Как арестовали маму, мы не слышали. Мы проснулись утром, и, как обычно, около нас были тётя Варя и «бабушка» — монахиня Евникия, прожившая в нашей крохотной кладовой целых двадцать семь лет. Вечером отец пришёл с работы и сказал нам, что мама уехала к дедушке, который заболел. Нас только удивило внимание, которое с того дня стали нам оказывать наши тётушки — Раиса Веньяминовна и Зинаида Евграфовна, приходившие с того дня к нам чуть не ежедневно. Меня они начали учить держать иголку и шить. А на Рождество они устроили нам ёлку, даже позвали к нам знакомых ребятишек. В праздничный вечер я сожалела только, что с нами нет мамы, потому что нас не переодели в парадные матросские костюмчики и мне при гостях было стыдно за мои дырявые локти на красной кофточке.
За декабрь и январь папа обошёл все московские тюремные заведения, ища жену. Но он нигде не получил о ней никаких известий. Он не мог понять, за что она арестована, не мог отнести ей передачу, терялся в догадках, куда её увезли. Надеясь на Божие милосердие, отец наш усилил молитвы, прося особенно помощи у преподобного Серафима Саровского, которого родители наши горячо почитали.
Однажды утром почтальон принёс открытку на имя Коли. Брату подходил седьмой год, и он с интересом начал разбирать незнакомый почерк. Вдруг появился папа, выхватил у Коли открытку и скрылся в своей комнате. Мы стояли ошеломлённые, но нас уговорили не плакать, потому что «папа весь задрожал, по-видимому, очень взволновался открыткой», объяснили нам взрослые. Папа вышел минут через двадцать, уже одетый в дорогу и с чемоданом в руке. Он коротко сказал Варваре Сергеевне, что едет в Самару искать жену, ибо в открытке было сказано: «Дорогой Коля, твоя мама едет поездом в Самару. Шура». Мы, дети, по-прежнему ничего не поняли, только 16 марта, когда мама вернулась домой после трехмесячного ареста, мы узнали из её рассказов о следующем.
Маму арестовали ночью. Первые же слова вошедшей милиции были: «Сдать оружие!» Но так как оружия дома не было, солдаты приступили к обыску. В кухне они заметили, что некоторые половицы лежат неплотно.
— Что там? Подвал?— спросили они у хозяев.
— Да, вроде бы, кладём туда ненужные временно вещи. Солдаты подняли доски, один спрыгнул в яму.
— Бомба! — закричал он. — Вот она, контра-то!
И быстро выскочил из ямы, бледный и трясущийся. Николай Евграфович пытался его успокоить:
— Это не бомба, а только оболочка от бомбы. Я храню её как реликвию, как память о войне, о том, как я в армии обезвредил её.
Но милиционеры не поверили.
— Если так, то лезь сам и достань её, — сказали они.
Папа достал её и очень сожалел, что милиционеры унесли «бомбу» с собой, как они сказали, «для следствия».
Собрав вещи в дорогу, супруги сняли со стены образ, и мать благословила им спящих детей. Потом супруги, прощаясь как бы навеки, поклонились друг другу в ноги, обнялись и со слезами целовались. Видя эту трогательную сцену, дворник и комендант, присутствовавшие как понятые, опустили головы и тоже заплакали.
Квартиру тщательно обыскивали, ворошили белье, постели, но никто не знал, что ищут. В тёмном углу коридора стояли чемодан и корзина с вещами Маргариты Яковлевны.
— Чьи это вещи? — спросил милиционер.
— Нашей прислуги, которая уже ушла. Приоткрыли чемодан.
— Аккуратность просто немецкая, — восхитился сыщик, — жалко такой порядок портить.
— Да, она немка была, — подтвердила мама.
— Так это вещи не ваши? Нечего их и перебирать, — решил сыщик и захлопнул чемодан.
«Бог спас нас, — рассказывала впоследствии мама. — Если бы развязали стопочки белья, перевязанные ленточками, то нашли бы всю переписку с Германией тех немцев Поволжья, которые собирались бежать из СССР, как евреи бежали из Египта. Но на границе эти немцы были задержаны, а во главе их стоял пастор — дядя нашей Маргариты. И все письма шли к нему через Маргариту, а посылались на наш адрес, на имя Зои Веньяминовны Пестовой».
Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала её, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах её спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали её о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Веньяминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:
– Муж сидит, дети — в детдоме.
– За что же?!
– Скажите сами.
Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за её семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паёк и вши не так её мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Веньяминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело моё сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали затаив дыхание. Сочувствуя этим тёмным людям, я легче переносила своё горе».
Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдалённой лампочки маме показалось, что к ней подбежала её дочка. Ребёнок обхватил маму руками и стал обшаривать её карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в её смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключённые с трудом её успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе Ребёнка Христа:
Ты Его утешишь и возвеселишь, Если ум и сердце Богу посвятишь. Ты Его утешишь, если с юных лет Жить по воле Божьей дашь Ему обет.
В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:
«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засевать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:
— В чем дело? Почему не засеваете поля?
— Нет посевного, — слышу.
— Покажите мне амбары.
Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.
— А это что? — спрашиваю.
— Пшено.
— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.
Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:
— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!
Я торжествовала: послушались, видно, голос у меня внушительный!
Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метёлочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится весёлый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.
— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.
— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?
— А что у вас во втором амбаре?
— Мука! Давайте завтра её сеять! — хохочет пьяный
мужик.
— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!
— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит, завтра и муку сеять будем.
Меня как обухом по голове ударило:
— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?
— А вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а вы распорядились её в землю сеять.
У меня все в глазах помутнело. А тут гудок — «чёрный ворон» за мной подъезжает. Вот и попала я в тюрьму как вредительница. А что я понимаю?»
Вот эта-то молодая Шурка оказалась предоброй душой. Она от всего сердца расположилась к Зое Веньяминовне и взялась отослать сыну Коле открыточку о судьбе его мамы.