Зверь, которого ты видел, был, и нет его, и выйдет из бездны, и пойдет в погибель; и удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира, видя, что зверь был, и нет его, и явится.
— Как есть говорю вам: повадился к нам в хату кровопийца по ночам шастать, — широко жестикулируя, вещал сухощавый низкорослый мужичок. Люди, собравшиеся вокруг него, скалили зубы в улыбках, крутили пальцами у висков, но другие прислушивались, веря. — Прихожу, значится, домой, — продолжал Ибрагим, — глядь, а на шее моей дочки две точки кровяные. Спрашиваю: откуда, мол. А она проводит рукой по шее-то и сама диву дается. Я в церковь, да бить челом перед святым отцом. А он мне и говорит: «Вомпер, сталбыть, пожаловал; глядь, почуял, что власть некромансеров слабину дала». Клавка моя на колени и в слезы: помоги, мол, свят отец, спаси дочку. Он и отвечает: «Набери чеснока. Обвешай им окна и двери. Девку — под замок и не выпускать из дома, от закату и до третьих петухов».
— И что? — вопрошал удивленный люд.
— И ничего! Сделал, как велел святой отец — сошли точки. Как есть говорю: ночью были, а наутро — ничего, кожа гладёханька, аки у младенца.
— Сталбыть, нету у нас кровопийцев?
— В моей хате — нету, — кивнул Ибрагим и заговорщицки сощурился. — Но Зверь-то не сгинул, в другую хату перебрался. В какую — неведомо.
— Хватит лясы точить, почтенные, — встрял в беседу солтыс.
Это был статный седовласый мужчина с морщинистым лицом и грубым, орлиным носом. Он зашел в шинок недавно и стоял поодаль, внимательно слушая чужие разговоры и едва заметно улыбаясь.
— Сплетни — дело бабское, — заметил он, обводя цепким взором собравшихся.
— И никакие енто не сплетни! — возмутился Ибрагим.
— Шли бы вы ратушу строить, — не обращая внимания на визг недовольного рассказчика, продолжал солтыс. — Остов выгнан, леса стоят, а работать некому. Неровен час буря взыграется, сметет разом и леса, и балки — до весны ратуши не выстроим.
— Работа не волк… — начал было Ибрагим, но заметив на себе ледяной взгляд Вышеготы тут же присмирел. — Идем, солтыс, а как же не пойтить, коль общий долг кличет? Токмо не сказывайте, мол, соврал я про кровопийцу-то. Как есть говорю: вомпер у нас в селе объявился.
— Эх, хватит страху-то нагонять, чай не в юбках ходим, — сказал здоровенный детина с пышной рыжей шевелюрой и громогласно расхохотался. Схватил кружку, которая потерялась из виду в его огромной лапище, и утопил смех в пиве. Выпив и оттерев с молодецких пушистых усов пену, детина громко крякнул и, улыбаясь, добавил: — Пуганные. А солтыс прав: веры в твои россказни — ни на грош.
— Верить, аль нет — дело твое, — с обидой сказал Ибрагим. — Да не говори опосля, что не упреждал.
— Довольно! — не выдержал солтыс и ударил кулаком по столу. — Подымайте свои зады, бездельники, и дуйте к ратуше, пока не велел вас гнать туда батогами. Когда придет час над своими посевами бдеть, вот тогда сколь угодно будете по шинкам шастать и пиво цедить. А сейчас — всем работать! Да пошустрее…
Погоняя других, где словами, а где и затрещинами, солтыс вытолкал всех из шинка и вышел сам.
— Бездельники! — уже на крыльце продолжал негодовать Вышегота. — Вомперов навыдумывали и сидят, пиво хлещут, байками один другого почуют.
И тут краем глаза — из-за столпившихся было плохо видно — он заметил, как его дочь в компании какого-то неизвестного человека, закутанного в черный, не по погоде легкий плащ, шмыгнула за оградку чужого дома. Вышеготу пронзил страх, дурное предчувствие кольнуло сердце, и он со всех ног, расталкивая тех, кого сгонял на работу, рванулся вдогонку. С нечеловеческой скоростью солтыс добежал до забора, перемахнул через него, зацепился тулупом, упал лицом в снег. Вскочил на ноги, сбросил тулуп и помчался дальше.
Забежав за дом, оказался в яблоневом саду. Вокруг никого не было. Тихо, пустынно. Даже следов на девственном снегу не нашлось. Вышегота замялся, выругался: неужто привиделось? Не может такого быть! Он же сам, своими глазами видел дочь и человека в черных одеяниях.
— Наслушался сплетен, — сплюнул солтыс. — С такими работягами и в фоморов поверишь.
Он уже собирался вернуться к шинку, но в терновых кустах, по краям поросших молодым орешником — там, где заканчивался сад — заметил тень. Она стрелой вылетела из зарослей и тут же исчезла, будто ее и не было вовсе. В другой день Вышегота не придал бы этому значения: «Мало ли что за тени? Ветка шелохнулась, и вся недолга». Но сейчас, наслушавшись страшных сказок, он стремглав бросился к кустам терновника. И там, в зарослях, на небольшой утоптанной полянке, разыскал свою дочь. Паллания стояла неподвижно, как статуя, стеклянным взором глядела в неведомую даль и тяжело дышала, будто рысь, чудом убежавшая от облавы. Теплый меховой полушубок на ней был распахнут, сорочка — разорвана. Вышегота остолбенел. Долго не мог даже пошевелиться, не зная, что и думать, не веря собственным глазам. Спустя минуту, совладав с собой, подошел к дочери, аккуратно отодвинул ворот полушубка, проверил, нет ли на шее ран от вампирского укуса.
— Ничего, — с облегчением выдохнул солтыс и тут же посуровел: — Прикройся! — сказал он, зверея. — Спрячь, говорю, свой срам! Нечего его на свет божий вываливать.
Девушка не реагировала. Продолжала стоять, заворожено глядя куда-то в даль, за границы яблоневого сада, и не чувствовала ни холода, ни стыда. От злости Вышегота зарядил дочери пощечину. Паллания вздрогнула, приходя в себя. Взгляд ее приобрел осмысленность. Она испугано огляделась, будто не понимая, куда и как ее занесло. Ойкнув, принялась укутываться в полушубок, пряча под одеждой нежную, еще помнящую недавние прикосновения, грудь.
— Очухалась, значит, — сплюнул Вышегота и отвернулся. Он дождался, пока дочь приведет себя в порядок, взял ее за руку и с силой потянул за собой: — Сейчас вернемся домой, мать напоит тебя шиповником, — приговаривал он. — А как память вернется, так возьму розги и научу тебя уму-разуму. Будешь знать, дура, каково оно, с чужаками по соседским огородам ошиваться…
— И что? Бил розгами-то?
— Не, откуда ж им взяться? Сорвал с нее подранную сорочку и ентой же сорочкой лупил Плашку по лицу, пока она, коза дранная, визжать не начала и бегать от меня по всей хате, аки от фомора. Она все трусит своими телесами, а я лютую. Думал, всю душу из нее, окаянной, выбью. И выбил бы, да мать вмешалась. Эх, давай краше выпьем, святой отец, — Вышегота махнул рукой, взялся за кружку и, не дожидаясь здравницы, жадно пригубил церковного вина. От крепости напитка его скривило — так, что слезы из глаз пошли. — Ну и ядреное ж оно у тебя, Плавий. Ты его из фоморов гонишь?
— Вы, кодубцы, толка в вине не ведаете — всё яблочное настаиваете. А какой вкус от яблок-то? Я за храмом, на южной его сторонке, которую солнышко облюбовало, посадил виноград. Пять лет за ним слежу, как сына оберегаю — от холодов, да от людей, а токмо в прошлом годе урожай добрый получил. Жаль, не даем вину настояться…
— Ты мне, отче, не о вине толкуй. Скажи, что с дочкой делать?
— Говоришь, о случае том ничего припомнить не смогла?
— Ничего, — развел руками солтыс.
— Не смогла, аль не захотела?
— Кто ж разберет? Молчит Плашка, нечто воды в рот набравши, ничего не говорит. Даже с матерью ни словом не обмолвилась.
— Стало быть, околдовал ее Зверь. И следов, говоришь, на снегу не оставил? Значит, на себе тащил. Силен упырь ваш. Ох, силен! С таким ни круг Эстера не совладает, ни вода святая, ни молитва. Старше этот Зверь самой веры нашей. Бежать тебе надо, Вышегота. Бежать вместе с Палланией. И подальше, на юг, туда, где солнышко светит ярче. Чесноком дочь обвешай, чтоб по запаху не отследил — нюх у него волчий. И беги день ото дня. По ночам запирай ее, просьб не выполняй. Пока колдовство сильно, будет ее к Зверю тянуть. Да так тянуть, что сердце твое трижды кровью изойдет, пока отказывать дочке в ее мольбах будешь…
— Неужто нет от него спасения? — ужаснулся Вышегота.
— Беги, сын мой. Другого совета не дам, не в моих силах.
— А как же Ибрагим? Зверюга его дочь и вовсе покусал. И ничего — жива, здорова. Ты сам ему посоветовал чесноком весь дом обвешать. И сошли пятна на следующее же утро.
— У Мильвы-то сошли, а у Ибрагима — появились, — помрачнел святой отец. — Ходил я к нему в дом, углы святил, дочку оглядывал. Как пятна сошли, так похорошела: прыщи с лица спали, плечи от коромысел кривые были — распрямились, волос погустел — королевна, ни дать, ни взять. А души нет и взгляд Зверя.
— Погодь. Что ж выходит… теперь у нас два Зверя? Чего же мы ждем? — воскликнул Вышегота, вскакивая со стула. — Пока все село кровососами станет?
— Сядь, сын мой, сядь, — потребовал Плавий и осушил кружку вина, даже не поморщившись. — Нет у нас супротив него оружия. Воля крепкая и вера — все, что имеем.
— Припомни, святой отец, чего в семинарии про таких гадов толковали? Как его изжить?
— Осину боится Зверь, света солнечного, серебра, воды свяченой, — загибая пальцы, стал перечислять Плавий, но расправил ладонь и положил ее на стол, как раз на четки из можжевельника. — Да токмо не тот нам ворог попался — не убить нашего Зверя ни осиной, ни светом, ни серебром, ни святой водицей. В Кодубы явилось зло древнее, могучее, беспощадное. О нем нам святое писание глаголет, — вспомнил Плавий и стал нараспев читать заученные строки:
«Зверь, которого ты видел, был, и нет его, и выйдет из бездны, и пойдет в погибель; и удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира»…
— Тут Зверь, средь нас, — налив себе вина и коротко отхлебнув, продолжил Плавий. — И есть он, и нет его. Каждый им стать может. И станет, коль не сбежит отсюда за тридевять земель. Посему, собирайся в дорогу, сын мой, и мчи без оглядки. Спасай себя и семью свою.
— А люди? Как с ними?
Святой отец не ответил.
— Ты же божий человек, — садясь, прошептал Вышегота. — Сколько тебя знаю, ни разу не усомнился в твоей вере. А тут… Как так, неужто беды не отвратить? Неужто конец нам настал?
Плавий молча допил вино, отставил кружку, взял со стола четки и стал медленно перекатывать бусинки из можжевельника.
— А Плашка? — не унимался Вышегота. — Зверь ее отметил. Теперь не будет ему покоя, пока он мою Плашку не изведет. Чего молчишь, святой отец?
— Чего говорить-то? Сам все уразумел, на что мои слова? Ты, солтыс, совет мой слыхал: беги из Кодуб. Далее — поступай, как знаешь.
— Народ, выходит, под клыки Зверя бросить и бежать? Гляжу на тебя, святой отец, и диву даюсь. Не знай я тебя, решил бы, что трусишь. Аль и впрямь трусишь?
Плавий не нашел, что ответить.
— Погодь, — встрепенулся Вышегота и уголки его губ изогнулись в кривой улыбке. — Бежать, говоришь? Плашка моя — меченная. Мы сбежим, и Зверь за нами увяжется. Моей семьей пожертвовать решил, чтобы паству спасти? Так? — солтыс, поморщившись, допил вино и встал. — Трус ты. Божий человек, а трус. Бывай, и пусть Эстер тебя простит.
Вышегота ушел. Плавий не попрощался и даже не взглянул вслед уходящему солтысу. Он долго сидел, молча перебирая отполированные пальцами рук кругляшки четок, и думал о том, что так и не закончил духовную семинарию, так и не нашел в себе искры божьей и поклонялся скорее не Эстеру, а силе знаний и пытливости человеческого ума. А сейчас ни знания, ни ум не давали ровным счетом ничего. Людей могла спасти лишь искренняя вера, которой у Плавия отродясь не было. Кодубы были обречены.
— Я боялась… — со слезами радости она бросилась к нему в объятья. — Боялась, что ты не придешь… после того, как отец… — она всхлипнула, забыла, о чем говорила, плотнее прижалась к нему и заговорила вновь, с трудом выталкивая непослушные слова. — Ты так быстро скрылся… был передо мной… глядь: и нет тебя… — Паллания дрожала, гнала дурные мысли, которые нагло вторгались в сознание: «Человек не может исчезнуть. Не может испариться бесследно». Она не слушала саму себя, говорила дрожащим плаксивым голосом: — Хорошо… хорошо, что отец тебя не увидел… не застал нас… ты бы знал, как он негодовал!
Батури молчал. Паллания льнула к его груди, смотрела на молочно-белое ледяное лицо, заглядывала в хрустально-голубые глаза и тянулась к вишневым губам, чтобы сомкнуться с ними в горячем поцелуе. Дотянись она, ей бы больше не пришлось искать слов — все слова мира стали бы бесформенны, безвкусны, ничтожно малы по сравнению с тем блаженством, которое Паллания испытывала, сливаясь с таинственным незнакомцем в огне страсти и желания. Но он отвернулся, взял ее за плечи и отстранил от себя.
— Палла, мне нужно молоко, — тихо прошептал Батури.
Слезы пересохли. Вздернув курносый носик, Паллания повернулась к нему спиной и холодно, с обидой, произнесла:
— Порой мне кажется: не будь в этом хлеве коровы, ты бы ходил к другой девушке. Неужели я тебе совсем не интересна?
Батури не ответил. Молча разглядывал ее золотистые волосы, которые ниспадали к крепким, возбуждающим ягодицам.
— Ответь! — она резко развернулась и посмотрела на него горячим, томным взглядом. — Скажи, что это не так.
— Это не так, — сухо повторил он.
— Значит, ты меня любишь? — просияла Паллания. Ей казалось, что сердце, окрыленное неведомым ранее чувством, вырвется из груди и взмоет к черному, усеянному россыпью звезд небу, загорится там новым светлячком. И будет сиять вечно, даря людям свет и радость.
— Я не знаю такого чувства.
Грубые слова вернули ее на землю.
— Выметайся и не приходи сюда боле! — выкрикнула Паллания и тут же пожелала о произнесенных словах. — Молоко не забудь, — тихо прошептала она и больше не нашла что добавить: слова застряли в горле, когда она подумала о том, что незнакомец исполнит ее желание.
Батури взял кувшин за горловину, туго перетянутую выделанной кожей, и направился к выходу из хлева.
— Я приду завтра, — не оборачиваясь, бросил он и скрылся в ночи.
Паллания, сама не зная, почему, разрыдалась, и на душе стало тепло и солнечно: завтра он вернется. Он вернется! Завтра…
Две ночи весь люд носился по селу с факелами — искал вампира. Никого, разумеется, не нашли. Зато, не выспавшись, наутро ходили сонные, как мухи. На третью ночь пришло вдвое меньше людей. На четвертую — солтыс ходил один. Тогда-то беда и случилась.
На закате дня Вышегота пришел к ратуше, работу над которой так и не закончили, и она до сих пор представляла собой остов без крыши с наполовину выгнанными стенами. Простояв с полчаса и не дождавшись людей, солтыс с мольбой посмотрел на небо, словно прося у Эстера помощи, но великий бог не остановил течение времени.
Блеснув красными закатными лучами и окутав заснеженную равнину малиново-алым покрывалом, солнце опустилось за частокол елей, и вокруг разлился мягкий сумрак — предвестник тьмы и вампирской охоты.
Солтыс горестно вздохнул и в одиночку отправился в обход по деревне. Делая новый круг, он надолго задерживался у своего дома, заходил в калитку, проверял висит ли замок на дверях сарая, в котором была заперта Паллания, прислушивался, боясь различить внутри здания голоса, но каждый раз удостоверялся, что все в порядке, и возвращался к поискам Зверя. А тем временем вампир, за которым бессонно охотился Вышегота, преспокойно коротал ночь в компании его дочери.
— Откуда ты к нам пришел? — поинтересовалась Паллания, до сих пор не знавшая имени своего возлюбленного и почему-то боявшаяся у него об этом спросить.
— Издалека.
— Хорошо, что пришел. Не будь тебя, я б не знала, как жить, не узнала бы любви, и до сих пор ходила бы в девках… Я и сейчас еще в девках, но уже скоро мы с тобой будет у алтаря говорить друг другу клятву. Только представь, как это будет красиво: все село соберется для ритуала, мы оденемся в праздничные одежды, накроем на стол… — захлебываясь словами, говорила Паллания, — я уже жду не дождусь этого дня.
— Я за тебя рад, — бесстрастно заявил Батури.
— А я рада за нас обоих! Ведь это будет наш праздник! Скажи, а почему ты покинул родные места? Тебе там чего-то не хватало?
— У меня было и есть все: власть, деньги, бессмертие… и бессмертное же чувство вины.
— Кто ты? — отшатнувшись, спросила Паллания. — Ты… бессмертен?
— Я — ночь, ужас, кровь, смерть и забвение. Я — вампир.
— Я люблю тебя… — разрыдалась Палла, не веря своим ушам, не желая верить, и страстно обняла убийцу. — Это не правда. Скажи, что это неправда.
— Это правда, — улыбнулся Батури. — Правда в том, что я люблю смертную.
В эту ночь она отдалась ему. В минуты любви и страсти она жила для него и только для него. И с болью к ней пришло истинное, неповторимое счастье.
Лежа на сене, наслаждаясь запахом чужого тела, столь сейчас близкого и родного, Паллания перебирала волосы возлюбленного и была рада тому, что отдала свою невинность именно ему. Юная девушка всем сердцем и душой верила, что ее чувства взаимны, и она всю оставшуюся жизнь проведет рядом с ним, с этим таинственным, белолицым незнакомцем. Ее даже нисколько не смущал тот факт, что он — вампир, продлевающий свой век за счет чужой крови и бесконечных убийств. Паллания даже была готова сама, если он предложит, разделить с ним судьбу ночного охотника. Но у Батури имелись свои планы на будущее.
— Завтра я покидаю Кодубы и больше никогда сюда не вернусь, — сказал он негромко.
— И ты берешь меня с собой? — не сомневаясь в ответе, спросила Паллания.
— Конечно же, нет. Мне хватает того балласта, который уже есть.
— Но ты же говорил, что любишь меня…
— И не соврал. Я люблю тебя.
Паллания измученно улыбнулась и, коря себя за те чувства, которые испытывала к нежити, прижалась к нему всем телом. Она не знала, что делать, ведь уже не могла представить себе жизни без него и предпочла бы вечному ожиданию быструю гибель.
— Как пищу, — будто прочтя ее мысли, неслышно добавил Батури и впился в шею девушки мертвым поцелуем. Перед долгой дорогой ему нужны были силы, и лишь чужая жизнь могла их дать.
Последним, что запомнило затухающее сознание Паллании, были слова признания. Она умерла, улыбаясь. Умерла в блаженстве. В любви. Приятная, надо думать, смерть.
Утолив голод, весь испачканный в крови Батури одним ударом выломал дверь сарая, сорвав с петель крупный амбарный замок, и вывалился на ледяной, занесенный снегом, огород.
Вокруг уже светало, и зарево, туго натянутым золотым пузырем сковавшее восток, уже было готово прорваться и показать миру огненный светоч.
Батури уже достаточно долго прождал в Кодубах и сегодняшней же ночью собирался покинуть здешние места. Теперь ему незачем было таиться от селян. Тыльной стороной руки вытирая липкую, застывающую на морозе кровь, Батури, не скрываясь, поплелся в сторону колодца.
— Эй, монстр! — раздался голос за спиной.
Клавдий не обернулся, продолжил идти в сторону колодца, но путь преградил огромный детина в сажень ростом и в два аршина — в плечах. В руке он держал топор.
— Не чуешь, что ль? Тебя кличут, — сказал здоровяк, и его маленькие глазки блеснули презрением, а изо рта пахнуло застарелым перегаром, чесноком и гнилью.
— Хм, — вампир задумчиво коснулся подбородка. — Глядя на тебя, я решил, что монстр — это ты. Знаешь, что такое бритва? Без нее ты выглядишь, как волосатый йотун. Еще и шлейф перегара за тобой волочится хвостом.
— Ты мне тута не этого, — промычал детина и шагнул вперед, — зубы не заговаривай. А то быстро башку снесу.
— А мы подмогем, — справа и сзади подошли двое.
Один из них был одет в толстый, мешающий движениям тулуп, подбитый заячьим мехом, и шапке, скрывшей большую часть лица. Взгляд его излучал ненависть. Второй, бритый наголо, стоял в одной рубахе, а от его тела исходил пар, от которого веяло запахом дегтя, гари и пота. «Кузнец, — догадался Батури. — Выбежал, в чем был, когда услышал о травле монстра».
Тем временем число желающих поучаствовать в расправе над кровопийцей быстро росло. Появлялись и зрители. Среди образовавшейся вокруг него толпы Клавдий заметил уже знакомого седовласого мужчину и, взглянув ему в глаза, криво улыбнулся. Некогда крепкий и статный солтыс быстро сдал: на лице появились новые морщины, спина согнулась, грудь впала, во взгляде поселилась печаль и нежелание жить — нежелание жить без своей дочки, которую он держал в строгости и покорности, но любил всем сердцем, самозабвенно.
— Дорогу, — потребовал Вышегота, и толпа перед ним расступилась. Он подошел ближе к вампиру и посмотрел ему в глаза тяжелым, упорным взглядом: — Ты Плашку мою загрыз?
— Я, — не моргнув, ответил Батури.
— Почему ее? — спросил Вышегота сухим, измученным голосом.
— Плашка, хм, — вампир едко ухмыльнулся: — с таким именем я б давно удавился — на той самой плахе. А убил потому, что в жилах вашей Плашки текла чистая кровь, которая сводила меня с ума. Я ненасытен и не смог остановиться, вкусив столь лакомую пищу.
— Какая пища! Она мне невестой была! Зарублю, строховидлу! Бей его, хлопцы! — во все горло заорал детина с топором в руке и ринулся на Батури.
Вампир напрягся, нащупал на поясе кинжал и приготовился убивать.
— Стой, Дюк! Стойте все! — воскликнул солтыс, и люди замерли, повинуясь его приказу. — А ты, Зверь, ступай, — устало выдохнул Вышегота. — Выметайся из моего села и больше не приходи. Никогда не приходи.
Батури кивнул:
— Мудрое решение. Я бы вырезал все селение — никого б не пощадил. Но теперь ухожу. Живите! — заклял на прощанье вампир и, больше не сказав ни слова, ничего не страшась, ринулся через толпу, разделяя ее надвое.
Люди быстро расступались, шарахались в стороны, падали наземь и отползали с дороги. Боялись смотреть на Зверя, отводили взгляды, будто, встретившись с его ледяным взором, могли тотчас умереть или лишиться зрения. И лишь огромный детина, выронив из рук топор, не скрывая выступивших слез, с ненавистью глядел Зверю вслед и нашептывал слова проклятья, нашептывал те слова, которые рано или поздно претворит в жизнь.