Дождь шел всю ночь, все утро и не собирался, повидимому, переставать, и вся местность была опутана каким-то грязным туманом, словно грязь эта падала с неба, более воздушная и легкая, чем грязь, разливавшаяся по земле. Зеленые поля становились серыми, зеленая роща приняла каштановый оттенок, и люди двигались как тени по, дорогам, измокшие под ливнем, который, казалось, окутал их кругом, как сеть опутывает рыбу.
Государственные именья Флашеры под этими потоками дождя приняли угрожающий вид. Голландская форма, выстроенная из деревьев, удержавших свою кору, совершению почернела, словно была из черного гранита. Навесы и белые кружева, украшавшие ее, напоминали что-то похоронное, и большое цветочное колесо, изрезанное правильными до отчаяния тропинками, походило на площадку огромного памятника, окруженного решетками, которые защищали его от профанации живых. Там и здесь через ручьи перекинулись мостики из кругляшей, блестевших масляным блеском и напоминавших по цвету леденцы из жженного сахара; они были сделаны под дуб с шероховатой корой, но отличались, в сущности, вековечной прочностью настоящего железа. Маленькие ручейки с шумом пробегали под ними, переполненные грязью. Тщательно подстриженный в обыкновенное время дерн теперь раздулся как губка и между короткими его стеблями светилась густая и липкая жидкость, похожая на гной разлагающейся раны.
Свекольные плантации тянулись под дождем бесконечной полосою, принимая вид моря, покрытого рябью, с приливами и отливами, — целое болото, уносившее вдаль огромные волны из листьев. И прорезая эти поля, словно барки, опрокинутые наводнением, неясно рисовались там и здесь мостики смоляного цвета. Гладкие дорожки расстилались, белея, обрамляя полосой пены эти темные массы зелени и воды — белые, до приторности белые дорожки.
Все вокруг полно было надрывающей душу печалью.
Черный человек набрел на покинутую хижину, расположенную по близости от рощи и границы государственной фермы, нечто в роде сторожки пастуха или лесничего, сплетенной из ивовых прутьев и обмазанной глиной, там где должны были быть стены. Крыша начинала обсыпаться спереди и сзади и наваленные на ней ветви можжевельника смокли и поднялись, пропуская сквозь себя воду. Это противное жилище имело в глазах „анархиста“ одно преимущество: оно стояло на открытом месте. Из отверстия, служившего ему дверью, открывался вид на всю окружающую местность вплоть до реки — со всей ее печальной пышностью; дальше за рядами тополей, прикрывавших реку до самого горизонта, поднимались темные холмы. Жандарма видно было-бы за версту. Целую неделю, пока длились хорошие дни, черный человек спал на воздухе в стогах сена или под маленькими мостиками из кругляшей. Теперь нечего было и думать о подобных ночлегах, всюду струилась, отовсюду проступала вода. Она хлябала под ногами, как-будто дождь шел из земли, а не сверху. Бродя целую поделю вокруг своего шалаша, черный человек заметил всюду массу ненормального, подвергался не раз весьма странным затруднениям. Великолепное именье, залитое лучами солнца, казалось настоящим раем, новым благоустроенным Эдемом, где было принято во внимание все, что могло возбудить аппетит и наказать чрезмерную жадность богача, но под дождем от него веяло какой-то особенной похоронной печалью. В самом деле, оно слишком напоминало кладбище. Кроме того, грязь, проступавшая на этой почве, никогда не высыхала, она пятнала и пропитывала одежду как клей. Она прилипала, не меняя цвета, всегда одинаково сырая. Земля, мать земля, из которой мы все вышли, бывает сначала коричневого цвета, потом желтеет; ее легко соскоблить ножом и стряхнуть с одежды как пыль. Земля не содержит никакой нечистоты, пока человечество не испортит со различными отбросами. Отчего-же эта плодородная почва была так неблагосклонна по отношению к людям, обладавшим только одной переменой платья? Попав куда-нибудь в лужу или яму во Флашере — нечего было и думать о том, чтобы почиститься. Черный человек, казалось, примирился с этим; после великолепного обеда у директора Флашеры он впал в непонятную апатию. Стоило-ли заботиться о своем туалете? Его когда-то суконное, сшитое у хорошего портного платье подходило теперь по цвету к его почерневшей от солнца коже. Скоро на его одежде должно было появиться больше дыр, чем пятен; все его беды как-бы слились в одно под ливнем и ветром. Его мягкая фетровая шляпа роняла горькие слезы, которые катились по его спине и смачивали его волосы на висках; вытираясь машинальным жестом, когда вода заливала ему глаза, он размазывал грязь по всему лицу.
Найдя у леса хижину, он почувствовал, что способен проспать тут целые годы. Его одолевал тяжелый сон, каким засыпают люди, потерявшие всякую надежду на лучшее. Он забился в каморку, словно успокоившееся наконец животное, отказываясь от всяких претензий на достоинство мыслящего существа, и, растянувшись на сгнившей наполовину подстилке из сухих листьев, он крепко спал, без всяких сновидений. По пробуждении, похоронный вид окружавшей его местности, изрытой упорными дождями, казался ему кошмаром, — он угадывал еще более печальные тайны, скрывавшиеся здесь под почвой, и проводил лежа без движения целые часы, опустив голову на руки и прислушиваясь к журчанью воды, расплывавшейся в огромных лужах. Черный человек ничему не удивлялся и ему не приходило в голову бороться с подобным положением вещей. Царствовавшая вокруг тяжелая печаль заразила его душу. Несомненно, что вся эта местность превращалась постепенно в огромное кладбище, но (ужасная вещь!) мертвецы, казалось, ворчали и злились под цветами и грязью. Целый мир червей грыз, повидимому, эту благословенную почву. Что это были за черви? Из-под земли раздавались всевозможные звуки — хрипы, икота, подземные храпы задыхающегося, целый рой движений и стонов людей или машин, осужденных на постоянное подземное существование. Стоило приложить ухо к земле, чтобы убедиться, что под почвой что-то жило и работало. Черный человек был слишком утомлен, чтобы заняться разгадкой этой тайны. Он находил именье негостеприимным по отношению к бедным людям — вот и все.
Вероятно образцовое плодоводство устроено было по самой новейшей системе интенсивной культуры... Чудовищная свекла, вымачивавшаяся под снисходительным присмотром директора Флашеры, обрабатывалась без сомнения в сахар! Какое ему было до этого дело? На ферме не водилось полицейских. Самое главное состояло в том, чтобы не попасться в чьи-нибудь лапы: его заставили-бы тогда жить против его воли, а ему хотелось только прозябать. Ему хотелось быть даже не животным, а растением, деревом с дикими корнями, которые во чтобы то ни стало ищут пищи, соков, поддерживая мощный дуб, разбитый, однако, навсегда грозою.
Перед логовищем черного человека расстилалась площадь темнокоричневой земли, еще не возделанной, наполовину затопленной ливнями или может быть просто омытой водою, выступавшей, журча, из недр этой почвы, отдыхавшей под паром. На целой площади не росло ни былинки; она была совершенно голая, испещренная кое-где небольшими лужами с водой цвета черного кофе. Она не пахла обыкновенным удобрением. Тошнотворный запах, ужасный, вялый, искусственно переработанный, поднимался от этих черных потоков; это был запах мертвого тела, настолько мертвого, настолько сгнившего, что ни на каком языке нельзя было-бы подыскать ему названия. И этот запах, измененный и еще усиленный дождем, напоминал также отчасти запах сырых и грязных юбок.
Черный человек нашел, что пора бы ему позаботиться о какой-нибудь еде. Накануне он утолил голод свежими молодыми морковками, нежными и сладкими. Однако он не насытился. Страдая от голода, он тем не менее не находил в себе храбрости выйти на охоту, не находил в себе достаточного возбуждения, чтобы войти во вкус вареной зелени.
Воздух этой местности, пропитанной всеми ароматами фруктов и овощей, роскошных принадлежностей хорошего стола богатых людей, ранних плодов, великолепных цветов, не возбуждал однако здорового аппетита. Черный человек чувствовал себя плохо, может быть от недостатка мяса, может быть от этого специфического запаха сточных, плохо омываемых канав, который распространялся от благословенной, пропитанной жирным удобрением почвы. Он не чувствовал в себе достаточно силы хотя бы для того, чтобы отправиться воровать вишни или еще раз потребовать жареного цыпленка у управляющего фермой. Валяясь по земле как падаль, он и сам не знал, что предпринять, но чувствовал, что начинает жить. И, верный своим прежним инстинктам, он решил, в конце-концов, выразить некоторый протест.
Несколько ворон опустились, кружась, на отдыхавшее под паром поле. Черные птицы пристроились на комках грязи и рылись в земле клювом и лапами. Они принимали позы старых ученых, с наслаждением вдыхая сильный запах земли, предназначенной для славного превращения грязи в золото.
Одна из ворон смело приблизилась к лежавшему на земле человеку, вытягивая свой громадный, блестящий, словно из закаленной сиповатой стали выкованный клюв, уставив на „анархиста” пару обведенных красными кругами глаз, насмешливо жестоких, похожих на стекла очков.
Черный человек невольно вздрогнул.
„Она меня, кажется, приняла за мертвеца”? — подумал он.
И чтобы убедиться самому, что он еще жив, он схватил камень и с размаху пустил им в ворону.
Птица пронзительно закричала, сделала несколько судорожных движений и замерла с распростертыми крыльями.
Черный человек, гибкий и ловкий, подполз к ней и наклонился над своей бившейся в агонии жертвой.
— Ну, ну, старуха! смерть-таки настигла живую! — сказал он и схватил ее за взъерошенные перья.
Он продолжал молча смотреть на свою добычу рассеянным взглядом.
— Воронье мясо не так нежно, как мясо цыпленка, ну, все равно, попробуем поджарить; с приправой может быть что-нибудь и выйдет.
Возвратясь в хижину, он вырыл в полу яму, устроил очаг и укрепил остаток трубы, проходившей через потолок из можжевеловых ветвей; три камня послужили ему таганом и сковородкой и с помощью маленькой деревянной палочки он распотрошил и ощипал убитую птицу и — хорошо или худо — поджарил ее на слегка дымившем огне, надушив мясо можжевельником, который подложил под таган вместо дров. Ворона с опущенным клювом, маленький, худой, противный трупик, морщилась на огне, подгорая с одной стороны, вся оборванная с другой, у нее были синие ляшки, черные лапы, и ее красный глаз, казалось, посылал охотнику последнее проклятье.
— Это совсем не так плохо, — объявил черный человек, закусив.
Он утерся и снова улегся на животе за неимением стула и снова принялся пристально смотреть на расстилавшийся перед ним угрюмый вид. Ничего больше не оставалось, как примириться со своей судьбой, как эта почва, залитая грязью, примирялась, повидимому, со своим отвратительным плодородием. Вдали разлетались вороны, мрачная шайка, не любившая иметь дело с живыми.
Часам к двум на полях появились люди: черпая шайка ворон заменилась другой такой же черной. Дождь и туман скрадывали фигуры рабочих, мужчин и женщин, которых ноги казались чернее всего остального тела. Убийца вороны разглядел, что все рабочие были в высоких, громадных сапогах. Он хорошо знал подобные сапоги... да... их немало попадалось по ночам в темных закоулках Парижа; и эти ноги поднимались по черным лестницам, опускались в отверстия сточных труб. Странное местечко, где земледелец, огородник должен был носить сапоги чистильщика сточных труб! Они следовательно защищали себя от вредной грязи? И так, она была не только липкой, но и ядовитой.
Крестьяне, работавшие в молчании, казалось, чего-то искали в земле: они держали в руках металлические крючки, длинные железные трости, которые погружали время-от-времени во влажную массу под ногами и нащупывали и задвигали там что-то, подобию тому, как на железной дороге свинчивают болты у рельса. Что значила эта работа? За мужчинами шли женщины с граблями, разравнивая грязь. Мало-по-малу вода из луж убывала, словно ее выпивали невидимые рты. Дождь однако не унимался.
„Ничего не понимаю в этой работе, — думал „анархист”, — они мне мешают переваривать ворону”.
С каждым мгновением становилось очевидней, что в этой странной местности дождь выступал из земли. Преграждали путь воде, и почва осушалась, несмотря на целые потоки, низвергавшиеся с неба.
Рабочие, хорошо одетые, упитанные, но с тускло-бледным цветом лица — может быть вследствие упавших на них сбоку желтоватых лучей, слабо озарявших холмы — работали молча, женщины не болтали, не ссорились, не пели; они двигались апатично, медленно и ровно. Легко было представить себе их настроение, судя по их движениям, ни ленивым, ни бодрым; они были уверены, что все сделается само собою. И они шевелили землю крепкими и острыми крючками, подобными вороньему клюву. Земля, которую выжимали, как губку, выпускала воду, удерживала грязь, теплое дуновение проносилось по низу, согревало семя, и жатва вероятно не заставляла себя ждать, судя по подземным шумам.
„Видели они меня?“ — с некоторым беспокойством думал черный человек.
Никто, однако, им не занимался. Эти молчаливые люди, углубленные в свое дело, и не думали оспаривать у него его убежище. Он заключен был между двумя границами: с одной стороны проходила граница государственного именья, отделявшая поля от рощи, с другой чуть заметное возвышение почвы, уходившее в безграничную даль, похожее на колоссальную змею, погребенную вдоль равнины. Он составлял часть впадины, уголок вереску и хвороста, который предстояло расчистить, если правительство вздумало бы расширить именье. В настоящее время на ферме и без того было довольно работы, бродяга мог спокойно оставаться на своем месте, забытый и бесполезный, в своей живописной обстановке (последнее, что уцелело от обработки). За ним еще расстилалась таинственная, девственно прекрасная роща, не производившая ни махровых цветов, ни громадных овощей, — он мог воспользоваться ее простыми плодами.
Он старался припомнить название этой рощи. Но странно — это название не приходило ему на ум; сколько ни рылся он в своей притупленной памяти, ему приходило в голову одно лишь название парижского бульвара: Les Filles du Calvaire. Это ничуть не разрешало его сомнений.
Он спал некоторое время, опьяненный тяжелым запахом почвы; целый ряд каких-то глухих ударов внезапно разбудил его. Он испуганно озирался. Рассыпавшиеся по полю рабочие походили теперь на далекие китайские тени; они наклонялись и поднимались медленными движениями, и их большие сапоги, крючки и соломенные шляпы придавали им в одно и то-же время вид победоносный и мирный. Глухие удары сливались тем временем в зловещий раскат. Гроза? Нет. Хотя по земле распространялась теплота, словно ее подогрели, в небе не было ни молнии, ни черных туч, все оно сохраняло прежний ровный, серый оттенок. Удары выходили из-под земли, как и дождь. В этом местечке земля ни в чем не хотела уступить небу.
Черный человек, после долгого раздумья, сообразил наконец, что это были пушечные удары. За ним и за рощей происходило артиллерийское ученье. За полями чудовищных овощей раскинулось стрельбище, где процветали гранаты большого калибра, разрывавшиеся подобно громадным арбузам, созревшим под солнцем современной промышленности.
„Этого еще недоставало! — подумал „анархист”. — Солдаты! Да, это настоящий рай!”
И он поднялся в самом скверном расположении духа, расправил свои члены и решительно вышел из своего шалаша.
Черный человек с бронзовым лицом был очень худ и отличался резкими манерами, необычными в этой стране. Он напоминал вырвавшегося из леса волка. Его глаза, черные до синевы, светились фосфорическим блеском. Он вполне походил на взбесившегося зверя, который просыпается в бедняке в голодные дни. Однако плотоядные инстинкты уступили в нем в настоящее время место другим соображениям, менее практичным, чем требования голодного зверя.
„Я должен определить свое положение, иначе я не усну спокойно. Этот уголок, кажется, единственный здесь неподдельный. Он мне нравится, и я хочу удержать его за собой”.
Он направился в поле, с трудом вытаскивая ноги из рытвин, и, подойдя к одному из рабочих, вежливо поклонился ему, встряхивая в то-же время свою измокшую шляпу.
— Сударь, — сказал он несколько повелительным топом, — я хочу попросить у вас некоторых объяснений.
— К вашим услугам, — ответил рабочий, флегматичный парень, высокий и крепкий, но с бледным, может быть благодаря туману, лицом.
Мужчины посмотрели друг на друга. Одежда „анархиста” была вся в грязи. Рабочий заметил это: он только что осторожно опускал в эту грязь свою железную палку с крючком.
— Послушайте, — спокойно сказал он, не ожидая вопроса, — не советую вам ложиться на землю. Это нездорово в такую погоду.
— Каждый устраивается как может, друг мой, — ответил черный человек, раздраженный этим предупреждением. — Я как раз хотел вас спросить, не нужна-ли вам хижина, которую я занял?
— Нисколько.
— Так меня не потревожат отсюда?
— И не подумают. Это старая сторожка. Но вам удобней было бы спать в амбаре. Там достаточно соломы; только бы вы были осторожнее с огнем... Вы курите?
Он протянул ему кисет с табаком.
— Нет, спасибо. Скажите, вся эта местность принадлежит г. Давенелю?
— Эта местность? Ведь это именье принадлежит правительству, всей Франции, проще сказать — г. Давенель директор, но не помещик. А что? у вас были столкновения с правительством?
Обрадовавшись минутке отдыха, рабочий за разговором набивал трубку, воткнув перед собой в землю свою железную палку. Товарищи его были далеко, да и не представляли для него такого интереса, как этот незнакомец.
— Я догадываюсь в чем дело! Вы подкинули бомбу? А, не правда-ли? — продолжал крестьянин, для которого подкинутая бомба казалась настоящим праздником.
— Если вам сказал это г. Давенель, ваш директор, вы должны ему верить. Скажите мне, где мне бы тут купить кое-что поесть. У меня есть деньги, но я не хотел бы появляться в соседних деревнях.
— Конечно, это ясно! Вас вероятно ищут. Здесь вы можете жить совершенно спокойно. Вчера управляющий сказал нам от имени директора, что те, кто встретит черного человека, не должны задерживать его.
Не то стыд, то то гордость удержали „анархиста” от расспросов о том, что за работа поручена этим людям, считавшим его за честного бунтовщика. Он свалился к ним в грязь без всякой предвзятой мысли, просто потому, что ноги отказались в ту ночь служить ему. Чего ради расспрашивать их о том, с какого сорта нечистотами имеют они здесь дело? Лучшим достоинством человека недаром считается отсутствие всякого любопытства.
Рабочий прибавил:
— В той стороне, где барышнины ясли, есть лавочка — большой амбар, освещаемый по вечерам электричеством. Там продастся все необходимое для членов нашего потребительного общества — недурное вино, табак... да, извините, вы не курите. Это жаль! Здесь необходимо курить: это несколько очищает воздух.
„А, вот что, — подумал черный человек, — они боятся лихорадок; они вероятно осушают болото”.
Он надел шляпу, осмотрелся и пошел по направлению к голландской ферме, по одной из прямолинейных дорожек.
По дороге он насчитал дюжину домиков, очень похожих на исповедальни; на пороге почти каждого из них сидела или стояла женщина, сортировавшая салат.
„Кладбищенские сторожихи”, — подумал „анархист”, иронически улыбаясь.
Одна из них указала ему ближайшую дорогу к лавочке. Так как ветер переменился, стрельба уже не была слышна. Воздух, пропитанный тошнотворными испарениями, был очень тяжел и отдавал, благодаря сырости, запахом сальной и грязной воды, в которой только-что вымыли посуду.
„Ну, не скоро я обживусь среди этой идиллии”, — думал черный человек.
Подходя к лавочке, он замедлил шаги. Молодые работницы в белых передниках сортировали в ней фрукты и укладывали их в корзины и ящики. На полках стояли кастрюли с компотом и вареньем. Поваренок чистил землянику и гранатный ее сок окрасил ему пальцы.
Это было нечто в роде кооперации между рабочими одного и того же отделения: они получали в общее пользование известную долю фруктов и овощей, остатки от прошлогодних сборов, лишние меры ржи. Это была лавочка рассудительных людей, продававших по низкой цене разные разности расточительным, при чем известный процент получала в свою пользу главная продавщица, жена одного из надсмотрщиков, великая мастерица показывать товар лицом. Члены кооперации повторяли в миниатюрных размерах то, чем злоупотребляли буржуа, и вероятно, разбогатев, выдумали-бы что-нибудь и похуже, еще менее церемонясь, чем их бывшие хозяева. Посреди амбара тянулась бесконечная выручка, покрытая кувшинами, стаканами и тарелками.
Холостяки пользовались в кооперативном обществе Флашеры общим столом, где кормили разнообразно и обильно, строго соблюдая равномерность порций. Первый год — это был целый потоп супов, второй — излишнее обилие овощей. В настоящее время аппетиты притупились, и рабочие довольствовались маленькими школьными порциями, без всяких сладких приправ, довольствуясь одним вареньем. Целые мешки овощей и плодов пожирали на ферме Флашеры поросята, и рабочие имели полное право говорить с гордостью, что бросали излишек скотам.
Черный человек вошел наконец и спросил литр вина и хлеба. Работницы окружили его и, казалось, их белые чепчики зашевелились на головах от любопытства.
— Как вас зовут, вы член общества? Есть у вас нумер и книжка? А, вот что — так это вы черный человек. Это тот господин, который обедал у директора. Эрнестина, дай бутылку! Сейчас мы подадим все, что нужно.
Смущенный этим всеобщим вниманием, черный человек, который уже в продолжение целой недели прятался от людских глаз, пробормотал:
— Вы очень любезны, барышни, благодарю вас, только я не принадлежу ни к какому обществу...
Это признание равнялось предъявленному патенту на дворянство!
— Анархист! — зашептали вокруг него.
Один из рабочих, проверявший какой-то счет на аспидной доске, обратился к нему с ораторской речью:
— Привет, товарищ! Будь у нас желанным гостом. Во Флашере жизнь течет спокойно и мирно, и если ты устал — смело можешь отдохнуть здесь. Времени на размышления тебе хватит. Мы здесь, в сущности, хозяева... да здравствует социализм!
И „товарищ”, несколько уже нетвердый на ногах, подал ему руку.
— Чокнемся!
— Охотно!
Они чокнулись. Работницы с восторгом смотрели, как он пил. Он ловко хлопнул свой стакан, этот молодой человек! В маленьком городке, который представляла голландская ферма, быстро разнеслась молва, что он подобно дикарю съедал по целой курице сразу.
Одна из работниц потянула его за рукав.
— Опасайтесь Клуеля! Это ночной сторож. Он всегда пьян и делает глупости. Не рассказывайте ему о своих делах. Пьяницы — опасный народ! Они болтают и доносят.
Черный человек улыбнулся.
— Сколько я вам должен?,
— Решительно ничего. Г. Давенель приказал отпускать вам в долг. Это хороший человек, право!
— В самом деле! Это для меня неожиданная честь. Со мною, повидимому, обращаются, как с принцем: мне дают хлеб, вино и приют. Вы избавляете меня от необходимости охотиться на ворон.
— На каких ворон? Боже мой, бедняга! Он ел ворон. Ведь это умереть можно, в особенности в такое время! Вы должны спать здесь с нами.
— Как, даже и это?... — спросил он, пристально глядя на девушку.
Она покраснела и спряталась за других, пытаясь засмеяться — в сущности она была испугана. Взгляд этого человека не обещал ничего хорошего.
— Возьмите с собой все-таки одеяло и подушку. Завтра вам пришлют новую подстилку, — объявила одна из старших работниц, решительная и властная женщина.
И она нагрузила его различными необходимыми вещами.
— Но я хотел-бы заплатить, хотя у меня мало денег, все-же...
— До свидания, до свидания! — возразила толстуха, толкая сто к двери.
И он слышал, как смеялись в лавочке над этой „социалистической” комедией. Раз у них было всего много, а у него ничего, без труда можно было приручить его, снабдив этим излишком, от которого уже отказывались поросята.
Он ушел с полными руками, решаясь терпеть пока что железные оковы, которыми опутывал его этот люд, помешанный на социализме. На обратном пути он рассуждал сам с собою, чувствуя во рту горечь от выпитого вина:
„Я думал, что прослыть анархистом гораздо труднее. Как обрадовались эти бедняги, неожиданно встретив на пути свое „начальство”. Малейшее незаконное проявление силы против права, и они уже в восторге от того, что им удалось ускользнуть! Их настоящий хозяин дрожит за свою популярность и свои вишни, более мелкая сошка — надсмотрщики настолько отупели от вечной выпивки в компании, что тот, кто пьет один, уже внушает им уважение. Я буду жить и есть на их счет неизвестно во имя какого принципа политической экономии только потому, что они во мне увидели существо, непохожее на них самих. Бессмысленное швыряние бомб в беззащитных людей кажется им в тысячу раз более почтенным, чем, например, благородное преступление, вызванное жаждой мести. Всякие проявления инстинкта кажутся им допустимыми только в том случае, если их можно подвести под ранее установленные законы или какую-либо теорию, т.-е. нечто как раз противоположное инстинкту... Боже мой, как тяжело однако нести то, что я несу”.
И черный человек вздохнул, при чем вздох его относился, быть может, вовсе не к вещам, которыми его нагрузили.
Он ощупью набрел на свое жилище. Уже спускалась ночь, плотная, темная; что-то в ней было тяжкое, давящее... Артиллерия уже стихла, унимались и глухие шумы под землею. В деревне зажигались огоньки: формы, амбары, все маленькие домики, расположенные по прямым линиям, словно открывали глаза, омоченные слезами недавнего дождя. Наконец, вступало в свои права более нормальное существование. Женщины встречали своих мужей, возвращавшихся с поля с вязками травы на плече, в домах болтали и смеялись дети, на стол подавали ужин. Г. Давенель разворачивал ослепительной белизны директорскую салфетку, сидя против своей дочери, которая мечтательно молчала, погрузив носик в цветущие розы, стоявшие в корзине на столе. Всюду запирали окна. Один только черный человек оставался одиноким, придавленным двойным гнетом отверженности и жалости, король, все королевство которого состояло из одного только ужаса, нищий, нищета которого казалась ему скоропреходящей роскошью, и сверх всего преступник, которого не могла не упрекать собственная совесть, раз он обрек себя на существование вне жизни... Побуждала-ли его низость души или пренебрежение — но он не хотел отдавать им свою долю работы. Он не жил в их среде и не мог им быть ни в чем полезным, потому что не любил ни земли, ни людей, еще менее общество... Он не любил никого и ничего потому, что когда-то слишком много, слишком безрассудно любил.