Между 1899 и 1902.
Марья Григорьевна!
Хотя — какая Вы Марья? Да еще и Григорьевна? Просто Вы девчурочка очень хорошей души, но совсем маленькая. Впрочем — дело не в этом. Будем говорить о стихах. Когда я первый раз увидел Ваше лицо — я сказал себе — она пишет стихи, да, и она будет писать хорошие стихи. Не ошибся. Ничуть не удивился, когда Львов дал мне Ваши стихотворения. Видите — какой я жулик? То-то!
Стихи Ваши читал внимательно — насколько мог при головной боли и шуме адском вокруг меня. Должен Вам сказать, что переводы у Вас хуже своих стихов, а в личных Ваших стихах резко чувствуется недостаток знакомства с русским языком и с техникой версификации. Вам необходимо много работать над формой, необходимо обязательно — почему? Потому, что Вы должны писать. У Вас есть то, что зовется искрой божией, есть чувство красоты, есть чуткость зрения и слуха, а главное — хорошая, вдумчивая душа. Нужно писать — понимаете? Нужно много, серьезно работать над собой, над своим образованием. Я очень рекомендую для знакомства с русским языком читать сказки русские, былины, сборники песен, библию, классиков. Читайте Афанасьева, Киреевского, Рыбникова, Киршу Данилова, Аксакова, Тургенева, Чехова. Кое-что покажется Вам скучновато — читайте! Вникайте в прелесть простонародной речи, в строение фразы в песне, сказке, в псалтыре, в песне песней Соломона. Вы увидите тут поразительное богатство образов, меткость сравнений, простоту — чарующую силой, изумительную красоту определений. Вникайте в творчество народное — это здорово, как свежая вода ключей горных, подземных, сладких струй. Держитесь ближе к народному языку, ищите простоты, краткости, здоровой силы, которая создает образ двумя, тремя словами. Опасайтесь интеллигентности. Читая Антона Павловича, наслаждайтесь языком, вникайте в его магическое уменье говорить кратко и сильно — но настроению его не поддавайтесь — боже Вас упаси! Не верь ни одному писателю, если сам хочешь писать, — это закон! Знайте вот что — Вы маленькая девочка, а жизнь — вся пред Вами! Не запоминайте чужих слов — особенно интеллигентных — теперь это кислые, это затхлые, это бескровные слова. Не пишите на чистых страницах Вашего сердца чужими словами — ничего, никогда! Прислушивайтесь к самой себе внимательно, всегда внимательно, дабы безошибочно знать — кто это говорит? Вы, Ярцева, или это сидит уже в Вашей душе Тургенев, Байрон, Чехов, Гейне?.. И ежели это они — вон их гоните. Вон-с! Обязательно. Кто дерзает быть писателем — должен быть всегда и беспредельно искренним. Кто хочет быть писателем — должен найти в себе — себя — непременно! Почему? А потому, видите, что все мы — Вы, я, Ваш отец, Средин, Толька — определенные личности, которых вторично уже не будет. Люди сходны только внешне — и чем глубже каждый понимает себя самого, тем яснее выступают пред другими его самобытные черты. Чуете? Теперь — задача искусства? Оно, по-моему, имеет душой своей стремление воплотить в словах, красках, звуках все то, что есть лучшего в Вашей душе, все то, что самое ценное в человеке, — благородное, гордое, красивое. Оно изображает пошлое и грубое для посмеяния, для уничтожения и делает это, ставя рядом с пошлым — красивое, рядом с низким — благородное, рядом с грубым — нежное. Ваше понимание жизни — столь же ценно для меня, как и понимание Чехова, Шекспира, Шопенгауэра. Так же и Вы относитесь к людям — всех уважайте, но — не соглашайтесь ни с кем. Это — лучше. Берегите, берегите себя от чуждых Вам настроений, раз Вы хотите писать, а не пересказывать чужие слова.
Писать же — Вы можете. Таково мое убеждение. Может быть, оно ошибочно, чорт его знает! Писать Вы можете. Потому-то я и отнесся так строго к Вашим стихам, перечеркав их. Вы можете писать лучше, Вы должны лучше писать, а потому жалеть Вас нечего. Понимаете? Ну, вот. Гражданские темы — оставьте в стороне пока, рано Вам это, рано. Пишите пейзажики, маленькие пейзажики, какие писали Тютчев, Фет или Лермонтов, «Ночевала тучка золотая» — помните? Пишите, как завещал Некрасов — «чтобы словам было тесно, мыслям просторно». Помните у Майкова «Весну»? «Голубенький, нежный, подснежник цветок». Восемь строчек — 16 слов и полная картина. Вот Вы и попробуйте. У Вас «Боже, когда под лучами заката» — хорошо сделано! Это можно напечатать в любом журнале, но предварительно Вы там поправьте вторую строфу. Печатать я Вам не советую однако. Погодите, потерпите, успеете. Научитесь хорошенько сначала. Не показывайте Ваших стихов многим, — люди вообще грубоваты, — могут смутить Вас похвалами, гримасами, советами. Слушайте всего больше саму себя и работайте, работайте, работайте! Изучайте язык, форму. И, разумеется, смотрите на людей, на жизнь, на горы, море, цветы, камни, пыль, грязь — на все! Думайте! Думайте! Всего хорошего Вам, всего хорошего!
Отцам, матерям, знакомым — мой полновесный поклон. Работаю, как каторжник. Не учитесь писать так вот, «как каторжник» — это скверно! Вообще избегайте одинаковых слов, звуков, слогов на близком расстоянии.
6 или 7 [19 или 20] января 1902, Олеиз.
1902, № 1.
Обещаюсь и клянусь нумеровать письма в этом году. Ибо — боюсь, что Вы их — не все получаете. Будьте добры сообщить вот о чем:
1. Как мы решили насчет Бунина? Издается?
2. Что Скиталец? Вы ни словечка не сообщили мне о правильности или неправильности распределения рассказов. При сем посылаю его новое стихотворение. Если найдете нужным включить его — поместите где-нибудь в начале. «Рыцарь» — вещь характерная, но — уж очень плохо написано. Не лучше ли оставить его в стороне от книжки? По поводу «Сквозь строй» Лев Николаич сказал: «Талант, большой талант. Но — жаль! — слишком начитался русских журналов. И от этого его рассказ похож на корзину кухарки, возвращающейся с базара: апельсин лежит рядом с бараниной, лавровый лист с коробкой ваксы. Дичь, овощи, посуда — все перемешано и одно другим пропахло. А — талант! На отца он наврал, — не было у него такого отца».
Против сего отзыва я возразил заявлением, что, несмотря на огромные труды, потраченные мною в целях поучения Скитальца от разных книг, он, Скиталец, по лености своей и по упрямству лени, труды мои отверг и никогда ни одной книги до конца не мог прочитать, анафема!
Л[ев] Н[иколаевич] хохотал и дразнил меня всячески, и со смехом уверял, что хоть лопни я — а конституции не будет. Я же возражал — будет! Продолжайте лишь Вы Ваше дело, а мы — поможем. Ныне он снова болен, все теми ж перебоями изгоревшего сердца.
3. А что — получили Вы четвертый акт? Сообщите. Пьеса — репетируется. Распределение ролей — прекрасное. Идет — в феврале.
Дурак Амфи[театров] написал в 3 № «России» чорт знает что о «Знании». Читали?
Болванище Ганейзер изобразил меня и Чехова в «Пет[ербургских] вед[омостях]» от 25 или 1-го. Не помню. Глупо, скучно.
В «Моск[овских] вед[омостях]» статья Басаргина о «Троих», озаглавлена — «Бесстыдная проповедь цинизма». Здорово! Доказано, что я — «радикально невежествен».
Видеть Вас здесь—очень нужно. Ибо — во-первых — Чехов желал бы найти путь к разрыву с [А. Ф.] Марксом. Не покажете ли Вы договора кому-либо из хороших адвокатов? Не нарушается ли договор фактом продажи дела? — если факт этот — факт? Графиня Толстая жаждет говорить с Вами об изданиях соч[инений] Л[ьва] Н[иколаевича].
Я — буду говорить о многом. Мне до чортиков жаль Антона Павлова! Деньги он все прожил, писать—не хочется, ибо — противно же работать на Маркса.
Да! Однажды я провозгласил такой догмат: «Писатель должен быть жесток». Нужно прибавить к этому: «и умен».
Здесь — снег. И это так нелепо, так карикатурно и скучно! Снег — на кипарисах! Это похоже на старуху лет семидесяти в подвенечном платье,
4. Что Андреев? Списались Вы с ним по вопросу о втором издании? Мне он не пишет, очевидно, все еще женится. Аванс под второе издание просил?
5. Пошлите в Академию художеств Илье Яковлевичу Гинцбургу, скульптору, 100 р. Это для того, чтобы он выслал мне статуэтку Льва Николаевича]. Пошлите от М. Горького. Пожалуйста, ибо, если Вы этого не сочините, — Л[ев] Н[иколаевич] сам сделает, чего я не хочу по некоторым основательным соображениям. Христа ради!
Когда Вы приедете? До смерти моей или уже после похорон?
Сообщите об этом.
В[ладимиру] письмо послали? Письмо 15 о Голов[инском] получил. Чорт с ним!
Начало [середина] января 1902, Олеиз.
Уважаемый Константин Сергеевич!
По словам Антона Павловича — начались репетиции мсей пьесы. Будьте добры принять к сведению мой взгляд на действующих лиц.
Главными фигурами являются — Нил и Поля. Они оба мало говорят — что поделаешь! — больше говорить им нельзя.
Нил — человек спокойно уверенный в своей силе и в свеем праве перестраивать жизнь и все ее порядки по его, Нилову, разумению. А его разумение истекает из здорового, бодрого чувства любви к жизни, недостатки которой вызывают в душе его лишь одно чувство — страстное желание уничтожить их. Он, рабочий человек, знает, что жизнь тяжела, трагична; но все же — лучше ее нет ничего, а она должна и может быть исправлена, перестроена его волей, сообразно его желаниям. Он — всегда спокоен, жесты его округлы, не резки, а грациозны, ибо в каждый из них он влагает силы — по инстинкту, не больше и не меньше того, сколько следует. Раздражаясь, он говорит твердо, отчетливо, — как топором рубит. Его возмущение, его гнев — все в нем здорово, крепко, а не — нервно и резко. Он быстро успокаивается, но никогда — не уступает.
Поля — скромна, проста и способна на всякое геройство без фраз, без рисовки. Полюбит — раз на всю жизнь, поверит — тоже. Говорить — не умеет, немножко конфузится, заикается, но — коли говорит, так уж верит в правду слов своих, готова сказать их всюду, всем и все вынести за них.
Тетерев — хотел быть героем, но — жизнь его одолела, смяла, и он ее ненавидит за это. Считая себя богато одаренным — относится к людям свысока. Из всех окружающих его — уважает только Нила, понимая, что этого — не сломишь. На Шишкина смотрит как на хорошего ребенка — с доброй улыбкой. Мещан — воистину ненавидит, считая их — совершенно справедливо — врагами свободно думающих и чувствующих людей, губителями жизни. Неуклюж, и этим даже рисуется.
Перчихин и Елена — люди родственные. Оба живут не мудрствуя лукаво, умея находить и смысл и наслаждение в самом процессе жизни. Оба — инстинктивно склонны более к хорошему, чем — дурному. Елена любит быть дрожжами, она ясно, весело улыбается, у нее множество живых жестов, она любит, чтобы за ней ухаживали, чтобы жизнь вокруг ее — кипела радостью, пенилась смехом. Любит Петра из жалости, т. е. даже и не любит, но хочет заразить его счастьем жизни, хочет, чтоб он смеялся. Считает делом чести рассмешить, развеселить покойника, если он сопротивляется, готова ради этого лечь с ним рядом в гроб. Курит тоненькие папироски, умеет хорошо одеться, хотя и дешево. Перчихин — слаб. Понимая, что, ежели жизнь всосет его в глубь себя, она сделает с ним все, что захочет, он, с откровенной хитростью, обходит ее краешком и ухмыляется — надул, дескать, что, взяла?
Акул[ина] Иван[овна] — вся в любви к детям и мужу, вся в желании видеть всех окружающих любящими друг друга, кроткими, сытыми. Часто шмыгает носом и все покачивает головой. Суетлива, пугается шума.
Старик — в нелепом, раздражающем душу положении. Жил чорт знает сколько времени, работал не покладая рук, мошенничал для усиления результатов работы и — вдруг видит, что все это зря! Не стоило, пожалуй! Не для кого. Дети — решительно не удались. И жизнь начинает его страшить своим смыслом, которого он не понимает. Говоря, он разрезает воздух ладонью руки, как ножом — поднимет руку к лицу и от носа, не сгибая локтя, движением одной кисти — разрежет воздух. Движения медленны.
Петр — хочет жить спокойно, вне обязанностей к людям, но, чувствуя, что жить так — недостойно человека, ищет оправдания себе, не находит, раздражается. Найдет он нужные оправдания своего отношения к людям или не найдет — все равно! — он будет мещанином, таким же крохобором, как его отец, не столь сильным и работоспособным, как отец, но более умным и хитрым. Елену любит потому, что чувствует в ней смелость, т. е. то, чего в нем нет, и, разумеется, потому еще, что она красива, кажется доступной, а — не дается. В пьесе он — несчастный парнишка, после, в жизни, будет жалким жуликом, дешевеньким адвокатишкой, без таланта, гласным думы, из тех, которые первыми предлагают послать благодарственную телеграмму министру внутренних дел по тому поводу, что господин градской голова благополучно излечился от завалов в кишках. Нервозен.
Татьяна — хочет жить, но не имеет ни силы, ни смелости и убеждает себя, что жизнь — нехороша, жить — не стоит. Понимает, что в сердце Нила хватило бы энергии противостоять напору несчастий и на ее долю, но — увы! Издергала себя до того, что не способна ни к добру, ни ко злу, не может ревновать, не может даже упрекать. Говорит колкости извиняющимся тоном. Очень несчастна. Возбуждает однако не столько жалость и участие к ней, сколько… что-то другое, еще менее ценное.
Шишкин — славный парень. Прямодушная оглобля эдакая. Что думает, то и говорит. Рожа — широкая, здоровая, движения — неуклюжи, стул возьмет — с треском. Ногами задевает за все, кроме потолка. Костюм — не только небрежен, но и в дырочках.
Цветаева — большие, хорошие глаза, резковата. Одета просто. Ловко щелкает пальцами. Задумываясь, сильно хмурит лоб.
Если Нила будете играть Вы, это будет превосходно. Кроме Вас — никого не вижу. Судьбинин еще. Но я его не знаю и не могу судить, каков он может явиться в этой роли.
Засим, очень Вас прошу: попросите гг. артистов, занятых в этой пьесе, сняться в костюмах, по ролям, каждый на отдельной карточке, и снимите декорацию. Все сие — за мой счет, пожалуйста. Мне нужны снимки для иллюстрированного издания пьесы. Очень прошу!
Затеял еще пьесу. Босяцкую. Действующих лиц — человек 20. Очень любопытно — что выйдет.
Крепко жму Вашу руку и руку талантливой супружницы Вашей. А всем остальным — кланяюсь.
А что — в цензуре пьеса была? Сообщите.
А также — когда думаете ставить? Жена моя собирается на первое представление, так ей это любопытно.
И еще: говорят, в продаже имеется Ваш бронзовый бюст в Штокмане — правда? Обязательно скажите.
Начало [середина] января 1902, Олеиз.
Мой большущий и свирепый человек!
В эту стычку с тобой я искренно и прочно полюбил твою славную, смущенную жизнью, жаждущую бога душу. Хорошо, что мы поругались, мне это помогло понять тебя, Виктор Сергеевич. И я неописуемо рад, что вижу в жизни еще одного человека, на которого можно положиться, который ответит на искреннее — искренно и в большом деле, в трудной борьбе за лучшее в жизни — ни пред чем не спасует, не преклонится, а падет. Доброго здоровья, брат! Я же — дикий человек. Я—едва ли добрый человек, — слишком много били и оскорбляли душу мою, для того чтоб в ней сохранилось хорошее. Я, видишь ли, религиозное чувство, страсть в искании божества — понимаю, ценю, силу этой страсти — знаю. Творчеству ее — обновлением жизни мы будем обязаны, да, это так!
Но по натуре моей мне Исайя ближе Иеремии, мне дорог Никола Мирликийский за пощечину Арию и Христос — за бич, коим он торгашей изгнал из храма. Виктор Сергеич! Дружище — те христиане, что опрокидывали идолов и потом уже шли на костры и в цирки, — ценнее тех, что говорили: «не преклонюсь пред бесями!» — и пассивно шли на смерть, оставляя идолов на пьедесталах. Родной мой! Жизнь — борьба, всегда борьба! Но не с собой, а за себя бороться надо. Нас — душат, нас хотят сделать холопами, мы — уже рабы, нам надо сбросить цепи и для того, чтоб свободно молиться и служить богу нашему. Это простые, железные цепи, и — разве не окованы мы ими? Над нами издеваются враги; кто они и чем сильны? Негодяи и мерзавцы, цинизм и нахальство — их сила. Мы уступаем им — почему? Они бессовестны и тем сильны, мы же избытком совести страдаем, и вот почему над нами властвуют они. Как буду я побеждать страсти мои, если они — одно оружие и должны быть отточены и обострены, ибо ими лишь побеждают?
Я вижу страсть в тебе и — рад! Ты — против себя идешь — мне это больно. Но — все-таки, все-таки — ты живой человек — вот что хорошо! Буду говорить откровенно: уделяй меньше времени себе, своим болям и настроениям, и — ей-богу! — от этого ты будешь более здоров и телесно и душевно. Не останавливайся над собой подолгу, — человек живой души и без дум над путями жизни придет к своему месту и делу, он — не заплутается, ибо душа его, его желание — его вечный маяк. У тебя есть огромное желание, оно ясно тебе, ты христианин больше, чем другие, — зачем тебе особенно долго и много всматриваться в глубь себя? Неизвестно, где хорошее и дурное в человеке, — а что — если дурное заложено в нем ниже, глубже хорошего?
Прости за все это письмо, не мне советовать. Я, впрочем, не советую, а лишь говорю. Я только радость мою и мой страх за тебя высказываю. Очень уж ты ломаешь себя, — думаю, что это для тебя столь же излишне, как и тяжело.
Заключаю тем, что от всей души говорю — как бы ты впредь ни относился ко мне и другим, я все равно навсегда люблю и уважаю Виктора Миролюбова, ибо не часто встречаешь людей искренно верующих, — что я теперь о тебе знаю, — и редки люди благородные и открытые, каков ты есть. До свиданья! Доброго здоровья! Крепко жму руку.
Между 7 и 11 [20 и 24] января 1902, Олеиз.
№ 2
Я глупо сделал, не оставив себе стихи Скитальца. Будь они у меня, — вероятно, мне удалось бы отшлифовать «Алмазы». Присылайте корректуры, попробую еще. Не удастся — первым поставим «Колокол». Это хорошо звучит. Последнее слово в деле оборудования Скитальцевой книги — за Вами. Должен сказать, что я в стихах — совершенный невежда — как и в грамматике, и как в логике еще. Ямб от хорея я не могу отличить, а об амфибрахии долгое время так полагал, что он — не форма стиха, а допотопное чудище, вроде ихтиозавра.
Вы, посылая корректуры, будьте добры, сделайте мне подробные указания, где и что неладно. А относительно лирики Степановой я держусь такого мнения, что для цельности представления о нем лирику-то всю целиком надо бы к чорту послать. Как Вы полагаете? «Дон-Кихот» в рукописи лучше, чем в печати, ибо цензор несколько переделал его. В рукописи эта вещь названа «Рыцарь». В ней есть идея, но я отнюдь не настаиваю на помещении ее в книжку. Знаю — плохо.
Ваше предположение, что книжка будет иметь успех, — очень радует меня. Очень, очень жажду этого успеха в публике, а если он будет сопровождаться неодобрением критики — я сгорю от восхищения!
Занимаюсь корректурой своих книг. Зело противно! «Не гоже псу возвращаться на блевотину свою». Это сказал Л[ев] Н[иколаевич] единовременно со мною, и сие трогательное единодушие заставило нас обоих здорово хохотать. Но хохотали мы не как авгуры, нет! — а как люди, сами себя устыдившиеся. «Читаешь и видишь: сколько лишних слов, страниц, сколько чепухи! — говорит он. — Терпеть не могу читать сочинения Толстого!» — «А я — Горького…» — сознался искренно Ваш слуга. Многое из писаний моих я вырвал бы с корнем, но — поздно! Ибо, если публика увидит, что книжки стали тощи, — она закричит: «Обман! Караул! У соседа — толще!»
А наш общий друг, на Зеленом Эрине живущий, продолжает шпынять в меня раскаленными нетерпением посланиями. Зовет и… к смерти призывает. Он, видимо, вполне уверен, что мы с успехом можем затеять игру в Герцена — Бакунина. Тут есть маленькая ошибочка по существу, но это, конечно, пустяк и — почему не попробовать крепость головы и стены? И, разумеется, «плох тот солдат, который» и т. д. Но — для кого все сие? Дело в том, что в данный момент в империи нашей есть две группы людей, нуждающихся в свободном слове, причем одна — нуждается только в слове, другая же еще и в примере. Первая — велика, разнообразна и ничем не связана во едино целое, — ни даже единством желаний. Она — по обыкновению впереди массы и — как всегда — вне потребностей народа, насущных его потребностей, ею все еще не сознанных. Она — умная. Нр — трусливая. Вот она, видя рост демократии, испугалась сего явления, — в коем для нее не должно бы быть неожиданности, — испугалась за культуру, которую демократ якобы не пощадит в случае победы его, — и ныне проповедует необходимость «аристократов духа», идеализма и прочих штук. Если б Вы знали, как мне противен этот поворот назад, к самоусовершенствованию! Я не оговорился — это назад! Теперь — совершенный человек не нужен, нужен боец, рабочий, мститель. Совершенствоваться мы будем потом, когда сведем счеты. Другая часть интеллигенции ищет бога, за которым желала бы скрыть свою неспособность к жизни, страх пред ее противоречиями и т. д. Большинство — как всегда — ни бе, ни ме, ни кукареку, но, впрочем, вполне готово загрести жар чужими руками и проехать вперед на шее ближнего. Для этой интеллигенции — не стоит затевать ничего на Зеленом Эрине. Другая интеллигенция — только что вылупилась из яичка, находится в периоде отрочества, но уже инстинктивно чувствует, чего ей надо. У этой единство желаний — налицо, даже теперь, при слабом, сравнительно, развитии в ней сознания своих человеческих прав. Ее не приходится толкать вперед, а — надо удерживать, как сие ни обидно. И для нее гораздо важнее примеры, чем слова. Слова — она слышит всякие. Еще вчера ей говорили, что она — самое ценное, самое отрадное и могучее в жизни. Сегодня говорят, что «духовные вершины аристократической интеллигенции прошлого заключают в себе более высокие психические черты и в некоторых отношениях они ближе к будущему, чем буржуазно-демократическая интел[лигенция] капиталистического века с ее духовной бедностью и антвидеалистическим духом». Будучи грамотной, демократическая интеллигенция, читая сии строки, — гораздо более приложимые не к ней, а к буржуазной, первой группе, — принимает это догадливое красноречие на свой счет и — обижается. И — вправе обижаться. Но — если б она только обижалась — это еще ничего! А вот что скверно: во вчерашнем учителе она чувствует сегодня врага себе, изменника ее интересам. Для этой интеллигенции — нужны примеры стойкости, нужны доказательства к словам. Для нее, например, будет очень приятно и поучительно, если на ее глазах, на улице, во время драки с полицией, будет, между прочими, убит или искалечен М. Горький, и будет крайне обидно, гнусно и не педагогично, если то же лицо, сидя где-нибудь в заграничной келье под елью, начнет оттуда «пущать революцию» во словесех, хотя бы, скажем примерно, и красноречивых. Вот оно дельце-то какое!
Нет, надо жить дома. Интересно и полезно дома жить.
Кстати, с «близостью к будущему духовных вершин аристокр[атической] интеллиг[енции]» я могу согласиться… с маленькой оговорочкой. Ближе, вы говорите? Очень хорошо! Но — будьте любезны, убедите меня в том, что «будущее» будет строиться именно по старым рецептам, что демократы, — люди, еще не жившие, — обязательно пойдут по издревле рекомендованным путям, что они не в силе выработать свою культуру, свое миропонимание, — прямо противоположное буржуазно-христианскому взгляду на дело жизни… взгляду, которого, кажется, и не существует как непререкаемой аксиомы. Сколько я понимаю — достопочтенные мудрецы, учившие о жизни, учили все более насчет способов, какими можно достичь в жизни сей покоя и уюта, но — не встречал я философов, которые решились бы доказать, что жизнь — радость, музыка, что труд — обязанность, отнюдь не веселая, и что только тогда жизнь хороша, когда труд — удовольствие. Почему-то, знаете, мне, еще со дней юности, казалось да и теперь кажется, что господа зиждители современной культуры всегда тянули, главным образом, одну ноту: трудись-терпи, выше головы не прыгнешь, бога — не познаешь. Очень может быть, что это верно. Но — если не верно? Если я терпеть — не хочу, трудиться буду лишь тогда, когда сумею найти в труде наслаждение, и — прыгну выше головы своей — создам себе развеликолепного бога — покровителя всех и вся, бога — источника радостей и веселия?
Человек — все может!
Простите великодушно! Я разъехался так по милости чорта Миролюбова. Вот богопротивная личность! Сначала я с ним крепко полаялся, а потом мы долгое время философили и дофилософились до того, что едва снова не разругались. В заключение он подарил мне великолепную палку… Очевидно — символический подарок. Думаю, что сей самой палкой о» молча обязал меня корректировать его поведение. Нелепая фигура! Но — есть в нем достоинства… впрочем, было бы ужасно, если б столь огромное тело содержало в себе одни недостатки.
Перечитав письмо, вижу, что написано оно изумляюще скверно, запутано, шероховато и вообще — пакостно! Нет, видимо, философия не моя специальность! Вы простите за всю эту болтовню. Дело в том, что это место все сильнее болит у меня, все ярче вижу я разлад двух психических величин. Культурник-мещанин, осторожненький, гибкий, желающий купить на грош своего духа пятаков удобств для тела и души, и прямолинейный, героически настроенный демократ, преждевременно изготовивший свой лоб для удара о стену, — не уживаются они! Боюсь — они расходятся все дальше, боюсь, что там, где должно бы родиться уважение и доверие, — рождается ненависть, с одной стороны, боязнь — с другой. Вот в чем дело.
Бывают у меня разные людие, по преимуществу из простых. Бывают Толстые и другие разные. О господи!
Жду Вас, но, кажется, — не дождусь!
Получены телеграммы о деньгах. Спасибо. Но — не переводите на казначейство, ибо я обязан подпиской о невыезде из Олеиза без разрешения исправника, а просить таковое разрешение — довольно противно. Посылайте в Кореиз и на жену.
До свидания!
Все же в глубине души моей живет слабая надежда видеть Вас здесь.
13 [26] января 1902, Олеиз.
Милый Николай Дмитриевич!
Забыл я — отвечал тебе на письмо твое о сборнике и Пятницком или — не отвечал? Дело в том, видишь ли, что У меня такая куча всевозможной переписки и такой беспорядок в башке, что я постоянно забываю во-время отвечать на деловые письма и этим часто побуждаю людей думать обо мне чорт знает как плохо. Ну, ладно, это пустяки.
Письмо твое послано мною Пятницкому с приличной случаю припиской. Посему, пожалуйста, подожди решать вопрос о месте издания сборника. «Знание» может издать дешевле — это раз, лучше распространить — это два и три — самое главное! — фирма эта пользуется у публики и на рынке известным доверием. Ты пишешь, что больше к Пятницкому обращаться не сможешь. Ну, зачем же так много самолюбия в столь серьезном деле! Нужно тебе сказать, что Пятницкий один везет огромный воз — все дела «Знания» — и страшно завален работой. Затем — письмо к нему могло и пропасть, последнее время это часто случается с письмами.
Переговоры с Пятницким я начну, а он тебе подробно ответит, если уже не ответил.
Затем — у меня к тебе огромная просьба, удовлетворив которую, ты окажешь мне крайне ценную услугу. Я прошу тебя — войди членом в Московское о-во содействия устройству общеобразовательных развлечений! Войди сам, введи жену — которой кланяюсь, — введи товарищей и вообще постарайся пополнить количество порядочных людей в этом обществе, делающем огромной важности дело. Тащи туда Голоушева, Андреева, Махалова, Белоусова — всех своих! — а жена твоя пусть тащит — своих.
Еще — я очень прошу тебя — познакомься с тов. председателя этого о-ва — Анной Васильевной Погожевой, женщиной очень интересной, умной — душой этого дела. Председатель — Скирмунт, ты его знаешь.
Будь добр — исполни эту просьбу! В о-ве ты нашел бы и для себя прекрасную, захватывающую душу, работу, если б, напр., поставил себе целью организовать литературные вечера в нем. Подумай!
Крепко жму твою руку.
Извини меня за молчание — если до этого письма я не писал тебе ответа на твое.
Пиши мне:
Кореиз, Таврич. губ.,
Олеиз, — жене.
13 [26] января 1902, Олеиз.
№ 4.
Мудрый дяденька, суровый писатель длинных писем прямыми буквами! Кланяюсь Вам и благодарю Вас искренно, ибо Вы для меня — как отец, мать, как источник всякой практической и разной иной прозорливости и т. д., и, чорт Вас возьми, крепко Вас обнимаю, славная Вы моя душа!
Ай-Петри я не хочу покупать — пока. Это не уйдет от меня, надеюсь.
Я работаю — с увлечением — над сокращением М. Горького. Первый том — сократил немного. Сокращаю — пятый. Прикрашу Пашку, включу в его речи несколько — два-три — кратких стихотворения, а у Ильи и прочих поотнимаю излишек слов.
Нет, — искренно говорю Вам! — трудная это работа — проверка самого себя! Порою — на часок, на два — я даже превращаюсь в черного, как трубочист, пессимиста, и в башке у меня роятся тогда мысли, очень нелестные для М. Горького. Десять лет я печатаюсь, десять лет, сударь Вы мой!
Веду я грустно счет годам, и — дума тяготит мне душу, — что ничего я не разрушу и — ничего я не создам! А впрочем — мы еще посмотрим! И — еще попишем! Я не кокетничаю, нет! Шумит прибой волн морских, в душе рождаются новые мелодии — горит душа костром, перегорит — помрем! — а до той поры кое-что осветим, кое-кого погреем и — нагреем! Ей-богу! «На отчаянность пошел Ванька!»
Будьте Вы столь великодушны, ответьте на письмо Телешова к Вам по поводу сборника, затеянного им. Дело это — не дурнее, не вредное. Он, Тел[ешов], прислал мне сердитое письмо по поводу Вашего молчания. Его адрес: Москва, Чистые пруды, д. Тереховой, Никол[ай] Дмитр[иевич] Телешов. Пожалуйста, ответьте, очень прошу. Хотелось бы мне, чтобы этот сборник вышел под фирмой «Знания», но пока я еще не знаю его содержания. Телешов дает хороший свой рассказ из «Жур[нала] для всех», Андреев — «Курносого», я — «Преступление», Чириков — «Свинью» и еще что-то. Еще будут Тимковский, Вересаев, Елпатьевский, кажется, Короленко, б[ыть] м[ожет], Чехов и многие другие.
С еврейским сборником — движется. Получил письмо от Рабиновича — звезды современной литературы на жаргоне, он берется редактировать сборник по 20 р. с листа, а за свои рассказы берет по 40. Это — благородно. Потемкин вступил в переговоры с художником Лилиеном, — оригинальный художничек! 12 листов избранных рассказов — есть уже.
Ну, пока всего Вам хорошего!
Хорошо живет город Нижний-Новгород! Во всю мочь скандалит! 6-го была там вечерка в Коммерческом] клубе. С эстрады кто-то что-то начал говорить, и такое, знаете, светлее, что распорядители вечерки нашли нужным потушить огни, — за ненадобностью. Раньше сего случая двадцать пять человеков погрузились во тьму, но скоро должны будут излезть снова на свет божий. А после этого — еще семеро прихворнули. Обыватели нижегородские жалуются — со смехом — на учащение неожиданных и не особенно приятных визитов и в ночные и в дневные часы. Повально визитируют.
А между тем — все идет своим порядком, и — провинциальная пресса действует — молодцом, чему прилагаю некие доказательства.
Руку жму и обнимаю.
При сем прилагаю чудовищно хороший — по-моему — рассказ Леонида.
Январь 1902, Олеиз.
Ты, видимо, не получил моих писем или — получив их — плохо читал. Но пререканиями заниматься некогда ни мне, ни тебе, я думаю. Героические слова — тоже не советую говорить, — теперь у нас, ввиду обилия таких слов, они дешевы, а мне слушать их нет надобности, ибо они никогда ни в чем меня не убеждали. Вообще — не горячись, будь попроще, похладнокровнее — эдак-то больше сделаешь. Зачем нам с тобой фейерверки друг перед другом пущать?
Пойми — отсюда я тебе помогать не буду, к тебе поеду лишь тогда, когда окончательно потеряю возможность работать здесь. Вероятно, этого недолго ждать, к сожалению. Мое искреннейшее убеждение можно выразить так: если бы в данный момент некто Горький был убит где-нибудь во время уличной драки — этот факт был бы более полезен для так называемого русского общества, чем если б тот же Горький задумал играть в Герцена даже при условии успешного исполнения этой роли. Ты над этим подумай. И по» а — до поры до времени — оставь меня делать мое дело, а сам делай свое, памятуя твердо, что и твоя и моя дороги — обе к одному Риму ведут.
Возможно, что, когда ты получишь это письмо, Льва Толстого уже не будет в живых. Первый раз еще в России умирает такой великий человек, как Лев Толстой, и умирает он в момент очень высокого подъема духа в русском обществе. Положение его — Л[ьва] Т[олстого] — безнадежно.
Безнадежно и положение русского самодержавия, по словам сведущих лиц. Старик Ключевский, апологет А[лександра] III, на-днях сказал: «Поскольку я знаю русскую историю и историю вообще, я безошибочно могу сказать, что мы присутствуем при агонии самодержавия».
Возможно, что старик ошибается, но не в этом дело.
Приезжал ко мне некто Л. Сказал, что от тебя. Я был с ним откровенен. Ты видишь — я везде откровенен и со всеми. Этот Л. сообщил мне о Свят. — Мирском. Напиши — правда?
Живу я — бойко. Много вижу разных людей из разных мест.
Пиши на жену и на другого доктора — помнишь?
В заключение должен сказать, что всей этой канители с перепиской между нами не было бы в том случае, если б ты немножко раньше поговорил со мной о деле, которое затеял, и на первых порах твоей жизни в Б[орнемаусе] — не присылал бы печальных писем с заявлениями о твоем стремлении воротиться назад. И как я тебя ни люблю, а должен сказать вот что: путаник ты, брат!
До свидания!
18 или 19 января [31 января или 1 февраля] 1902, Олеиз.
Мне хочется сказать Вам, дорогой Викентий Викентьевич, кое-что о той радости, которую вызвало у меня начало Вашей новой повести. Славная вещь!
Я прочитал с жадностью и по два раза сцены купанья и прогулки навстречу тучам. Здорово это, весело, бодро, возбуждает желание обнять Вас крепко, и — главное — своевременно это, как раз в пору, как раз Вы пишете о тех, о ком надо писать, для кого надо, и о том, о чем надо. Молодела — боевая, верующая, работающая — наверное, сумеет оценить Вас. Таня у Вас — превосходна! Сергей, Шеметов — все хороши!
Все растет и ширится жизнедеятельное настроение, все более заметно бодрости и веры в людях, и — хорошо живется на сей земле — ей-богу!
Вся задача литературы наших дней — повышать, возбуждать именно это настроение, а уж оно даст плоды, даст! Вы — верите, что даст?
До свидания! Очень хотелось бы повидать Вас!
Кореиз, Таврич. губ.,
Олеиз, Екатерине Павловне Пешковой.
24 или 25 января [6 или 7 февраля] 1902, Олеиз.
Вы сказались — бессонные ночи,
Вы сказались — душевные муки,
Загораются злобою очи,
Опускаются сильные руки!
Вы сказалися, жгучие слезы,
Что мочили мое изголовье!
Отлетели заветные грезы,
И сгорело былое здоровье!
Словно женщина — жизнь изменила,
И судьба надо мной насмеялась,
Много сил и надежд в сердце было,
А теперь их — немного осталось!
Все былое — как тень или пепел,
Я — как нива, побитая градом…
Никогда в моем прошлом я не пил
Капли счастья, не сдобренной ядом!
Переполнено сердце отравой,
И душа моя в траур одета,
Но кипит еще бурною лавой
В сердце жажда свободы и света!
Если это стихотворение Вы найдете возможным поместить — поместите №-ом 14. Можно отбросить последние восемь строчек. На место № 8 — «К ней» — можно поставить «Пальму», хотя она — не нравится мне как потому, что напоминает нечто, так и потому, что аналогична с «Утром зорька». А главнее — потому, что нехорошо написана. Все стихи, кроме «Алмазов», возвращаю. Я настроен ужасно дико и нелепо — решительно не могу заниматься упражнениями в версификации. «Алмазы» все же попробую пошлифовать, может быть, удастся.
«Рыцаря» — решительно вон! Я перечитал и — устыдился увлечения моего. Нехорошо, грубо. Хотя — какая живая, какая богатая идея изобразить демократа рыцарем на зло Бердяевым, Струве и прочим объятым страхом за целость культуры жиденьким джентльменам.
«К ней» — вон. Вы правы — и это плохо. Относительно «Ну, товарищи» — согласен. «Газетный лист» — выше, между рассказами с пением, — хорошо!
Амф[итеатров] — фельетон — пошлость, плоское благерство. Думаю, что сей синьор тиснул эту штуку по такому расчету: была у них в «России» помещена статья по поводу 25-летия служения в чинах Д. Сипяшна. Статья — лакейская. Пожелали — реабилитацию устроить себе в глазах публики. И — вот. Я рад, что Амф[итеатрова] послали в Иркутск, быть может, он там будет серьезнее. Он все же — талант, хотя грубый, для улицы, для мещанина.
Ну — действуйте! Какой Вы славный человек и как умеете, как любите труд!
Когда труд — удовольствие, жизнь — хороша! Я думаю — это верно? Но — не слишком ли Вы трудитесь? Вот вопрос! Ибо — когда труд — обязанность, жизнь — рабство.
До свидания!
Крепко жму руку.
Очень, очень жду Вас!
24 февраля [9 марта] 1902, Кореиз.
Кореиз, 24 февр. 902.
Александр Валентинович!
С деньгами вышла канитель такого рода: послал я деньги эти в Петербург на Ваше имя, при письме, в котором просил прислать Ваши книги. Кто-то получил письмо и выслал мне книги наложенным платежом, а другой кто-то получил перевод и направил его Вам. Вот и все. Деньги эти Вы кому-нибудь отдайте, — какому-нибудь жигану, — пусть выпьет за Ваше здоровье. И на том разговор о рублях — покончим.
Вы позвольте мне посоветовать Вам — от души, поверьте! — не падайте духом! Такое настроение не гармонирует с большой, крепкой Вашей фигурой, которую знаю по портретам.
Не падайте духом, голубчик! Невозможно, чтобы Вас держали долго в этом Минусинске, уверен, что невозможно это! От недомоганий — можно оправиться, а работать — кто Вам мешает? Пишите книгу о Сибири, о Минусинске, о его — говорят — удивительном музее. Смотрите поспокойнее на Вашу ссылку — право же, беда невелика! И — опять говорю — долго это не продлится, говорю не только по внутреннему убеждению, но и потому, что слышал, — за Вас хлопочут в Питере.
Работайте, пока что, главное — чтобы человек был занят. Соберите в кучу Ваш талант и опыт и хорошим усилием воли пустите себя в дело.
Подумайте: ведь этот кавардак, происходящий в жизни русской наших дней, долго продлиться не может. И тем, что будут отливать на окраины России бунтующую русскую кровь. по каплям — ведь не исчерпают взволнованного моря этой крови. Зря только раздражают людей и этим раздражением — весьма возможно — создадут такую сумятицу взаимного непонимания и ожесточения, что, право же, лучше бы теперь же немножко отпустить вожжи. Не тот только силен, кто прет на рожон, но и тот, кто умеет отклонить удар его в сторону.
Глуп медведь, который сам всаживает в себя рогатину, и — Вы знаете — ненадолго хватает его сил для такого вредного занятия.
Вы, может, думаете: «Хорошо тебе, дяденька, рассуждать, сидя на южном-то берегу Крыма». Нет, знаете, нехорошо. Я вообще терпеть не могу этого места, а теперь, живя в нем поневоле, ненавижу его всеми силами души. Каюсь, что не поехал жить в Арзамас, куда меня посылало начальство. Я — северянин, волгарь, и среди здешней декоративной природы мне — неудобно, как волкодаву в красивой конуре, на цепи. Я не хочу сказать, что поменялся бы с Вами местом жительства — зачем врать? — но искренно предпочитаю Крыму — Вятку. Да и в Ваши нынешние места попасть — не теряю надежды, зная внимание начальства к русскому писателю вообще и к моей персоне в том числе.
Не грустите же, товарищ, а лучше — затейте-ка работу! Единственное утешение для нашего брата — работать!
За все, что Вы писали обо мне, — сердечное спасибо, но, по-совести сказать, взгляд Ваш на меня мне кажется немножко гиперболичным. Вообще — поскольку знаю я Вас, журналиста, — в писаниях Ваших вижу некое преувеличение, — должно быть, физическая величина Ваша влияет на характер творчества. Недавно прочитал три Ваши книжки: «Недавние люди», «Святочную», «Столичную бездну». В последней — очень хорош рассказ о Нелли Раинцевой. Порою — со злобой на Вас — видел, как Вы руками мастера, способного лепить крупные фигуры, создаете безделушки для забавы сытых и праздных мещан. Простите, не время теперь говорить с Вами об этом, но я уж как-то не могу не сказать.
Завтра увижу Чехова и Л[ьва] Н[иколаевича] — скажу им о Вас и всегда буду сердечно рад, если смогу чем-либо быть полезным для Вас.
Ну, не скучайте же, не падайте духом, работайте! Когда выйдет Ваш «Зверь»?
Буду ждать. Напишите, если нужно что-либо.
Крепко жму Вашу руку!
Февраль или начало марта 1902, Олеиз.
Двойственность моего отношения к людям я мог бы объяснить себе так: вообще — по строю моей души и опыту жизни — я склонен относиться к людям благодушно, ибо — ясно вижу, что бесполезно предъявлять к ним высокие и строгие требования. Затем: у меня выработалось убеждение, что каждый человек, который смело живет по законам своего внутреннего мира и не коверкает себя насильно ради чего-либо, вне его мира существующего, — хотя бы это был бог или другая идея, столь же крупная и требовательная, — такой человек, по моему мнению, вполне заслуживает уважения, и я не. имею права мешать ему жить так, как он хочет… если он сам не мешает мне жить так, как я хочу.
Другая сторона: я имею определенные задачи, крепко верю в возможность их разрешения и кое-что делаю для разрешения их — хотя делаю меньше, чем мог бы. И ко всем людям, вступающим в область моих верований, я отношусь подозрительно, строго, порою — жестко, а часто, вероятно, и несправедливо. Тут я — правоверный мусульманин, для которого люди делятся на иудеев, христиан, буддистов. Или, вернее, я иудей, — ибо я более нетерпим, чем мусульманин. Почему нетерпим? А потому, что я осязаю всем моим существом то, во что верую, и знаю, почему я именно так верую. А почему сей или оный верует так же, как я, — не знаю, не понимаю и — подозреваю искренность всех, идущих в тот храм, в котором горит мое сердце. Лишь тогда я с радостью отказываюсь от подозрений моих, когда вижу, что поступки человека сообразны вере его. Вот и все.
Против Вас лично я не могу ничего иметь, Вы не поняли меня. У Вас, мне кажется, слишком чуткое самолюбие, а это — болезнь души, поверьте мне! Это такая же болезнь души, как повышенная раздражимость кожи — болезнь кожи. Согласитесь — мне ведь нет надобности лгать Вам? Нет, знаете, самолюбие — это не очень важная вещь. Самоуважение — вот что облагораживает человека и дает ему силы. Самолюбие — нечто внешнее, нечто вроде шелковой юбки, самоуважение — это внутреннее, это — как сок, как кровь. Оно — воспитывается, и Вы можете воспитать его в себе. В Вас я вижу что-то хорошее, стойкое, упрямое, и — искренно говорю — считаю Вас недюжинным человеком. Если я ошибаюсь — мое горе. Но я редко ошибаюсь и все-таки уверен, что где бы то ни было — Вы проявите себя, и как бы Вы ни жили — Вы не проживете бесследно, как живут тысячи людей. Неприятная черта в Вас известна мне одна — самолюбие. И сна потому неприятна, что может часто мешать Вам жить, сбивать Вас с толка будет.
Гусев? При всей своей лени, осторожности и — тоже — сильной склонности поддаваться игре своего самолюбия, — он интересная фигура и хороший работник, как мне кажется. Того, на что указал Вересаев своим Токаревым, в нем я мало заметил. Он для меня — любопытный тип умеренного человека, умеренного не из страха, а и по совести. Я понимаю — он герой не моего романа, он скорее враг, чем друг, но порядочный враг лучше плохого друга.
Не писал долго по чисто внешним причинам. Шурка умер, было много разных людей, приехал Андреев. Спасибо Вам за письма, большое спасибо! Иногда я буду подолгу молчать — не обижайтесь, пожалуйста! Я люблю писать тогда, когда ясно вижу пред собою того, кому пишу. Очень просил бы Вас устроить так, чтоб Вигдорч[ики] взяли деньги. Им нужно, едут чорт знает куда! Затем — нужно, чтоб он, тотчас как устроится, сообщил адрес — я достану ему работу. Наши кланяются Вам. Если В. от денег откажутся — передайте молодому человеку. Крепко жму руку.
Карточку пришлю с Богдановичем.
16 [29] марта 1902, Ялта.
Его Превосходительству
господину исправляющему должность
начальника Таврической губернии.
Уведомление о том, что я избран почетным академиком, было получено мною непосредственно от Академии наук, — полагаю, что и с просьбой о возврате этого уведомления Академия должна обратиться непосредственно ко мне, мотивировав просьбу эту точным — на основании Устава об учреждении Отдела изящной словесности — изложением причин, по силе которых Академия считает необходимым просить меня о возврате документа.
Покорно прошу Ваше Превосходительство сообщить Академии это письмо.
После 17 [30] марта 1902, Олеиз.
Многоуважаемый Владимир Галактионович!
Относительно сотрудничества в «Р[усском] б[огатстве]» мною дано слово Н. Ф. Анненскому и Н. К. Михайловскому еще весной. Слово это я не выполнил потому лишь, что за все лето и зиму не написал ни строки. Несомненно, что этим летом я напишу что-то и, разумеется, пришлю «Р. б.».
Я был арестован 16-го апреля; при аресте прокурор объявил мне, что я обвиняюсь по 1035-й ст. Ул[ожения] о нак[азаниях] «в сочинении, печатании и распространении воззваний, имевших целью возбудить среди рабочих в апреле или мае текущего года противоправительственные волнения». Это — буквально из постановления об аресте. При обыске у меня ничего не найдено, на допросах — несмотря на мои неоднократные, настоятельные требования — вещественных доказательств вины не было предъявлено. И несмотря на то, что в постановлении об аресте прямо сказано «обвиняюсь», — прокурор Утин в ответ на требование предъявить мне «вещественные доказательства» ответил: «Мы не обвиняем вас, а подозреваем». Противоречие это, — равно, как и отказ предъявить вещественные] доказательства],— отмечено мною в протоколе допроса.
Затем, конечно, предъявлено обвинение по 250-й ст., но факт моего знакомства с лицами, арестованными и привлеченными одновременно со мною по этой же статье, — не установлен. Вот и все.
Допрашивали еще по поводу сходки в соединенном клубе и составления петиции об амнистии студентов, отданных в солдаты. Признал, что сходка была устроена по моей инициативе и что петиция писалась мною. Как то, так и другое — неверно, о чем жанд. упр., оказывается, знает.
Кланяюсь Вам и крепко жму руку.
Прилагаю копию документа, присланного на мое имя от таврического губернатора, и мой ответ.
Март 1902, Олеиз.
Милый Асаф Александрович!
Спасибо, горячее спасибо за Ваш подарок! Славные это вещи, я их очень люблю. И хорошо, с большим вкусом сделана папка — пожмите крепко руку тому, кто делал ее, и посоветуйте — как мне не остаться в долгу У Вас и художника.
Засим — вот что: я очень хочу издать пьесу со снимками с артистов в костюмах и гриме, а также со снимком декорации. Голубчик — устройте мне это! Знаете что: мне очень нравились снимки Бурджалова, они, на мой взгляд, более художественно сделаны, чем мог бы сделать их фотограф-специалист, в них больше вкуса.
Так вот — предложите Бурджалову взять на себя эту работу: снять всех артистов поодиночке, затем начальные сцены каждого акта, групповую сцену в третьем акте и еще — что ему понравится. Я с величайшим удовольствием оплатил бы его труд и был бы, кроме того, очень обязан, очень благодарен ему. Книжка будет обычной формы моих книжек, так что сцены хорошо снять во всю величину страницы, а фигуры артистов — в рост — в половину страницы, головы — обычного размера кабинетных карточек.
Если же Бурджалов не согласится — обратитесь к специалисту, — чорт его, специалиста, дери! Вот. Боюсь я только, что обременяю Вас моей просьбой, а Вы, по деликатности, не откажетесь выполнить ее и тем создадите себе всякую скверну. Голубчик — не надо этого! Если некогда Вам — так и скажите!
Что Вы играете Шишкина — я рад. Это славный, прямодушный, до святости честный человечек из тех, которые ломаются, но не гнутся, из тех, что голодают — смеясь, бунтуют против стеснений их — и чужой — личной свободы, храбро подставляя спины под нагайки… до поры, до времени, пока сами, взявшись за ум, не возьмутся за палки, дабы с честью встретить нагайку.
Петра, я думаю, Вы не сыграли бы. Не высокого полета этот Петр. В жизни он будет заместителем своего отца… пост, не внушающий уважения. И — очень вероятно, что Петр будет хуже отца, потому что он умнее его. Не люблю я эдаких.
Шишкин, Поля, Нил, Перчихин, Тетерев и — даже Елена — вот мои любимцы.
В будущей моей пьесе я очень буду просить Вас играть роль спившегося актера-босяка. Это человек, который в первом акте с гордостью говорит: «М-мой организм отравлен алкоголем!» — потому говорит с гордостью, что хоть этим хочет выделить себя из среды серых, погибших людей. Б этой фразе — остатки его чувства человеческого достоинства. Во втором акте — он весело слушает пение одной сирены, — она поет ложь из жалости к людям, она знает, что правда — молот, удары ее эти люди не выдержат, и она хочет все-таки обласкать их, сделать им хоть что-нибудь хорошее, дать хоть каплю меда и — лжет. Актер слушает, смеется, верит, что где-то на свете есть бесплатная лечебница для алкоголиков, что он достигнет ее и вылечится и будет вновь играть в «Гамлете» второго могильщика, и он живет этой надеждой до четвертого акта — до смерти надежды и его души.
Вы, голубчик, это сыграете, я Вам говорю, и Вы так должны сыграть, чтобы вся эта сволочь, которую из деликатности называют публикой, — задрожала от ужаса при виде этой маленькой драмы.
Ах, если б мне можно было попасть на репетиции! Чорт возьми — я был бы полезен Вам, право же!
Однако — кончаю письмо. Крепко жму Вашу руку, очень крепко, потому что очень люблю Вас почему-то. Чорт знает — но в Вас есть славное какое-то, эдакая вкусная начинка!
Ну — до свидания! Сестре — поклон и пожеланья всяких благ. Рындзюнскому — тоже.
И всей труппе — горячий мой товарищеский привет! Желаю всем успеха, самоудовлетворенья — по горло, и — ни капельки самодовольства, братцы!
18 или 19 апреля [1 или 2 мая] 1902, Олеиз.
Дорогой друг!
Никаких просьб о разрешении переезда отсюда куда-либо я не буду подавать по такому, вполне ясному, основанию: я имел «право» жить здесь до 15-го апреля, срок этот истек, значит, право жить здесь я утратил и, тем самым, необходимо приобрел право уехать отсюда. В этом праве у меня нет сомнений, и хотя я остаюсь здесь еще на месяц, но уже в интересах семьи, скрепя сердце, с отвращением. Нужно бы справиться о положении моего «дела», т. е. о том, скоро ли оно кончится, а не о возможности для меня уехать отсюда. Вот — нельзя ли узнать что-нибудь по первому вопросу? Из Ниж[него] опять написали, что дело прекращено.
Посылаю Вам — для любопытства — письмо Короленка к Чехову и заявление в Академию. Посылаю также письмо Куперника и еще одно — по поводу полт[авских] и хар[ьковоких] беспорядков. Ваше сообщение о «массе» убитых и раненых не совсем верно. Несколько душ — около 10 — повешено, это, говорят, верно. Усердно порют, — это тоже верно. Имею много сведений с места, и все они сводятся к одному — движение, несмотря на усердие начальства, — растет, подвигаясь на север. Приехали люди из Воронежа, — говорят, что уже и там беспокойно. Большого толка ждать из этого нельзя, но впечатление — подавляющее, и начальство начинает рассуждать удивительно ласково.
Настроение у меня отвратительное. От мысли, что где-то, «во глубине России», темная крестьянская масса голыми руками пытается что-то достать, а «лучшие люди» русской земли пьют вино и рассуждают, что из сего последует, — у меня пылает рожа и сердце больно ноет. Проклятое русское общество во главе с его руководителями фактом своего молчания совершает одно из гнуснейших исторических преступлений — это факт.
И все оно вкупе — провокатор, подстрекатель, не больше. Я за эти слова отвечаю, я их скоро в морды скажу, вслух.
Пока до свидания.
8 или 9 [21 или 22] мая 1902, Арзамас.
№ 1 — ибо новая эпоха.
Вот я в Арзамасе и очень доволен этим. Славный город. 36 церквей и — ни одной библиотеки. По улицам, мощенным огромными обломками каких-то серых скал, ходят свиньи, полицейские и обыватели, ходят медленно, имея вид существ, совершенно лишенных каких-либо активных намерений.
Уличная жизнь очень развита — обыватели бьют жен свои» на тротуарах. Представлялся мне один из местных помещиков — интересный парень, по его словам. Говорит, что «любит царя, кто б он ни был (?), склонен к дебошам, сорок раз падал с лошади и оттого несколько рассеян, а может быть, и просто глуп».
Тихо здесь, славно. Окрестности — мне нравятся, широко, гладко. Вообще должен сказать, что, если начальство думало, посылая меня сюда, причинить мне неприятность, — оно ошиблось. Заведу себе на-днях стол, начну работать и накоплю здоровья лет на пять. Квартира хорошая.
Сергей Апол[лонович] выражает желание вступить в товарищи к нам, намерен беседовать с Вами по этому поводу.
Посылаю Вам несколько снимков, которые следует представить гг. иллюстраторам, посылаю также рисунок Репина к «Зазубрине». По миновании надобности в нем, будьте любезны, наклейте его на картон и вставьте в раму за стекло.
Если рамы на этюды готовы — пошлите их мне сюда, пожалуйста.
Читаю Клейна — прекрасная книга! Скажите конторе, чтобы мне выписали «Новый журнал иностранной литературы» и книги Уэллса, изданные этим журналом.
Пишу все о пустяках, не решаясь писать о более серьезном, ибо, хотя здешний почтмейстер и очень любезный человек, но не внушает доверия. И вообще не верю в почтмейстеров не потому, что теряю веру в людей, а потому, что время подлое и начальство препакостно злится, видимо, чувствуя свое бессилие установить в Россия какой-либо порядок. Уж все законы устранили ради торжества порядка, а — все ничего не выходит!
Нижегородский полицмейстер представлялся мне на вокзале — факт! — и просил помочь ему установить в Нижнем порядок — опять факт! Так-таки и вылепил: «Честь имею представиться — барон Таубе, местный полицеймейстер… Ал[ексей] Мак[симович]! Я прошу Вас — будьте великодушны, примите зависящие от Вас меры, чтобы при приезде Вашем не повторилось того, что было при отъезде». Я всемилостивейше засмеялся в его портрет, очень не умный.
1-го мая здесь — т. е. в Ниж[нем] — чего-то ожидали, улицы были запружены полицией конной и пешей, против «России», где жил я, стоял целый почетный караул: частный, помощник, двое околоточных, двое конных полицейских и куча сыщиков. Люди, приходившие ко мне, чуть-чуть не подвергались антропометрическим измерениям. Но — всё напрасно! Никаких событий в городе не произошло. Произошли крупные события в Сормове, заставшие начальство врасплох, как говорят.
Ну, пока до свидания! Если российское начальство не постарается вести себя умнее, — глупость его может вызвать ужасные события, Вы увидите!
Крепко жму руку.
8 или 9 [21 или 22] мая 1902, Арзамас.
Вот я и в Арзамасе, дорогой друг Антон Павлович! Любуюсь церквами — их здесь 36 штук! — а о жителях слышал, что они меня боятся и будто бы по поводу появления моего говорят так: «Вот не было печали, так черти накачали! Пойдут теперь и у нас прокламации с революциями». Никто ко мне — кроме разных людей низкого звания — не ходит, опасаясь, что визит такой может наложить пятно неблагонадежности, а я этому рад. Живу себе да дрова колю, для гимнастики. Кажется, много буду писать, хотя еще не начинал.
Тихо здесь, спокойно, воздух — хороший, множество садов, в садах поют соловьи и прячутся под кустами шпионы. Соловьи — во всех садах, а шпионы, кажется, только в моем. Сидят во тьме ночной под окнами и стараются усмотреть, как я крамолу пущаю по России, а не видя сего — покряхтывают и пугают домашних моих.
Честь и слава министерству внутренних дел! Как неутомимо оно обращает на меня внимание обывателей русских! В Арзам[асе] публика начала почитывать Горького из таких соображений: «Надо почитать его, чорт возьми! А то узнает как-нибудь, что не читали, окажет — «невежды». И покупают книжки, бедные люди! А мне то и наруку. Вообще — здесь очень любопытно жить, давно уж я не видел так много тупых и наивных людей в одном месте. Приезжайте! У нас огромный дом, что-то около 12 комнат, а если найдете, что здесь жарко, пыльно и скучно, — мы Вас отправим в Понетаевокий монастырь — чудное место верстах в 20. Есть там река рыбная, пруды, сады и 700! — монашек. Подумайте — 700! А то поедете в Саровскую пустынь, тоже великолепное место, — бор сосновый там — удивительный! Здесь, у нас в Ар[замасе], есть река Тёша; в ней мальчишки с большим успехом ловят окуней, щурят и карасиков. Возьмем мы с Вами лодку, я буду Вас возить по реке, а приедем на рыбное место — я буду книжку читать, а Вы — дожидаться, пока окунь клюнет. Милое житье, ей-богу! Молоко здесь хорошо очень и много дичи. Мы всё дупелей едим да рябчиков. Дешево!
Приезжайте-ка! И заберите тетю Ольгу с собой, она бы роли свои готовила и здоровья нагуливала себе вместе с моей спицеобразной женой.
Зажили бы мы — расчудесно! В саду, под старой липой, повесим гамаки и, лежа в них, в небеса арзамасские молча смотреть будем. И еще многие другие удовольствия изобразим. В случае, если серьезно надумаете ехать сюда, — вышлю в Нижний жену навстречу Вам.
А тете Ольге скажите вот что: о карточке моей для Икскуль писала она, так у меня нет такой карточки. Снимал меня в этом виде алупкинский фотограф, по фамилии Виноградов или Пономарев — не помню. Но их в Алупке двое — узнать можно. Так что самой О. Л. легче достать эту карточку, чем мне, можно даже по телефону все это обработать. Потом — карточку эту привезти сюда, если поедете, а не поедете — так уж прислать. Ну, всего доброго пока. Очень жду ответа. Всего краше будет, если вместо ответа Вы сами поедете сюда. Право же, Вам надо уехать из этого дурацкого места, ведь надоело! А жена просит написать Вам, что и кухарка у нас хорошая — ее приглашают стряпать в монастыри, когда приезжает архиерей. Вот как! Клятвенно уверяю Вас — здесь во всех отношениях лучше, чем у Вас, только моря нет. — Но зато — есть пруды и в них такие лягушки, что диву даешься! Со светлейшего князя Ливена величиной — право!
Кланяйтесь ялтинцам. Всем шлю низкие поклоны и всех желал бы видеть в Арзамасе — не под надзором полиции, впрочем, ибо я — незлобив.
Крепко жму руку.
А ведь занятно на земле жить, ей-богу! Тете Ольге — доброго здоровья поскорее, а потом — желания ехать сюда. И Вам того же.
Так как я ожидаю некоторых неожиданностей, то — в случае, ежели оные произойдут, — жена своевременно известит Вас об этом.
12 или 13 [25 или 26] мая 1902, Арзамас.
№ 2.
Угроза Ваша засыпать голову мою деловыми письмами — страха во мне не вызывает, нет! Мужественно жду. Арзамас, как я замечаю, город несомненных бездельников, а это впечатление, — хотя, быть может, и ошибочное, — возмущая меня, наполняет мою психику бурной энергией. Провижу в будущем тихоходов-арзамасцев смятенными и быстро бегающими по улицам города с ужасными тайнами на рожах, облеченными в конспирации, ищущими ту точку опоры, с коей они могли бы перевернуть вверх тормашками всю систему жив «и своей. А жизнь — медленная и, кажется, не очень веселая. В последнем меня особенно убеждает огромное количество влюбленных и внешний вид их. Как «онѣ», так и «они» имеют столь мало выразительные мордашки и хари, что сразу начинаешь думать: вот люди, которые лишь потому влюбились друг в друга, что больше делать им нечего, кроме как повеситься с тоски на деревьях. Они вешаются друг другу на шеи. Разница — не особенно заметная и, пожалуй, различимая лишь путем осязательным.
С Немировичем[-Данченко] говорил настолько убедительно, насколько мог. Сей корректный муж обещал мне в мае устроить снимки. Теперь — май, а потому я сегодня телеграфирую ему.
Посылаю Вам, для контроля, почтовые расписки на мои посылки и письма. Делаю это того ради, что — как я заметил — начальство, в лестном для меня интересе к моей корреспонденции и, видимо, стремясь собрать как можно больше автографов М. Горького, некоторые мои письма… мягко говоря, — крадет.
Очень рекомендую Вам — никогда ни в каких письмах не отзывайтесь о начальстве без уважения, подобающего ему по заслугам его перед родиной нашей. Ибо, не удовлетворяясь современным состоянием русской литературы, не находя ее отвечающей его, начальства, вкусам, оно, для развлечения, занимается часто чтением частной корреспонденции, и потому всем лицам, имеющим привычку писать письма, никогда не следует употреблять по отношению к начальству таких звучных эпитетов, как сволочь и т. д. Не надо льстить начальству.
Чорт знает что такое! Всякий раз, когда я касаюсь этого предмета, он, невзирая на его очевидную важность, — вызывает у меня какое-то мальчишеское, глупое чувство, полагаю, совершенно не достойное писателя, столь превознесенного, как аз, грешный. Нет во мне солидности, нет! И в начальстве чего-то нет, кроме ума, сердца, чести и прочих человечьих качеств, как известно, давно уже им утраченных.
Вы думаете, я — сержусь? Нет еще.
Жду деловых писем. Почему ушел Зволянский? Неужели оказался слабым? Нет, не ценят в России таланты, даже таланты сыщиков не ценят! А кто по нынешним временам более сыщика нужен стране?
15 или 16 [28 или 29) мая 1902, Арзамас.
№ 2.
Я окончательно разучился прилично писать письма […] Третье письмо начинаю и — не уверен, что благополучно допишу его до конца, ибо — нестерпимо хочется ругаться.
Посылаю последнюю книжку: чертовски рад, что развязался, наконец, с этой раздражающей канителью, Ну, знаете, какая же противная вещь этот мой «Читатель»! Ей-богу, это не я писал, это любезный сердцу моему Иван Иванович Иванов насочинял. И вообще — премного во мне сидит Иван Ивановича, чорт его возьми! Обидно усмотреть в самом себе мещанина, ту язву, которая так возмущает тебя в других.
Кроме «Читателя», очень противное впечатление оставляет первая часть «Проходимца», и совершенно никуда не годятся «Товарищи» и «Васька Красный». С величайшим наслаждением я выдрал бы эти гнилые зубы из моих челюстей.
Но — что же делать? Скажите, — могу я, имею право сделать это, не вызывая у читателя убеждения в том, что я его обкрадываю?
Начинаю вступать в местное общество. Здесь, как и на всех других точках земли, тоже есть хорошие люди. Есть и такие, которые говорят: «Вот не было печали, так черти накачали! Приехал, оказывается, этот, Горький-то! Вдруг ему вздумается сделать нам визиты, а? Скомпрометирует…» Земский начальник Хотяинцев — отец его воспитал Зверева, незаконнорожденного, управляющего по делам печати — предупреждает разных людей, чтобы они меня бежали. А один купец пресерьезно рассказывает, что по случаю моего назначения в Арзамас сюда переводят батальон солдат. И радуется — покупателя будет больше. Хорошо быть купцом — как жизнь ни повернется, все ему, купцу, выгодно!
Интересно мне знать — Вы читаете мои письма или не Вы? Сообщите, чтобы я в случае, если имеются другие читатели, — мог своевременно повысить стиль сообразно их вкусам.
Вместе с этим посылаю письмо в контору, прошу выслать книг, пожалуйста, сделайте это поскорее.
И пришлите лично мне экземпляра два Горького — без «Мещан», три — Скитальца, один — Чирикова. Засим — Вы хотели достать мне Уэвеля «Историю индукт[ивных] наук», и не достанете ли Грове — «Соотношение физ[ических] сил»? Этим летом я обязан кое-что прочитать по естествознанию, к чему очень расположен. Нужно мне еще Кирхнера «Очерк истории философии» — я затрудняю Вас всем этим? Увы, такова моя особенность — затруднять всех деловых людей. Жена еще не приехала. Живу я с Верой Николавной, и очень хорошо живу, — тихо, чудесно! Великолепная вещь одиночество! Хотя внутренно — несмотря на мою общительность, часто принимающую форму разнузданности, — я почти всегда одинок, но в данном случае я имею редкую для меня возможность наслаждаться одиночеством внешним.
В Нижнем — ужасные творятся вещи! Страшные дела! Пойманы и посажены в тюрьму отвратительные преступники, политические агитаторы, рррреволюционеры, числом двое, сыновья гравера Свердлова — наконец-то! Теперь — порядок восторжествует и — Россия спасена! Я рад за старика Мещерского и за всех людей, искренно любящих Россию, порядок, ордена и прочие штучки. Преступники изловлены 6-го мая, во время демонстрации, на улице. Раскаялись. Плакали! Старшему из них уже 15 лет, а младшему 13. Третий брат их — 6 годов — еще в тюрьму не посажен. Четвертый сейчас сидит у меня и — хохочет, нераскаянная душа! Этот самый старый — 18 лет.
Ну, до свидания! […] Нет, каково это почтенное русское общество, равнодушно взирающее на иродово избиение младенцев? Своих — его — детей! В ниж[егородской] тюрьме свыше полсотни молодежи. Голодали три дня, протестуя против действий начал[ьства] тюр[ьмы].
Вообще — творится что-то отвратительное. И все, что творится, создает в молодой и юной России — неизбежно создаст! — гнев и месть. Вы увидите, каких людей создадут эти годы и как дорого заплатят за них, со временем, олухи и болваны, ныне исправляющие должности властью облеченных людей.
21 мая [3 июня] 1902, Арзамас.
21 мая 1902 года.
Милостивый государь,
Алексей Михайлович!
Произведение Ваше я внимательно прочитал. Не сердитесь — очень оно мне не понравилось. Похоже на истерические вопли, и не думаю, чтобы способствовало оно подъему духа человеческого на должную, для борьбы за жизнь, высоту. А начальству даже удовольствие может доставить: «Ишь, мол, как мы тебя прижали! Кричишь?» Нет, не нравится мне это.
А языком Вы ловко владеете.
Готовый к услугам
Арзамас, Нижегородский.
21 или 22 мая [3 или 4 июня] 1902, Арзамас.
№ 4.
Будь я князем независимого княжества Арзамасского — я предложил бы Вам портфели министра финансов и иностранных дел в княжестве моем, — вот что пришло мне в голову, когда я прочитал письмо к Смирнову. Собственно говоря, Вы и теперь фактически занимаете оба эти поста, но теперь — сфера действий узка, а тогда — задали бы мы с Вами питерцам и другим народам, Арзамасу враждебным! Нет, серьезно, — письмо оглушительное, и Вы, дядя, аппарат изумительно строгий. Я никогда — ни до, ни после смерти — не хотел бы получить от Вас столь внушительную ноту. И в то же время я — завидую — серьезно говорю! — если б я мог писать так спокойно, ясно и увесисто! Но — сколько времени, столь дорогого Вам, отнимают у Вас мои дела и как мне это неловко, нехорошо!
Я — источник неприятностей для знакомых и друзей моих, — это факт. Это — неприятная для меня и для них правда, которую все чаще и решительнее подтверждают события. Вы посмотрите: у Алексина и у кумы произведены обыски — подумайте, у Сашки Алексина, невинного, яко херувим, у кумы, чистой, как институтка! Серж Скирмунт — арестован, жена Сулера — тоже, да теперь и сам Лев, наверное. Я думаю, что это начальство свирепствует все из-за меня, все ищет оснований для законности изгнания моего из Академии, как будто в России нужны еще какие-нибудь законы, кроме желаний начальства! И чего они миндальничают, и чего канитель разводят! Действовали бы без оснований — как всегда — одним скандалом больше, одним меньше — не все ли равно?
Начал работать. Когда я писал «Мещан», меня арестовали на 3-м акте. Теперь я как раз пишу третий акт. Здесь — хорошо, но — жарко. И если начальство действительно заботится обо мне, оно, наверное, подвинет меня на несколько градусов к северу. В ожидании сего приятного случая остаюсь уважающий и крепко любящий Вас
Сообщите о получении фотографии, писем и книг. Прилагаю расписки.
26 или 27 мая [8 или 9 июня] 1902, Арзамас.
№ 6.
Рассказы Полилова высылаю обратно. Решительно высказываюсь против издания их «Знанием». Он — бездарен, по-моему. В рассказах — нет содержания, нет знания жизни, ума — вообще они ни к чорту не годятся. И мне не нравится история Полилова с театром «Фарс», — если Полилов, судившийся с Горин-Горяиновым, и автор рассказов — одно лицо.
Все книги — получил. Особенное, душевное спасибо за Уэвеля и Грове. А как — этюды? Если рамы готовы к ним — пришлите, пожалуйста, ибо — скучно сидеть в комнате с голыми стенами.
У меня вышло очень неприятное столкновение с местным приставом Даниловым. Он явился ко мне и стал спрашивать, кто у меня в гостях? Я сказал, что, если ему нужно это знать, — пусть он обратится в гостиницу, где остановился гость, а ко мне он не имеет права являться с подобными вопросами.
Тогда сей храбрый муж весьма грубо и нахально объявил мне, что он имеет право входить в мою квартиру во всякое время дня и ночи, что он будет, когда ему понадобится, производить у меня обыски и т. д.
Затем — ушел, а через несколько минут под окнами у меня явился полицейский, который бесцеремонно стал заглядывать в комнаты. Когда гость вышел, полицейский, подойдя к нему, заявил, что его требует к себе пристав. «Кого?» — «Вас». — «Как, тебе сказали мою фамилию?» — «Фамилию не сказали мне, а просто — выйдет, говорит, человек, скажи ему, что я его требую». Ну-с, человек — это некто Мельницкий-Николаевич, автор рассказа «Отслужил» в «Жизни», заехал ко мне проездом из Вятки в Москву — прожил в Арзамасе трое суток, и за все время в гостиницу к нему полиция не являлась и там о нем справок не наводила. Отсюда ясно, что г. пристав хотел именно надо мной поиздеваться. Как-то я пошел с женой гулять, а он, воссев верхом на лошадь, — сопровождал нас. Ежедневно по нескольку раз проезжает и проходит мимо окон и вообще — дает себя знать.
Послал жалобу губернатору, написал в «Пет[ербургские] вед[омости]» и письмо Ухтомскому. Написал Икскуль. Хочу непременно добиться возмездия. Вот какие дела!
Пожалуйста, переведите 300 р. — Новгород, фабричному инспектору Михаилу Александровичу Рубакину. Возможно скорее. Зина Васильева решила ехать за границу, учиться. Она напишет Вам о ее желании получать ежемесячно по 100 р. Устройте это, очень прошу.
Крепко жму руку.
29 или 30 мая [11 или 12 июня] 1902, Арзамас.
№ 7.
Маевского — возвращаю. На мой взгляд — Вы правы, издаваться ему — рано. Хотя — можно с уверенностью сказать, что писать он может. Только очень уж зелено все. В данном виде его рассказы, по-моему, не могут быть изданы «Знанием». Сутугина — еще не получил, получив — не задержу.
Жарко! В окна смотрит полицейский и создает иллюзию домашнего ареста в коробке, температура которой — 60.
Скоро окончу пьесу. Выходит довольно плохо. Самое трудное — 4-й акт, чорт бы его драл! Сейчас же пишу — другую! Другую — будь я проклят! Жив быть не хочу, а напишу пьесу хорошую!
Здесь тихо, как в болоте. Чувствую, что понемногу начинаю утрачивать дар слова, а физиономия моя худеет и становится похожей на волчью морду. По вечерам — молюсь: боже — не дай Горькому погибнуть в борьбе с приставом Даниловым!
Посылаю Вам переплет «Мещан», мой хороший человече.
6 или 7 [19 или 20] июня 1902, Арзамас.
Недоразумение и — смешное.
Никакого обидного для меня смысла в краткости Вашего письма я не усмотрел, а понял эту краткость — как молчаливый совет мне быть сдержаннее в письмах, не ругаться, не писать дерзостей по адресу начальства. Только и всего. Я тоже слишком уважаю Вас для того, чтобы подозревать в каком-либо замалчивании Вашего недовольства мною, моих ошибок, бестактностей и прочего.
«Прошения» — не подам. И заявления — не подам. Когда я это сочинял, я имел в виду добиться одного — узнать, каковы мои шансы на скорое освобождение из-под надзора? Затем — я позабыл, что пишу Муравьеву, и незаметно для себя допустил, что мое сочинение приняло характер жалобы. Мур[авьев] же — слишком определенная личность для меня, и жаловаться ему я — не хочу, не должен, не буду. Чорт их всех побери! А относительно надзора — я могу не беспокоиться, — как мне известно стало, у начальства нет желания отменять эту меру. Относительно поместья — тоже отложил попечение. Мне и здесь недурно. Осенью буду проситься на юг, в Симферополь, Херсон, Чернигов или куда-нибудь в этом роде.
Скоро кончу пьесу. На-днях. Приезжайте — прочту! Кончив — пошлю ее Вам, а не в театр. В театр дадите Вы сами, им теперь все равно не нужно, ибо репетиций — до августа — не будет.
Буду писать еще одну. Непременно хочу написать хорошую пьесу!
Приезжайте, если имеете время? Вот будем рады Вам! Серьезно. Сняли огромный дом. Четыре комнаты стоят пустые, ждут гостей.
Сейчас у меня Баранов, тот, что играет Тетерева. От него я узнал, что снимки до сей поры не сделаны. Это… неделикатно, я полагаю? Я просил их, писал, телеграфировал.
Деньги получены. По письму жены — не высылайте, она не знала, что я уже просил Вас.
А этюды?
До свидания!
Получил сразу четыре письма: 42—5.
Данилов — вот злодей!
Вера Кольберг получила телеграмму, в которой ее извещают, что ее брат — безнадежен, умирает. Она телеграфировала вицу о необходимости ехать в Нижний, пошла к исправнику, заявила ему, что едет, и поехала. Таким образом, губернская власть и местная полиция была предупреждена ею о выезде. Но в Арзамасе, на вокзале, к окну ее вагона подошел Данилов и спросил разрешение на выезд. (Разрешения — нет, но Кольберг отвечает за это пред законом.) Тогда Данилов вслух объявляет Вере: «Извольте выйти вон!»
Жалуемся в д[епартамент] п[олиции]. Есть свидетели. Полиция не имеет права насильно воспретить выезд, — но преследует за это по закону, — а в данном случае выезд был еще и разрешен — словесно — помощником] исправника. Каков гусь, этот полицейский?
В моем случае — примите во внимание то, что лицо, заинтересовавшее Данилова, прожило в гостинице трое суток, и за все это время Данилов не справлялся о нем по месту жительства.
Явное издевательство надо мной.
Полицейский под окнами стоит. Данилов мне не встречается, чувствуя, видимо, что этого делать не надо, храня свою морду. Если его отсюда не уберут — изобью, как ни скверно это. Изувечу.
Начало [середина] июня 1902, Арзамас.
Приехал ко мне Баранов и сообщил, что Вы думаете ехать на Волгу. Ко мне от Нижнего семь часов езды по железной дороге, по очень скверной дороге! Но — у нас есть сад, с огромной липой в нем, а под этой липой мы пьем чай, дважды в день. И есть у нас четыре пустых комнаты, назначены они для Вас. Пустые они потому только, что не заняты, а кровати, столы и все, что требуется, — в них есть. Река Тёша — хорошая река, и рыбы в ней — сколько Вам угодно! Серьезно! Выкупавшись, я подолгу сижу на берегу и наблюдаю, как в воде гуляют окуни, язи и прочие синьоры. Очень интересно! Окрестности — мне ужасно нравятся: равнина широкая, зеленая, усеянная селами.
Тишина здесь — великолепная! Воздух доброкачественный. Земляники и молока — сколько хотите!
Я уверен, что и Вам и тетеньке Ольге — было бы совсем не вредно посуществовать здесь с месяц времени и покормиться от благ земли арзамасской. Так что Вы — подумайте! И, подумав, телеграфируйте: едем, мол!
А Баранов этот — глуп. Так глуп, что, право, редко бывают эдакие экземпляры. Порет он мне разную скверную чушь о театре, и хотя я его ежедневно крепко ругаю, доказывая ему, что он и дурак и ничтожество, однако на него сие не действует. Очень вероятно, что мне придется обидеть его.
Повидаться с Вами — очень хочется. Скоро пришлю Вам пьесу, сообщите куда?
Относительно Плеве и забот его обо мне — не верится как-то. Но — поживем — увидим. Здесь воюю с полицией, чем никогда не занимался. Некий полициант Данилов, всего только пристав, захотел показать мне, сколь он сильный человек на земле арзамасской, и вот однажды, нахальнейшим образом, ввалился ко мне в квартиру и стал — не менее нахально — спрашивать, кто у меня в гостях? Здравствуйте! Я говорю ему — что вы, голубчик, излезьте вон от меня, а ежели имена гостей вас интересуют, так ступайте в гостиницу, где гости эти живут, да там о них и справьтесь. Но оный грозный и мудрый представитель власти закричал на меня, что он имеет право входить в обиталище мое во всякое время дня и ночи и даже — захочет — произведет обыск своею властью. Ушел. И, несмотря на то, что гости жили в Арзамасе трое суток — в гостинице, о них так и не справлялся. А недавно удрал штуку еще лучше: Вера Кольберг, живущая у нас по случаю крайне тяжкого положения болезни ее брата, была вызвана телеграммой в Нижний, где у них аптека. Заявила о необходимости ехать исправнику и — поехала. А на вокзале подходит к ней Данилов и говорит: «По чьему разрешению едете?» Она объясняет. Но Данилов кричит: «Извольте выйти вон из вагона!» Вот как упиваются властью в Арзамасе и вот какими пустяками приходится мне заниматься. Жалуюсь крупным властям, знаете, но — пока милости от них не вижу. Под окнами моими гуляет полицейский, а изредка проезжает и САМ Данилов, верхом на коне, при этом он зорко и внимательно всматривается в нутро моей обители, очевидно желая знать — как успешно делаю я революцию, конституцию и прочие несъедобные вещи. Курьезно, но и — возмущает.
Повторяю: приезжайте под надзор Данилова! Здесь все — кроме его — хорошо!
Жена кланяется. Я — тоже.
Крепко жму руку.
Между 13 и 16 [26 и 29] июня 1902, Арзамас.
Дружище Федор Иванович!
Как поживаешь? Есть слух, что ты приедешь петь на ярмарку — сообщи, пожалуйста, верно ли это? И если приедешь — когда? Если я буду это знать, так ко времени твоего приезда постараюсь испросить у начальства разрешение побывать в Нижнем и послушать тебя, Соловей Будимирович.
Живу — ни шатко, ни валко, ни на сторону. Здоровьишко — потрескивает. Харкаю кровью. Если придется прожить здесь до зимы — слягу, это уж наверное.
Ну, до свидания! Напиши!
Крепко жму руку.
Между 15 и 18 июня [28 июня и 1 июля] 1902, Арзамас.
Получите пьесу.
Если она понравится Вам — разрешите посвятить. Скажу — спасибо, если разрешите, насиловать — не стану.
Будьте добры — закажите напечатать на ремингтоне два экземпляра, один — для театра, другой — мне, для поправок. Будете печатать — пришлите корректуру, в «Мещанах» есть ошибки.
Обещал я «Русск[ому] богатству» нечто, и хотя особого желания входить в сей журнал — нет у меня, однако — слово надо бы сдержать. Быть может — предложить им пьесу с условием печатать ее по Вашему указанию, т. е. когда Вы назначите время?
Вот что: купите мне 10 экземпляров книги В[ильгельма] Б[лоса] «На рубеже XIX столетия», перевод Львовича, издание — анонимное. Это книжка — для демократов, пожалуйста, купите! И экземпляров 25 — Мадзини «Об обязанностях человека» (Этико-художественная библиотека). Из многих дыр, ям и щелей империи нашей обращаются ко мне людие разные с просьбами — книг пришли! Пишут ремесленники из Грайворона, жел[езно-]дор[ожные] рабочие из Кутаиса, финны из Улеаборга, административные] ссыльные из Вятс[кой] губер[нии]. Везде хотят читать! И — необходимо всех удовлетворить. А по сему — хорошо бы, если б кто-либо в Питере покупал для меня вновь выходящие хорошие книжки, сразу помногу и — с уступкой. Не имеете ли Вы в виду подобного человека?
Телеграфировал Вам, чтоб узнать, в Питере Вы или нет? Был смущен письмом, в котором Вы пишете «приехав домой» и на котором был штемпель: «Москва».
Напишите насчет пьесы.
Затеваю еще. А что, скоро Вы пришлете этюдики Ярцева в рамах? Очень хочется видеть их.
Приезжайте сюда! Здесь — много земляники, крестных ходов и шпионов.
В самом деле — славно здесь! Красиво.
Жму руку.
20 или 21 июня [3 или 4 июля] 1902, Арзамас.
Достопочтенный!
Прошу и умоляю: повелите кому-нибудь купить мне таковых книг:
Милюкова — Очерки по ист[ории] культуры — 3 экземпляра.
Дрейфуса — Мировая и социальная эвол[юция] — 3 "
Кирхнера — Очерк по ист[ории] философии — 2 "
Беллами — Через 100 лет — 5 "
Золя — Углекопы — 5 "
Шатриана — Гаспар Фикс — 5 "
Горького — (без «Мещан») хоть — 3 "
Францоз — Борьба за право — 5 "
Иеринг — Борьба за право — 5 "
Липперт — История культуры — 3 "
Пожалуйста!
Скоро ли выйдет Вундт? Большая нужда есть в этой книге. Книги пошлите по ж[елезной] дор[оге] большой скоростью. Знаете, какая книга настоятельно необходима? Популярная книжка по финансовой науке, в которой изъяснялась бы кратко, но ясно история роста налогов и формы обложения платежной единицы, как прямые, так и косвенные. А еще нужна — книжка по международному праву. И — нечто вроде книги Лохвицкого «Обзор современных конституций» — но более кратко и просто. Ей-богу — много еще книг надо!
Жду письма; по поводу пьесы. Усиленно занят собиранием снимков с босой команды для театра. Эх, если бы эту пьесу сразу выпустить иллюстрированной! Только с этим, дьяволом, театрам — ничего не устроишь.
Начал писать еще пьесу «Дачники». Думаю изображать современную «буржуазно-материалистическую интеллигенцию», как выражается Бердяев. Очень хочется подарить «всем сестрам — по серьгам», в том числе и Бердяеву небольшие.
Чувствую я, что в воздухе носится новое миропонимание, миропонимание демократическое, а уловить его — не могу, не умею. А — носится и зреет.
Вас — обокрали? Т. е. — не Вас, но все равно я доволен. Почему доволен — не понимаю, но доволен.
Еще более доволен книгой Милюкова. Это чрезвычайно нравится мне. Когда, приблизительно, будем читать ее?
Лев Николаевич — окончательно встал на ноги и уже в Ясной Поляне. Гений — сильнее смерти. Пишет статью по земельному вопросу, а? Экая силища, экое изумительное понимание запросов дня!
Мне все более нравится здесь, только вид Данилова немножко отягощает. Здорово следят за мной. И — пренелепо! Ходит какой-нибудь молодец под окнами и ходит. Я сажусь под окном и начинаю в упор рассматривать его лик. Но это не действует. Я — немножко сержусь. Выхожу на улицу.
— Эй, вы! Подите сюда! — Послушно идет. — Вы — шпион?
— Нет!..
— Ну, ступайте! Только скажите — какого чорта вы тут маячите? Смотреть на вас противно!
— Извините… я не буду!
— Так вы не шпион?
— Нет, нет! — И исчезает, и больше уже я не вижу его никогда, никогда!
Патриархальность здешняя граничит с удивительной тупостью. Нередко группа дам в шляпках и со всем» знаками принадлежности к высоким слоям местного общества — останавливается на дороге, смотрит в окна и рассуждает: «Какой худой! Страшный… Сразу видно, что за дело сюда его сослали!» И т. д. Сначала я — ничего! — терплю. Потом — спрашиваю: «Сударыни, вам милостину подать?» — После этого они уходят.
Местные жители ко мне не ходят, боясь замарать репутацию благонамеренных. И — представьте! — этим страхом заражен и Оболенский, — сын писателя, — податной инспектор. Жаль старика Оболенского! Есть здесь очень интересный поп и — сапожник. Сей последний — кривой на один глаз, занимается астрономией, берет уроки математики у профессора Костерина, живущего здесь, и — мечтает о телескопе. Есть и другие сапожники, более земноводные и не менее интересные. Хотелось бы мне подарить сапожнику-астроному какое-нибудь солидное сочинение по астрономии. Клейн, Юнг, Чемберс, Фламмарион — все это читано им. Не порекомендуете ли что-либо? Обладая страстью к дележке своими знаниями, сей господин поглощает книги, как огонь. Покупать — не может, он одиночка-кустарь, многосемеен и беден.
Ну — до свидания!
Мне все кажется, что Вы приедете сюда. Уж очень здесь земляники много!
21 или 22 июня [4 или 5 июля] 1902, Арзамас.
Дорогой Николай Дмитриевич!
Из объявления в «Курьере» я узнал, что сборник вышел, и хочу просить Вас выслать мне 5 экземпляров.
260
Книги эти потребны мне для библиотек моих, а посему — если можно — не берите с меня денег или устройте скидку.
Как живете? Я — довольно сносно. Город Арзамас — тихий город и не мешает работать. Очень красивы окрестности. Хожу в лес по грибы и по ягоды. Снимаю за 35 р. целый дом. Население в нем на 90 % — поднадзорное, что крайне волнует местное начальство, не привыкшее, очевидно, к таковому обилию неблагонадежных.
Напишите! Не слыхать ли чего о председателе О-ва разумных развлечений?
Крепко жму руку.
22 или 23 июня [5 или 6 июля] 1902, Арзамас.
Уважаемый Владимир Иванович!
Пьесу я кончил и несколько дней тому назад послал в Питер, «Знанию», которое перешлет ее за границу для перевода. Вам вышлют экземпляр, напечатанный на ремингтоне, но — куда выслать? Больше-Янисель? Сообщите.
Я Вам дважды телеграфировал и раз — писал на Москву, но, видимо, Вы не получили телеграмм и письма. Андреев сообщил мне, что Вы намерены ехать сюда, в Арзамас, — ждал.
Для пьесы у меня есть несколько снимков с натуры, достану еще несколько и вышлю Вам. Снимков ночлежки — нет, только типы; если б я жил в Нижнем, то мне ночлежку срисовали бы, снимать — нельзя, в ночлежках нет света. В Екатеринославе — ничего подходящего Вы не найдете, я знаю, так что — не беспокойтесь. Ночлежку нужно снять в Москве, Нижнем, вообще в Велико-россии. Я, может быть, достану снимки.
Живу — очень недурно. Много работаю. Городишко красивый и очень смешной, дикий, что меня весьма занимает. Приставили ко мне несколько шпионов, иные — дошлые — заходят поговорить «по душе», другие прогуливаются под окнами. Я их подзываю и расспрашиваю: «Шпион?» — «Нет!» — «Врешь, шпион!» — «Ей-богу, нет!» — «А давно служишь по этой части?» — «Нет, недавно поступит». — «Ну, ступай». Принимают меня здесь за фальшивого монетчика, и, когда я дам нищему серебряную монету, полицейский, стоящий против окон, отбирает ее у нищего и пробует зубом.
Полиция здесь — глупа и нахальна. Одного пристава принужден был выгнать вон из квартиры. Вообще — занятно.
Ну — до свидания!
Поклон супруге.
23 или 24 июня [6 или 7 июля] 1902, Арзамас.
Дорогой друг!
Пожалуйста — переведите 500 р[ублей]: Новгород, фабричному инспектору Михаилу Александровичу Рубакину. Поскорее!
Немирович[-Данченко] пристает, просит пьесу. Какой… чудак! Когда я просил его о снимках — он молчал, как рыба, а теперь — беспокоится, торопит.
Преглупо и ужасно претенциозно написал Брюсов о Художественном театре в «Мире искусства».
Получил переводы Перского. Жду от Вас письма с отзывом о пьесе и с ответом относительно разрешения посвятить ее Вам. Признаюсь — мне очень хочется этого, но — как уже сказал — не настаиваю, уважая Вашу удивительную щепетильность, доходящую до ригоризма. Здоровая это черта у Вас, и я Вам завидую, вспоминая дело с этюдом Ярцева.
Пришлите нам денег, чорт побери!
Знаете — это решительно все равно: и в маленьком городе можно истратить много денег. Факт.
Ваша крестница, кажется, изберет себе карьеру дамы-клоуна, у нее несомненная способность и желание смешить людей.
Познакомился я с одним попом. Хороший, редкий поп! Нечто вроде арзамасского Моисея, ибо тоже занимается водопроводным делом. Только Моисей мог сразу — ударом палки по камню — добыть воды, а мой поп двадцать лет бьет по башкам местных купцов и — все еще пока без результата. Крепкие башки, как видите. Славно бы такими башками арзамасские улицы мостить, а то здесь мостят таким мягким известковым камнем, что в сухую погоду дает белую едкую пыль.
Здесь — нет воды. Жители бедные пьют некую рыжую жижицу из оврага «Сороки», жижица сия образуется от стока вешних вод и разной дряни с усадебных мест, она прескверно пахнет и даже на глаз представляет собою бульон с микробами. Жители богатые имеют бочки, лошадей и возят воду из ключа в нескольких верстах от города. В кассе города есть 35 000 р., пожертвованные некиим благодетелем на водопровод или на устройство общества взаимного страхования. Купцы — желают страховании, а водопровода не хотят, ибо — воды нигде нет, вода же реки Тёши — отравлена кожевниками так искусно, что ее даже скотина не пьет.
Является поп. Воды нет? Идет в лес за четыре версты от города, роет, копает и — находит прекрасную ключевую воду в количестве 30 000 ведер в сутки, чего на 10 000 населения достаточно в такой мере, что даже черного кобеля можно вымыть добела. Ну — и рассердились же купцы на попа! Двадцать лет тормозят ему дело. А попик старенький, умненький и эдакой — железненький, — гнется, а не ломается! Славная фигура! Не имея никоего представления ни о геологии, ни о гидротехнике, он все это изучил, расковырял уйму земли, добыл воду, убил кучу своих денег и — не умрет, пока не напоит арзамасцев хорошей водой.
Как приятно встретить среди сонных, трусливых баранов к жадных, тупых волков — упругую человечью энергию, неуклонное стремление к цели сквозь трясину всякой глупости, пошлости и жадности! Сидел он, поп, у меня сегодня, читали мы с ним книжку Мадзини, восторгался поп и говорил мне, подмигивая: «А? Человек-то? Что есть лучше человека? Ничего нет, государь мой! Так и знайте — ничего нет! И другим поведайте — нет ничего, что было бы лучше человека в мире сем!»
Кривой сапожник придерживается такого же мнения. Боюсь, что они и меня обратят в свою веру. Вещь — возможная, как полагаете?
Ну — всего доброго, всего хорошего! Бодрости духа желаю Вам и всем хорошим людям. Мне хочется ходить по улицам, и по торжищам, и в храмы и — кричать людишкам: «Будьте тверды! Имейте мужество сопротивляться! Будьте тверды!»
Ей-богу!
25 или 26 июня [8 и 9 июля] 1902, Арзамас.
Благодарю вас, господа! По совести окажу — быть удостоенным выбора в члены общества рабочих людей считаю великой честью для себя. По мере возможности постараюсь быть полезным вам. Желаю от души всего вам доброго.
14 или 15 [27 или 28] июля 1902, Арзамас.
Я был уверен, что Вы хвораете, — так оно и есть. Это видно ив писем, хотя Вы и молчите. Жить летом в Петербурге, безвыездно, да еще так работать, как Вы, — это занятие едва ли безвредное и даже, пожалуй, похожее на медленное самоубийство. Крайне обрадован Вашим обещанием приехать сюда. С каким я Вас попом познакомлю!
Леонид выразил твердое намерение вступить товарищем в «Знание» — помогите ему в этом, поскорее. Он говорит, чтоб я внес за него пай, — разумеется, я согласен.
Ваше отношение к вопросу о посвящении пьесы Вам позволяет мне выпустить ее из печати с посвящением. Вам это безразлично, я знаю, мне же — очень важно. Во всяком месте — Арзамас это или «Знание» — мне хочется как можно глубже пустить корни; путем посвящения пьесы Вам я тоже пускаю корни, ибо уверен, что кое-кого это посвящение сделает скромнее. Хотя бы О. Попову или Фальборка.
За Ваш отзыв о пьесе — сердечное спасибо, это очень ценно для меня. Хотя Вы все же относитесь ко мне пристрастно. В пьесе много лишних людей и нет некоторых — необходимых — мыслей, а речь Сатина о человеке-правде бледна. Однако — кроме Сатина — ее некому сказать, и лучше, ярче оказать — он не может. Уже и так эта речь чуждо звучит его языку. Но — ни черта не поделаешь!
Присланный Вами экземпляр — исправив — я пошлю Немировичу[-Данченко], для окончательной отделки Вы привезите мне еще один. Осенью, во время репетиции, Леонид сделает снимки с актеров и декорации. Посылаю театру кучу фотографий и рисунки декорации. Позадержу все это, — может — Вы приедете. Мне хотелось бы, чтоб Вы посмотрели все это.
Крепко жму руку. Очень я беспокоился за Вас, да и теперь боюсь, что Вы ляжете в постель.
300 и 500 по двум записям подтверждаю — уплатите.
Не знаете — контора послала книги в Балаганск? И мне Сореля.
Крепко жму руку.
Между 17 и 25 июля [30 июля и 7 августа] 1902 Арзамас.
Дорогой друг Антон Павлович!
Прочитав пьесу, пожалуйста, возвратите мне ее поскорее, ибо я еще должен кое-что поправить.
Очень хочется быть на репетициях, прошу Вл[адимира] Ив[ановича] и Кон[стантина] Сер[геевича] похлопотать об этом у моск[овского] ген[ерал]-губернатора.
Очень кланяюсь Ольге Леонардовне и крайне опечален ее болезнью. Я так рассчитываю на нее, хорошо бы, если б она взялась играть Василису!
Прочитав, Вы сообщите, — кроме того, как найдете пьесу, — и о том, кому бы, по Вашему мнению, — кого играть.
Крепко жму руку!
У меня Алексин.
Славный это парень, как жаль, что Вы мало знаете его! Хорошая душа!
Вот что: сапожник из села Борисполя, Полтавской губернии, просит Вас прислать ему книжку Вашу, в которой напечатан рассказ «Хамелеон». Он, сидя в вагоне, слышал, как публика, читавшая этот рассказ и другие, — хвалила Ваши произведения, и вот, не зная Вашего адреса, написал мне, чтобы я попросил Вас послать ему книжку и Ваш портрет. Бедный он, большая семья. Пошлите ему, а?
Книжки, данные Вами мне, я отдал Татариновой переплести и до сей поры не могу получить, несмотря на письма, телеграммы и прочее.
Чорт знает что такое!
24 или 25 июля [6 или 7 августа] 1902, Арзамас.
Дорогой друг!
Посылаю пьесу, больше ничего делать с ней не буду, хотя, когда начнете печатать, — пришлите корректуры. Надоела она мне порядочно, и за чтение ее я принялся с большой неохотой, тем более, что здесь был Алексин, пел, озорничал и — говорит — ежедневно посылал Вам телеграммы от моего имени. Если он действительно делал это — написанному в телеграммах не верьте. Славный он зверь, этот Алексин, ей-богу! Вчера он, жена с Максимом и Тихомиров, артист Художественного театра, уехали кататься по Волге, до Самары.
Тихомиров — режиссер. Он дал мне слово, что в сентябре пришлет снимки для «Мещан», а на генеральной «Ночлежки» сделает все снимки для нее. Он, несомненно, сделает это, парень серьезный.
Длинное письмо Ваше прочитал, и мне сделалось стыдно. Тревожил я Вас из уверенности — не рассеянной Вашим письмом — что Вы нездоровы. Несмотря на то, что Вы не жалуетесь, — бытие Ваше все-таки довольно каторжный характер имеет.
Первого августа сюда приедет Скиталец. Говорят, что сей муж отчаянно пьет и допился даже до трясения рук.
«Мысль» я советую Леониду не издавать отдельно, не следует торопиться ему. У него почти готов новый, преинтересный рассказ «Бунт на корабле» и еще «Сила воли». Хороший он малый, очень любопытный анархист, но — напрасно женился. Его супруга напоминает мне актинию, прикрепившуюся к камню; она — очень любопытна, но едва ли нужна. Ужасно много пустяков и мелочей вносят в жизнь женщины, и — право — писатель не должен иметь семьи.
Накопилось у меня до чорта всяких вопросов к Вам, но писать о них не буду до личного свидания.
А меня опять начали лечить, чорт возьми! Мышьяк, молоко, диета, прогулки и всякая чепуха. Учусь играть на пианино, дабы научиться играть на фисгармонии, уверен, что научусь. Сие мне необходимо, ибо я задумал одноактную пьесу «Человек». Действующие лица — Человек, Природа, Чорт, Ангел. Это — требует музыки, ибо должно быть написано стихами.
Закатываю пьесу «Дачники»; действующих лиц — 32 человека, целый губернский город в лице его интеллигенции!.
Пока — все идет прекрасно, везде все идет прекрасно! Скоро, говорят, Вы дадите нам конституцию? Я бы просил не спешить с этим.
До свидания!
Между 1 и 8 [14 и 21] августа 1902, Арзамас.
За четвертый акт — не боюсь. И — ничего не боюсь, вот как! В отчаянность пришел.
Ах, если б меня пустили в Москву!
До чортиков хочется видеть Вас и быть на репетиции Вашей пьесы. И своей. И видеть всех людей, — людей, которые ходят быстро, не носят галстухов, от которых глаза слепнут, и говорят о чем-нибудь еще, кроме солонины, поведения докторовой жены, игры в 66 или в 666. Надоело мне здесь. В голове у меня звонят 36 колоколен, а грудь — хрипит, как немазаная телега. Аппетит — отвратительный. Пью мышьяк.
Жду Немировича, кой хотел приехать числа 10-го. Не знаете ли, где Шаляпин? Хоть бы он мне денег взаем дал, я бы выпросился у губернатора на ярмарку и кутнул бы во славу божию и в честь древнего города Нижнего. Теперь я — не пью, кроме молока, никаких противных жидкостей.
Если меня отсюда осенью не выпустят, я влюблюсь в горничную податного инспектора, что живет против нас, увлеку ее на самую высокую ив городских колоколен и — брошусь вниз оттуда, вместе с ней, конечно. Это будет — трагическая смерть М. Горького. Или — здесь есть дама, которая ходит в конфедератке, с хлыстом в руке и собакой на цепи; при встрече с «поднадзорным» она делает страшно презрительное лицо и отвертывается в сторону. Так вот, я возьму эту даму за левую ногу и выкупаю ее в вонючем пруде «Сороке», а потом заставлю съесть годовой экземпляр «Московских ведомостей» — без объявлений казенных, уж бог с ней! Всякую тварь жалеть надобно. Это будет «зверский поступок М. Горького». Вообще — я «дам пищу газетам», если меня отсюда не уберут.
Дождь идет, чорт его дери! Собаки воют, вороны каркают, петухи поют, колокола звонят, а людей — нет! По улицам ходят одни попы и ищут — кого бы похоронить, хоть за 30 к.? Горничная податного инспектора — единственная интересная женщина на все 10 000 жителей, но она, чертовка, с таким усердием служит Амуру, что ее, наверное, поклонники разорвут на кусочки или Венера оторвет ей нос.
Недавно рядом со мной повесился сапожник. Ходил я смотреть на него. Висит и показывает публике язык, дескать — что? Я вот улизнул от вас, а вы нуте-ка! поживите-ка! А его квартирная хозяйка — плачет, он ей одиннадцать рублей с пятиалтынным не отдал.
Ух, скучно! Точно зимой в воде, так и щиплет со всех сторон, так и давит. Супружнице земно кланяюсь. Василису — она? Я — рад. Очень я этого желал.
Ну, до свидания!
Крепко жму руку.
Спасибо Вам.
20 или 21 сентября [3 или 4 октября] 1902, Н.-Новгород.
Дорогой Николай Дмитриевич!
«Знание» прислало мне твои рассказы с просьбой высказаться по вопросу об издании их «Знанием». Я внимательно прочитал обе книжки и — имея в виду интересы твои и читателя — предложит бы тебе следующее:
исправь рассказы «Нужда» и «Против обычая». Они оба написаны сухо, тускло — так, как теперь ты уже не пишешь.
Сократи — где можно — «Маленький роман». Хорошенько прочитавши эту вещь, ты сам убедишься, что она длинновата. Затем: введи напечатанный в «Ж[урнале] д[ля] в[сех]» рассказ, названный, кажется, «Хлеб-соль». Это хорошая вещь, несправедливо забытая тобой.
Рассказы следует распределить так, на мой взгляд:
1. Песнь о трех юношах.
2. Домой!
3. Нужда.
4. Елка.
5. Против обычая.
6. Сухая беда (тоже прочитай).
7. Счастливец.
8. Сумерки.
9. Хлеб-соль.
10. Роман.
11. Дуэль.
Получится интересная книжка.
Работай скорее, чтобы к январю, а то и раньше, можно было выпустить ее.
Пока — до свидания! Скоро буду в Москве, о чем извещу тебя.
Кланяюсь супруге.
24 сентября [7 октября] 1902, Н.-Новгород.
Дорогой товарищ — Ваш портрет без ретуши — огромный — великолепен!
Посылаю письмо Елеонского. Прочитайте его — оно очень характерно рисует [А. Ф.] Маркса.
Да и вообще… странный парень Елеонский! Что он торгуется? Посылаю и мой ответ ему в черновике. Затем — попросите С[емена] П[авловича] послать книги в Мир, Минской губернии.
Я — ужасно обрадован сегодня! Возвратился из Якутской области хохол, тот, с которым я торговал яблоками. Это, знаете, чудесный человек, редкой крепости машина!
Узнав, где он, — поеду к нему. Одиннадцать лет не видал, не переписывался.
Ну — пока — всего доброго!
А. Пеш[ков]
Октябрь 1902, Москва.
Уважаемый Владимир Галактионович!
Не мне убеждать Вас в том, что отказ группы московских защитников от защиты в Валках имеет огромное общественно-воспитательное значение.
Из рассказа Малянтовича Вы увидите, что и наши власти смотрят на этот отказ так же, т. е. что он смущает и обескураживает начальство, все выше поднимая волну общественного протеста против беззакония.
За себя и от лица московских адвокатов я убедительно прошу Вас, В. Г., повлиять на Н. П. Карабчевского и всех несогласных с умной тактикой — москвичей в том смысле, чтобы Караб[чевский] и другие приняли эту тактику.
Искренно уважающий Вас
16 [29] октября 1902, Н.-Новгород.
Посылаю рассказы Телешова, остальные пришлет — если уже не прислал — он сам.
Из рассказов Брусянина я «прочел с удовольствием» — и то не особенным — лишь один, «В лесной глуши»; остальные — очень слабы и, по-моему, лишены и общественного значения и художественного интереса.
Читаю Мамина. Сильно смущает меня его последняя вещь «Любовь куклы» — смотрите «Рус[окое] бог[атство]». Не нравится мне его отношение к монастырю и монахам, едва ли правильное. Не поговорите ли Вы с ним об издании не «полного собрания сочинений», а усеченного? Право — ему выгоднее не издавать некоторых вещей, хотя талант его — всюду крупен и ярок. Интересный он писатель, но — скудно в нем социальное чувство.
Теперь — Елеонский. Надоел! Торгуется он — отвратительно! Прислал сюда! Протопопову длинное и неуклюжее письмо по поводу моего замечания о необходимости сократить «Неизреченный свет». Ссылается на авторитет Короленко и просит Протопопова убедить меня отказаться от сокращения «Неизреч[енного] света». Спрашивает — через Прот[опопова]: 1. Нужно ли ему бросить место, когда будет издана книга? 2. Станет ли известно, кто ее написал, т. е. узнает ли начальство, что книгу написал смотритель духовного училища Мидовский? 3. Какой гонорар?
Первый вопрос — по-моему — глуп. Второй — противен. Писатель, который не смеет сказать: «Это я написал», — и скрывается за угол из боязни начальства, — какой же это писатель? Прислал он рассказ «Огорчение» в корректуре из «Р[усокой] м[ысли]». Плохой рассказ.
Я положительно не знаю, что делать с этой странной натурой. Его стремления я формулирую так: напечатать книжку потоньше, назначить цену повыше, взять гонорария побольше. Меня тошнит от этого. И мне очень хотелось бы отказаться от продолжения переговоров с ним, но, кажется, это уже поздно.
Рассказы Серафимовича еще не готовы.
Бертенсону я написал вразумительно — скопировавши Ваше письмо. Получил от него благодарность. Гитри он сообщил.
Посылаю два письма из Праги.
Был в Москве на репетиции «Мещан». Пьеса поразительно скучна, вот что я Вам окажу. Длинна, скучна и нелепа. Ну, пока до скорого свидания!
Между 18 и 21 октября [31 октября и 8 ноября] 1902, Н.-Новгород.
Читая Мамина и удивляясь его таланту — пришел к мысли, совершенно правильной, кажется: Мамин для публики — старый знакомый, определенная — по ее мнению — физиономия, приятный писатель, который пишет ярко и лишен сознательного намерения сердить мещан. «Знание» не ответственно перед публикой за него ввиду сих его качеств, публике известных. «Знание» может ограничивать и усекать Елеонского, Серафимовича, Телешова, даже Андреева, если сей перепрыгивает через шлагбаум разума, оно может поставить известные требования Чирикову, но — едва ли удобно это по отношению к Мамину. По сей причине — в переговорах с ним об издании, хотя и следует посоветовать ему некоторых вещей не печатать, — однако настаивать — невозможно. Длинно и, кажется, невразумительно изложено.
В книгах, присланных Вами, не хватает: «Черты из жизни Пепко», «Приваловские миллионы» и — еще чего-то, не помню. Не присылайте, приеду — посмотрим. Очень хороши его сибирские и уральские вещи, но плохи «Падающие звезды» и др. Если у Вас имеется время, начните переговоры с Дмитр[ием] Наркисовичем. Издание должно быть скромно и, по возможности, дешево. Можно ли продавать отдельными томами — как Вы полагаете?
Одолевает меня Прага. Разного рода чехи пишут странные письма, курьеза ради прилагаю одно. Прислали они перевод «Мещан» — очень смешно!
Книжный «Музей» просит повысить цифру комиссии до 1000 р. Я считал бы нужным удовлетворить их, хорошие люди.
Ну, пока до свидания!
До 24 октября [до 6 ноября] 1902, Н.-Новгород.
Александр Серафимович!
Пятницкому о деньгах я написал, и, как только Ваши отношения со Звонаревым будут выяснены, — Вы получите деньги. Посылаю рассказы Ваши с просьбой просмотреть их. «Преступление» — длинновато, его можно сократить без ущерба для ясности содержания. «Степные люди» — несколько неудачно начаты, — начните их с описания жизни казаков в степи, и Вы увидите, что рассказ выиграет в стройности. Прочитайте и «Бурю». Сделав все это, пошлите рассказы «Знанию».
Пока до свиданья!
24 октября [6 ноября} 1902, Н.-Новгород.
При сем — письмо Серафимовича.
У него набралось 15 рассказов, из них, по-моему, должна выйти довольно интересная, книжка. Рассказы я все прочитал, автор сделал нужные сокращения и поправки, на-днях Вы получите от него весь материал: Около половины рассказов появятся в отдельном издании первый раз. Из его письма явствует, что со Звонаревым он заканчивает отношения. По сим причинам я стою за выдачу ему денег. Он — крайне стеснен, и это давит его, мешая работать. Думается, что от него мы можем ждать больше, чем от тошнотворного Елеонского, от которого писем не имею.
На-днях мне прислал письмо Метцль — контора объявлений — с предложением сотрудничества в какой-то немецкой газете. Письмо я потерял, как звать газету — забыл и Метцлю не ответил, в чем виновным себя не признаю. Получил сердитое письмо от Потемкина — Гольдовского. Сии Аяксы довольно строго вызывают меня на объяснения по поводу сборника. Убоялся и назначил время свидания. Если не забуду придти, так поругаюсь с ними.
Ах, как часто и с каким удовольствием я здесь ругаюсь! Всё с адвокатами. Продолжу сие занятие до 28-го или [2]9-го, затем в Москву, куда уже уехала жена, и потом в ноябре приеду к Вам и целые три недели буду недвижно лежать. Ибо — устал.
Мамина — прочитал почти всего. Хороший, интересный писатель. Его необходимо издать дешево, хотя он, господь с ним, совсем не общественный человек.
Принимаюсь за Крестовскую.
Всего Вам прекрасного! Дай бог, чтобы к Вам не приходили адвокаты с самолюбиями.
31 октября [13 ноября] 1902, Н.-Новгород.
Дорогой Александр Михайлович!
По делу Вашему с К. и X. Вы обратитесь к присяжному поверенному Аполлинарию Викентьевичу Яворовскому. Он возьмется за это дело серьезно, в чем ему поможет и Ал. И. Ланин. Я говорил с ними, поговорю сегодня еще. Сегодня я уезжаю в Москву и Питер, где буду хлопотать о Вас, — на всякий случай.
Сормовский процесс кончился, 6 человек во главе со знаменосцем Заломовым осуждены на поселение, 7 — оправданы. Сегодня кончится процесс нижегородский, ожидают более строгих приговоров. Моисеев и Синева произнесли на суде речи., которыми, наверное, обеспечили себе каторгу. Говорят, речи произвели огромное впечатление и были оказаны блестяще.
Я приеду в Нижний около 20-го числа.
Всего хорошего Вам и бодрости духа.
Начало ноября 1902, Москва.
Г. Серафимович,
простите — забыл Ваше имя и отчество. Обращаюсь с просьбой, не будете ли Вы любезны зайти сегодня ко мне до 7 ч. вечера: Гранатный переулок, д. 22, квартира Скирмунта. Очень обяжете.
До 10 [23] декабря 1902, Н.-Новгород.
Уважаемый
Федор Дмитриевич!
Лев Львович Толстой прислал мне длинное и лицемерное письмо, в котором упрекает меня в том, что я будто бы повлиял на Вас и Ангела Ивановича в смысле враждебном Льву Львовичу и что-де результатом моего влияния был Ваш отказ напечатать его повесть.
Я ответил на письмо его так:
«М. г. Лев Львович!
Тот факт, что Вы нашли возможным печатать Ваш роман в журнале, где по поводу «Воскресения» Вашего великого отца писали гнусности, — навсегда поселил во мне отрицательное к Вам — как человеку — отношение. Я читал Ваш роман — и позволяю себе отрицать в Вас присутствие литературного таланта.
В этом смысле я действительно высказался перед гг. Батюшковым и Богдановичем; но — полагаю — Вы ошибаетесь, приписывая отказ напечатать Вашу повесть моему на них влиянию. Этого не может быть, ибо гг. Батюшков и Богданович — люди вполне независимые в своих взглядах и едва ли могут быть доступны чьему-либо влиянию. Думая иначе, Вы — боюсь — незаслуженно обижаете их.
Сообщаю Вам, уважаемый Ф[едор] Д[митриевич], об этом, дабы своевременно оградить Вас от возможных по поводу столкновения моего с Л[ьвом] Л[ьвовичем] — кривотолков.
Всего доброго!
Поклон Ангелу Ивановичу, его супруге и Куприным.
Если о Вы захотели ознакомиться с письмом Л. Л. — Вы найдете это письмо у К. П. Пятницкого.
Затем покорно попрошу Вас сказать В. Я. Богучарскому, чтобы полученную на его имя редакцией «М[ира] б[ожьего]» посылку он передал г. Миклашевскому.
16 [29] декабря 1902, Москва.
Иллюстрацию посылаю обратно. Это — к Гофману, а не к Горькому.
Сейчас пришел с генеральной. Настя, Барон, Сатин, Бубнов, Лука, городовой — прекрасно. Остальные не очень прекрасно.
Очень тяжелая пьеса. Всего доброго! Бунин задержал «Манфреда», которого Фед[ор] Иван[ович] читал первый раз хорошо, а второй — изумительно.
Ну, что же? Простим Бунину. Устал.
Датчанину написал европейское письмо и надеюсь, что он, прочтя его, — лопнет от удовольствия. Просил передать академику мою высочайшую спасибу.
20 или 21 декабря 1902 [2 или 3 января 1903], Москва.
Дорогой друг — сердечное спасибо за телеграмму. Успех пьесы — исключительный, я ничего подобного не ожидал. И — знаете — кроме этого удивительного театра — нигде эта пьеса не будет иметь успеха. Вл[адимир] Иван[ович] Немирович[-Данченко] — так хорошо растолковал пьесу, так разработал ее — что не пропадает ни одного слова. Игра — поразительна! Москвин, Лужский, Качалов, Станиславский, Книппер, Грибунин — совершили что-то удивительное. Я только на первом спектакле увидел и понял удивляющий прыжок, который сделали все эти люди, привыкшие изображать типы Чехова и Ибсена. Какое-то отрешение от самих себя. Второй спектакль по гармоничности исполнения был еще ярче. Публика — ревет, хохочет. Представьте — несмотря на множество покойников в пьесе — все четыре акта в театре — хохот.
Москвин играет публикой, как мячом. Он говорит: «Ах ты, сволочь!» — она ржет! — «Подлец ты!» — ржет еще сильнее, и вдруг — «удавился!» В театре — как в пустыне. Рожи вытягиваются, и — мне говорили несколько раз: «Не смеяться — невозможно, но Вы бьете за смех слишком больно. Это несправедливо, если Вы сами же вызываете его». Качалов — изумительно хорош. Сатин в четвертом акте — великолепен, как дьявол. Лужский — тоже. И так — кого ни возьмешь. Чудесные артисты!
Завтра уезжаю в Нижний. Посылаю письмо из Берлина. Фотографии Вы получите через два дня, я не решаюсь послать их прямо в театр, ибо полагаю, что, может быть, нужно, чтоб Шольц передал их.
Ну, до свидания!
Возьмите «Новости дня» от воскресенья, там есть снимки с «Дна».
Ну, всего хорошего.
От жены — всякие пожелания.
1902, конец года.
Татарину — Вишневскому. Пускай всякий закун верх тармашками.
25 декабря 1902 [7 января 1903], Н.-Новгород.
25-е декабря.
Скиталец — женится. Это — факт. Я — посаженый отец. Берет девицу, у которой 104 000 приданого. По сей, вполне уважительной, причине запишите ему в счет 100 р., взятые им у меня в Москве.
Засим: переведите 200 р. в г. Минск, дом О-ва сельского хозяйства, Ольге Юльевне Каминской.
Чириков — волнуется. Целые, говорит, четыре месяца книг нет, — что такое? Я его успокаивал, но безуспешно. И Серафимович волнуется.
Ответьте мне телеграммой — могу ли напечатать часть 4-го акта «Дна» в «Нижегор[одском] листке»? Очень просят. Если можно — телеграфируйте «Листку»: «Можно», нет — «Нет».
С полным спокойствием духа; и даже с наслаждением имею удовольствие сообщить Вам, что в течение 6-и дней пребывания моего в Москве я растратил 804 и 1525 р. Здорово! Даже Савва Морозов красноречиво покачал головой и выразил сомнение в том, что знакомство со мною полезно ему. После первого представления был ужин в Эрмитаже, на 75 человек. Ужинало все «Дно» и «Мещане» с учениками. Был изумительный пляс и безумное веселие. Выпили. И я выпил. Успех «Дна» приподнял всех на высоту полной потери разума. Все — и старые и малые — яко обалдели.
Тем не менее — ни публика, ни рецензята — пьесу не раскусили. Хвалить — хвалят, а понимать не хотят. Я теперь соображаю — кто виноват? Талант Москвина — Луки или же неуменье автора? И мне — не очень весело.
До свидания! Когда поедете в Москву смотреть «Дно» — известите нижеподписавшегося.
Нет ли каких-нибудь лишних марок или рублей, я очень нуждаюсь. Ей-богу!
Жена — иногда бывает дьявольски умна. Так, напр., она сейчас рекомендовала мне написать Вам следующее: «Приезжайте сюда встретить Новый год!» Блестящая мысль! Приезжайте? Обрадуете нас — серьезно!
30 или 31 декабря 1902 [12 или 13 января 1903], Москва.
Милый друг Федор Иванович! Я был бы очень рад и счастлив встретить Новый год! Пожалуйста, приезжай, разумеется, с Иолой Игн[атьевной] в театр к художникам. Все они очень просят тебя. Пока что — крепко (извиняю) обнимаю. Извиняю — ни при чем, это я не знаю, как попало! Так ответь, дорогой, и проси Иолу Игнатьевну.
Твой