X. В общей яме

Ненавидела-ли она его?

Ненависть! Она с трудом определяла этим словом свои оскорбленные чувства благовоспитанной девицы, отвергнутую любовь завзятой эгоистки. Еще не прошел наиболее острый период ее мучений, тем более острый, что она не знала вот уже более двух месяцев, где теперь живот Фульберт. Да, это было настоящее страданье, муки женщины, покинутой и презренной, может быть никогда, в сущности, не пользовавшейся настоящей властью над этой пылкой, неукротимой душою. Увы, он был не из того материала, из какого лепят китайских болванчиков! Он не захотел быть ее вещью, безделушкой с письменного стола!

Сам Давенель уверял, что он еще жил в сторожке на опушке леса. Рабочие рассказывали, что встречали его по дороге к Салон Лаффиту, где он бродил вокруг дома, в котором собирались офицеры погулять и выпить; служанки восклицали с застенчивой радостью:

— Наконец-то исчез зловещий ворон! Счастливый путь. Конечно, мы не пойдем разрывать червей в его грязной сторожке.

Старый Жакелуар и стихоплет Гофруа глубокомысленно молчали, обмениваясь между собой выразительными знаками. Раз дело шло о женщинах, они считали, что всего рассудительнее не трогать зловещей птицы. В конце-концов никто ничего положительного не знал, да и дело это не стоило вниманья: является бродяга, ему бросают милостыню, а когда он уходит — его забывают, и только.

Забыть! Маргарита как раненая голубка кружилась по своей клетке, по своей девственной комнате, где все дышало невинностью: кружевные занавеси, светлый, пушистый ковер, маленькие вязаные салфетки, белые круги паутины, лишившейся своей добычи. Что делать? Ее достоинство добродетельной барышни связывало ее по рукам и по ногам. Неловкая фраза, неосторожный шаг — и она может попасться, и все узнают позорную тайну ее отношений к какому-то бунтовщику, способному на все, готовому открыто отвергнуть ее признанье, из простого каприза. Написать ему? Ни за что на свете! Он вероятно только этого и ждал, чтобы затеять ловкий шантаж. Признавшись во всем отцу, она перенесла бы ужасную сцену. Она легко представляла себе ужас почтенного капитана промышленной армии (который наградит ее в один прекрасный день приданым в пятьсот тысяч франков), узнающего, что его единственная дочь, безусловно благовоспитанное созданье, любила злодея, способного подбрасывать бомбы или опустошать в апрельские вечера денежные сундуки! И кроме того она сама не знала, что берет в ней перевес: личная-ли ее страсть, или другие более мелкие расчеты, касавшиеся общественного положения этого человека. Положительно есть люди, за которых не выходят замуж. Целое поколение порядочных женщин возмущалось в ней против такого чудовищного брака. Даже если бы ее отцу удалось превратить этого псевдо-анархиста в мало-мальски сносного члена общества — Жакелуара в будущем или Гофруа в настоящем — она никогда не согласилась бы выйти за него. И именно благодаря тому, что она сама хорошо не знала причины своих страданий, она страдала ужасно! Она была уверена, что скоро окончательно возненавидит его за эти страданья.

Она не могла ни пить, ни есть, чтобы не вспомнить о своеобразной прелести его чувственного рта. Она не могла больше читать, не представляя себе странной привлекательности его парадоксов, произносимых резким и отрывистым голосом, так странно смягчавшимся на некоторых словах, полным детской ласки, похожим на голоса детей „яслей”, когда они просили у нее леденца или поцелуя. Он не казался ей опасным, потому что она смотрела на него не как на мужчину хорошего или дурного, а как на животное, на дикого зверя с искалеченными ногами, покрытого еще ранами от укусов охотничьих собак. Дикого зверя нельзя упрекать за то, что он не похож на любимую овечку. Он ничего не стыдился и не понимал изящества лицемерной гордости, маленьких невинных комедий... салона... или спальни... тем не менее...

Тем не менее, достаточно ли разгадала она в нем и в его любовных уроках — мужчину, влюбленного, раз он казался ей в одно и то же время и выше и ниже обыкновенного человека? К какому заключению могла она прийти при виде этого полнейшего бескорыстия, внезапного возвращения к прежней жизни плохо прирученного волка, настолько плохо прирученного, что он предпочел свою прежнюю нищету ласковому пожатию ее белых рук. Последние его оскорбления положительно жгли ее; она не удивилась бы, увидев на теле следы от грубых ударов кнута! Он бросил ее в грязь худшую, чем подпочвенные воды Флашеры. Живую, девственную, прелестную, он швырнул ее в общую яму. Маргарита относилась к продажным женщинам с тем самым чувством, какое возбуждается в данном случае во всякой благовоспитанной особе лучшего общества с известным, раз навсегда выработанным кодексом обыденной морали. От двадцатилетних барышень не скрывают больше существования уличных женщин, но их многочисленная армия, созданная для охранения нравственности молодых людей, предназначающихся в женихи, подразделяется на несколько категорий, как это видно просто из газет. Существуют знаменитые дамы полусвета, не чуждые искусствам, обладающие шикарными туалетами и отелями, о которых пишут во всех газетах; жизнью, а в особенности убийством этих дам интересуется весь Париж, и газеты не скупятся на подробности; за ними следуют девушки-матери, возбуждающие к себе сожаление и симпатию, несмотря на все коварство, с которым они мстят покинувшему их возлюбленному, обливая его купоросом; за ними — просто девицы, „уличные”, как выражается народ, худшие отбросы человечества. Рабочие и слуги имеют право клеймить их и более веским именем. Это имя еще звучало в ее девственных ушах и она была разбита и уничтожена им. Это было вздорное оскорбление, дикая ругань ломовика, пьяного солдата; по отношению к ней оно было бессмысленно — между тем оно ее поразило больше всего. Оно продолжало звучать в ее комнате в глубокой ночной тишине, и она знала, что не забудет его до самой смерти. Была минута, когда она собиралась покончить из-за него с собою. И она продолжала жить одна, словно закованная в свое одиночество, в четыре стены, среди которых звучало это слово, гримасничая, скрежеща зубами от ужаса, словно живое существо. Между влюбленными разверзлась пропасть, которую он вырыл в порыве великодушия сам, но она угадывала, что этот человек, лишенный, если не рыцарского, то нравственного чувства, обезумевший от нищеты и лишений, способный на самые чудовищные поступки, презирал се за ее напускную чистоту, незаслуженную славу честной и невинной девушки. И так в глазах этого влюбленного нищего она не имела цепы? Конечно, Маргарита не собиралась пасть! Ничто не казалось ей и в книгах глупее линии точек... момента великой жертвы. Она не прощала этого безумия, которое, по ее мнению, портило весь роман. Она не любила... грязи и терпеть не могла детей, этой чумы, логического следствия всякого неравного, плохо обдуманного брака. Маргарита решила, что выйдя наконец как следует замуж, она введет должный порядок в этой области домашнего хозяйства. Любовь состоит главным образом в том, чтобы нравиться друг другу — это нечто в роде изящной увлекательной болтовни, чистой, милой; рукам не следует при этом давать воли. Она любила этого человека, потому что ей нравилось трепетать перед ним, но падать она вовсе не желала, потому что тогда игра не стоила бы свеч! Нет, сама она вовсе не пылала... и все же чувствовала себя виноватой, она, из одной лишь вежливости допускавшая возможность чего-либо подобного. Когда-то ей только представлялся ад, пропасть, общая черпая яма, где валялись в перемежку дурные женщины и девы, едва успевшие протянуть руки дикому соблазнителю; теперь она видела себя в их числе и она стонала вместе с ними, она выла вместе с укусившими ее волками, в тысячу раз более несчастная чем они, потому что она не могла ни жаловаться, ни бежать прочь вместе с ними!..

Ее девичья гордость?

Глупая шутка, не больше! Она потеряла всякий интерес к жизни с тех пор, как он скрылся. Вот где был ад — в его отсутствии. Он не мог вернуться потому, что собственными руками вырыл пропасть, но не между им и ею, а между ее отцом и будущим мужем. Она глупа и неосторожно поиграла с ним и лишилась мужа, единственного, который может быть любил бы ради нее самой, несмотря на подпочвенные воды Флашеры и ее богатство, от которого отворачивались более озабоченные мнением света женихи. Она всегда мечтала выйти за какого-нибудь сказочного принца, все равно бедного или богатого. Она жаждала ореола величия... или ужаса... но не банального господина, который из лености или глупости оставил-бы ее гнить в навозной куче ее богатства. Ах, уйти, бежать, подобрав свое белое платье, нагнать волков, даже если-бы за ней пустились в погоню все сторожевые собаки, присоединиться к ним, покрытой ранами, чтобы кричать и выть вместе с ними, чтобы наказать их или дать им окончательно пожрать себя.

Но вместе с тем, странное дело, она не предпринимала решительно ничего, чтобы вырваться на свободу, она даже не выходила на прогулку в сад, ни о чем не расспрашивала, не жаловалась, не вздыхала, она только бродила подобно раненой на смерть голубке по своей комнате и не делала ничего, чтобы выздороветь.

Любовь у иных женщин (в редких, конечно, случаях) настолько походит на болезнь, что они, не любя, переживают все ее радости и печали. M-lle Давепель переносила свою любовь или ненависть к Фульберту, словно болезненный нарыв. Лихорадка, подтачивавшая ее силы, заставляла ее спать в одиночестве — вот и все.

Ее страдания достигали сильнейшего напряжения каждый раз, как ее отец произносил: „У этих людей нет инициативы!” Он часто повторял эту фразу, счастливый тем, что подметил больное место у „этих людей”, представителей иного мира, униженных и восставших. И она не забывала своей фразы: „О, ведь вы никого не убили!”

Сидя за столом против отца, Маргарита еще острее чувствовала гнет своей позолоченной нищеты. За едой она думала: не голоден-ли он? За рюмкой вина — не чувствует-ли он жажды? А между тем приходилось заниматься цветами и фруктами, жить прежней монотонной, скучной, глупой жизнью, вести равнодушные разговоры, заботиться о том, как бы не опрокинуть слишком порывистым движением стакана или салатника... И тот, о ком она думала, невидимо присутствовал на этих корректных обедах и завтраках; он стоял там, у дверей, навсегда захлопнувшихся за ним. Она вновь видела его пород собою таким, каким он явился сюда в первый раз вечером, с горящими глазами, с циничным смехом: „Ваша дочь — хорошенькая барышня и уже превосходно умеет лгать”. Где прочла она эту оскорбительную фразу, которая, казалось, относилась ко всем решительно буржуазным барышням, к целому ряду поколений?

Апрель усыпал дорожки сада пахучими лепестками миндаля.

Май — сумасшедший! — отряхнул все белые колокольчики испанского жасмина.

А июнь вызвал к жизни розы, все решительно розы Флашеры.

— Кажется, — объявил однажды утром отец Маргариты, словно помешанный на неловких фразах, — наш анархист таки отделался от полиции. В воскресенье его видели с сестрой в Салон-Лаффит.

— С сестрой... Какая сестра? Так у него уже сестра явилась?

Отец развернул газету, прикрывая мелькнувшую на его губах улыбку, и поторопился прибавить очень сдержанным тоном (так как не следует раздражать детей):

— Что-ж такое! Точно у людей, начиняющих бомбы, не может быть родственников, как у всякого человека.

Сестра... он никогда не вспоминал при ней о какой-бы то ни было сестре, даже в минуту самых откровенных излияний. Он вообще никогда не говорил о своей семье, он выдавал себя за круглого сироту.

Известие это так взволновало Маргариту, что она попросила отца избавить ее от обязанности разливать кофе. Она поднялась к себе, прыгая через ступеньку — она шаталась, словно у ней кружилась голова, словно бурный вихрь наклонял ее к земле.

А, так у него была сестра!

Правда-ли это! Отец ее никогда не мог разобрать, где ложь, где правда. Он вероятно ровно ничего не понял в этой болтовне служащих о сестре анархиста, поверил ей, как поверил сегодня ее выдумке о мигрени, которая, по ее словам, мучила ее с утра в этот душный июньский, предвещавший грозу день. И она принялась метаться по своей клетке, грызя себе ногти. Сестра! Так он вероятно жил в Салон-Лаффите, покинув свою сторожку на опушке леса.

В сущности, отчего-бы ей не пойти посмотреть своими собственными глазами на эту сестру, если она существует, если она, пожалев его, поселилась в его отшельнической хижине?

Ах, что за душный день! Надо подождать вечера. По вечером она непременно пойдет к нему. Она уйдет из дома под предлогом навестить ясли, которые она совсем забросила за последние месяцы, и проберется „по дороге“ на лесную опушку.

В этот жаркий, обещавший грозу день Маргариту словно толкала из дома какая-то невидимая сила. Чаша ее страданий и гнева решительно переполнилась... Необходимо было как-нибудь разрешить, что за ужасную болезнь нажила она, столкнувшись с этим человеком — была-ли это любовь, или ненависть.

Около трех часов она вышла из дома; она была не в силах дольше бороться со своим нетерпением. Самые смелые решения нередко зависят от погоды. Впрочем, ее тяжелое душевное настроение также толкало ее на безрассудный поступок. Над нею ярко сипел кусок голубого неба, окруженный со всех сторон волнистыми красноватыми тучами, которые словно сгущались над томной полосой леса. Казалось, там вдали туман поднимался из самой чащи, похожий на дым от таинственного очага, изумрудно-зеленый, смешанный с серными испарениями.

Маргарита была в белом батистовом пышном капоте с оборками. Она даже не надела шляпы, захватив с собой только китайский шелковый зонтик. Она не помнила, как спустилась вниз, как забыла свою простенькую соломенную шляпку, висевшую на гвозде в передней. Инстинктивно (так как в настоящую минуту ей не перед кем было оправдываться и скрывать цель своей прогулки) она лгала самой себе:

Я дойду до конца свекловичных плантаций, и если никого не встречу, поверну в ясли, а из яслей... Только я забыла шляпу. Кто же ходит в гости без шляпы в такие жаркие дни! Право, лучше совсем не ходить туда... Отложу до завтра; надо иначе одеться. Пойду под вуалью и выскажу им все, что следует. Это безумие со стороны папы давать убежище людям, которые за него не платят и считают себя нашими врагами, живя на нашей земле. Его сестра! Это не сестра... Во всяком случае в моем имении он не смеет держать у себя женщину. Право, всего удобней пойти туда под предлогом выпроводить их.

И она повернула к яслям, оставив в стороне рельсы ведущей в Дековилль дороги, и почти бегом бросилась по тропинке к лесу.

Он посмел это сделать, он, ее достояние, ее вещь, ее возлюбленный!

Она бежала, мелькая в насыщенном электричеством воздухе как маленький букет белых перьев, ловко отброшенный эластичной ракеткой. А, у него была сестра! Он посмел!.. а она-то тут при чем? Разве он не звал ее своей сострой, названой сестренкой? Во всяком случае, если это была настоящая сестра, она, его названая сестра, может быть, поладила бы с ней. Может быть еще можно было вернуть в тюрьму этого сорвавшегося с цепи волка и заставить его взять назад все его оскорбительные речи... В ужасной буре, поднявшейся в ее душе, „его сестра” казалась ей теперь уголком голубого неба.

Она все шла, шла так быстро, что задохнулась и должна была остановиться на минуту, прислонясь к проволочной решетке, в которую крепко вцепилась ногтями, как раненая голубка в жердочку проволочной клетки.

Сестра! старая или молодая?

Горло ее сжала такая спазма, что она даже не могла проглотить слюны. И потом ей было так жарко, она слишком затянулась и чувствовала как пот проступает у нее под мышками; под рукавами останутся пятна... а капот у ней и так был уже не первой свежести. Она оправилась и перевела дух.

Никем не замеченная, добралась она от яслей до опушки. Машинальным жестом она толкнула калитку и вошла за живую изгородь, окружавшую хижину.

Все вокруг было пустынно и дико. Между вьющимся терновником и жидкими виноградными кустами она заметила подавно посаженные кустики свежих фиалок, скромных лесных фиалок, несколько бледных, потому что они росли в тени, и около маленький треснувший кувшинчик, из которого их должно быть поливали. Бедные цветы не нуждались однако в воде; они печально засыхали на стеблях: прошло то время, когда они обыкновенно цвели и благоухали.

Маргарита стукнула зонтиком в не плотно притворенную дверь очевидно заброшенной хижины...

„Сестра” открыла ей.

И обе женщины неподвижно стояли друг перед другом, несколько испуганные: они совершению иначе представляли себе друг друга.

Флора была в своем неизменном отвратительно-грязном розовом платье, без корсета, непричесанная; ее темно-рыжие, почти черные, словно запачканные сажей волосы в беспорядке падали ей на лицо; одна прядь совершенно закрывала ей глаз и щеку. Она расстегнула лиф, так как и ой было жарко, и рубец от раны рдел на ее груди. Она держала в руках мужскую тужурку, которую вероятно чистила или чинила. Пальцы ее были настолько худы, что, казалось, сломались бы от пожатья. Она с трудом доплелась до двери, шатаясь от слабости, и вид у нее был больной и истомленный. За эти два месяца любви она словно стаяла в своем розовом платье, окончательно распоровшемся по швам. И скорбная черточка тяжелой усталости отметила ее сжатый рот с побледневшими губами. Одни глаза ее оттенка весенней зелени сияли еще тем огнем, который сжигает грешную душу, но также вспыхивает божественным пламенем в часы любви и страсти. Сегодня она не занималась собою, потому что его не было дома. Она торопилась окончить до его прихода разные необходимые домашние дела — мыла белье, чистила платье, пришивала оторванные пуговицы... она предвидела, что скоро совсем покинет это гнездышко и хотела оставить все в порядке, чтобы ому было чем вспомнить ее преданную любовь. Когда дверь отворилась, Флора отступила, словно ослепленная этим белым видением, солнцем, пышными белокурыми волосами — вслед за Маргаритой в хижину словно проникло дыхание приближавшейся грозы.

— Здравствуйте, барышня, — сказала она своим молодым и певучим голосом, составлявшим полный контраст с ее усталым, измученным видом. — Чем могу служить вам? — И она добавила, наклоняя голову на сторону, чтобы лучше разглядеть Маргариту из-под пряди, закрывавшей ей глаза. — Если я не ошибаюсь, вы, m-lle Давенель, дочь директора?

Несмотря на тайную иронию, это звучало довольно наивно. Фульберт так часто описывал ей эту красивую „порядочную” особу, что она сразу признала ее и угадала в ней с первого взгляда своего смертельного врага... директоршу Флашеры.

— Да, я действительно Маргарита Давенель, — надменно объявила та, — и я зашла „мимоходом” по поручению отца, узнать, когда вы думаете переезжать отсюда? Вашего брата (она сделала ударение на этом слове) нет, вероятно, дома?

Флора, застыдившаяся и очаровательная в своем смущении, торопилась застегнуть лиф.

— Да, — тихо отвечала она, — брата нет: он вернется вероятно ночью, если дурная погода не задержит его; он уехал в Париж искать работы... Может быть, вы присядете на минутку, барышня: ведь вы здесь у себя дома.

Угадав, что прежде всего следовало соблюсти в этом случае все правила приличия, Флора говорила с ней самым почтительным тоном, с оттенком нежности в голосе, словно пытаясь усыпить и смягчить врага.

— Да, наш переезд... Мы стольким вам обязаны, конечно мы пропустили все сроки... Это так грустно — вечно переезжать с места на место... и к тому же теперь так славно было бы на даче в эти жары... во всяком случае, сколько времени вы нам разрешите еще побыть здесь? Вы так прелестны, барышня, вы не можете быть недоброй...

Она говорила о сроках, боясь, как бы не наболтать каких-нибудь лишних неловкостей. Кто это выдумал сплетню о сестре, и какое новое несчастье опять грозило им?

— Вы понимаете, — сказала Маргарита, закрывая зонтик и входя в темное ужасное логовище, — что после того, что случилось, отец не может вас больше держать в этой хижине. В ней к тому же кажется одинаково невозможно жить ни зимой, ни летом.

— Я понимаю, да, — лепетала Флора, которая казалась совершенно не от мира сего. — Я-то уйду, но вот он... куда он денется? Я все объясню вам, барышня. Я пришла к нему, чтобы привести тут все в порядок. Вы знаете, эти мужчины... они в хозяйстве ровно ничего не смыслят. Присядьте, барышня, вот сюда на кровать, эта погода — жара, гроза так утомляет... Пожалуйста, присядьте... одеяло совершенно чистое; я вымыла и высушила его вчера... я оставлю все так, как нашла; так будет лучше, я знаю... уйти от него без всяких хлопот... ах, бедный, бедняжка, бедный мой мальчик Фуль! куда он денется?

На глазах ее блистали слезы; она вдруг заговорила, как старшая, совсем старая сестра, одна из тех сестер, которую заставили против воли принять участие во всевозможных переделках, которую сто раз выгоняли, обижали, били и вновь призывали в тяжелую минуту и крепко любили, одна из тех, которая проскальзывает без шума к кровати спящего любимчика, чтобы почистить его запятнанное вином платье, вымыть его испачканные кровью руки. Бедный мальчик, бедный Фуль! Разумеется, он никогда не умел вести себя как следует — что будет с ним, когда она его окончательно оставит? Недоставало еще, чтобы эта барышня, очевидно ненавидевшая их, словно снежная лавина свалилась им на голову в последние минуты охватившего их пожара страсти. Так вот какова эта особа, про которую он говорил: „Это преглупое созданье”. Ее то браку с ним старался помешать Маркус? Да, она была красива и соблазнить ее ничего не стоило тому, кто сумел-бы польстить ее тщеславию — ведь осталась же она посидеть в сторожке, как только Флора сказала ей самую пустую любезность. Теперь она с каким-то лицемерным выражением в лице пристально разглядывала свои маленькие башмаки из белой кожи, как ребенок, которому пришла в голову странная фантазия пососать их.

Флора села на другой край узкой и жесткой кровати, взяла свое шитье и низко склонилась над ним.

— Я так хотела-бы откровенно поговорить с вами, барышня: я столько слышала о вашей доброте, — начала Флора своим певучим голосом, в котором звучали подавленные рыданья, — за два месяца, которые я провела здесь, я говорила со многими и во Флашере и в окрестностях... Я видела издали (войти я не смела) ясли, которые вы выстроили для бедных детей, и я знаю, что в столовых кооперации, где я иногда покупаю вино, всегда, по вашему приказанию, щедро подают нищим, которые являются в ваши сады. — Она встряхнула головой и разобрала своими тонкими пальцами нависшие ей на лицо пряди волос, чтобы лучше видеть. — Не сердитесь же на пас за то, что мы чересчур долго живем здесь...

Маргарита кусала губы.

— Но, сударыня, это зависит от моего отца... он один может оставить вас здесь или отослать. Я не хозяйка ..

— О, конечно, молоденькие барышни не входят в это... разумеется... — бормотала Флора совсем смиренно, совсем низко склоняя голову, — тем не менее, если-бы вы захотели... вы, прелестная как ангел, если-бы вы попросили за нас — ваш папа наверное не отказал-бы нам... я никогда не осмелюсь обратиться к нему сама... мне и одеть нечего... да и брат запретил мне... но если-бы вы попросили, чтобы он опять взял Фульберта к себе. Он будет работать за троих; он загладит свою вину — вот увидите! Я-то хорошо знаю своего Фуля. Это безалаберное созданье, но, право, он способен на самые лучшие поступки. Если-бы я знала хорошенько все, что случилось, если-бы я это знала так-же хорошо, как он, я объяснила бы вам, в чем тут суть... Я одна всегда доискивалась настоящего смысла его поступков... Вы не сердитесь, барышня, что я говорю с вами о нем?..

Маргарита, полузакрыв глаза и сжав губы, недоверчиво смотрела на нее. Эта розовая плюшевая тряпка не могла же однако в самом деле быть его законной или незаконной подругой, возлюбленной Фульберта, развитого, умного, насмешливого, находившего следы грязи на самых белых юбках, богато расшитых кружевами. Конечно, она была его сестрой — больная, измученная нищетой, также низко павшая, как он, и быть может еще ниже, потому что женщины всегда глубже падают, чем мужчины... И наконец — самое веское доказательство — они были похожи друг на друга.

M-lle Давенель, Маргарита, весьма опытная в делах любви девственница, не знала, тем не менее, что страстно влюбленные, которые почти не расстаются, начинают мало-по-малу до странности походить друг на друга.

— Нет, m-lle, я и не думаю сердиться на вас, и я ровно ничего не имею против вашего брата, поверьте мне.

Флора улыбнулась страдальческой улыбкой.

— Тогда, почему же вы не позаботились о нем? — Она спохватилась, — т.-е., я хотела сказать, отчего ваш отец не дал ему другой квартиры? Если-бы вы знали, барышня, как сыро у нас по ночам... т.-е. здесь, у вас... право, я вся точно разбита... я, видите-ли, все хвораю... у меня ужасно болит грудь, и доктора мне сказали, что едва-ли я дотяну до осени. Мой брат этого не знает и не надо говорить ему... ему было бы слишком тяжело, он и так довольно страдал из-за меня.

Она замолчала, глядя на Маргариту умоляющим взглядом.

— Бедняжка! — сказала Маргарита, охотно поддаваясь ловко навязанной ей роли ангела-хранителя, жадно хватаясь за удобный случай вновь разыграть героиню, похожую на одну из героинь одного из самых современных романов. — Вы в чахотке? неужели ваш брат не замечает этого?... где вы спите, когда он дома?

Флора указала на соломенную подстилку в углу, которую только что сняла с постели, чтобы перетрясти ее и высушить на солнце.

— Вот здесь, барышня. Мы завешиваем этот угол простыней. — И странная улыбка мелькнула на ее губах; она прибавила своим тихим голосом: — Скоро белая простыня совсем скроет нас друг от друга — ничто не разлучает людей так прочно, как саван...

— Можно ли так шутить? Это ужасно! — воскликнула Маргарита вздрогнув. — Зачем вспоминать о смерти... раньше времени. Вы еще молоды, m-lle!

— Сколько мне, по вашему мнению, лет? — спросила Флора, откусывая нитку, чтобы скрыть скорбную гримасу, подернувшую ей рот.

— Лет тридцать пять!

У Флоры хватило мужества ответить:

— Вы угадали!

Ей было только двадцать восемь.

Маргарита сочла нужным дополнить чашу... Она вежливо прибавила в тоне милой болтовни:

— Вы должно быть были очень хороши собою прежде?

— Да, может быть... я ужь не помню... — сказала несчастная Флора, до конца выдерживая свою муку в присутствии юного, красивого и беспечного палача.

— Есть еще вероятно такие, кто помнит... — настаивала m-lle Давенель с утонченной жестокостью.

— Ах, если бы я была уверена, что моя смерть принесет кому-нибудь счастье...

Наступило тягостное молчание, одна гроза шумела вдалеке, и жаркая, насыщенная серными испарениями атмосфера, насквозь пропитанная заразой и гнилью, как обыкновенно в этой местности, словно испускала последний дух.

— Боже мой, — заволновалась Маргарита, — сейчас пойдет дождь, а я пришла сюда даже без шляпы и без накидки.

— Я могу вам одолжить свой плащ, — глухим голосом сказала Флора.

— Нет, нет, я подожду! — ответила Маргарита, безотчетно ужаснувшаяся при одной мысли об этом плаще. — Летний дождь скоро проходит.

Она все еще надеялась увидеть Фульберта. Флора перестала шить и сидела неподвижно и молча.

— Я поговорю с отцом сегодня же вечером, m-lle, — начала Маргарита, стараясь прервать странно тяготившее ее молчание. — Вы знаете вероятно, как неожиданно ушел от нас г. Фульберт.

— Нет, я ничего не знаю, — медленно возразила Флора, руки которой бессильно лежали на коленях, — ровно ничего... но я угадываю многое... Те, которые стоят на краю могилы, видят иной раз сквозь стены, и я, повторяю, пришла сюда вовсе не для того, чтобы помешать Фульберту устроиться... К чему это привело бы? Я вам скажу, что будет, если вы действительно добры и принимаете в людях участие... — Ее прелестный голос, полный глубокой покорности судьбе, прервался: чуть заметные хриплые звуки умирающего в агонии животного послышались в нем в эту минуту. — Послушайте меня! Забудьте, что я такое! Выслушайте меня — представьте себе, что я с вами говорю уже из-за могилы... У брата нет на совести никакого преступления, разве какие-нибудь любовные интриги — ну, этого нельзя ставить в укор мужчине... все дело во мне... Я хочу сказать, что его сестра была... публичной женщиной... понимаете? Я предпочитаю сама сказать вам все. Нельзя же его проклинать за это, m-lle Маргарита! Я завтра же уйду, чтобы не умирать у него... у вас. Я это твердо решила, и я уйду совершенно спокойно, если вы пообещаете мне одну вещь...

— Что такое, Боже мой! Клянусь, что готова сделать все, чтобы помочь вам обоим. Фульберт ушел после такой странной выходки... он не рассказывал вам?

Флора встала и повернулась к стене, снимая с гвоздя серый плащ, висевший над кроватью.

— Он мне признался, — с величайшим равнодушием объявила она, — что осмелился полюбить вас, а так как он беден — он вас боялся.

Маргарита чуть не подпрыгнула от радости. Так как Флора не смотрела на нее, она радостно улыбнулась, завертела зонтиком и воскликнула ребяческим топом:

— Вот безумие... бедный... бедный мальчик... я подозревала, но что же я могла сделать, m-lle? Ну, что же я должна пообещать вам?

— Постарайтесь полюбить его... как сестра! раз вы не можете выйти за него, или он не хочет на вас жениться... будьте для него... сестрою... милая m-lle Маргарита.

В эту минуту разразилась гроза и заглушила рыданья Флоры, зарывшейся лицом в серый плащ... в саван.

Маргарита вернулась домой, так и не увидев Фульберта, но в полном восторге. Она даже удостоила взять у Флоры серый заплатанный плащ чахоточной. Бывают минуты, когда люди становятся выше всяких предрассудков, готовые во имя любви поравняться с Бог знает какой грешницей. Фульберт был свободен, Фульберт любил ее! У него действительно была сестра... Какое смиренное созданье!.. Она понимала теперь всю драму жизни этого человека. Сестра — падшая женщина! Этот скандал и грязь не могли не отразиться на его прежнем общественном положении: ему приходилось скрываться и замалчивать все, до своей фамилии включительно. С его гордостью, попятно, он принужден был покинуть Париж, гонимый, как дикий зверь, собственным бесчестьем, готовый оскорбить всякую женщину, стараясь забыть позор собственной сестры!

Вот какая очаровательная радуга засияла над грязью...

Великое искупление!

Этой женщины не хватит надолго... когда она исчезнет — возобновятся долгие сладкие разговоры, и кто знает... если Фульберт окажется гениальным счетоводом...

Она встряхивала плащ, словно залитый слезами, который с радостью взяла от Флоры — хороший предлог для нового благотворительного визита, — так как она не хотела посылать к ним прислугу, чтобы не скомпрометировать себя.

— Маргарита, — закричал ей с крыльца г. Давенель, — иди скорее, я привел гостя к обеду. Можно ли бегать Бог знает где по такой погоде!

— Не сердись, папочка! — И она повисла ему на шею, так как ей до смерти хотелось поцеловать кого-нибудь.— Если бы ты знал, какую я видела нищету!.. потом... надо-же было переждать ливень... Гость! Кто такой?

— Журналист, — прошептал Давенель, довольный, что хозяйка дома на лицо. — Очень недурен собой, между прочим, он заблудился, катаясь на велосипеде. Очень милый молодой человек, только, право, я не знаю, что мне с ним делать — он битых два часа толковал мне о своей статье по орошению... чтобы положить этому конец, я позвал его обедать. Ты потолкуешь с ним вечером — литература — это больше по твоей части.

Маркус в безукоризненном костюме модного парижского велосипедиста уже почтительно раскланивался с нею.

Он заблудился, по всей вероятности, по железной дороге.

Загрузка...