IX. Возвращение Флоры

— Флора! Нет, это не та... другая, это она! Флора, ты жива?..

Одним прыжком Фульберт очутился на пороге своей хижины. При свете надвигающихся сумерек он хорошо узнал эту особенную, своеобразную фигуру, бесшумно скользившую, подобно бесплотной тени, похожую на подвижные клочья серого тумана, поднимающегося по вечерам над болотом. О, эти русалки-мучительницы! Они приносят с собою нечто не вполне похожее на любовь, но близко связанное с нею, нечто бессознательно причиняющее зло, нечто мертвое уже и ведущее к смерти...

Тень остановилась у живой изгороди из низких кустов и, качая головой, промолвила усталым голосом:

— Да, это я, Фуль; не бойся, это я, твоя Флора.

У нее был очаровательный голос, тихий, нежный, почти веселый, один из тех, ради которых мы готовы любить самые порочные губы... Звук любимого голоса... в нем часто заключается самый аромат речей. Эта женщина говорила словно сладко напевала что-то; так нашептывали в свое время злые духи разные соблазны юным спящим отшельникам, искушая их всей прелестью страсти с ее горячими звуками, которые ласкали слух своими изменчивыми волнами, скрадывая слова и заставляя забывать их. Звук этих речей был слаще и нежнее их смысла.

Фульберт похолодел; потом кровь бросилась ему в голову.

„Она вернулась, чтобы... унести меня с собой...”

И он отступил, протер себе глаза, посмотрел на руки.

— Нет, на них не видно больше крови. Ничего не случилось; я вытер их о платье той... другой. Это Флора, живая.

Он отчаянно воскликнул:

— Флора, живая!

— Фуль, дорогой Фуль, я не войду, если ты меня боишься. — Она прибавила, протянув к нему руки: — Да, я жива, я выздоровела; посмотри на меня. Я твоя по-прежнему и пришла сказать тебе это... Твой друг, Маркус, дал мне твой адрес. Он заставил меня пообещать, что я прощу тебе, — и она светло улыбнулась; улыбка эта сразу осветила ее лицо, слабо белевшее в сумерках. — Ты, ты простишь-ли меня, Фуль, за то, что я... не умерла?

Фульберт вышел из своей хижины, приблизился к этой женщине. Притронувшись к ее руке, он тотчас-же быстро отодвинулся, словно его от нее оттолкнули.

— Да, это она. Я не сплю. Я не схожу с ума. Она вернулась.

— Флора! — воскликнул он после минуты жуткого молчания, — мой друг Маркус хуже всякой сводни! Вот все, что я могу тебе ответить.

Странная вещь! Флора пригнулась к земле, словно змея, которая, показавшись с минуту, исчезает в траве, и проползла за изгородь... на коленях.

Ее серый шелковый плащ с капюшоном, уже сильно поношенный, предохраняющий обыкновенно платье от дождя и пыли, задел за колючки, оборвался и соскользнул, открывая всю ее фигуру в розовом плюшевом платье, ужасном и прелестном, до такой степени изношенном, что оно походило на кучу увядших цветов всех оттенков, начиная от розово-желтого до ярко-пурпурного. На боках и спереди материя ложилась какими-то ужасными складками, похожими на морщины. Голова была также открыта: ее украшала целая копна рыжих волос. Лицо было нарумянено и набелено, изрезано ранними морщинами, но озарялось блеском двух великолепных зеленоватых с искрами глаз. Черные бархатные ресницы, длинные и блестящие, похожие на бахраму из синели, словно блиставшие уже слезами, смягчали огонь этого взгляда...

Фульберт схватил за плечи склонившуюся перед ним женщину и еще более пригнул ее к земле.

— Я ненавижу, ненавижу тебя! Что тебе здесь надо, подлая ты, побитая собака!..

Она кротко улыбнулась, находя, повидимому, вполне естественным этот странный прием.

— Фуль!

— Ступай прочь! Я не хочу ни видеть тебя, ни слышать!

— Позволь побыть у тебя немножко, дорогой Фуль! — и она глубоко вздохнула, — я тебе все объясню. Я падаю от усталости. Я шла так долго. Это целое путешествие, а я еще не вполне окрепла. Позволь мне войти к тебе и отдохнуть минутку. Потом я уйду. У меня просто голова кружится от счастья, что я тебя увидела.

Фульберт поднял ее. Ола была и легкой, и тяжелой в одно и то-же время — легкой благодаря своей гибкости, тяжелой потому, что вполне отдалась его силе. Он поднял ее, бросил к себе на постель диким жестом и стоял теперь перед него, пораженный и подавленный.

— Флора жива! — повторял он глухим голосом.

Она опять протянула к нему руки.

— Сядь тут около меня. Я хочу насмотреться на тебя, Фульберт. Я, напротив, думала, что ты умер... ты не хочешь? Ну, так я сяду на пол!

Он машинально сел рядом с нею, а она соскользнула на землю и прижалась к его коленям подняв к нему голову с распущенными волосами — олицетворенное страдание, которое он так хорошо знал. И похожая на рабу, умоляющую господина о милости, она, слегка откинувшись назад, пожирала его глазами.

Долго смотрели они друг на друга; губы их дрожали, словно у ребенка, который не смеет плакать, и мало-помалу измученные их лица, словно носившие на себе отпечаток жестоких страданий и печалей целого человечества, еще более мучительных в силу своей жестокости, осветились неземной радостью. Чувствовалось, что никогда бы не смогли они выразить словами того, что волновало их души, и что слова, которыми они обменяются, ровно ничего не значат.

Закусив губы и крепко держа ее за плечи, он наклонился к ней и продолжал спрашивать:

— Где ты таскалась и с кем?..

— Не помню, милый. В больнице, ты знаешь, веселого мало. Я ведь была очень больна. А как же ты переменился, Фуль! Я сказала себе, решаясь вернуться: Я поброжу вокруг его дома, и если увижу, что он счастлив, я потихоньку уйду; но если он одинок и печален, я войду к нему и скажу, что выздоровела. Может быть это доставит ему удовольствие. Твой друг Маркус, журналист, рассказал мне про тебя много такого, что возбудило мое недоверие. Он посылал меня в префектуру, говоря, что для твоего спокойствия необходимо, чтобы я донесла на тебя и чтобы тебя посадили в сумасшедший дом, где тебе будет лучше, чем в этой яме. Я сплела ему в свою очередь славную историю: сказала, что наткнулась впотьмах на нож, потянувшись за спичками. Ведь ты не убивал меня, Фуль, не правда-ли? Ведь это я сама, ворочаясь в темноте, нашла нож! Помнишь, Фуль? Боже мой, как ты бледен!

— Молчи! Я не сумасшедший. Я сделал то, что хотел... Я тебя хватил ножом потому, что... я не мог поступить иначе.

— Ах, Фульберт, какая ужасная ночь! Кто мог ожидать этого от тебя, милый мой, бедный мой Фульберт? И ты ушел... даже не поцеловав меня. Я проснулась, вскрикнула, увидела простыни все в крови и дверь в коридор настежь... ты ушел. Я встала, грудь у меня жгло как в огне. Я ужасно стонала, но не от боли; я не понимала, что ранена. Я добежала до лестницы, кричала, звала тебя, потом упала и в то же самое время вытащила нож из раны... Потом я очнулась на кровати в больнице; это была совсем не похожая на мою кровать, с белыми, а не красными простынями... и дверь, против которой я лежала, была заперта... может быть навсегда. Мне казалось, что я уже в самом деле умерла. — Глаза ее блеснули, остановясь на нем с выражением страстной ласки. — Теперь я верю, что жива, Фуль, потому что опять тебя вижу!

Фульберт взял в обе руки ее голову, голову святой мученицы в экстазе, и прильнул к пой, словно к чаше, наполненной слезами, которую он хотел осушить, прежде чем она перельется через край.

— Скажи, ты ужасно страдала? да?

Она опустила свои блестящие ресницы.

— Нет, ничего... не тревожься. Доктора сказали, что у меня вытекло достаточно крови, чтобы я могла выздороветь, но что я пролежу долго... Меня бросало то в жар, то в холод. Меня била лихорадка. В груди моей, казалось, гнездилось какое-то животное, которое грызло меня сначало очень сильно, потом потише. Когда пришел твой друг Маркус, мне было уже почти не больно, словно меня слегка царапал котенок! Теперь болит уже самые пустяки, только когда нажмешь на рану. Как только я узнала, что ты... здоров, что ты... спасся — я окончательно выздоровела и тоже ушла, не оборачиваясь назад. Мне некого было больше целовать у себя дома, вот что!

— Ты... нигде не останавливалась?..

Губы ее подернулись:

— Конечно останавливалась... — тихо призналась она, — ведь надо же было есть...

Он глухо рассмеялся.

— Она заходила по пути... поесть! Черт возьми! Сколько же раз ты... ела? Великолепное слово! Я так и знал, положим. Это вполне естественно. Ну, куда же ты заходила? к моему другу Маркусу — нет, он не любит голодных женщин, этот человек! Ну, так куда же? говори, говори, низкое ты созданье!

Он держал Флору за голову почти на весу. И чаша переполнилась. Горячие слезы залили ей лицо, покрытое румянами. Лицо это порозовело и она казалась моложе и лучше. Вся она, ослабевшая, распущенная, как ее волосы, вся она обратилась в одну мольбу и ласку. Чего ради он портил ой этот волшебный час невыразимого счастья? Опять он ревновал... и к кому же, Боже мой... из-за таких пустяков...

— Ты ответишь или нет?

— Но ведь ты меня задушишь, Фульберт! Я не могу вздохнуть. Ведь если я солгу — ты сам узнаешь. А если я не лгу...

— Я все равно уверен, что ты лжешь... по привычке. Лучше ужь говори.

— Я заговорила с одним... О, Фульберт, я была так рада, что увижу тебя... В самом деле, не могло же так продолжаться...

— Говори, я жду.

Покорным жестом она отерла свои слезы, опустила глаза под его пристальным горящим взглядом и монотонным голосом школьницы, отвечающей затверженный урок, забормотала:

— Я заговорила с... военным... у меня не было платья; все мои вещи распродали, чтобы заплатить за меня в больницу. Это был артиллерист; они стоят тут по соседству с Флашсрой. Потому-то я его и выбрала, понимаешь? Г. Маркус подробно рассказал мне, где ты живешь, но я не смела писать тебе и в особенности я боялась, что тебя схватят, несмотря на мои россказни о ноже. Твой друг рассказал мне, что ты хочешь жениться на богатой барышне и что я должна удержать тебя от преступления. От какого преступления? Я не знаю... но эта весть о твоей женитьбе окончательно убивала меня. И я пришла к этому артиллеристу, сюда в полк, наобещав ему целый короб. Как только он дал мне платье, я улизнула. Платье старое. Года три тому назад оно, право, стоило дороже. В конце-концов, как же ты хочешь...

— Ты хорошо сделала. Маркус не знает сам, что болтает. Настоящий идиот. Одни журналисты способны на такие проделки... Ну, поговорим о платье... Оно ужасно... — Он задыхался. — Этот офицер... артиллерист живет далеко отсюда?

— Не мучай меня, ради Бога, Фульберт. Он живет в своем полку в „Салон Лаффите”, там, за рощей. Но я никогда его больше не увижу.

— А он красив? силен, молод? пахнет мокрой собакой, как все военные? Ведь это ты мне сказала, что все военные пахнут мокрой собакой.

Он опять расхохотался и быстро поднялся, так что Флора во весь рост распростерлась на полу.

Она охватила руками его колена.

— Фульберт, о милый мой Фуль! Я столько выстрадала. Если ты меня выгонишь сегодня вечером, у меня сил не хватит уйти. Позволь мне остаться хоть на одну только ночь.

— Бедная Флора! Посмотри-ка сначала, — где ты? Ведь тут стены не защищают от ветра, а вместо ковра — грязная земля под ногами. Ты валяешься в грязи в своем великолепном платье. Прелестное платье! превосходное платье! и с каким вкусом сделано... это особенный цвет — цвет поросенка! Очень нежный цвет — на швах, т.-е. спереди и сзади, он несколько темнее. Хотя есть-ли еще на нем швы? Оно словно вылито. Настоящее офицерское платье со складками вместо позумента. Ну, встанешь ты наконец?

Флора молчаливо расстегивала пряжки на корсаже. На ней кроме платья ничего не было — ни рубашки, ни юбки. Платье плотно облегало ее, словно вторая кожа. Плечи ее, исчерченные маленькими морщинками, были еще изящны и белы, на груди ярко рдел с левой стороны темно пурпуровый рубец, еще не вполне сросшийся, похожий на полуоткрытые губы, которые громче всяких слов говорили: вот рана любви, в которую ты, жестокий человек, вонзил свой нож по самую рукоять!

Фульберт был ослеплен, словно глаза ему залило потоком крови. Он пытался отвернуться. Флора встала перед ним на колени и снова обняла его своими белыми руками.

— Фуль, я знаю, что ты меня не любишь, что ты меня никогда, может быть, не полюбишь, но, когда... я была мертвой... ты вспоминал обо мне?

— Да, — сознался Фульберт, весь дрожа.

— Ты сказал об этом Маркусу, а он передал мне — вот почему я осмелилась вернуться.

— Повторяю — Маркус изменник и сводня!

— Фульберт, послушай. Я больше не лгу. Я может быть пришла умереть к тебе... доктора сказали мне, что, несмотря на кажущееся выздоровление, я все-таки скоро умру! Неужели ты и теперь прогонишь меня?

Фульберт отчаянию вскрикнул и крепко прижал ее к себе.

— Что... что такое... повтори... умереть? Ты моя — я тебе запрещаю; Флора, я хочу знать правду...

Она зажала ему рот рукой.

— Тише, не надо, — шептала она. — Я вечно лгу — это решено. Не говори мне ничего — я хочу, чтобы ты был свободен, иначе мы будем слишком несчастны. Что-то разделяет нас, и это необходимо для того, чтобы ты был моим господином... единственным... Если бы ты любил меня, как я тебя — ты слишком страдал бы. Я доживаю свой век, и ты отдашь другой свою настоящую, истинную любовь... Так ты хочешь жениться?

Она уже не плакала, прижимаясь к нему всем телом; напротив, белые ее зубы сверкали в странной улыбке, не то ласковой, не то ядовитой...

— Жениться! Маркусу пригрезилось! И потом я не умею проделывать такие вещи по всем правилам искусства: стать женихом, обменяться клятвами верности, не ревновать к возлюбленной всякого встречного, всякого мужчину, военного или штатского — безразлично. Нет, нет, у меня нет никакой охоты жениться... сегодня.

— Ну, так да здравствует счастье! — ответила Флора с глубоким вздохом облегчения. — Нечего, следовательно, и портить себе глаза слезами... Смерть... убийство! Ничто не изменится, хотя бы мы спорили из-за этого целый век. Мы слишком поздно встретились, но это ничего, мы наверстаем потерянное время... и ничто не залечит лучше моей рапы. До тебя я все равно что никого не знала. Кто бы посмел убить меня из ревности? Берегись девственниц, Фульберт! бойся той, которую ты полюбишь после меня. Девы войдут в рай, но дать его они не в силах. Без меня никогда, никогда ты не узнаешь счастья, Фуль. Это пусть тебе будет моим единственным упреком...

Фуль подвел ее к узкой, несчастной кровати, жесткой как камень, и оба упали на нее.

— Милая Флора, лгунья Флора и в то же время истинная, настоящая, которая живет так жадно, что умирает от этого. Да, да, я ждал тебя, ждал, хотя не мог, не смел надеяться на твое возвращение... Я все вспоминал, как медленно струилась по моей руке твоя алая кровь... так медленно, словно теплая струя, словно мою руку ласково лизала послушная собака. Женитьба! В уме ли я был, я... твой возлюбленный... Но, слушай, мне пришло в голову: ты может быть голодна? пить хочешь?

Фульберт оторвался от нее и в свою очередь глубоко вздохнул.

— У меня ведь решительно ничего нет, — сказал он с некоторой тревогой, — ни свежего хлеба, ни вина. Ах, что за сплошной ужас мое несчастное существование, Флора! В какую яму свалилась ты со своим розовым платьем, покрытым и оплаченным сладкими поцелуями. Мне нечем накормить тебя сегодня вечером, крошка!

— Не беспокойся, Фуль, у меня есть с собой немножко денег, тут в кармане этого отвратительного платья. Мы поделимся, как прежде в черные дни... Лишь бы твое сердце согрелось у моего... Бедняжка Фуль! Как ты похудел! На твоих руках можно пересчитать все косточки до единой.

— Тебе не пришло бы в голову „женить” при таких условиях наши руки, а, Флора, ты „воплощенное отрицание буржуазией”.

— Женить руки! Что это такое? Ты всегда так странно выражаешься. Ах, душой ты совсем не изменился, милый, дорогой Фуль!

— Руки женят, раз их просят...

— Конечно, но если бы женили только руки...

Он весело расхохотался.

— Для исправления всеобщей нравственности это, пожалуй, было бы недурно.

Флора оглядела единственную комнату своего нового рая. Было темно. В углу слабо светил фонарь из белой жести, который ему одолжили однажды сослуживцы, чтобы добраться до его „палаццо”, — самый чистенький предмет в его хозяйстве. Женщина решительно поднялась, подшпилила волосы, застегнула воротник и надела свой плащ.

— Я пойду куда-нибудь по близости, куплю хлеба и овощей, поджарю тебе котлету. Завтра подумаем, как бы доставать более существенный обед. В этом грязном местечке должны же однако продавать всякую провизию? Как ты устраивался с обедами раньше?

— Я иногда обедаю у директора Флашеры.

— Г. Давенеля? Это у него есть дочь? Богатый человек?

— Да.

— Так ты не приглашен сегодня вечером?

— Нет!

Он смотрел на нее пылающими глазами, забывая голод и жажду. Он прибавил как только мог грубей и насмешливей:

— Ты просто раба по натуре, Флора; вот теперь ты заботишься о кухне... в такую минуту.

Она наклонилась поправить огонь в фонаре, но не нашла спичек.

— Я хочу прежде всего позаботиться о тебе. У меня давно уже нет никакого аппетита. Все, что я ни ем, пахнет, как мне кажется, землей.

— Оставь это...

Флора поставила фонарь на старое место.

— Как же так? без обеда?

— Пир любви — единственный, где я могу почерпнуть забвение... твоей смерти и собственной жизни!..

———

На следующий день Флора проснулась с зарею, зарой светлой и кроткой, сменившей глубокую и черную ночь без единой звезды, и приподнялась на локте.

Заря, казалось, наполняла всю комнату, проникнув во внутрь сквозь дырявую крышу, ярко озаряла всю горькую, какую-то наивную бедность этого странного жилища, настоящее детское хозяйство. Маленькие тарелки, крошечная миска, стакан, мелкие дрова, лучинки, приготовленные для топки первобытного очага, очень плохо слаженного цивилизованным человеком. На доске, прилаженной так, чтоб ее не могли достать ни крысы, ни вороны, которые пытались иногда пробираться в хижину через потолок, лежали овощи и фрукты. Тут были на лицо все мелочные заботы, занимавшие отшельника Флашеры, желавшего спасти от всякого непрошенного вторжения крохи своего обеда. Хлеб был завешен салфеткой — настоящий церковный занавес!

Флора улыбалась.

Здоровый и сильный, он спал как ребенок, раскрывшись, не боясь схватить насморка, без одеяла и простынь, бросив только с вечера себе на ноги кучу платья. Он, казалось, был создан для добровольного отшельничества... только сегодня он не просыпался; обычные заботы нищенской жизни не тревожили его. Он не вспоминал ни о дровах, ни о хлебе, ни о скверном кофе, наполовину смешанном с жареными желудями, ни об охоте за потерянными овощами. Он спал, как король на вновь обретенном троне.

Флора дрожала; тело ее местами посинело; она ощущала страшную пустоту в груди, разбитость во всех членах. Грудь ее вся изошла кровью, и не вполне заживший рубец, более яркий при дневном свете, походил на лезвие ножа, словно полуоткрывал почти влажные губы; это был настоящий пурпуровый рот, выдохнувший однажды в минуту безумного объятья несчастную страдальческую душу.

Она закашлялась.

Он проснулся и вздрогнул от радости, увидев ее: она казалась ему все еще прекрасной со своими распущенными косами, которые как змеи лежали у нее за спиной, словно подстерегали ее.

— Любишь ли ты меня? — воскликнул он, — скажи мне это, докажи мне это, или я буду считать тебя призраком, стану бояться тебя. Счастье приносит с собой и жизнь, и здоровье, не правда-ли?..

Она печально улыбнулась. Горькая мысль таилась в этой молчаливой улыбке. Она поняла теперь, что доктор не обманул ее, говоря, что если она вернется к прежней жизни — она не протянет долго.

Но, закрыв глаза, она повторила:

— Да, ты прав, счастье никого еще не убивало.

Загрузка...