Первая любовь обрушилась на меня в возрасте двенадцати лет и навсегда унесла с пляжа безмятежного детства в океан страстей и страданий. Случилось это в пионерском лагере в Комарово. Объектом любви явился пионер Митя Белов. На выцветших фотографиях он выглядит довольно плюгавым для своих тринадцати лет, однако выпуклый лоб и мягкий взгляд темных удлиненных глаз обещает игру ума и душевную тонкость. Так ли это, — мне знать не дано…
Впервые Митя поразил мое воображение, вступившись за «неприкасаемого парию» Сальку Шустера, травить и шпынять которого считалось хорошим тоном. Саля картавил и был безобразен: длиннорукий, с торчащими ушами, тощий и сутулый. Всеобщую ненависть он заслужил, таская в столовую лично ему принадлежащую банку сливочного масла. В столовую мы шагали строем, по- отрядно, завывая «Нам ли стоять на месте, в своих дерзаниях всегда мы правы» или «Великая, могучая, никем не победимая»… Саля маршировал, прижимая банку к груди, а усевшись за стол, ставил ее на скамейку между колен. И никого не угощал. Разумеется, банку крали и прятали: то закапывали в землю, то закидывали в дупло. Трижды Шустер кротко отыскивал свое сокровище, а на четвертый наябедничал начальнику лагеря, брутальному человеку, втайне пописывающему стихи.
— Безмозглые кретины! — гремел Ким Петрович, в прошлом танкист и кавалер ордена Славы. — Тупицы и дегенераты! Вы — пигмеи по сравнению с Шустером, он — победитель городской математической олимпиады! Он вдумчивый гений, он нуждается в масле, он весной обыграл в шашки самого Ботвинника!
Это было уж слишком. После ужина народные массы заперли Шустера в уборной и начали кидать в окошко комья земли. Игорь Кашкин даже бросил в Сальку двух толстых печальных жаб. Теперь подобное линчевание кажется мне простодушной забавой. С тех пор, согласитесь, нравы несколько ожесточились, и нынешние детки орудуют ножами, а в определенных частях света, — оптическими винтовками. Но тогда душа моя разрывалась от смеси презрения и жалости. Однако вступиться за Шустера в голову не пришло. В разгар глумления появился Митя Белов. Он протиснулся вперед, отпер дверь и ледяным тоном произнес: «Ополоумели, что ли? Катитесь отсюда, а то будете разговаривать со мной». И, хотя Митя вовсе не производил впечатление человека, с которым не стоит связываться, — пионеры почему-то угомонились. Даже не взглянув на своего спасителя, Шустер отряхнул прах с пионерской формы и поплелся прочь. А мое романтическое сердце, ударившись о грудную клетку, гулко забилось в новом ритме любви к Мите Белову.
Несколько дней я мужественно томилась наедине со своей тайной, но ноша была непосильна, и я поделилась с лучшей подругой Зиной Овсянниковой. Зина низвергла меня в бездну, сказав, что Белов бегает за Валькой Ковалевой, тут же вознесла к небесам, побожившись, что на меня он тоже «как-то особенно смотрит», предложила свои услуги почтового голубя и поклялась честным ленинским, что она — могила.
Дней пять я обдумывала наиболее изысканный способ объяснения и в конце концов пошла по проторенной тропе классической поэзии, старательно переписав фрагменты из письма Онегина к Татьяне (письмо самой Татьяны мне казалось банальным). Зина сунула Мите письмо, но… ответа не последовало. Мной пренебрегли, и я (тогда мне казалось — бессонными ночами, но теперь думаю, — минут десять перед сном) мечтала умереть на ЕГО глазах от скоротечной чахотки, как княжна Джаваха из обожаемого мной романа Чарской. Итак, Белов меня не замечал, а вот Шустер…
Как-то за обедом он пододвинул ко мне свою поганую банку и громко сказал:
— Намазывай.
За столом воцарилось зловещее молчание, затем конопатая бестия Овсянникова схватилась за голову и со стоном: «О-оох, умру-уу» — сползла под скамейку. «У любви, как у пташки крылья…» — омерзительным голосом взревел Игорь Кашкин и запустил в Салю хлебной коркой. «Тили тили тесто, жених и невеста!» — дружно завыл весь отряд. От унижения и позора у меня запылали уши. Бросив быстрый взгляд на Митю, я заметила, как у него в «иронической усмешке презрительно изогнулись губы» (в те годы я мыслила терминами купринского подпоручика Ромашова).
Смывшись с тихого часа, наша компания устроила в овраге военный совет.
— Если и ЭТО сойдет Сальке с рук, — возмущенно заявила Овсянникова, — он тебе на голову сядет! Подумаешь, — втрескался! Нет, вы только представьте, как обнаглел!
— Тоже мне, — Байрон нашелся, — поддакнул маленький круглый Тосик Бабанян. Боюсь, что он имел смутное представление о любовных похождениях великого поэта.
— Проучить надо Сальку! — и Игорь Кашкин выдвинул следующий незатейливый план.
На поляне за речкой паслось стадо коз. Было решено отстричь клок черной козьей шерсти и от моего имени послать его Сале в качестве локона в сопровождении такого шедевра:
Ты хочешь знать, кого люблю я,
Его не трудно угадать.
Будь повнимательней, читая, —
Яснее не могу сказать.
Клок и акростих были завернуты в папиросную бумагу и подброшены Шустеру под подушку. Бабанян утверждает, что, обнаружив знак любви, Саля бережно спрятал его в спичечный коробок и засунул под рубашку.
Вечером, когда мы строились на линейку, Саля «нечаянно» оказался рядом со мной. Он многозначительно сопел и вытягивал губы трубочкой, что придавало ему сходство с лирически настроенной уткой. Весь следующий день пионеры веселились, следя за Салиными томными взорами, щедро расточаемыми в мой адрес. Но… прошло три дня, события не развивались и народ заскучал.
— Спереть, что ли, коробок? — деловито спросил Тосик Бабанян.
— Ну, сперли, а дальше что? — Кашкин испытующе обвел нас стальным глазом, — в чем смак идеи?
Но дальше наша фантазия не шла, и иезуит Кашкин торжественно сказал:
— А дальше… коза назначает Шустеру свидание.
И снова я написала записку: «Саля! Приходи завтра в 4 на луг. Буду ждать тебя под большой березой».
Замысел Кашкина был прост и велик: притаиться в кустах, наблюдая, как Шустер придет на свидание, а потом выскочить из засады и устроить вокруг него языческие пляски. В последнюю минуту я смалодушничала и осталась в лагере.
Итак, все помчались на луг, привязали козу к березе и повесили ей на шею плакат, содержание которого, увы, я узнала позже:
Посмотри на правый бок,
Вырван там бесценный клок,
И его, как знак любви,
Ты таскаешь на груди.
А она — твоя зазноба
Умирает по Белову.
Могла ли я представить себе, что Овсянникова так вероломно использует мое доверие и откровенность?
Саля появился в чистой рубашке и новых сандалиях, с палкой в руке. На палке следует остановиться особо. В то лето было модным дарить дамам своего сердца палки из свежесрубленных ветвей с художественно вырезанной корой. Палки с узорами коптились на костровом дыме. Некоторые из них, выполненные с большим вкусом, были настоящими произведениями искусства. Разумеется, Саля, как и все вдумчивые гении, был «безрукий» и его палка, предназначенная мне в подарок, была безобразна.
Отыскав большую березу, Саля уселся под ней и рассеянно погладил привязанную козу. Бедняга ткнулась ему в ноги, пытаясь освободиться от прицепленного картона, и Саля заметил плакат. Он сорвал его, разгладил и несколько раз прочел. Из кустов послышались возня и сопенье. Саля вскочил, опираясь на палку, и беспомощно огляделся. Кусты шевелились и повизгивали.
…И Саля бросился бежать. Почему он не шарахнул по кустам и не проучил своих мучителей? Ведь он был «вооружен». Вместо этого Шустер примчался в лагерь, влетел в палатку и увидел… Митю Белова. Невинный Белов валялся на кровати и читал «Двух капитанов». Саля подскочил к нему и с размаху ударил его палкой по голове. Потом еще, еще и еще… Ошалевший от боли и неожиданности Митя не сопротивлялся. Трое ребят, резавшихся на соседней кровати в «подкидного», бросились оттаскивать Салю. На крики прибежал воспитатель и Шустера, наконец, скрутили. Над Беловым хлопотала лагерная врачиха, потом приехала «скорая» и его увезли в больницу. У Мити оказалось кровоизлияние в глаз и легкое сотрясение мозга.
…Тогда по глупости мы были уверены, что Шустер обезумел от ревности, и это создало вокруг меня романтический ореол femme-fatale. Гораздо позже я поняла, что именно Митю и ненавидел Саля: и за то, что одного Митиного слова было достаточно, чтобы Салю освободили из заточения в уборной, и за то, что Митя пренебрег девчонкой, в которую Саля влюбился, и за все его поруганные чувства. Воспитатель и двое ребят отвели Шустера в директорский кабинет, где Ким Петрович два часа пытался выудить из него причины «этого дикого поступка». Но Саля будто воды в рот набрал. Потом допрашивали меня и Кашкина с компанией, а вечером собрали лагерь на экстренную линейку.
— Все вы знаете, что произошло сегодня, — замогильным голосом сказал Ким Петрович. — Шустер зверски избил своего товарища. Срам и позор для лагеря… и Шустер из лагеря исключен. И мы будем ходатайствовать перед школой об исключении его из пионеров. А теперь я вам вот что скажу, — и голос директора странно дрогнул. — Будь я на Салином месте, — я поступил бы так же… только не с Митей.
Наутро приехал Шустер-старший, такой же тощий и сутулый. Согнувшись вошел он в палатку и покидал в чемодан Салины шмотки. К нему подбежал пионервожатый.
— Пусть Саля сперва позавтракает… и вы тоже.
Будто не слыша его слов, Шустер-старший сделал сыну знак рукой, и они молча вышли, пересекли лагерь, футбольное поле и, не оглядываясь, направились на станцию.
…Лагерь наш принадлежал Академии Наук и считался одним из лучших в Ленинграде. Это называлось «повышенного типа». Кормили, по слухам, у нас телятиной и свежими фруктами, и дети, говорят, были интеллигентные. Попадали сюда, в основном, отпрыски случайно уцелевших и новоявленных ученых. Представьте себе, каких трудов и унижений стоило Салиному отцу — переплетчику Института огнеупоров — раздобыть для сына путевку. Это и пришло мне в голову, когда я с зареванным лицом топала на некотором отдалении от Шустеров по пустой проселочной дороге. Я хотела, наверно, попросить у Сали прощения, но в двенадцать лет мои представления о стыде и чести сильно отличались от сегодняшних… И я не осмелилась подойти к ним.
Вот Шустеры поднялись на платформу, и отец поставил чемодан. Вероятно, он, наконец, заговорил; я видела, как он ожесточенно размахивал руками, а потом ударил Салю по лицу. Но тут подошел поезд и их слизнуло с платформы.
…А что же мой герой Митя? По канонам мировой литературы он был обязан безумно влюбиться в барышню, из-за которой жестоко пострадал. Им полагалось бы прожить долгую счастливую жизнь и умереть в один день в окружении безутешных внуков. На самом же деле…
Митя вернулся из больницы через неделю с зеленоватым фингалом под глазом и по-прежнему не обращал на меня никакого внимания. Моя же любовь приняла сокрушительные размеры. Я написала еще две (оставшиеся без ответа) записки, а на прощальном костре отозвала его в сторону и промямлила, что хочу дружить с ним в Ленинграде.
Митя откусил травинку и посмотрел на меня «долгим, мерцающим взором».
— А ты где в Ленинграде живешь?
— На улице Достоевского. А что?
— Да так… а я на Кирочной. А тебе мама разрешает одной на трамвае ездить?
— Нет, — честно призналась я, — а тебе?
— И мне нет. Только во Дворец Пионеров.
Он помолчал и добавил странную по своей конструкции фразу:
— Таким образом, я полагаю, что вопрос, к сожалению, исчерпан.
…Однажды на углу Садовой и Невского я обратила внимание на новое чудо советской техники, — движущуюся газету-рекламу. Передо мной промелькнула следующая полезная информация: «Смотрите в кинотеатрах Титан, Гигант, Октябрь — 3-ю серию многосерийного художественного фильма „Война и мир“, — в которой вы сможете узнать о дальнейшей судьбе полюбившихся вам героев».
Используя эту формулу, и мне хочется сказать несколько слов о судьбе появившихся здесь героев.
Зинка Овсянникова, будучи студенткой Технологического института, разбилась насмерть при восхождении на какой-то пик. Тосик Бабанян окончил Театральный и подвизался в Ленконцерте, лечась время от времени от алкоголизма. Игорь Кашкин, по слухам, взмыл в недосягаемые партийные сферы. Саля Шустер в 1956 году получил шесть лет за протесты во время венгерских событий. Сейчас он профессор математики в Хайфе.
…Совсем недавно, после трехчасового ожидания в приемной ОВИР’а, я забежала в пирожковую «Минутка» и выстроилась в очередь. Передо мной стоял невысокий человек в поношенном пальто и в пыльном берете. Вот он повернул голову…
— Простите, — сказала я, — вы никогда не бывали в пионерском лагере Академии Наук в Комарове?
— Как же, как же, — бывал. Моя фамилия Белов… Дмитрий Сергеевич. Он улыбнулся и в уголках длинных темных глаз образовались тончайшие морщинки.
— А меня вы узнаете?
— Конечно… разумеется… вы… — тут он запнулся, не в состоянии вспомнить ни имени моего, ни фамилии. Я не стала ему помогать, да и он не проявил любопытства.
— И что же вы делаете в жизни, Дмитрий Сергеевич?
Он неопределенно пожал плечами:
— Окончил философский, в аспирантуру не попал… Вот работаю напротив, в музее атеизма.
И он показал пальцем через плечо, где в надвигающихся сумерках раскинулась прекрасная колоннада Казанского собора.