„Дружочек! Я удираю и так как не смею тебе этого сказать — оставляю это письмо: прочитав его, ты, надеюсь, утешишься. Вот что... будет смеяться! я больше не могу. То есть, понимаешь, мне хочется перемены. Я ходила вчера к своему артиллеристу и выпросила себе денег на дорогу. (Разумеется, я еду не в первом классе). Уезжаю сегодня ночью, так как вижу, что ждать больше нечего. Я поеду на юг. Не сверкай своими дьявольскими глазищами: это верно! Мне хочется пожить в теплой стране, среди цветов и всяких прелестей. А, что скажешь на это? Вот-то великолепие! постоянно жить на юге... Я переменю кожу, наделаю себе новых шикарных туалетов — авось мне удастся поддеть какого-нибудь богача, англичанина, быть может, важного чиновника с собственными лошадьми... Мне, видишь ли, приелось торчать в твоей мокрой сторожке, где постоянно идет дождь, не сверху, так снизу! Мне хочется теперь чего-нибудь необыкновенного, попрочнее — каменной или мраморной крыши. Когда в человеке заговорит честолюбие, ему приходят в голову самые смелые планы. Пора мне пристроиться более или менее солидно. Молодость не вечна; не пропрыгаешь целую жизнь! О, я тебя ни в чем не упрекаю, мой дорогой дружок, ты слишком горячо любил меня; такая дрянь, как я, совсем этого не стоила; тебе нечего себя упрекать за то, что я ухожу. Я выздоровела, рана моя зажила: ни красноты, ни рубца, ни даже крошечной ямки... Если это письмо выйдет не особенно веселым, так только потому, дружочек, что мне все-таки ужасно жаль покидать тебя. Ведь мы были так, так счастливы — мне кажется, что никто уже больше не даст мне счастья. Я же тебе говорю: будет смеяться!
Ах, как мне будет недоставать этого крошечного домика с садом, где я посадила фиалок. Ведь у меня никогда, никогда ни было цветов, кроме как в горшках! Буду ли я сама поливать цветы, которые мне дадут там!..
Знаешь ли, голубчик, уходя, я все оставляю у тебя в порядке — твое платье и белье, а также десять франков на дощечке для хлеба. Я думаю, что воры не заберутся в сторожку в твое отсутствие... тоже и ветер, надеюсь, не свалит же избушку! Не бесись, дружочек. Это последний образок св. Девы. Я перекрестила его и поцеловала с правой и с левой стороны. Ты должен его беречь, если тебе не удалось найти работы. Потом еще... такая досада! я должна уйти без своего серого плаща. Вот из за этой-то истории я и пишу тебе длинное письмо. Подумай, ведь „она” приходила. Да, да, дружочек, твоя голубка приходила к нам! Небольшая честь! Пожалуйста не вообрази себе, что я удираю из-за этого. Ей-ей, нет, божусь! Очень нужно! Я только и ждала, чтобы уйти, когда ты не будешь ночевать дома. Она была вчера днем, часа в три, и я сейчас же узнала ее; только она гораздо лучше на самом деле, чем ты говорил. Немножко индюшка, не свежа, как розовая устрица. Ах, и какие же простенькие эти девицы! Кто-то сказал ей, что я твоя сестра, и она так и попалась сразу на удочку. Я разыграла ловкую комедию для вашей общей пользы: твоей и ее... Ужь и состряпала же я святошу! Я представилась настоящей плакальщицей, чуть не спала над своей работой... а работа была такая хорошая, дружочек! Состаревшись, начинаешь заниматься сводничеством; ей Богу так! И я пустилась в комплименты... я сказала... Ну, да в один прекрасный день ты сам узнаешь в чем суть. Ее, мне кажется, не трудно водить за нос, твою директоршу, только она скуповата на добрые слова и поступки, как все богатеи. Самое курьезное, что она унесла с собой мой старый плащ. Дождь лил ведь как из ведра. (Где-то ты укрывался в этот ливень, милый мой голубчик, в своем пальто, подбитом ветром?) Уходя, она вдруг сказала мне: „До свиданья, madame, я сама принесу вам эту накидку”. Я не вру, ей, ей... вот какого почтения удостоили твою сестру! Мне кажется, что скорее она вернется за приманкой... И прежде чем беситься по поводу моего ухода, обещай мне, что ты хорошенько подумаешь. Не каждый день попадается жемчуг в навозе... Возможно, что ее отец роется в этой грязи, но раз она бегает за тобою — очень тебе нужно воротить нос! Пойди, возьми у ней мой плащ... понял? пусть это будет, как будто ты найдешь под ним меня... Ах, если бы вы, мужчины, понимали, как мы любим... когда любим! Тебе всегда казалось, что я изменяю тебе и лгу? Ну, разве я выдала тебя на этот раз? Разве я не спрятала в карман все свои чувства?.. А когда обманываешь против воли, из одной нужды, неужели, ты думаешь, нельзя сказать: „я тебя люблю” с закрытыми глазами и мыслью о другом — все равно, что выпить стакан соседа за здоровье отсутствующего! За ваше здоровье — твое и ее! Вы будете вспоминать отсутствующую... и когда-нибудь, когда у нее будут хорошие, здоровые дети, она может быть поставит свечку за упокой моей души!
Ну, а что меня касается — я ухожу... слишком дождливая в этой местности погода! Настоящая капель! Я ужь целую поделю поджидала удобного случая... а увидев ее на пороге нашей двери, насторожившую ушко, словно кошка, почуявшая мышь — я поняла, что моя песня спета... и что мне пора откланяться...
Не тревожься о том, как я доеду. Артиллерист дал мне двадцать франков. Прощай.
Не забудь пожалуйста о плаще, смотри, не забудь... ступай за ним скорее... чтобы она не приносила его сюда... никогда... слышишь?”
„Флора”.
Заря светлого утра сменила дождливую ночь. Фульберт, возвратясь, обошел со всех сторон опустевшую сторожку, где все было тщательно прибрано и нашел на постели это письмо, написанное на оборотной стороне счета из Салон-Лаффитской лавочки. На бумаге было много пятен, похожих на отпечатки кончиков сальных пальцев, или на капли воды, на капли, упавшие на письмо с дырявой крыши сторожки.
Он перечитал это письмо несколько раз подряд и пугливо оглянулся.
— Плащ? — машинально повторил он... потом принялся обдумывать прочитанное и увидел, что из всего письма понял только последнюю фразу.
„Она отправилась к артиллеристу — ушла без плаща. Странная фантазия: уезжать на юг в июне; зимой — это было бы попятно. Та, другая, любезная хозяйка, директорша, таки докопала ее и украла у ней вдобавок плащ, потому что она нищая. Десять франков на доске из-под хлеба! А получила двадцать франков... десять осталось для путешествия на юг!.. А я ничего не достал, потому что я бывший студент и у меня нет приличного костюма... Ну, надо уснуть или напиться, а то я не выдержу на этот раз... да, да, я схожу за твоим плащом, негодяйка! А я-то так любил тебя!”
Он повалился на кровать и, более опьяненный напрасной беготней по Парижу в продолжение целого дня под проливным дождем и бесконечными прыжками из конки в конку, которых приходилось по получасу ждать на разъездах, чем флашерской водкой — уснул как мертвый.
Он пролежал неподвижно более пяти часов.
По пробуждении его мучила уже не любовь, а голод, он перечитал письмо своей возлюбленной, нашел его довольно глупым, сжег и рассеял пепел по ветру; потом он оделся более тщательно, чем обыкновенно.
Одинокая жизнь вновь начиналась для него, жизнь филина, которого боялись даже вороны! Нет. Он пойдет в кооперацию, хорошенько закусит там на последние десять франков, а потом займет у Жакелуара револьвер под предлогом охоты на ворон: эти зловещие птицы решительно портили ему вид.
День был великолепный; после вчерашней грозы, флашерские сады расцветали, словно купаясь в золотистом свете солнца, который заставлял забывать грязные липкие лужи.
По дороге Фульберт старался хладнокровию обдумать все случившееся.
„Ну, и что-ж?! Неужели пуститься за ней в погоню? Глупо! К тому же она вернется, потому что влюблена в меня, как кошка. Голод ее выгнал: любовью сыт не будешь — напротив... Если бы я вернулся вчера вечером... Ба, она бы ушла в другой раз! И как подумаешь, что если бы я не пропустил конку на бульваре Filles-du-Calvaire, я ночевал бы дома, а не в кабаке, где я еще оставил тридцать копеек за ночлег и ужин. Да... но вот плащ... Это досадно”.
Мысли его разбегались, и в голову ему приходили одни лишь нелепые фантазии...
Когда он, как следует, пообедал, мысли его приняли другое, более опасное направление. Кровь приливала ему к вискам, в душе вдруг поднялась неприятная жажда жить, жить во что бы то ни стало, и делать как можно больше зла всем без исключения, без различия пола, возраста и убеждений. И он зло посмеялся над собою.
„Вот когда я вполне заслужу свое прозвище... Однако остановимся на краю пропасти и поищем друга Жакелуара... этак будет лучше”.
Направляясь к яслям, он вдруг замедлил на повороте, крайне изумленный. Он увидел издали Маргариту Давенель, которая вошла к своим ребятишкам. Взрыв откровенной и шумной радости, целый хор детских голосов встретил ее в яслях.
Свернуть с дороги — это значило показать ей, что он ее боится...
И он пошел дальше, продолжая против собственной воли думать о плаще:
„Не войти ли спросить его у ней сейчас, в присутствии этой детворы? Таким образом я проще всего отделался бы от этого поручения. Лучше не ходить туда в таком лихорадочном состоянии. Наседка! индюшка, по выражению Флоры. Устрица... это мило, да... но ведь он все же у нее пока... этот плащ”.
Из окна можно было наблюдать очаровательную картину, способную привести в восторг наивного зрителя: прелестную девушку, всю в белом, окруженную ребятишками в светлых блузах. Тут же суетились горничные с корзинами сладких булок в руках. На бледно-голубой, выкрашенной масляной краской, стене класса, покрытой всевозможными картинками и географическими картами, голова Маргариты выделялась, словно окруженная ореолом, как голова св. Елизаветы в момент совершения чуда — превращения хлеба в розы. Дети прижимались к Маргарите, смеялись, кричали, хлопали маленькими кулачками по ящику с игрушками, который стоял возле на столе. Молодая девушка, тронутая в свою очередь их непритворной радостью, также смеялась, раздавая им сладкие булочки и обычные награды каждого месяца. И крошки дрожали от удовольствия; сегодня они особенно горячо любили свою покровительницу: они давно уже не видели ее; больше месяца тому назад она вдруг перестала приходить к ним, играть с ними и ласково трепать за ушко.
Во время раздачи наград Маргарита увидела Фульберта, который стоял в тени деревьев в соседнем саду, одном из южных рассадников, где поспевали превосходные вишни: „Большая Евгения”. Она сделала вид, что не заметила его, но заторопилась к выходу — детей горничные увели на время рекреации во двор школы.
Фульберт шел по одной дороге с ней, направляясь в павильон голландской фермы. Он приостановился на одном из железных мостиков, перекинутых через ручеек. Здесь они столкнулись. Фульберт поклонился, но почти тотчас же Маргарита быстро оглядела его мрачным, странным взглядом, похожим на взгляд безумной.
— Monsieur, — сказала она наклоняясь, как-будто затем, чтобы высвободить из-решетчатых перил складку своего платья, которое вовсе не попадало туда, — мне нужно поговорить с вами. Всего два слова; идите вперед, не оборачивайтесь, так как нас могут увидеть из окон яслей.
Казалось, она отвечала затверженный урок, как одна из крошек в яслях. И так они пошли дальше — со стороны казалось, что они не видели друг друга, не обменялись ни одним словом. Он прошел вперед, она следовала за ним.
— Я познакомилась с вашей сестрой, — тихо говорила Маргарита, и голос ее дрожал не то от радости, не то от злобы.
К несчастью, он не видел ее глаз в эту минуту.
— Да, я с ней познакомилась, и у меня даже остался ее дождевой плащ.
Фульберт задрожал.
— Опять плащ! — подумал он. — Удивительно, как они всегда снюхаются, эти женщины!
Он прибавил так-же тихо:
— Я как раз собирался попросить его у вас, m-lle.
— Напрасно! я вам его не отдам сию минуту. Приходите ко мне за ним сегодня ночью.
— Как... к вам?
Он приостановился, пораженный, среди дороги.
— Идите-же, идите, — снова зашептала Маргарита, — идите! Нас могут услышать в рассаднике.
Голос ее зазвучал повелительно — Фульберту казалось, что он чувствует на себе сзади в эту решительную минуту ее пылающий взгляд.
— Да, сегодня ночью у меня в комнате... вы получите плащ. вы войдете через библиотеку, в крайнее окно, закрытое шторой. Да... ведь ты хорошо знаешь дорогу.
Когда Фульберт осмелился обернуться, Маргарита Давенель была уже далеко: зонтик ее мелькал в розовом саду, словно большая белая бабочка.
Действительно, только добродетельной и благонравной девице могло прийти в голову назначить ни с того ни с сего подобное свиданье, словно бросая дерзкий вызов. Возвращаясь, так как ему незачем теперь было брать револьвер у Жакелуара, по крайней мере на эту ночь, он мысленно припомнил все письмо Флоры, и его тайный смысл гораздо лучше выяснился пород ним; только теперь начинал он угадывать нравственную причину „отъезда” Флоры, все благородство ее души, какое редко встречается в мире. Эти две женщины, столь противоположные по воспитанию и общественному положению, сумели тем не менее понять друг друга, соединились во имя своей любви, и опытная сводня успела уже повидимому соблазнить на половину развращенную невинность; одна передавала другой своего возлюбленного, бросаясь за новыми приключениями, может быть уже вполне сознавая, что не переживет этой разлуки: ведь в этом письме, переполненном пошлыми глупостями, звучала такая странная тайная скорбь — подавленная горечь слез! Ему хотелось смеяться и плакать, убедиться, что он не ошибся, что буржуазная барышня-эгоистка не уступит в благородстве и великодушии несчастной выброшенной на улицу женщине.
„У нее в комнате сегодня ночью! А я случайно хорошо пообедал. Не сошла ли она с ума? — бормотал он. — „А если отец откажет нам потом в своем согласии? Тем хуже. Я пойду... хотя бы за плащом. Упиться чистым вином, может быть, полезней, чем подло опьянять себя гигиеническими напитками из кооперации. Уф! Довольно их с меня!“
Часов в одиннадцать вечера Маргарита, сыгравшая по просьбе отца на рояле марш солдат из „Фауста”, не торопясь поднялась к себе наверх после чаю, который разливала со своим обычным небрежно изысканным видом. Г. Давенель обошел тем временем все комнаты, чтобы убедиться, хорошо ли заперты замки. Он сам заложил ставни, закрывавшие те окна библиотеки, которые выходили на дорогу из Флашеры к Дековиллю, и приказал горничной подлить масла в ночник в коридоре. Этот обход повторялся каждый вечер и хотя бумаги Давенеля и лежали в банках, он никогда не забывал проверять на сон грядущий содержимое своего денежного шкафа. За исполнением этих обычных обязанностей достойный представитель общества „Флашера и комп.“ напевал мотив сыгранного дочерью марша. В этой музыке было что-то волнующее и возвышающее душу, вдохновляющее на борьбу и подвиг. Кажется, если-бы в эту минуту появился в коридоре вор, г. Давенель способен был-бы, слегка приколотив его, швырнуть ему сто су и отпустить его с миром.
— Бессмертная слава наших предков... тара-та-та-та! тара-та-та-та! Что бы там ни говорили, но это куда лучше Вагнера... тара-та-та-та! Нынче не пишут больше такой музыки... та-та-та-та!...
„Мужчины все такие простяки”, как выражалась Флора...
Хороший обед, мотив из оперы и довольно — они уже готовы мечтать о любви и борьбе, драпироваться в тогу демона или ангела-хранителя.
Женщины... другое дело!
Отец и дочь сошлись на первой площадке лестницы, в нижнем этаже, перед ночником, в который Маргарита со своей обычной невозмутимостью подливала масла, отослав дремавшую горничную.
— Завтра будет хорошая погода, — объявил г. Давенель, — недаром потянуло восточным ветром. Спи крепко, милая девочка, и не слишком мечтай о журналистах. А хорошо болтается язык у этих господ, надо сознаться!
— Уф! — сказала Маргарита, вдруг теряя свое хорошее расположение духа, — недоставало, чтобы еще этот написал о нас в газетах, в особенности после того, как он узнал, что у нас здесь призревают всяких сумасшедших дураков.
— Я уверен, что он вернется со статьей в руках, в которой мы будем засыпаны комплиментами. Ну, спокойной ночи, девочка. Эти журналисты — настоящая зараза, в миллион раз хуже той, которую заносят сюда наши западные ветры, всюду эти люди пролезут и все разболтают! Право, сегодня вечером, без этого болтуна, под звуки твоего рояля я себя чувствовал гораздо лучше, чем вчера. Та... тата... татата-рататата!
С другого конца коридора припев прокатился так гулко, словно его играли на трубе. Почтенный директор был очень рад, что так ловко подставил ножку вчерашнему юному герою, который, казалось, понравился его дочери.
— Та!.. тарататата!..
Как всегда, он положил на столике возле постели заряженный револьвер, погасил свою лампу и заснул.
В девственной комнате, разубранной кружевными паутинами, выделявшимися в тени светлыми пятнами, большая белая паучиха ждала. Ночь была в самом деле удивительно тиха. Издали доносилось лишь слабое журчание подпочвенной воды. Выло жарко; падающие звезды катились время-от-времени по небу над розовым садом и исчезали в неведомом пространстве, тяжело падая вниз, как подрезанный косой цветок. Воздух, пропитанный резкими запахами, напоминал лихорадочное дыхание больной, отзывающее только что принятым лекарством... дыхание, в котором близкому человеку слышится запах смерти.
Все было тихо, все словно притаилось в ожидании неслыханного события, таившего в себе источник бурного счастья.
Наконец в глубокой тишине уснувшего дома слабо раздался какой-то глухой шум, таинственный, слабый, словно мышь грызла дерево. Мышь или нет? Маргарита вытянула шею и крепче затянула лепту пояса. Ага! он торопился на свидание. Она не ошиблась в дерзкой отваге своего героя. Спокойно и методично, уверенными и ловкими движениями она открыла кровать, поправила подушки, одеяло, распустила волосы... арена была готова... Маргарита остановилась на этом. Она потушила свечу, чтобы на занавесах не отражалось ее тени, на случай если какой-нибудь прохожий забредет сюда ночью...
Легкий шум и грызня продолжались. Вот отскочил деревянный болт на ставне библиотеки. Однако барышня была в самом деле черезчур легкомысленна — как не догадаться открыть окно извнутри после того, как отец ушел к себе! Наконец грызня прекратилась, вслед за ней послышался скрип отпираемого замка, задрожала внутренняя рама под напором сильной руки...
Она ждала уже около часу, удерживая дыхание, когда Фульберт очутился наконец у двери ее уборной.
Здесь она должна была в конце-концов открыть ему сама — шуметь и ломать замки было-бы слишком опасно.
Он осторожно постучал:
— Маргарита, это я.
Она опиралась на эту дверь и в последнюю минуту нерешительно отодвинулась... осмотрелась.. И и увидела серый бесформенный плащ, висевший в уборной на крючке.
Плащ Флоры! тот самый, который она хотела отдать ему...
Она отскочила от двери, бегом пустилась на противоположный конец комнаты, затягивая и нервно разрывая ногтями свой белый шелковый пояс и без оглядки кидаясь в коридор, отчаянно громко звала отца.
Директор, потревоженный так внезапно, закричал в свою очередь:
— Это ты, девочка? Ах, Боже мой! Что с тобой? Что там такое?
— Открой мне, открой! — ревела Маргарита. — Кто-то ломится в мою комнату! Воры! Открой. Защити меня, отец!
Вор или влюбленный? Он вскочил с постели, наскоро надел брюки, принялся было искать спичек, но впотьмах нащупал только заряженный револьвер.
Пока они объяснялись, Фульберт с разбега высадил плечом дверь уборной, готовый на все, словно дикий зверь, пьяный от злобы и бешенства. Ну, да, это она кричала пронзительным голосом истеричной... это она поднимала на ноги конторщиков Жакелуара и Гофруа, спавших внизу, прислугу, помещавшуюся на чердаке... а отец то суетился — слепой простяк, которого собирались провести еще раз, только на иной лад!..
— Девочка! Ты не ранена? Кто ломится к тебе? Кто это стучит? — тревожно расспрашивал он, поддерживая дрожащими от святого гнева руками беленькую, на-смерть испуганную голубку.
Фульберт видел всю эту сцену при бледном свете ночника.
Вот каково было его любовное свидание! Теперь он жаждал одного: убить ее тут на месте, без всяких дальнейших объяснений.
Тогда отец увидел в свою очередь грабителя, разбойника с пеной у рта, с судорожно-сжатыми над головой кулаками, ринувшегося на него, чтобы отнять у него дочь или задушить его.
Он не колебался ни минуты, поднял револьвер.
— Самозащита с моей стороны — и только, убийца!.. — воскликнул он, не удержавшись даже в эту минуту от мании объяснять свои поступки.
И он нажал курок.
Пуля попала Фульберту в грудь. Он зашатался и отступил, хватаясь руками за стену.
Маргарита, как превосходно выдрессированная охотничья собака, все еще выла, разыгрывая неизбежную истерику, которая должна была закончить фельетонный роман ее мести.
Фульберт упал в ее комнату и отец должен был переступить через его тело, чтобы положить дочь на постель.
— Ну, кажется бедняга покончил свои земные счеты! — пробормотал почтенный буржуа, в душе крайне опечаленный этим убийством; затем он кинулся звать конторщиков и прислугу, требовать свечей... чтобы пролить немного света на эту ужасную драму.
Пока весь дом просыпался в ужасе, словно охваченный кошмаром, Маргарита перестала кричать и приподнялась на локте.
— Фульберт, — тихо спросила она, — ты меня слышишь?
Распростертый у ног ее человек, челюсти которого судорожно сокращались и зубы впивались в мягкий ковер, заглушавший его предсмертные стоны, не мог ей ответить.
— Вот тебе плащ твоей любовницы, ты его получил в конце-концов! — сказала она, жестокая до конца.
И опять приняла прежнюю позу, приготовляясь как можно лучше разыграть сцену обморока перед новыми свидетелями.