного во внешности человека, который пишет рассказы? Вот я напишу пьесу — шлепайте, сколько вам угодно. И как профессионалу-писателю мне обидно, что вы, слушая полную огромного значения пьесу Чехова, в антрактах занимаетесь пустяками». Сказав так, я извинился, хотя этого не надо было делать. Этим письмом я только протестую против искажения моих слов, но не извиняюсь. А газетчиков, раздувших это пустяковое происшествие, я от души спрашиваю: «Неужели вам, господа, не стыдно заниматься подобными пустяками?»


М. Горький

122 H. Д. ТЕЛЕШОВУ

19 или 20 ноября [2 или 3 декабря] 1900, Н.-Новгород.


Спасибо, голубчик Ник[олай] Дмит[риевич]!

Но Вы напрасно утруждали себя — чорт с ними! Пусть пишут, ругаются и т. д., я тоже буду писать и ругаться. От этого, кроме пользы для всех, — ничего не воспоследует.

Как Вы поживаете? Как здоровье супруги? Где Иван Алексеев? Видите ли Андреева? Хочется мне, чтоб Вы поближе к себе привлекли его — славный он, по-моему, и — талантливый.

Черкните парочку строчек, а я — крепко жму Вашу славную, дружескую лапу.


А. Пешков

123 В. Я. БРЮСОВУ

26 ноября [9 декабря] 1900, Н.-Новгород.


Что Вы читали мою заметку о Ваших стихах, мне, признаться, это неприятно. Заметка — глупая, говоря по совести. А Вы — лучше Ваших стихов пока. Мне искренно хочется, чтоб было наоборот, ибо наоборот — выгоднее для искусства.

Сообщите-ка мне последний срок для альманаха.

Я не договорил — Вы производите чрезвычайно крепкое впечатление. Есть что-то в Вас — уверенное, здоровое. Думаете, я это как бы извиняюсь пред Вами за отзыв о стихах? Нет — я хочу сказать, что, представляя себе Вас, — ждал от стихов большего. Теперь — извините.

Чорт знает отчего, но с некоторого времени я начал говорить с людьми тоном старшего дворника.

Думаю, что моя реляция о писателе, к[ото]рый зазнался, не понравится Вам; она плохо написана — раз, и написана на социальный мотив — два.

Крепко жму руку.


А. Пешков

124 В. С. МИРОЛЮБОВУ

Ноябрь 1900, Н.-Новгород.


Рассказ пришлю дня через два, три. Он уже написан. Он — как бы предисловие к дальнейшим. Вместе с ним возвращу переделанный рассказ Петрова. Петров — растет, дай ему боже всего доброго! Голову даю на отсечение, из него выйдет крупная сила, или я — осёл. Посылаю три стихотворения. Автор — из простых, бывший солдатишко. Прекрасно владеет стихом, но как-то туманен. Если которые-нибудь стихи пойдут — дай ему, Виктор Сергеевич, к[опеек] по 15.

Сколько будет рассказов в моей серии — не знаю. Следующий — «Жестянщик Нюшка» — дам вскорости, м. б., до января. Потом — «Веселый почтальон Силуя-нов». И т. д.

Каково живется?

Петрову за рассказ сейчас же вышли деньжат. Даже вот что, вышли, если можешь, теперь и запиши мне. Ему не столько деньги нужны, сколько нужно знать, что не один я ценю его. В деле его воскресения из пьяниц ты должен мне помочь, равно как и Владимир. А Владимира чем больше знаю я — тем более люблю и уважаю.

Советую и тебе, Вик. Сергеев., держаться ближе к нему, очень советую. На дурное в людях можно и не обращать внимания, а хорошее надо высоко ценить, ибо хорошего-то не очень много. Работаю, как каторжанин. Изучаю Пролог и библию во всю мочь. Купи-ка, брат, себе Пролог! Вот журнальчик — хорош! Всё в нем есть, всё.

Обнимаю.


А. Пешков

125 В. С. МИРОЛЮБОВУ

Ноябрь 1900, Н.-Новгород.


Святки и всю зиму проживу в Нижнем.

Посланные мною стихи Былинского верни мне. Он, мерзавец, уже напечатал их в «Волгаре». Человек он дрянной.

Передал ли Владимир хороший рассказ «Клинический случай»?

Следующий свой рассказ пришлю в декабре, наверно. Петров скоро пришлет.

Пока до свидания!

Жена у меня все прихварывает. Беспокойно.


А. Пешков

126 Н. Д. ТЕЛЕШОВУ

4 или 5 [17 или 18] декабря 1900, Н.-Новгород.


Николай Дмитриевич

— спасайте!


Ибо — погибаю!

Успех прошлогодней моей елки, устроенной на 500 ребятишек из трущоб, увлек меня — ив сем году я затеял елку на 1000! Увы — широко шагнул! Отступать же — поздно!

Прошу, молю, кричу — помогите оборванным, голодным детям — жителям трущоб! Николай Дмитриевич, пожалуйста, собирайте все, что дадут: два аршина ситцу и пятачок, пол-аршина бумазеи и старые сапоги, фунт конфект и шапку — всё берем! Всё!

Уверен в Вашей доброте, надеюсь на Вашу энергию. Кланяюсь супруге, Ивану Алек[сеевичу] и всем знакомым.

Как бы только затея моя не проникла в газеты! Ох, господи!

Крепко жму руку!

Пожалуйста!

Болен, никуда не выхожу. Завтра умру. Хороните без певчих, венков — не надо, лучше пришлите пять фунтов лаврового листу на елку бедным детям.


Ваш А. Пешков,


живущ в Нижнем,

Канатная, д. Лемке.

127 В. С. МИРОЛЮБОВУ

Начало [середина] декабря 1900, Н.-Новгород.


Длинный и хороший человек!


Посылаю рассказ Петрова, славный рассказ. Свой пришлю к январской книге, — верь не верь — пришлю. Ибо помню речь у Телешова, справедливую и верную речь. Скоро закончу мою повесть и начну — не знаю, что еще: «Нашу улицу» или что-то другое, чему названья нет и что очень грустно.

Дорогой дядя! Жизни мне мало для работы, вот что. Охота — смертная, а время нет. Сижу теперь по 8, по 10 часов в день, — мало!

Спасибо за Петрова, хорошо заплатили ему. Он живет у меня, работает, как вол, не пьет, серьезен. Хороший, честный и талантливый парень. Одинокий, бедняга. Верую, что из него выйдет нечто хотя и не крупное, м. б., но хорошее, цельное.

Жму руку, желаю бодрости духа.


Ваш А. Пешков

128 Н. Д. ТЕЛЕШОВУ

14 или 15 [27 или 28] декабря 1900, Н.-Новгород.


Николай Дмитриевич, дорогой мой!


Местное «О-во защиты женщин» задумало издать литературный сборник. Пожалуйста, помогите! Дайте рассказик, прошу убедительно, горячо прошу. Еще прошу Чирикова, Андреева, Бунина, женщин-писательниц, Поссе, Соловьева и Безобразова.

Сообщите мне адрес сего последнего, я должен поблагодарить его за присланную книгу и буду просить. Передайте Ивану Алексеевичу мою убедительную просьбу помочь, чем может. На отдельном листочке и ему записочка приложена.

Что Вы не пишете? Я просил Вас помочь моей елке — получили Вы письмо? Как живете? Не вздумаете ли на праздниках прокатиться сюда? Вот бы здорово! Едет Андреев, и, м. б., приедет Поосе. Как нравится ноябрьская книга «Жизни»? Скиталец?

Черкните пару слов и, пожалуйста, пришлите рассказик.

Пожалуйста, голубчик.

Цензура обеспечена.

Крепко жму Вашу славную лапу.


А. Пешков


Супруге поклон!

129 Н. Д. ТЕЛЕШОВУ

21 или 22 декабря 1900 [3 или 4 января 1901], Н.-Новгород.


Ну, знаете, Ваша жена рисует пером — великолепно! Ее снимок хорош, как гравюра! Тонко, изящно! Передайте ей мое сердечное спасибо за этот действительно славный подарок мне. Пожмите ей крепко, крепко руку.

За деньги, за книги — спасибо Вам, дружище! Вы подарили 50 штук штанов из чортовой кожи, было бы Вам известно. Нет ли у Вас еще «Елки Митрича» в отдельном издании? Эту вещь здесь часто читают на публичных чтениях, ребятишки ее очень любят и были бы рады получить в подарок. Вы меня простите, голубчик, и не церемоньтесь со мной, как не церемонюсь я с Вами, приставая к Вам с ножом к горлу. Есть и можете дать — дайте, нет — суда кет.

«За все, за все благодарю тебя» — за Безобразова, за обещание принять участие в сборнике и помочь осуществлению оного.

Зовите Белоусова, которого сердечно, горячо благодарю за книжки и за доброе отношение ко мне. Зовите Махалова, Семенова, Голоушева, очень поможете мне, дорогой дружище. Вы правы — сборник будет вещью великолепной, увидите. Сами пишите о чертях, о ведьмах, о чем угодно, пишите хорошо, красиво и мягко, как всегда.

Обращаю внимание на стихи Скитальца в декабрьской книге «Жизни». Стих — груб, но настроение — ценное.

Куда же писать Безобразову, коли он уехал в Киев? Напишу в Москву.

В сборник вовлеку еще Вересаева, т. е. попробую вовлечь.

Буня, чорт, не написал мне.

А что приехать Вы не можете, жалею о том, сильно жалею!

Эх, голубчик, Ник. Дмитр., приезжайте? Миров приедет, а? Поссе? Андреев? Скиталец?

Жене — низко кланяюсь! Спасибо ей, спасибо!


А. Пешков


Мужик? Дорогой мой, у меня на эту тему такие есть шедевры! Некогда воспользоваться! Недавно здесь в коренной купецкой семье разыгралась драмочка — прелесть! Вам бы, сэр, надо эту сферу тронуть.


А. П.

130 К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ

Декабрь 1900, Н.-Новгород.


Дорогой

Константин Сергеевич!


Я к Вам — с просьбой о помощи. Вот в чем дело: «по примеру прежних лет» затеял я в этом году елку на 1000 человек детей самого несчастного качества, т. е. для трущобных жителей в возрасте от 6 до 12 лет, и лишь для тех, которые в школах не учатся и ни в каких елках не участвуют. Самый обор! И, кажется, я провалился. В прошлом году елка у меня была на 500, и пожертвований хватило, а в этом — увы! По сей печальной причине прошу и умоляю Вас — походатайствуйте пред С. Т. Морозовым о помощи нам, нижегородам. Не может ли он, милостивец, дать нам тряпочек для подарков на штанишки и рубашонки детям? «Всякое даяние благо», даже и кредитная бумага. Постарайтесь, дорогой Константин Сергеевич, а то мы будем поставлены в смешную необходимость дать голодным и голым детям — по конфетке только. Умоляю.

Хвораю. Огорчен невозможностью ехать в Москву и видеть еще раз «Штокмана» и «Когда мы…» Наши были на «Мертвых» и приехали в восторге. Рассказывают чудеса. Ах, чорт возьми мою голову!

Плету потихоньку четырехэтажный драматический чулок со стихами, но не в стихах. Не говорите об этом газетчикам, — чтоб им онеметь, чтоб у них руки отсохли. Чувствую, что одна сцена мне удалась — благодаря тому, что в ней главным действующим лицом является солнце. Когда кончу? Сие известно господу.

Кланяюсь Вам низко и повторяю мою просьбу — посодействуйте, чем возможно. Всё берем, даже деньги! Коленкор, ситец, бумазею, сапоги, рукавицы, шапки — всё!

Низко, уважительно кланяюсь Марии Петровне и желаю ей всего, всего доброго и здоровья, здоровья — как и Вам.


А. Пешков


Кланяюсь всем.


Может, мне самому надо написать Савве Тимофеевичу? Я не знаю его адреса! Извиняюсь пред ним и прошу его, очень прошу!

131 К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ

Конец декабря 1900 [начало января 1901], Н.-Новгород.


Благодарю Вас, Константин Сергеевич, от всей души благодарю!

Славная выйдет елка, знаете! В этом году мы, кажется, с ног до головы оденем тысячу ребят. С. Т. — послал благодарственное писание. Экий душа-человек! Как он нас поддержал здорово!

Ваше сообщение о нищей — чудная вещь! Вот алмаз, который следует отшлифовать. И я этим займусь, ей-богу! Эта вещь и извозчик — прелесть! Вам — удивляюсь! Талантливый Вы человечище — да, но и сердце у Вас — зеркало! Как Вы ловко хватаете из жизни ее улыбки, грустные и добрые улыбки ее сурового лица!

О пьесе — не спрашивайте. Пока я ее не напишу до точки, ее все равно что нет. Мне очень хочется написать хорошо, хочется написать с радостью. Вам всем — Вашему театру — мало дано радости. Мне хочется солнышка пустить на сцену, веселого солнышка, русского эдакого, — не очень яркого, но любящего все, все обнимающего. Эх, кабы удалось!

Ну — встречайте праздники с праздником в хорошей Вашей душе!

Супруге — поклон низкий, и всем Вашим сродникам по крови и искусству — привет мой сердечный!


А. Пешков


Коли и артисты на елку соберут — ух! славно будет!

132 В. С. МИРОЛЮБОВУ

Конец декабря 1900 [начало января 1901], Н.-Новгород.


Петров выражает желание переработать начало рассказа, — надо прислать ему. Псевдони м — ни в каком случае изменять нельзя, об этом усиленно прошу. Это очень важно для меня, Петрову — безразлично. Для всех — тоже безразлично. Пускай кто хочет — смеется, потом я попытаюсь заставить задуматься над такой штукой, как Скиталец, — не Петров, а вообще скиталец. Руку жму, и больше некогда писать.


А. Пешков

133 А. Я. ШАБЛЕНКО

Конец 1900 — начало 1901.


Мне очень приятно сказать Вам, что прозой Вы можете писать лучше, чем стихами. Стихом Вы не владеете пока. Но в прозе Вы обнаружили и наблюдательность и много сердца. Много сердца — лучшее средство хорошо писать! Я очень рад, что я, рабочий, могу сказать Вам, рабочему, — пишите! Пишите кратко, просто, как Вы видели, как чувствовали. Пишите, как страдает наш брат, как трудно ему найти дорогу к свету, как он хочет счастья, радости, хорошей жизни и как принужден падать в грязь. Пишите! А чтобы выходило хорошо, т. е. сильно, — воображайте, что пишете не для друзей, а для врагов, для людей, сердца которых в броне бесстыдства и черствого себялюбия и нахального цинизма. Публика — это большая скотина, это наш враг. Бейте ее в рожу, в сердце, по башке, бейте крепкими, твердыми словами! Пусть ей будет больно, пусть ей будет беспокойно! Крепко жму Вашу руку.

Я испортил Вашу рукопись, но Вы простите мне это. Кое-где я сделал разные замечания. Отнюдь не следует Вам принимать их как нечто неопровержимое, — они только мое мнение. Но рукопись нужно исправить. В ней есть ненужные длинноты. Озаглавьте ее «Руки» — это очень хорошо, по-моему. Поработайте над нею еще. Пишите короче и тщательно выбирайте слова.

У меня не учитесь писать — я плохой пример! Учитесь у Чехова, вот писатель, у которого нет лишних слов! Как я был бы рад, если бы Вам удалось написать из быта рабочих что-нибудь сильное, оригинальное! Как это нужно для жизни. Исправив рукопись — пришлите ее мне, а я попытаюсь напечатать в «Жизни». Пожалуйста, не обижайтесь за порчу ее.


До свидания, товарищ!

А. Пешков

Загрузка...