Семен Егорович Раич родился в 1792 году в селе Рай-Высокое Кромского уезда Орловской губернии. Отец будущего поэта — местный священник Е. Н. Амфитеатров, обремененный многочисленным семейством, — с трудом сводил концы с концами. Десяти лет, подобно старшему брату (впоследствии митрополит киевский Филарет), Раич был помещен в духовную семинарию — сначала в Севске, а потом в Орле. По обычаю, принятому в семинариях, он избрал себе новую фамилию, под которой и получил известность в литературе.
Приближался срок выпуска, но Раич не хотел и слышать об ожидавшем его ремесле «служителя божия». Единственным шансом для отказа от духовного звания была его прирожденная болезненность. Пройдя медицинское освидетельствование, он получил желанную свободу и вскоре уехал в Рузу, где устроился канцеляристом в земский суд.
В 1810 году Раич в Москве. Во время войны 1812 года, после неудачной попытки вступить в ополчение, он выехал из города вместе с Н. И. Шереметьевой, при детях которой состоял домашним учителем. Вернувшись в освобожденную столицу, Раич был приглашен наставником к Ф. И. Тютчеву и в течение семи лет (с перерывом) жил в доме Тютчевых.
Частная педагогическая практика давала Раичу возможность прокормиться, а главное — посещать университетские лекции. В 1815–1818 годах он в качестве «вольного слушателя» прошел полный курс университетского образования по этико-политическому отделению.
Страсть к стихотворству пробудилась у него еще в семинарии, где неплохо было поставлено преподавание латинского языка и римских авторов. В дальнейшем Раич самостоятельно пополнял свои познания в этой области и, не довольствуясь ими, погрузился в изучение итальянского языка и литературы. В 1822 году он дополнительно окончил словесное отделение Московского университета и в октябре того же года успешно защитил диссертацию на звание магистра — «Рассуждение о дидактической поэзии». Оно появилось в печати в 1821 году в качестве предисловия к переводу поэмы Вергилия «Георгики» (гекзаметры латинского оригинала Раич передавал рифменным пятистопным ямбом).
Перевод вызвал интерес среди московских литераторов и доставил Раичу лестное внимание маститого поэта И. И. Дмитриева.
Тезис о полезном назначении поэзии, прозвучавший в «Рассуждении…», определенно перекликался с декабристским пониманием воспитательной роли «изящной словесности», провозглашенным в уставе Союза благоденствия. Однако позицию Раича отличало признание равноправия «полезного и приятного» в поэзии. По его мнению, поэт, если он хочет направлять умы сограждан к благой цели, тем вернее ее достигнет, чем сильнее будет увлекать их пленительными картинами, богатством фантазии, живостью красок. Отсюда следовало, что откровенная дидактика и поучительный тон в истинной поэзии нетерпимы. Сходные мысли в 1820 году развивал в «Речи о нравственной цели поэзии» М. Дмитриев. Подобная точка зрения была близка и Ознобишину (наброски неопубликованной статьи о поэзии). Все трое вскоре оказались в одном литературном кружке.
В 1823 году, рассказывал Раич, «под моим председательством составилось маленькое, скромное литературное общество… Члены этого общества были: М. А. Дмитриев, А. И. Писарев, М. П. Погодин, В. П. Титов, С. П. Шевырев, Д. П. Ознобишин, А. М. Кубарев, князь B. Ф. Одоевский, А. С. Норов, Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, C. Д. Полторацкий, В. И. Оболенский, М. А. Максимович, Г. Шаховской, Н. В. Путята и некоторые другие: одни из членов постоянно, другие временно посещали общество, собиравшееся у меня вечером по четвергам. Здесь читались и обсуждались по законам эстетики, которая была в ходу, сочинения членов и переводы с греческого, латинского, персидского, арабского, английского, итальянского, немецкого и редко французского языка»[1].
Чуть позже — в том же 1823 году — один из членов этого кружка, В. Ф. Одоевский, организовал другое, более узкое и тайно собиравшееся Общество любомудрия, сосредоточившееся на изучении романтической философии и эстетики. Что касается раичевского кружка, то здесь, по свидетельству А. И. Кошелева, «философия, история и другие науки только украдкой, от времени до времени осмеливались подавать свой голос»[2].
Кружок прекратил свое существование в конце лета 1825 года ввиду отъезда Раича на Украину, где он прожил до августа 1826 года. Тем временем следственная комиссия по делу декабристов раскопала данные о принадлежности Раича к «злоумышленному обществу» — Союзу благоденствия. К счастью, гроза миновала его, как и других членов этой организации, не проявивших заметной политической активности после ее распада в 1821 году[3].
К 1823–1830-м годам относится большинство лирических стихотворений Раича. Он не придавал им сколько-нибудь существенного значения, хотя время от времени все же печатал их, например в изданном им совместно с Ознобишиным альманахе «Северная лира» (1827), в котором участвовали и другие члены кружка (Ф. И. Тютчев, А. Н. Муравьев, С. П. Шевырев, В. Ф. Одоевский). В этих «безделках» преобладали анакреонтические мотивы. В них, как и в стихах Ознобишина, различим слабый отзвук просветительского идеала «естественного человека» — человека, освободившегося от религиозно-аскетической морали и заявившего о своем праве на земное счастье. По-видимому, культ естественных чувств у Раича имел внутреннюю связь с идеологией руссоизма, следы которой прослеживаются на всех этапах его литературного пути, начиная с перевода «Георгик» — одного из самых известных в мировой литературе произведений, раскрывающих поэзию деревенского труда. В условиях русской жизни 20-х годов оно звучало не иначе, как апофеоз патриархальности.
Где-то подспудно в сознании Раича таилась вражда к аристократической верхушке — «искусственному» светскому обществу, которая только однажды, насколько нам известно, нашла выход в его поэзии. Это «Жалобы Сальватора Розы» — стихотворение, осуждающее надменность и бездушие вельмож с позиций бедного, простого, но чувствительного и одаренного человека. Демократический по своим истокам руссоизм поэта выражал, однако, неверие в благие перспективы цивилизации и могущество разума.
Со временем социальный пессимизм еще глубже проник в сознание Раича, порождая аскетические и христианско-идеалистические настроения, контрастировавшие с неизменно ясным, предметно-чувственным воображением поэта. В области художественного стиля это вызывало двойную ориентацию — на живописную пластику образного языка Батюшкова и на музыкальность балладного стиха Жуковского. Наглядное тому подтверждение — перевод «Освобожденного Иерусалима» Тассо, за который Раич взялся не ранее 1823 года.
В том же году первый отрывок из поэмы в сопровождении декларации переводчика («О переводе эпических поэм Южной Европы и в особенности италианских») появился в печати. Раич отказался от эквивалентной передачи итальянской октавы (эту задачу поставил спустя несколько лет Шевырев), заменив ее двенадцатистишными строфами с последовательным чередованием четырехстопных и трехстопных ямбических строк. Поскольку ритмика этих стихов выдержала блестящее испытание в поэзии Жуковского, где она как бы сроднилась с фантастическим, средневековым колоритом его баллад («Громобой», «Вадим», «Ленора» и другие), Раич решился перенести ее в свой перевод рыцарского эпоса Тассо.
Когда перевод поэмы стал известен вполне, его монотонный ритм, примененный в столь обширном произведении, вызвал наибольшее число нареканий в журнальных отзывах (в частности и Шевырева). Раича обвиняли также в пристрастии к сладкозвучию, к изысканной красивости, в неоправданных отступлениях от оригинала.
Не признав своего поражения, Раич с 1831 года приступает к переводу «Неистового Орланда» Ариосто. Перевод первых пятнадцати песен (из сорока шести итальянского оригинала), выполненный по метрической схеме «Освобожденного Иерусалима» и напечатанный тремя выпусками в 1831, 1833 и 1837 годах, встретил столь же холодный прием. Не найдя издателей, Раич принужден был забросить свой труд, доведя его до двадцать седьмой песни.
С 1827 по 1831 год Раич преподает словесность в Университетском благородном пансионе (здесь среди его учеников был Лермонтов). В дальнейшем он служит в Александровском институте и других учебных заведениях Москвы, не расставаясь с поприщем педагога до конца жизни. Доходы его, впрочем, были так незначительны, что их не хватало на содержание семьи. «Не много нужно было ему, — вспоминал М. А. Дмитриев, — при его умеренных желаниях, хотя он жил и не без нужды. Единственное излишество, которое он себе позволил в своем приюте, — это установленная на окне Эолова арфа, к унылым звукам которой любил он прислушиваться, когда в отворенное окно играл на ней ветер»[4].
О литературной ориентации Раича конца 20-х годов можно судить по материалам его журнала «Галатея», который он издавал в 1828–1830 годах[5]. Восторженное отношение к Жуковскому, апологетические оценки поэзии Веневитинова и Подолинского, активная пропаганда на страницах журнала поэзии Тютчева, Полежаева, Ф. Глинки, Шевырева, Ознобишина, внимание к молодым поэтам Д. Ю. Струйскому (Трилунному), В. И. Соколовскому и Л. А. Якубовичу — все это довольно определенно выявляет романтические симпатии издателя «Галатеи». В суждениях же его о Пушкине прослеживается та самая полемическая тенденция, которой отдали дань писатели и критики романтического направления. Оперируя критерием «массивности» мысли и чувства, Раич утверждал, что «содержание почти во всех произведениях г. Пушкина не богато»[6]. Позднее, как бы продолжая Шевырева (его критику «изящного материализма» в поэзии), Раич с неодобрением писал, что «Пушкин — поэт по преимуществу пластический, поэтому он редко отрешается от материального»[7].
Нараставшее с годами у Раича сопротивление «языческому» духу в поэзии, как видно, стало для него волнующей творческой проблемой, за которой он усматривал серьезный нравственный смысл. В этом отношении любопытна его оригинальная поэма «Арета», в которую он стремился вместить свою духовную биографию — историю превращения эпикурейца в аскета. Это обширное стихотворное повествование с авантюрным сюжетом, рассказывающее о странствиях римлянина Ареты — героя, покинувшего отечество и обратившегося из язычника в благочестивого христианина. Тема императорского Рима, как и преследования христиан, в поэме Раича соотнесена была с русской жизнью 1820–1830-х годов. Подобными же аналогиями широко пользовались поэты-декабристы. Кстати, один из эпизодов «Ареты» — не что иное как зашифрованный рассказ автора о его собственной причастности к декабристским кругам и о драматической судьбе декабристов.
Однако социальная проблематика в поэме подчинена нравственной. Речь идет о духовном упадке русского общества. В контексте поэмы язычество, эпикуреизм — это синонимы бездушия, расчетливости, эгоистической жажды наслаждения и роскоши. Этому процессу «овеществления» человека (отразившему черты буржуазного сознания) Раич противопоставляет нормы христианина: любовь к ближним, скромность, кротость и самозабвение.
В своей поэме итогов, начатой, по-видимому, в 30-е годы, Раич сделал очередной и очень запоздалый шаг в сторону сближения с романтическим миросозерцанием. Следуя за Жуковским, он уносится мечтой в потусторонний мир; вслед за любомудрами он излагает популярные в 20-х годах идеи натурфилософии Шеллинга. Но в то же время он остается учеником Батюшкова: сумрак мистического мировоззрения не затмил его ясного художественного мышления. В христианстве Раич подчеркивает его земную миссию — осветить дорогу к обетованной стране, то есть вернуть людей к природе и простоте патриархального уклада.
Работа над «Аретой» растянулась не менее чем на десятилетие, а в печати поэма появилась совсем поздно — в 1849 году. Ее философия, наивные аллегории и чудеса, ее идиллическая окраска, наконец устаревшая фактура стиха — все это в конце 40-х годов производило впечатление явного анахронизма и было безоговорочно осуждено критикой «Современника» и «Отечественных записок».
В 50-е годы Раич напечатал несколько посредственных стихотворений в журнале Погодина «Москвитянин». Очевидно, тогда же была написана им поэма религиозного содержания «Райская птичка», оставшаяся в рукописи. Умер Раич 23 октября 1855 года.
На море легкий лег туман,
Повеяло прохладой с брега —
Очарованье южных стран,
И дышит сладострастно нега.
Подумаешь: там каждый раз,
Как Геспер в небе засияет,
Киприда из шелковых влас
Жемчужну пену выжимает,
И, улыбайся, она
Любовью огненною пышет,
И вся окрестная страна
Божественною негой дышит.
Здесь, в кругу незримых граций,
Под наклонами акаций,
Здесь чарующим вином
Грусть разлуки мы запьем!
На земле щедротой неба
Три блаженства нам дано:
Песни — дар бесценный Феба,
Прелесть-девы и вино…
Что в награде нам другой?..
Будем петь, пока поется,
Будем пить, пока нам пьется,
И любить — пока в нас бьется
Сердце жизни молодой.
Други! Кубки налиты,
И шампанское, играя,
Гонит пену выше края…
Погребем в них суеты…
У весны на новосельи,
В несмущаемом весельи,
Сладко кубки осушать,
Сладко дружбою дышать.
Кто б кружок друзей согласный
Песнью цитры сладкогласной
В мир волшебный перенес?
Кто бы звонкими струнами
Пробудил эфир над нами
И растрогал нас до слез?
Песни — радость наших дней, —
Вам сей кубок, аониды!
В кубках, други, нам ясней
Видны будущего виды…
Мы не пьем, как предки пили.
Дар Ленея — дар святой;
Мы его не посрамили,
Мы не ходим в ряд с толпой.
Кубки праздные стоят,
Мысли носятся далёко…
Вы в грядущем видов ряд
С целью видите высокой.
Пробудитесь от мечты!
Кубки снова налиты,
И шампанское, играя,
Гонит пену выше края.
Так играет наша кровь,
Как зажжет ее любовь…
В дань любви сей кубок пенный!
В память милых приведем!
Кто, любовью упоенный,
Не был на́ небе седьмом?
Вакху в честь сей кубок, други!
С ним пленительны досуги, —
Он забвенье в сердце льет
И печали и забот.
Трем блаженствам мы отпили,
Про четвертое забыли,—
Кубок в кубок стукнем враз,
Дружбе в дань, в заветный час.
У весны на новосельи,
В несмущаемом весельи,
Сладко кубки осушать,
Сладко дружбою дышать.
Ветр осенний набежал
На Херсонски степи
И с родной межи сорвал
Перекати-поле.
Мчится ветер по степям
И на легких крыльях
Мчит чрез межи по полям
Перекати-поле.
Минул полдень, и уже
Солнце погасало;
Ветр оставил на меже
Перекати-поле.
И, объято тишиной
Наступившей ночи,
Думу думает с собой
Перекати-поле:
«Тяжело быть сиротой!
Горько жить в чужбине!
Ах, что станется с тобой,
Перекати-поле?»
Вот проснулся ветерок
После полуночи,
Глядь — и видит огонек
Перекати-поле.
«Дунь и прямо к огоньку
Принеси сиротку!» —
Говорила ветерку
Перекати-поле.
«Сдунь меня с межи чужой!
Брат твой — ветер буйный —
Разлучил с родной межой
Перекати-поле!
Что же мыкать мне тоску
Вчуже, без приюту?
Мчи скорее к огоньку
Перекати-поле!»
Вспорхнул легкий ветерок,
Пролетел полстепи
И примчал пред огонек
Перекати-поле…
И пригрел уж огонек
Трепетну сиротку,
И слился в один поток
С перекати-полем.
В бесприютной стороне,
Без отрады сердцу,
Долго ль мыкаться и мне
Перекати-полем?
Не дивитеся, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался.
Вы во всей еще весне,
Я почти
На пути
К темной Орковой стране
С ношей старческою.
Вам чрез горы, через лес
И пышней
И милей
Светит солнышко с небес
В утро радостное.
Вам у жизни пировать,
Для меня
Свету дня
Скоро вовсе не сиять
Жизнью сладостною.
Не дивитесь же, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался.
Я чрез жизненну волну
В челноке
Налегке
Одинок плыву в страну
Неразгаданную.
Я к брегам бросаю взор —
Что мне в них,
Каждый миг
От меня, как на позор,
В мгле скрывающихся?
Что мне в них?
Я молод был,
Но цветов
С тех брегов
Не срывал, венков не вил
В скучной молодости…
Я плыву и наплыву
Через мглу
На скалу
И сложу мою главу
Неоплаканную.
И кому над сиротой
Слезы лить
И грустить?
Кто на прах холодный мой
Взглянет жалостливо?
Не дивитеся, друзья,
Что не раз
Между вас
На пиру веселом я
Призадумывался!
Лида, веселье очей распаленных,
Зависть и чудо красот несравненных,
Лида, ты лилий восточных белей,
Розы румяней, ясмина нежней, —
Млеть пред тобою — двух жизней мне мало…
Дева восторгов, сними покрывало,
Дай насмотреться на злато кудрей,
Дай мне насытить несытость очей
Шеи и плеч снеговой белизною;
Дай надивиться бровей красотою,
Дай полелеяться взорам моим
Отцветом роз на ланитах живым.
Нежася взором на взоре прелестном,
Я утонул бы в восторге небесном,
С длинных ресниц не спустил бы очей:
Лида, сними покрывало скорей!
Скромный хранитель красот, покрывало,
Нехотя кудри оставя, упало,
Млею, пылаю, дивлюсь красотам…
Лида, скорее устами к устам!
Жалок и миг, пролетевший напрасно;
Дай поцелуй голубицы мне страстной…
Сладок мне твой поцелуй огневой:
Лида, он слился с моею душой.
Полно же, полно, о дева любови!
Дай усмириться волнению крови, —
Твой поцелуй, как дыханье богов,
В сердце вливает чистейшую кровь…
Дымка слетела, и груди перловы
Вскрылись, и вскрыли элизий мне новый.
Сладко… дыхание нарда и роз
В воздухе тонком от них разлилось.
Тихий их трепет, роскошные волны
Жизнью несметной небесною полны.
Лида, о Лида, набрось поскорей
Дымку на перлы живые грудей:
В них неземное биенье, движенье,
С них, утомленный, я пью истощенье.
Лида, накинь покрывало на грудь,
Дай мне от роскоши нег отдохнуть.
Распевай, распевай, соловей,
Под наклонами сирени!
В час досуга, с ложа лени,
Сладко к песне роскошной твоей
Мне прислушиваться.
Распевай, распевай, соловей!
Ты судьбой своей доволен,
Ты и весел, ты и волен,
И гармония песни твоей
Льется радостно.
Распевай, распевай, соловей,
Под наклонами сирени!
Пробуди меня от лени
И любовь к песнопенью навей
На разнеженного.
Вдалеке от друзей и от ней,
От Алины вечно милой,
Не до песней мне уж было…
Пробуди же меня, соловей,
От бездейственности!
Распевай, распевай, соловей,
Под наклонами сирени!
И восторги песнопений
Перелей в меня трелью твоей
Рассыпающейся.
Пересадивши в край родной
С Феррарского Парнаса
Цветок Италии златой,
Цветок прелестный Тасса,
Лелеял я как мог, как знал,
Рукою не наемной,
И ни награды, ни похвал
Не ждал за труд мой скромный;
А выжду, может быть — упрек
От недруга и друга:
«В холодном Севере поблек
Цветок прелестный Юга!»
Ветер мая, воздыхая
В купах роз и лилей,
И крылами и устами
Тихоструйнее вей!
Тише порхай меж цветов!
Я пою мою любовь.
Месяц томный, ночи скромной
И сопутник и друг,
Светом чистым, серебристым
Осыпающий луг,
Улыбайся с облаков!
Я пою мою любовь.
Ток прозрачный, через злачны
Красны долы катясь,
Легкий ропот, сладкий шепот
В тихий полночи час
Разливай меж берегов!
Я пою мою любовь.
Пойте, птицы, до денницы,
До рассветных лучей,
Пойте слаще в темной чаще
Под наклоном ветвей.
Слей свой голос, соловей,
С песнею любви моей!
Ароматным утром мая,
О подруге воздыхая,
О любимице своей,
Пел над розой соловей.
Дни крылаты! погодите,
Не спешите, не летите
Оперенною стрелой, —
Лейтесь медленной струей.
Мило в дни златые мая,
Песни неги напевая,
Мне над розою сидеть,
На прелестную глядеть,
Сладко чувства нежить утром:
Росы блещут перламутром,
Светит пурпуром восток,
Ароматен ветерок.
Минет утро, день настанет —
Ярче солнце к нам проглянет,
И жемчу́ги светлых рос
Улетят с прелестных роз.
День умрет, другой родится,
И прелестный май умчится,
И сияние красот,
И отрады унесет.
Мне сгрустнется, на досуге
Не спою моей подруге —
Розе нежной, молодой —
Песни радости живой.
Дни крылаты! погодите,
Не спешите, не летите
Оперенною стрелой, —
Лейтесь медленной струей.
Не умолишь их мольбою:
Непреклонные стрелою
Оперенною летят,
И за ними рой отрад.
Юность резвая, живая!
Насладися утром мая!
Утро жизни отцветет,
И на сердце грусть падет.
В светлом пиршестве пируя,
Веселись, пока, кукуя,
Птица грусти средь лесов
Не сочтет тебе годов.
Лей нам, чашник, лей вино
В чашу дружбы круговую,
Лучший дар небес, оно
Красит жизнь для нас земную.
В сердце юноши живом
Пламень страсти умеряет;
В сердце старца ледяном
Пламень страсти зажигает.
Искры светлого вина —
Искры солнца огневого;
Чаша — майская луна,
Прелесть неба голубого.
Дай же солнечным лучам
С лунным светом сочетаться!
Дни летят, — недолго нам
Красным маем любоваться.
Розы грустны, — минет день,
И красавицы увянут…
Соку гроздий нам напень —
Розы с наших лиц проглянут.
Соловей в последний раз
Песнь поет своей подруге…
Нам его заменит глас
Чаши звон в веселом круге.
Пусть несется день за днем,
Пусть готовит рок угрозы.
В день печали — за вином
Ветр обвеет наши слезы.
Лей же, чашник, лей вино
В чашу дружбы круговую,
Лучший дар небес, оно
Красит жизнь для нас земную.
Роскошно солнце заходило,
Пылал огнем лазурный свод…
Помедли, ясное светило!
Помедли!.. Но оно сокрыло
Лице свое в зерцале вод.
Люблю в час вечера весною
Смотреть на синеву небес,
Когда всё смолкнет над рекою,
Лишь слышен соловей порою
И дышит ароматом лес.
Но грусть мне сердце вдруг стесняет,
Когда исчезнет свет от глаз:
Как будто дружба изменяет,
Как будто радость отлетает,
Как будто в мире всё на час!
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где приклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить… без насущного хлеба.
Я к небу воззову — оно
Меня не слышит, к зову глухо;
Взор к солнцу — солнце мне темно;
К земле — земля грозит засу́хой…
Я жить хочу с людьми в ладу,
Смотрю — они мне ковы ставят;
Трудясь, я честно жизнь веду —
Они меня чернят, бесславят.
Везде наперекор мне рок,
Везде меня встречает горе:
Спускаю ли я свой челнок
На море — и бушует море;
Спешу ли в Индию — и там
В стране, металлами богатой,
Трудясь, блуждая по горам,
Я нахожу… свинец — не злато.
Являюсь ли я иногда,
Сжав сердце, к гордому вельможе,
И — об руку со мной беда:
Я за порог лишь — и в прихожей
Швейцар, молчание храня
И всех встречая по одежде,
Укажет пальцем на меня,
И — смерть зачавшейся надежде.
Вхожу к вельможе я тупой,
С холодностью души и чувства;
В кругу друзей-невежд со мной
Заговорит он про искусства —
Уйду: он судит обо мне
Не по уму, а по одежде,
С своим швейцаром наравне…
Ценить искусства — не невежде!..
Я и во сне и наяву
Воздушные чертоги строю.
Я, замечтавшися, творю
Великолепные чертоги.
Мечты пройдут, и я смотрю
Сквозь слез на мой приют убогий.
Другим не счесть богатств своих,
К ним ну́жда заглянуть не смеет,
Весь век слепое счастье их
На лоне роскоши лелеет.
Другим богатств своих не счесть,
А мне — отверженцу судьбины —
Назначено брань с ну́ждой весть
И… в богадельне ждать кончины…
И я… я живописец!.. Да!
На всё смеющиеся краски
Я навожу, и никогда
От счастия не вижу ласки…
Будь живописец, будь поэт, —
Что пользы? В век наш развращенный
Счастлив лишь тот, в ком смысла нет,
В ком огнь не теплится священный.
Что за жизнь? Ни на миг я не знаю покою
И не ведаю, где приклонить мне главу.
Знать, забыла судьба, что я в мире живу
И что плотью, как все, облечен я земною.
Я родился на свет, чтоб терзаться, страдать,
И трудиться весь век, и награды не ждать
За труды и за скорбь от людей и от неба,
И по дням проводить… без насущного хлеба.
«Что в лесу наедине,
Что, кукушка, ты кукуешь?
Ты, конечно, о весне
Удалившейся тоскуешь?»
«О весне тоскую? Нет!
Не люблю весны я вашей:
Только летом мил мне свет,
Лето знойное мне краше».
«Но весною всё цветет,
Воздух сладок, небо чисто,
Нежно соловей поет
Под черемухой душистой».
«Он поет, но что́ поет?
Негу страсти и беспечность,
Солнца красного восход
И блаженства скоротечность».
«Что же петь певцу весны
У весны на новоселье?
Он под кровом тишины
Счастлив и поет веселье».
«Это больно для меня:
Он счастлив, а я тоскую;
Он поет с рассветом дня,
Я с рассветом дня — кукую!»
Светит солнце, воздух тонок,
Разыгралася весна,
Вьется в небе жаворо́нок —
Грудь восторгами полна!
Житель мира — мира чуждый,
Затерявшийся вдали,—
Он забыл, ему нет нужды,
Что творится на земли.
Он как будто и не знает,
Что не век цвести весне,
И беспечно распевает
В поднебесной стороне…
Нет весны, не стало лета…
Что ж? Из грустной стороны
Он в другие страны света
Полетел искать весны.
И опять под твердью чистой,
На свободе, без забот,
Жаворонок голосистый
Песни радости поет.
Не поэта ль дух высокий,
Разорвавший с миром связь,
В край небес спешит далекий,
В жаворонке возродясь?
Жаворонок беззаботный,
Как поэт, всегда поет
И с земли, как дух бесплотный,
К небу правит свой полет.
Бородино! Бородино!
На битве исполинов новой
Ты славою озарено,
Как древле поле Куликово.
Вопрос решая роковой —
Кому пред кем склониться выей,
Кому над кем взнестись главой,—
Там билась Азия с Россией.
И роковой вопрос решен:
Россия в битве устояла,
И заплескал восторгом Дон,
Над ним свобода засияла.
Здесь — на полях Бородина —
С Россией билася Европа,
И честь России спасена
В волнах кровавого потопа.
И здесь, как там, решен вопрос
Со всем величием ответа:
Россия стала как колосс
Между двумя частями света.
Ей роком отдан перевес,
И вознеслась она высоко;
За ней, пред нею лавров лес
Возрос, раскинулся широко.
Природа по себе мертва.
Вне сферы высшего влиянья
Безжизненны ее созданья:
Она — зерцало божества,
Скрижаль для букв Его завета;
Ни самобытного в ней света,
Ни самобытной жизни нет.
Она заемлет жизнь и свет
У сфер, не зримых бренным оком.
Воображение — дитя,
Но если, крыла распустя,
В своем парении высоком
Оно проникнет в глубь небес
И там — в святилище чудес —
У самого истока жизни,
За гранью мертвенной отчизны,
Упившись жизнию, творит
По дивным образцам небесным,
Всегда высоким и прелестным,
И даст своим созданьям вид
Полуземной, полунебесный,
И душу свыше призовет
И эту душу перельет
В свой образец полутелесный,
Полудуховный, — он пройдет
Из века в век, из рода в род,
На мир печальный навевая
Таинственную радость рая.
Село, село! о, как ты много
Душе тоскливой говоришь,
Душе, волнуемой тревогой!
О, как мила твоя мне тишь!..
Я помню молодые лета,
Когда душа была согрета
Благоволением святым,
Когда бывал я полон им…
Я помню золотые годы,
Когда в объятиях природы,
Свободный от мирских сует,
Я издали смотрел на свет
И отвергал его зазывы.
Тогда поэзии порывы
Теснилися в душе моей,
Я весь был в ней, я жил для ней…
Я помню золотые годы,
Когда с беспечностью свободы,
В разливе полном бытия,
Мечтой переносился я
В края Италии заветной,
И дни мелькали незаметно!
Тогда я счастьем был богат,—
Его Вергилий и Торкват
Мне напевали, навевали…
Но эти годы миновали,
И что от них осталось мне?
Воспоминания одне!
И вот теперь у них на тризне —
Ненужный гражданин отчизне —
С охолодевшею мечтой
Сижу безродным сиротой!..
Бывал внимаем я друзьями —
Их нет, остался лишь один,
Поэзии любимый сын;
И тот за дальними горами,
И тот на родине, в тиши,
Порывы пламенной души —
Свои прелестные созданья, —
Как сладкие воспоминанья,
Не для других, а для себя
Хранит и, может быть, скорбя,
Как мумию, облаговонит
Украдкой их и — похоронит…
Зачем их свету знать в наш век
Расчетливый, своекорыстный,
Когда сроднился человек
С стихией ада ненавистной
И пущено всё в рост и торг:
Высокие порывы чувства,
Безмездный неба дар — искусства,
И скорби сердца и восторг?
Еще я сердцем чту поэта:
Любовь к добру от юных лет —
Его обет пред светом света.
Забуду ли тебя, поэт
И жрец Фемиды неизменный?
Высокое — твой перл бесценный,
……………………………
Но в сердце, как на дне морей,
Его ты прячешь от людей…
И вы, родные и по крови
И по возвышенности чувств,
Не разлюбившие искусств
Наперекор мирских условий,
Но, как в былые времена
Благоговейные их жрицы,
И вы уснули, и цевницы
Дремотой нежит тишина.
Как много дум наводит грустных
Сей сон поэтов гробовой!
Полузабытые молвой,
Они живут в преданьях устных
У современников своих,
Охолодевших к песням их!
И вы, владеющие кистью
На обаяние очей,
Вы, радость светлая друзей,
Привязанных к вам не корыстью,
Но чистой страстью ко всему,
Что благородно и высоко,
Что сладко сердцу и уму
И что уносит нас далёко,
Далёко в области идеи,
Не многим ведомые ныне,
И вы живете, как в святыне,
В сердечной памяти моей.
И ты, идиллия живая
Не идиллического края,
Любовью дышащий святой
К поэзии, — и ты мне свой.