Нам оставалось только благодарить Господа за ту любовь, которую Он дал в сердца нашим сыновьям. Ни в детском, ни в отроческом, ни в юношеском возрасте Господь не попустил гневу или даже раздражению коснуться их душ. Ссор у нас в семье вообще не бывало. Видно, молитвы родителей да отца Митрофана, благословившего наш брак, хранили нас. Детей наших всегда тянуло друг к другу. Мы с радостью наблюдали, как они советуются друг с другом, обсуждая дела и т. п. Ни раздражения, ни зависти, ни злобы. Вспоминаются слова из послания апостола Павла: «Любовь не раздражается, не превозносится, не мыслит зла... все покрывает, всему верит...» (см. 1 Кор. 13, 4-7).
Между женщинами и у нас в семье бывали стычки: шумим, упрекаем друг друга, сердимся... Видно, в меня дочки, не в отца. Муж мой никогда не выходил из себя. Бывало, мы с ним разойдёмся во мнениях, я настаиваю на своём, он противоречит. Но чуть я погорячусь, Володя уходит. А если он сердился, то не смотрел на меня. А я ловила его взгляд, старалась заглянуть ему в глаза. И если это удавалось, то точно искра любви вспыхивала между нами, нас уже тянуло друг к другу.
И не было в жизни большего счастья, как сидеть рядом, чувствуя благодать Божию, которая соединяет нас на земле. А будущий век ещё закрыт от наших взоров, не знаем ещё, куда определит нас Господь, надеемся на Его милосердие. А в этом мире грехов у нас было много, идёт ещё пора их искупления.
Отец Владимир мой никогда не читал детям что-либо из Священного Писания, никогда не давал длинных наставлений — в общем, в философию не пускался. Но он действовал на детей своим примером жизни: добросовестно относился к служебным обязанностям, к семье. Никогда он никуда не опаздывал, никогда никому не отказывал, ссылаясь на занятость или нездоровье. Никто никогда не слышал от батюшки бранного слова. Но если он сердился, то голос его менялся: рявкнет басом, так что всех дрожь проберёт. Не терпел он разговоров на клиросе, не терпел беспорядков. В церкви его боялись, особенно когда он последние двадцать пять лет был настоятелем. Дома тоже дети боялись раздражать отца, слушались всегда беспрекословно. Вечером муж говорил мне:
— Пойдём попьём чайку в тишине. А я ему в ответ:
— Да ведь ещё ни один не спит, сейчас шум поднимут. Отец:
— Я вот им!
Сидим, мирно беседуем, а над нами в детской топот, смех. Батюшка стучит ложкой по трубам отопления. Водворяется тишина, но ненадолго. Батюшка опять стучит и густым басом говорит: «Я сейчас к вам поднимусь». Тихо. Ну, уж если предупреждение не помогает, отец медленно шагает по гулкой лестнице, снимает с себя ремень. Входит отец в комнату, но там все уже спят, зарывшись под одеяла. Так ни разу никому и не попало, отец ведь в них души не чаял. Уйду я, бывало, во Фрязино по делам, вернусь домой — тишина. А где же дети? Стоят мальчики по углам до моего прихода. Я их никогда не ставила в углы, просила взять книгу или давала какое-нибудь дело по хозяйству. Бывало, скажу мужу: «Что толку от их стояния? Лучше б книжку почитали!» Отец отвечает: «Что же, я им не давал читать? Читали бы, не попали бы в угол. А то такой шум подняли!» Но девочки по углам никогда не стояли, с ними отец был, видно, нежнее. Племянники лет с двенадцати перестали находиться у нас, не умели себя вести. «А ну-ка, идите к себе», — все чаще и чаще говорил батюшка, и дверь к Никологорским надолго закрывалась, чему я была очень рада. Мне было достаточно своих и детей тех священников, которые служили у нас в Гребневе. О, их было много!