Марита вообще-то больше не живет, а выживает в ужасном одиночестве, которое выносит только благодаря тому, что может смотреть на спину пианиста через свое и его окно; его огненно-рыжие волосы сияют. Он каждый день трудится над клавиатурой черного рояля, но звука она не слышит, потому что его окно всегда закрыто. Марита связала для пианиста длинный, широкий шарф, который после долгих часов работы завернула в шелковую бумагу. Она переходила с пакетом в руках улицу и попала в большую толпу, то ли это были демонстранты, то ли праздничное шествие. Она надела сумку через плечо, потому что уже были случаи воровства. Поскольку ремень у сумки был короткий, а люди напирали со всех сторон, она едва не задохнулась; ремень резал горло и душил ее. Она попыталась поднять его вверх через голову, чтобы освободиться. Ремень сбил очки с носа, они упали на асфальт и их раздавили. Марита прижала сумку и шарф в свертке к груди, наконец добралась до другой стороны улицы и позвонила в дверь. Она видела пианиста, который долго не открывал, несколько расплывчато, ведь она была без очков; она поднялась за ним по лестнице и с благоговением зашла в комнату с роялем. Позже Марита не могла вспомнить, поблагодарил ли ее пианист за шарф. Но объяснил, что в смежной комнате уже много лет лежит его больная жена: «У нее все болит, все тело, даже волосы».
Теперь Марита навещает пианиста каждый день и слушает, как тот упражняется, но жену его она видеть не хочет. Она представляет, как больная лежит в узкой каморке на белой металлической кровати; на стене висит маленькая, нарисованная какой-нибудь монашкой картина, изображающая ребенка в больших ботинках. Марита осведомляется, каким образом началась болезнь; пианист отвечает, что сначала жена все роняла, а потом в отчаянии кричала, что не хотела этого. Марита ничего не забывает из этих разговоров с пианистом. Ей бросается в глаза, что она часто противоречит сама себе; возможно, из-за этого он считает ее вруньей. Марита знает, что она уже много лет не хороша собой; лицо в порах, тело тоже, а ее когда-то полные губы выглядят так, словно она их всосала. На оправе ее новых очков золотой ободок.
Однажды пианист приготовил овсянку, ее все время ел его дедушка; это скорее серый клейстер, который Марита и пианист молча глотали на кухне. Кошку пианиста, бесформенную и, по мнению Мариты, с разочарованным выражением лица, несколько лет назад оперировали; ветеринар удалил у нее из груди опухоль размером с мандарин. С тех пор пианист каждый день громко говорит: «Надо радоваться, что она еще жива; возможно, это последний всплеск ее сил». Поскольку внутренний мир Мариты больше внешнего, она старается держать его под замком, потому что если этот мир, полагает она, вырвется наружу, это будет означать для нее и пианиста опасность, но во сне она говорит часто и громко, просыпается в темной комнате и слышит удаляющиеся шаги пианиста. Тогда она плачет.
Каждые три дня Марита покупает пианисту белую лилию; он ставит ее в высокую стеклянную вазу на черный рояль; цветок подрагивает, когда в комнате гремит музыка. Все, что слышит Марита, кажется, написано им самим; когда он бросает на клавиши свои невероятно толстые пальцы, вещи в комнате стонут. Даже когда он играет с листа, это никогда не звучит как Бетховен или Шопен, что очень расстраивает Мариту. Марита поражается тому, что во время горячих клятв или приступов боли он хлопает себя правой рукой, для пианиста слишком мясистой, по воображаемому сердцу справа; сама она при всем желании не смогла бы обмануться, она всегда чувствует, где у нее сердце.
Однажды, когда пальцы пианиста опять стучали по клавишам, как барабанные палочки, он вдруг встал, смахнул вазу с лилией с рояля, что ошеломило в Марите домохозяйку, схватил длинный, широкий шарф, висевший на спинке антикварного стула (Луи Филипп), швырнул его в Мариту и закричал: «Кто Вам позволил вязать мне шарф? Убирайтесь из моей жизни!» Его ноздри трепетали, затем успокоились и раздулись, лицо побледнело. Марита с трудом спустилась по лестнице; больше всего она страдала от того, что он обратился к ней на «Вы»; после стольких бокалов «Рикара» ей все же можно было называть его Маурус и обращаться на «Ты». Он никогда не называл ее по имени, но обращался на «Ты» с самого начала. Когда Марита вышла на улицу, зазвонил колокол, наполнив поздний вечерний час словно стоном умирающего. Она молилась святым, с которыми познакомилась еще ребенком на уроке закона Божьего, некоторые из них были лишены этого титула во время последнего собора, о чем ей, однако, не было известно. Луна на небе была словно желтый воздушный шар, из которого немного протекает газ, а звезда над ним выглядела аккуратно, как сияющий циферблат ее будильника; это почти утешало.