Среди поэтов 20–30-х годов прошлого века, представленных в этом издании, Андрей Иванович Подолинский, пожалуй, один из наиболее значительных и даровитых. Родился он в Киеве 1 июля 1806 года. Первоначальное образование получил в одном из лучших местных пансионов. В 1821 году отец Подолинского, небогатый киевский помещик и чиновник, устраивает его в Петербургский университетский благородный пансион. В июне 1824 года, успешно окончив курс обучения, восемнадцатилетний юноша сразу же определился на место секретаря при директоре петербургского почтового департамента.
Еще будучи воспитанником университетского пансиона, Подолинский написал «две-три повести в стихах и несколько мелких стихотворений», но, как признавался он потом, «я умел сознавать их незрелость и не только не осмеливался мечтать о печати, но даже старался скрывать их от большинства товарищей»[111].
Только в 1827 году Подолинский отважился представить на суд публики свою поэму «Див и Пери». Свободно льющийся мелодический стих, удачные описания экзотических стран Востока с их пустынями, оазисами, развалинами древних храмов — все это способствовало успеху поэмы и возбудило интерес к ее автору.
Издатель «Московского телеграфа» Н. А. Полевой писал в своем журнале: «Г-н Подолинский начал смелым подвигом и показывает нам в поэме своей дарование могущественное»…[112] К мнению Н. А. Полевого присоединился Е. А. Баратынский[113].
В своих воспоминаниях Подолинский рассказывал, что его литературный дебют был замечен Пушкиным, который «имел любезность насказать мне много лестного»[114].
Успех открыл перед молодым поэтом двери салонов и журнальных редакций, а главное — доставил ему знакомство с А. А. Дельвигом, дом которого регулярно посещали сотрудники издававшихся им альманахов, а с 1830 года — «Литературной газеты». Подолинский стал частым гостем на его вечерах, где он имел возможность не только видеть Пушкина и Мицкевича, но и «несколько ближе с ними сойтись»[115].
По складу своего дарования Подолинский очень напоминал Жуковского. Уже в замысле и материале своей первой поэмы он встретился с его «восточной» поэмой «Пери и Ангел» (1821), в свою очередь восходившей к поэме Томаса Мура «Лалла-Рук» (точнее — ко второй ее части, «Рай и Пери»). Это подало повод к упрекам в подражательности. «Пери — то же, что Пери Томаса Мура»[116], — писал И. С. Мальцев, а С. П. Шевырев, не вовсе отрицавший достоинства поэмы, утверждал, что в ее содержании «нет ничего оригинального»[117].
Ту же идею искупления греха и возвращения к праведной жизни, лежащую в основании поэм Жуковского — Мура, развивал и Подолинский, но, как отметил тот же Н. А. Полевой, развивал «новым образом», показывая «оригинальность своего воображения»[118]. Для кающейся Пери Жуковского двери рая открываются лишь после длительных ее испытаний в добродетели, описание которых занимает большую часть произведения. Однако тема религиозного подвижничества совсем почти не отразилась в поэме Подолинского, где очень важна фигура Дива и весь эпизод с пленением и освобождением Пери.
Примечательно, что желание освободиться от греха вспыхивает в Пери лишь после того, как она оказалась насильно вверженной в обитель зла. Пери склоняет Дива к раскаянию перед «зиждителем миров», соблазняя его рассказом о блаженстве эдемских чертогов, куда, как она уверяет, бог рано или поздно допустит их. Эта изменчивость — ни один из персонажей не обнаруживает стойкости ни в добре ни в зле — весьма заметно ослабляла морально-проповеднический пафос темы покаяния.
Почти одновременно с «Дивом и Пери» Подолинский пишет повесть «Змей» (1827), носившую подзаголовок «Киевская быль». Она с очевидностью свидетельствует о намерении Подолинского с самого начала своего литературного поприща отмежеваться от школы Жуковского. Надо полагать, свое сродство с ним он сам ощущал как недостаток самостоятельности. Уже начальные строки повести отзывались полемикой с «творцом мечтательной „Светланы“», «Громобоя» и других «звучных баллад», полемикой довольно миролюбивой, но тем не менее показательной. Подолинский отказывается следовать за Жуковским — выставлять «напоказ бесов и ведьм и привидений», вести «всю эту сволочь на Парнас». Этот полемический зачин задавал тон всей повести, писанной частично стихами, частично прозой. Сверхъестественные, таинственные приключения, которые в ней происходят, в итоге оказываются проделками одного из героев, искушенного не в магии, а в чудесах пиротехники.
«Киевская быль» осталась незаконченной и неопубликованной[119]. Более решительную попытку оторваться от школы Жуковского Подолинский предпринял вскоре после того, как он примкнул к кружку Дельвига. Контакт с этой литературной средой не прошел бесследно для поэта. Отказавшись от фантастических сюжетов и образов, он переходит к изображению живых людей, стремится показать героя-современника в его отношениях к другим людям. Словом, он решился осуществить то, что еще в 1824 году сделал другой талантливый представитель школы Жуковского, И. И. Козлов, в своей поэме «Чернец». Однако в опытах этого рода — поэмах «Борский» (1829) и «Нищий» (1830) — Подолинский потерпел полный крах.
Оба произведения, в особенности «Борский», были чрезвычайно уязвимы с точки зрения здравого смысла. Так, герой первой поэмы убивает собственную супругу и вскоре открывает, что покойница была сомнамбулой, чем и вызывались ее подозрительные ночные отлучки. Целый град самых бесцеремонных насмешек посыпался на Подолинского. «Зарезать добрую жену — ни за что ни про что! — потешался Н. И. Надеждин. — Воля ваша, гг. романтики, а жаль, что не существует поэтической уголовной палаты!..» [120] Внезапный взрыв гнева, убийство и вслед за тем жестокие терзания совести — эту сюжетную схему «Борского» Подолинский повторил и в «Нищем», действие которого переносит читателя в Италию конца XVIII — начала XIX века. Безымянный герой произведения, как рассказывает поэма, застает свою возлюбленную наедине с неизвестным и, не долго думая, тут же сбрасывает соперника в пропасть. В мертвеце он, к своему ужасу, узнает брата.
Если в «Борском» таинственный колорит и мотив роковой обреченности предсказывали катастрофическую развязку, то события, о которых повествуется в «Нищем», происходят без всякого участия потусторонних сил. Но, как это ни парадоксально, чем больше Подолинский заботился о правдоподобии, тем больше натянутого и неестественного выступало в поведении его героя.
Подолинский был поэтом внутреннего чувства. Его камерному дарованию более всего соответствовал стиль поэзии Жуковского, передававшей смутные волнения души в картинах природы, фантастических и экзотических образах. Однако соревнование с таким гигантом, как Жуковский, было очень неблагодарной задачей. Этим отчасти объясняются настойчивые попытки Подолинского выйти за пределы родственной ему поэтической традиции. Но при этом ему не хватало, как проницательно заметил в 1834 году Белинский, ясного сознания своих возможностей, вследствие чего он «шел не по своей дороге»[121].
Между тем тяга Подолинского к изображению реальных человеческих отношений была далеко не случайной. Всегдашняя плененность чувством вызывала у поэта тревогу: она таила в себе опасность отключения разума, эмоциональных срывов, буйных вспышек. Эту тревогу задолго до Подолинского передал в своей поэзии Жуковский. Однако неуравновешенность внутреннего мира у Подолинского сказывалась куда более ощутимо. Угроза потери самоконтроля, дикой аффектации, уже непосредственно переходящей в действие, соответственно возрастала. Отсюда боязнь потерять нравственные устои, страх безумия. Отсюда же и настойчивое стремление передать бурное движение чувств в поведении человека. Стремление это не могло иметь успеха, потому что герои его поэм («Борского» и «Нищего») были только олицетворенными чувствами, показанными в их устремлении к аффекту, чувствами, действующими без участия разума, а вовсе не живыми людьми с их неизмеримо более сложной логикой поведения. Иллюзия же реальности, которую хотел создать в этих поэмах Подолинский, разрушала цельность их читательского восприятия: удачным описательным эпизодам в обеих поэмах[122] противостояла полная несостоятельность фабульной части.
Неожиданно для Подолинского не кто иной, как Дельвиг, чьи собрания он преспокойно продолжал посещать, напечатал в «Литературной газете» убийственный отзыв о его последней поэме. Подолинский впоследствии объяснял появление этого отзыва братской заботой Дельвига о славе Пушкина. Объяснение это упрощает ситуацию, но не лишено резона. Дело в том, что как раз в это время целых три журнала — «Московский телеграф» Н. Полевого, «Галатея» С. Раича и «Сын отечества» Ф. Булгарина — вступили в открытую войну с «Литературной газетой». Не скупясь на похвалы Подолинскому, эти органы не слишком охотно вспоминали о заслугах Пушкина. Особенно отличилась «Галатея», чей совет «учиться поэтическому языку у г. Подолинского»[123] Дельвиг воспринял как попытку принизить значение Пушкина. На самом деле, утверждает Дельвиг, Подолинский — всего лишь неудачный подражатель двух-трех «любимых наших поэтов», в особенности Пушкина. В доказательство он ссылается на тот эпизод поэмы «Нищий», где ее герой сталкивает соперника со скалы, «т. е., — замечает Дельвиг, — исполняет на деле ревнивое мечтание Алеко, прекрасно высказанное Пушкиным»[124].
Нет сомнения, что масла в огонь подлила и восторженная статейка Булгарина по поводу предстоящего выхода из печати поэмы «Нищий». «Друзья мне подгадили и мос<ковские> журн<алы>»[125], — сетовал Подолинский уже в глубокой старости, возвращаясь к этому инциденту.
Глубоко уязвленный выступлением Дельвига, Подолинский тотчас порвал с ним отношения. Круг «Литературной газеты» в сущности никогда не был для него родственной средой. Романтизм, особенно в его крайних проявлениях, встречал здесь довольно прохладное отношение. И, по-видимому, те лестные слова, которые Подолинский слышал из уст Пушкина, означали не более чем обычный комплимент. Истинное же мнение поэта видно из его письма к П. А. Плетневу от апреля 1831 года. Говоря о том, что в стихах М Д. Деларю нет «ни капли творчества, а много искусства», Пушкин добавляет: «Это второй том Подолинского».
Начало следующего периода литературной биографии Подолинского совпало с его отъездом в 1831 году из Петербурга. Он поселяется в Одессе, где занимает место помощника начальника VII почтового округа (Новороссийского края). Из Одессы Подолинский посылает в Петербург свои новые произведения, бо́льшую часть которых помещает в «Библиотеке для чтения». Одесский период творчества ознаменовался постепенным возвращением поэта на прежнюю дорогу. Именно на путях школы Жуковского Подолинский создал произведение, являющееся вершиной его литературной деятельности, — поэму «Смерть Пери». Напечатанная в 1837 году, она вызвала одобрительные толки в печати[126], но не стала значительным литературным событием — скорее всего потому, что эффект новизны был ослаблен наличием другого произведения Подолинского в том же роде «восточной» мифологической поэмы. Между тем и по мысли и по исполнению «Смерть Пери» несомненно превосходила «Дива и Пери».
События, о которых рассказывает поэма, совершаются в двух мирах — небесном, где обитает Пери, и земном мире с его знойными страстями, страданиями и лишениями. Ангельский лик мифической героини ассоциируется с девственной чистотой возвышенной души. Земная любовь к человеку, по мысли поэта, несовместима с состоянием блаженной мечтательности — она требует отдачи всех чувств, в том числе и таких, которые отнимают покой и радость, приносят муки и унижения.
Герой поэмы при виде умирающей возлюбленной в отчаянии готов послать «упреки небесам», то есть бросить вызов самому творцу мироздания. Желая предотвратить грех и утешить несчастного, Пери вселяется в тело уже покойной девы, тем самым изменяя своей небесной природе и нарушая заповедь бога, запретившего небожителям вмешиваться в заботы тленных обитателей земли. Милосердие облекшейся в плоть Пери переходит в страсть. Следом за ней является ревность, которая побуждает Пери к жестокому признанию: спасенный ею юноша узнает правду об участи своей настоящей подруги и, устрашенный исступлением ее двойника, умирает.
Познание земной жизни завершается для Пери пробуждением в ней низменного инстинкта — зверской алчности. Она почти завидует орлам-стервятникам, растерзавшим труп ее любимого. Натерпевшаяся разных бед Пери в конце концов была прощена богом, даровавшим ей смерть и тем освободившим ее от оков земного праха. По смыслу этого финала истинная возвышенность и желанное спокойствие духа достается ценой сердечной бури. Как и прежде, Подолинский развернул перед читателем этой поэмы историю падения любящего, невинного и нерассуждающего сердца, но теперь эта история получила достаточно убедительную художественную трактовку. Не покушаясь на обрисовку характеров — такая задача была чужда данному типу романтической поэмы, — Подолинский соткал сложную картину образов, передающую взаимодействие и превратность чувств, — картину, которой нельзя отказать в содержательности и известной психологической тонкости.
Учителем Подолинского в изображении противоречивости чувств был, конечно, Жуковский. В произведениях Жуковского оно всегда освещалась светом нравственной философии, чем обусловливалась четкая дифференциация праведных и грешных чувств. Не порывая с этой философией до конца, Подолинский подошел вплотную к ниспровержению ее догматического содержания. Об этом, между прочим, свидетельствовало выдвижение на первый план проблемы праведного греха. Это был показательный симптом времени.
Диалектика превращения добра и зла в 30-е годы становится одной из ключевых проблем поэзии Лермонтова. Нечто подобное являет и произведение Подолинского. Кстати говоря, символические образы поэмы с ее контрастами земли и неба, духа и плоти, вечного и тленного — все это также напоминает Лермонтова, в частности его раннюю поэму «Ангел смерти» (1832).
Из произведений Подолинского одесского периода достойны внимания «Отчужденный», «Переезд через Яйлу» и «Дума». В последнем отчетливо прозвучали мотивы сомнения и убийственного разочарования.
«Переезд через Яйлу», носящий подзаголовок «Памяти А. С. Пушкина», дает наглядное представление о характерном для Подолинского методе романтического абстрагирования. Любопытно, что из опыта личного общения с Пушкиным он здесь решительно ничем не воспользовался. Стихотворение переносит читателя в горы Тавриды, то есть опять в атмосферу «восточной» экзотики. Образ Пушкина внезапно оживает посреди девственной природы, в дымке легенды.
Выход в 1837 году двухтомного собрания стихотворений и поэм Подолинского поднял его литературный престиж прежде всего как лирика. В печати высказывались даже мнения о том, что «мелкие его стихотворения могут считаться перлами нашей поэзии», а «стих его может смело стать подле стихов Пушкина и Жуковского»[127]. Тогда же Ф. А. Кони объявил Подолинского первым наследником Пушкина «по звучности и стройности стиха и по богатству воображения»[128].
Конец 30-х — начало 40-х годов ознаменовались для поэта еще рядом удачных стихотворений, после чего в его работе наступает заметный спад. Оставаясь романтиком чистой воды, он не смог проникнуться новыми интересами, которые внесли в литературу 40-е годы. Исчерпав в значительной мере свои творческие ресурсы, Подолинский прекратил печататься.
В конце 50-х годов, дослужившись до действительного статского советника, он ушел в отставку и поселился в своем наследственном имении Ярославка (Киевской губернии), где окунулся в хозяйственные и семейные заботы.
В 1860 году, в канун крестьянской реформы, в разгар ожесточенной идейной борьбы, расколовшей общество на враждующие партии, поэт неожиданно выступил с двухтомным изданием своих сочинений. Символические декорации, условные художественные образы, которые культивировал романтизм 20–30-х годов и которые в изобилии представлены в произведениях Подолинского, были оценены демократической критикой как никчемный и вредный анахронизм. Наиболее беспощадным был отзыв Добролюбова.
Говоря о Подолинском, он имел в виду не только его, но и тех поэтов, творчество которых было отрешено от жгучих вопросов современности. Подобные художественные явления были ему глубоко враждебны, даже если они принадлежали совсем другой литературной эпохе. Увесистые тома стихов Подолинского можно было понять как попытку вернуться в литературу. Все это и предопределило разгромный характер добролюбовской рецензии.
Подолинский не устраивал критика ни своим миросозерцанием, ни своей художественной манерой. Находя во всех его произведениях «воображение и чувство, направленные совершенно фантастически и оторванные от всякой почвы»[129], Добролюбов рассыпает по статье иронические замечания о склонности Подолинского к «мирной идиллии», к «умилению, восторгу и всем симпатическим чувствам»[130].
Исходный пункт рецензии Добролюбова, скрепляющий почти всю цепь ее рассуждений, — это утверждение, что Подолинский — подражатель Байрона.
Доказывая ничтожность дарования Подолинского, Добролюбов по сути дела измеряет его творческие возможности талантом и миросозерцанием Байрона. Но, оперируя таким высоким критерием, Добролюбов мог бы перечеркнуть не только поэзию Подолинского, но едва ли не весь русский романтизм 20–30-х годов. Само же утверждение о том, будто Подолинский только и делал, что влекся по следам Байрона, лишено было всяких доводов. Но если снимается тезис о Подолинском как ревностном подражателе Байрона, то рушится почти вся аргументация статьи. Байрон остается Байроном, а Подолинский небольшим, очень неровным, но все же привлекательным и талантливым поэтом, характерным отголоском своего времени. Таким образом, статья Добролюбова интересна прежде всего как документ литературно-общественной борьбы конца 50-х — начала 60-х годов, автор которого, однако, совсем не входит в сферу творчества Подолинского как явления абсолютно чуждого ему.
Обескураженный уничтожающими оценками критики, Подолинский опять надолго замолкает. Правда, с поэзией он распроститься не мог, но почти все написанное им в 60–70-е годы осталось в рукописи. Среди произведений того времени совсем нет поэм. В большинстве своем это небольшие стихотворения; несколько из них написано на злобу дня. Подолинский отзывается на события, происходившие в политическом мире России и Западной Европы, в частности пишет сатиру «Багряновидная заря», и, как и прежде, вступает в область, недоступную его дарованию. И лишь изредка былой лирический настрой придавал его поздним стихам неподдельную свежесть и взволнованность чувства. Наглядным подтверждением сказанному может служить стихотворение «Под необъятным сводом неба…» (1879). Это была, видимо, последняя творческая удача престарелого поэта.
В 1885 году Подолинским, как живым экспонатом давно минувшей эпохи, заинтересовался журнал «Русская старина». Здесь по просьбе редакции была напечатана автобиография поэта и целое собрание его неопубликованных стихотворений, большей частью написанных в старости. Личные огорчения (Подолинский пережил помешательство сына и его смерть), а также рост пессимистических настроений в русском обществе конца 70-х — начала 80-х годов сгустили скорбные звуки его поэзии. Умер Подолинский восьмидесятилетним стариком 4 января 1886 года в Киеве.
К чему печальное сомненье?
Загадка жизни решена…
Мне указало провиденье,
Какая участь мне дана!
Любви, и славы, и свободы
Люблю таинственный призыв,
И для меня язык природы
Обилен и красноречив!..
Ему внимая, сердце бьется
Всей жизнью юною своей,
И тихо из души моей
Сама собою песня льется.
Предав судьбе мой светлый век,
Я об одном молю у рока,
Чтоб умереть не мог до срока
Во мне поэт и человек!
Кто бросился в Волхов с крутых берегов?
В реке заклубилася пена,
В реке зазвенело… Не звон ли оков?
Наверное, беглый из плена!
Нет, беглый не будет с мечом и в броне,
У пленника сбруи не стало!
То кто-то из наших плывет на коне…
Зачем же надвинул забрало?
Он крепок, он молод, он волны сечет
С прямой богатырской отвагой,
И конь его сильный отважно плывет
И брызжет кипящею влагой.
Уж поздно — и туча легла как свинец,
По Волхову ветер гуляет,
Откликнулся ворон, — торопися, пловец,
Недоброе ворон вещает!
Вот конь погрузился, тяжеле плывет, —
Но берег другой недалёко,
Храпит и дрожит он, и разом из вод
На берег взлетает высокой…
Вздыхая вольнее, он буйно заржал,
Взмахнул он косматою гривой
И бодрый, как прежде, по кочкам помчал
Седока удалого ретиво.
К недальному бору подъехал ездок,
Окрест и темно всё и глухо,
Порою болотный блеснет огонек,
Ничто не доходит до слуха.
Чем дале, всё гуще и сумрачней бор,
Нависнули сосны да ели,
Как видно, не сек их бесщадный топор
И люди их тронуть не смели.
Конь тяжко ступает, нет более сил,
Дрожат, подгибаясь, колена;
Вот стал он упрямо, и каплет с удил
И кровь и багровая пена…
На землю ступил поневоле седок,
Коня он ведет за собою,
Но путь ему труден — всё пни и песок,
Да иглы хрустят под ногою.
Вдруг ветер ударил, и облаком дым
И свет разливаются всюду,
Послышался голос: «Куда ты, Вадим?
К добру ты пришел или к худу?»
«Иду я совета искать у волхва,—
Пришелец ответствует смело. —
Проник он все тайны, вещает молва,
Так сам угадает, в чем дело».
Сказал он, и ветер затихнул, и вмиг
Рассеялось облако дыма,
И тихо подходит столетний старик
И взором пытает Вадима…
Расцвечена чудно одежда на нем,
Брада серебрится, как иней,
Чело ж осеняет летучим венцом
Огонек то румяный, то синий.
«Вадим! ты узнаешь, всеведущ ли я
И тщетно ль мне верят народы,
Покорен мне воздух, покорна земля,
Проник и в огонь я и в воды.
Что прежде сбылося, что будет вперед,
Всё знаю в пустыне безлюдной,
О чем ты замыслил и что тебя ждет,
Проведать, увидишь, нетрудно».
И шепчет гадатель, и, круг очертя,
Медвежьей махнул рукавицей,
И птицы отвсюду, шумя и свистя,
Слетаются бурной станицей.
«Теперь всё готово, — промолвил старик, —
Всю правду нам выскажут птицы,
Тебе же понятен их будет язык,
Пока не шагнешь за границы».
И витязь вступает в таинственный круг,
Ему как бы стало страшнее,
Он ждет предвещанья, волнуется дух,
И сердце забилось сильнее.
Коршун хищный! плавным кругом
Так высоко не летай,
Дай нам встретиться друг с другом,
Сил со мною попытай!
На тебя, ширококрылый,
Я ударю всею силой,
И по ветру я вокруг
Размечу твой серый пух;
А не то, во мраке ночи,
Если сном смежишь ты очи,
Неожиданный паду,
Где б ты ни был, я найду!
Нет! и в сумраке ночей
Ты под властию моей,
Сокол, ночью всюду я
За тобой, как тень твоя;
Ты от взора моего
Не укроешь ничего;
Ночью всё подвластно мне, —
Будь твой недруг хоть во сне,
Пробужу я вмиг его
До прихода твоего…
Чья мне слышится кровь?
Где-то двое врагов!
А! коршун и сокол сшибаются вдруг,
По воздуху вьется разбросанный пух…
Жарок бой в вышине,
Кто ж достанется мне?
Вот ударил один, вот ударил другой,
Взвивается коршун, и кончен их бой,—
Сокол, сокол, твою
Кровь я досыта пью!
Умолкнули птицы — исчезнул старик,
Вполне совершилось гаданье,
Но витязь безмолвен, челом он поник,
Не в радость ему предсказанье!
Вот утро блеснуло, конь весело ржет,
Но витязь не внемлет и шуму,
Вадиму печален и солнца восход —
Он крепкую думает думу…
Когда стройна и светлоока
Передо мной стоит она,
Я мыслю: гурия пророка
С небес на землю сведена!
Коса и кудри темно-русы,
Наряд небрежный и простой,
И на груди роскошной бусы
Роскошно зыблются порой.
Весны и лета сочетанье
В живом огне ее очей,
И тихий звук ее речей
Рождает негу и желанья
В груди тоскующей моей.
Везде преследовать готова
Мечта ревнивая тебя,
И, будто праздника святого,
С тобою встречи жажду я.
Но сердцу в тягость встреча эта,
Как зной томительного лета!
На очи мне палящий взгляд
Наводишь ты без состраданья,
И при тебе одни желанья
В груди трепещущей кипят!
Так ночью летнею младенца,
Земли роскошной поселенца,
Звезда манит издалека,
Но он к ней тянется напрасно, —
Звезды блестящей и прекрасной
Не досягнет его рука!..
Не говори: завиден дар
И вдохновение поэта, —
Не вечен в нем священный жар,
Им грудь не часто разогрета!
Как много дней цветущих он
В бесплодных замыслах утратит,
И редко вдохновенный сон
Его создания освятит.
В мир необъятный, в мир иной
Перелетя воображеньем,
На мир существенный с презреньем
Глядит как житель неземной.
И часто грудь его страдает:
Не зная радостей земных,
Он их надменно отвергает,
А заменить не может их.
Цветет она розой, летит мотыльком,
В дубровах, в долинах поет соловьем,
Могучей пятою колеблет гранит
И брызгами в пропасть с утеса летит.
Из снов развивает блестящую цепь,
Дыханьем волнует песчаную степь,
Сливает свой голос с напевом духов
И радугой блещет в дыму облаков.
Над бездной воздушной чертог создает,
И мысль человека и сердце зовет,
Но видима всюду, но всюду слышна,
Лишь изредка манит и кличет она:
Кто ж близко подходит, познаньем томим,
Волшебница бездну разверзнет под ним!
Узник ждет конца неволи,
Ждет малиновка весны,
Я не жду ни лучшей доли,
Ни весенней тишины.
Путь свершаю понемногу
По дороге бытия,
День прошел — и слава богу,
Если слез не пролил я,
Если долгое забвенье
Глухо на душу падет,
Если в темном отдалены!
Тень минувшего блеснет.
Но когда во мраке ночи
Слышу страстный разговор
И любовью полны очи
Встретит мой потухший взор —
Сердцу грустно, сердцу больно,
Камнем на́ сердце тоска —
И к очам тогда невольно
Подымается рука…
Пусть же так, как волны в Лете,
Охладеет в сердце кровь,
Чтоб забыл я, что на свете
Есть и дружба и любовь!
Не для большого ты числа,
А ради дружбы выходила;
Где колыбель твоя была,
Там и могила!
(Ю. И. Познанскому на перевод сонета Мицкевича «Do Laury» [131])
Любовь он пел, печалью вдохновенный,
И чуждых слов не понял я вполне,
И только был напев одноплеменный,
Как томный взор, как вздох, понятен мне.
Но ты постиг душою умиленной,
Что звуков тех таилось в глубине,
И скорбь души, страданьем утомленной,
Отозвалась и на твоей струне.
И я внемлю понятному мне звуку,
Как бы внимал страдальцу самому,
И я б хотел с участьем брата руку
При встрече с ним хоть раз пожать ему, —
Мне тот не чужд, кто знал любовь и муку
И кто их пел по сердцу моему.
Не потому томительным виденьем
Во снах твоих блуждает образ мой,
Что, может быть, с тоскою и волненьем
Ты обо мне подумаешь порой,
Но оттого, что часто с напряженьем,
В ночи без сна, к тебе стремлюсь мечтой,
И увлечен я весь воображеньем
И с сном твоим сливаюся душой.
Прости меня! Невольной, неизбежной,
Я предаюсь мечте моей вполне,
Я бы хотел, чтоб призрак мой мятежный
Не говорил о милой старине,—
Но ты простишь: не ты ль сама так нежно
Об этих снах рассказывала мне!..
Как дневной смолкает шум,
Как лазурный свод темнеет,
Над землей незримо веет
Тихой жизнью ангел дум!..
В эту сладостную пору,
Как в священной тишине,
Предстает природа взору,
Безмятежная во сне,
Страсти буйное безумье
Далеко бежит души,
И таинственно раздумье
Сходит на́ сердце в тиши!
В это чудное мгновенье
Есть неясная печаль,
Есть неясное стремленье, —
Будто сердце рвется вдаль,
Будто хочет породниться
В целом мире с чем-нибудь,
И вдвойне больная грудь
Одиночеством томится.
Одинокий гость земли
Зрит ли звездочки вдали,
Как они меж облаками
Блещут яркими четами,
Иль, задумчив, смотрит он,
Как, всходя на небосклон,
И любви и неги полный,
Лобызает месяц волны
Иль следит за ветерком,
Как он вьется над цветком,
Как в таинственном лобзанье
Пьет душистое дыханье…
Жизнь их сладостная в нем
Не горит живым огнем!
Он, душою отчужденный,
Их союза не поймет:
Для души уединенной
Мир прекрасный не живет.
Но когда, благословенны
Вседержавною рукой.
Две души союз священный
Заключат между собой,
Как огонь любви согреет
Их волшебной теплотой,
Откровение повеет
Вмиг над любящей четой, —
Тайны те, что схоронила
Грудь природы глубоко,
Вдохновительная сила
Разрешает ей легко.
В лоно пламенных объятий
Двух любовников как братий
Мир приемлет, — и тогда
С ними жизнь его слита:
Звезд и месяца сиянье.
Шум дерев и говор вод,
И цветов благоуханье —
Всё им голос подает,
Всё в них жизнь переливает,
Как с природой их одно
Навсегда соединяет
Неразрывное звено.
Под навесом зыбкой сени,
Где цветущие сирени
Наклонились головой
Над дерновою скамьей,
Слышен голос:
«Что, мой милый,
Смотришь в очи мне уныло?
Что мне руку пожал ты?»
Друг мой, грустные мечты
Взволновали вдруг мне душу.
Что ж? Скажи!
Зачем нарушу
Грустной мыслию моей
Сладкий сон души твоей?..
Ты печален: почему же
Мне печальною не быть?
Радость я делю: кому же
И печаль с тобой делить?
Так взгляни ж на это море,
Как роскошно на просторе
Блещет тканью золотой,
Озаренное луной!
Что же, если б перл вселенной,
Неожиданно, мгновенно,
Месяц на небе потух
И упал на волны вдруг
Мрак несходный и угрюмый?
Отчего же этой думой
Ты глубоко поражен?..
Ею был перенесен
Я к другой мечте мятежной.
Я тебя, мой ангел нежный,
С этим месяцем сравнил;
Что б мне мир прекрасный был,
Если б снова я душою
В нем остался сиротою,
Если б (страшная мечта!)
Эти очи и уста…
Что ж печалиться, мой милый?
Жизнь верна и за могилой.
Не равно ли, здесь иль там?
Лишь бы жить не розно нам!
Верю, верю упованью!
Но за гроб одним путем,
К замогильному свиданью,
Всё ж не вместе мы пойдем.
Молод я, во цвете силы:
Мне далёко до могилы!
Ты же жизнию — цветок,
Юных дней твоих поток
Унесет одно страданье,
Как уносит ветерок
Жизнь цветка — благоуханье.
О, коль это испытанье
Суждено мне в цвете лет,
Я, клянусь, тебе вослед
Землю грустную оставлю,
И, свободною душой,
Где б ты ни была, направлю
Мой полет я за тобой!
Он замолк; она молчала,
Но к груди его припала
Чернокудрой головой,
И, храня следы печали,
Очи тихие сияли
Умиленною слезой.
Есть предчувствие — я верю,
Невозвратную потерю
В нас душа предузнает:
Вот сирень еще цветет
Над скамьей уединенной, —
Что ж тропою потаенной
В час, как ночи тень падет,
К ней никто уже нейдет?..
Не придет опять младая
Нам знакомая чета!
В злом недуге угасая,
Вот на ложе смерти та,
Чьи давно ль во мраке ночи
Пламенели негой очи,
А теперь при блеске дня
Будто звезды без огня.
Вот и он, друг сердца милый,
Неподвижный и унылый,
На коленях у одра.
Он следит, как жизнь в ней вянет,
Но не верит, что настанет
Сердцу страшная пора!
Не спасла любовь и вера,
Мук земных свершилась мера, —
Сна могильного крыло
Осеняет ей чело.
И на долгую разлуку
Холодеющую руку
Другу подала она:
Жизни дрогнула струна,—
И душа, подобно звуку,
На невидимых крылах,
Утонула в небесах.
Есть пределы упованьям!
Вот с отчаянным рыданьем
Он упал у хладных ног,
Вдруг у ног пахнул одеждой
Перелетный ветерок.
Вспыхнул юноша надеждой:
К ней!.. зовет… Обман жесток!
Безответен зов бесплодный.
Неподвижен труп холодный,
Очи, перси и уста —
Всё замолкло навсегда.
И безумно страшным взором
Обратился он с укором
К отдаленным небесам,
Но светло всё было там,
Синева небес сияла,
Божьих ангелов семья
Хором в рай сопровождала
Душу чистую ея…
Выпал жребий неизбежный!
И любовник молодой
Клятвы страшной, клятвы нежной
Сохранил обет святой.
Мир безлюдный, мир печальный
Для него пустыней стал;
Там, в лазури, ясной, дальной,
Мир иной страдальца звал.
И пришел он вновь под сени,
Где душистые сирени
Наклонились головой
Над дерновою скамьей.
Но уж сердце в нем хладело:
Клятву он свершил свою, —
И бесчувственное тело
Тихо пало на скамью.
Как из храма пар душистый,
Как молитвы голос чистый,
Окрыленна и вольна,
Новой жизнию полна,
Сумрак ночи рассекая,
Понеслась душа младая,—
И пред нею всё ярчей
Звезды вдоль небес блистали
На невидимых крылах
И к желанной цели ей
Ясно путь обозначали…
И прекрасная заря,
Блеском розовым горя,
Вдалеке пред ней сияла, —
Будто солнцев легион,
Слитый вместе, озаряла
Отдаленный небосклон.
«Вижу, вижу край желанный,
Край любви обетованный,
И заране узнаю:
Там найду любовь мою!»
Вдруг невидимая сила
Крыл полет остановила.
И оттуда, где светло
Небо розами цвело,
Что-то тихо отделилось
Искрой ярко-золотой
И над тенью молодой
Светлым облаком спустилось.
Разошелся дым златой,
И сквозь пар душистый дыма
Блещет образ серафима
Златокудрый и младой.
«Тень преступная, куда ты?
Рая в светлые палаты
Не достигнешь ты к вратам,
Ты не бога любишь там,
Но любовь свою земную
Переносишь в жизнь иную, —
И на казнь обречена
Эта тяжкая вина!
Между небом и землею
Осужден ты жить душою;
Ты с земли отторг себя, —
Рай чуждается тебя!»
Отчужденною душою,
В целом мире сирота,
Между небом и землею
Он живет. Идут лета, —
И не раз ему, случалось,
В хоре ангелов сдавалось,
Милый голос слышал он…
О, как сильно этот звон
И мучительным желаньем,
И тоской, и упованьем
Душу бедную смущал!
Крылы вновь он развивал,
Но невидимые силы
Останавливали крылы
И на грустный край земли,
Беспощадные, влекли.
Невидимкою слетая
В заполунощной тиши,
Чаровница молодая,
Не тревожь моей души;
Пощади меня, сильфида,
Я страшусь любви твоей,
Отомщает эвменида
Каждый звук твоих речей!
Нет! волшебница не внемлет —
Приближается она…
Грудь, я чувствую, объемлет
Животворная весна,
Аромат во мраке вьется,
Арфа в воздухе звучит,
Звон роскошно в душу льется,
Будто ангел говорит!
«Снова ль резвою игрою
Хочешь сердце обмануть,
Обольстить меня мечтою,
Упованием блеснуть?
Нет! молю, в залог свиданья
Вырви слезы из груди,
И хоть жизнь воспоминанья
Прежде сердцу возврати!»
Ты… Но жертвенник разбитый
Кто опять восстановил?
Огнь угасший, огнь забытый
Мимолетом оживил?..
В ризе пара голубого
Предстоящий мир бежит,
И доступным раем снова
Мир минувшего открыт!
Те цветы, что рано свяли,
Что бессильною росой
Тщетно слезы окропляли,
Оживают предо мной;
Снова пышны, снова блещут,
Вновь музы́ка-аромат,
Звуки в лоне их трепещут,
В звуках образы кипят.
Кто вы, райские виденья,
Девы чистой красоты?
Не из царства ль вдохновенья
Воплощенные мечты?
То сквозь сумрак арфы ваши
Блещут солнечным лучом,
То рубиновые чаши
Звезд трепещущих огнем…
Долу, дивные, коснулись,
Блещут, вьются вкруг меня,
На призыв их встрепенулись
Перси, полные огня;
Под влияньем вдохновенным
Чаш, и звуков, и цветов
На треножнике священном
Вновь я жертвовать готов…
Но зачем огонь бледнеет,
Пар бежит от алтаря?
Не прохлада ль утра веет,
Не блеснула ль там заря?
Чьи пронзительные крики
Воздух воплем потрясли,
Что за пасмурные лики
Появилися вдали?
Сквозь последний сумрак ночи
Узнаю предтечей дня,
Их пронзительные очи
Леденят и жгут меня;
Гаснет пламень вдохновенья
Под размахом бурных крил,
И святые песнопенья
Дерзкий хохот заглушил!
Разом смолкнули напевы,
Стихнул пиршественный звон,
Прочь испуганные девы
Разлетаются, как сон;
Тщетно их молю и кличу —
Утопают в блеске дня,
И мучителям в добычу
Беззащитно предан я!
Сдвинут вихрем ядовитым,
С громом жертвенник мой пал,
Звон по арфам позабытым
Разногласный пробежал,
И, с предсмертным содроганьем,
Отлетает жизнь струны,
И язвительным дыханьем
Вновь цветы поражены.
И — двойник неумолимый —
Кто-то слух терзает мой
И насмешкой нестерпимой,
И бездушной клеветой;
То замру я, леденея,
То очувствуюсь в огне,
Будто коршун Прометея
Разрывает сердце мне!
Гневен, мрачен и могуч,
На крылах громовых туч,
Донебесным великаном
Над песчаным океаном,
Ураган во мгле ночной
Встал, — и Нил зовет на бой!
Под размахом вражьих крыл
Ото сна воспрянул Нил.
Злостью грудь его трепещет,
Рвется, пенится и блещет
Волн сердитых чешуей,
Как змея своей броней.
Сшиблись! Ужас и краса —
Эта битва!.. Небеса
И земля гремят и стонут,
То в пыли и мраке тонут,
То при молниях вокруг
Скачут брызги как жемчуг.
Рев и гул и вой окрест!..
Как орел, вскружась до звезд
И бросаясь с небосклона,
Вихорь волны бьет с разгона
И в растерзанный поток
Сыплет громы и песок.
Всей громадой бурных вод
Бездна Нила восстает,
Будто пастью крокодила
Пыль и громы поглотила,
И над ними, как скалы,
Снова сдвинула валы.
Вдруг, собрав остаток сил,
Вихрь полстепи закружил —
И упал. Из крутояра
Волны силою удара
Вышиб прочь — и с двух сторон
Их, как рать, рассеял он.
Необуздан, в города,
В села, в рощи, на стада
Гонит бурные разливы,
Рвет деревья, топит нивы
И во глубь своих песков
С торжеством уходит вновь.
Лучом животворным зарю зажигая,
Дух света незримый парит над землей,
И, в пурпур прозрачный лазурь одевая,
Рубины и перлы он сыплет росой,
Облака из дыханья цветов образует,
В серебре их купает и как море волнует.
Одетая тучей, черна как в ночи,
Гроза убегает на скат небосклона;
Но, сыплясь с востока, во глубь ее лона,
Как стрелы, несметно вонзились лучи,
И будто бы кровью из ран облитая,
Падет, закрасневшись, громада седая.
И там, где дух бурь рассыпался огнем,
Где ангелы мрака в громах окликались,
Волна за волною лучи разыгрались,
Сверкая в пространстве небес голубом,
И вспыхнуло небо в разливах сиянья,
Светло и спокойно, как в утро созданья.
Взгляни ж на землю! Вот она —
Как из насильственных объятий
Освобожденная жена,
Борьбы и ужаса печати
Еще с прекрасного чела
Она изгладить не могла.
Коса и локоны развиты,
Глаза в слезах, уста раскрыты,
И тщетно силится вздохнуть
Ее истерзанная грудь.
Подобный вид земля явила
На берегах обширных Нила,
С волнами, вихрем и грозой
Изнеможенная борьбой.
Как будто ризою раздранной,
Она оделась в пар туманный,
Но всюду раны виден след,
Где ни пробьется утра свет:
Там волны бурного потока
Ей грудь изрезали глубоко,
Здесь гром рассек ее чело,
А тут власы ее кудрявы,
Ее зеленые дубравы,
Грозой всклочило и пожгло.
Напрасно в блеске грани чудной
На луг недавно изумрудный
Кристаллы сыплются росы:
Как будто лезвием косы,
Обезображенный набегом
И мутной влаги и песков,
Предстал он взору грустным брегом
Без аромата, без цветов.
Нигде, как прежде, не толпятся
На тучных пажитях стада,
И кущи сел и города
Окрест в развалинах дымятся.
……………………………………
О, если б с ближней пирамиды
Взглянул в ту пору кто-нибудь,
Какой тоской окрестны виды
В нем возмутили б ум и грудь!
Разрушен бранью вековою,
Печален край, свидетель сеч;
Но здесь не брань, не огнь, не меч —
Здесь божий гнев прошел грозою!
Тот гнев-каратель, кто кругом
Равно цветы и пальмы косит
И без ошибки мстящий гром
На обреченного приносит
И в самом сумраке ночном.
Там, где лотоса цветами,
Разнесенными грозой,
Как блудящими звездами,
Нил усеян голубой,
Где то вскроется могила,
То гора встает из волн,
Без весла и без кормила
Ветер носит легкий челн.
В челне дева молодая
В пышной ризе и цветах,
Перевита дорогая
Цепь в густых ее кудрях;
Но с нарядом несогласна
Бледность смертная лица.
И поникнул лик прекрасной
К персям юноши пловца.
В их очах — туман испуга;
Но любовь еще сильна,
И не вырвет друг у друга
Их ни вихорь, ни волна.
Будто скованы их руки,
Мысль одна у них в груди:
Жизнь ли, смерть ли впереди,
Только б не было разлуки!
Вдруг огромный и крутой
Вал пловцам навстречу хлынул,
Челн, как пух, из бездны вскинул
На хребет высокий свой.
Он несет их, полных страха,
Между безднами кружит
И у берега с размаха
Ношу бросил на гранит.
Из родины чудес, где Инда льются воды,
Где густо разрослись священных рощей своды,
Где, жарко некогда кипевшее в огне,
Остыло золото в нагорной глубине,
И яхонт и алмаз наводят мысль, что боги
Развалинам свои там предали чертоги,—
Поднявшись от цветов на крыльях ветерка,
Чуть видны, плавали в лазури облака.
Как, в бархате ковров роскошно утопая,
Гарема пышного царица молодая,
Когда вокруг нее туманом голубым
С курильниц дорогих душистый вьется дым,
И пламенного сна, подобную виденью,
Ее прозрачною окидывает тенью,—
Так Пери, при луне, в безмолвии ночном,
Летящих облаков обвита серебром,
Беспечно вверившись воздушному их лону,
Несется, легкая, как звук по небосклону.
И виденье вслед виденью
Развиваются пред ней,
То окинутые тенью,
То в сиянии лучей:
Вон, как скатерти шелковы,
Видны темные дубровы
И озера в их глуши,
Будто сребряны ковши;
По краям холмов вершины
Озаренные стоят,
Словно духи-исполины
За трапезою сидят.
Вон степь — урагана широкое ложе,
Сама золотая при блеске лучей,
А скалы нагие пестреют на ней,
Как черные пятна по барсовой коже.
Потоки меж ними как змеи скользят
И в области смерти о жизни звучат;
И пальмы, внимая призванию их,
Сошлися толпою у струй голубых
И смотрят с курганов на волны песчаны,
Кивая косматой своей головой,
Как будто бы кличут к себе караваны,
Чтоб дать им защиту в полуденный зной.
Степи резким рубежом,
Горы сдвинулись кругом;
Их подошву омрачая,
Морем туча громовая
Вдоль гребнистого чела
Необъятная легла.
И как остров, возникая
Из среды туманной мглы,
Здесь торчит хребет скалы,
Дальше льдина вековая,—
И мелькают при луне
В чудных образах оне:
То хрустальный блещет терем,
То грозит седой колосс,
То под тенью страшным зверем
Поднял голову утес.
За ними — бездна голубая,
Подобна блеском небесам,
Трепещет в ней луна другая,
Другие звезды блещут там.
Но как огромными крылами
Над ними вея парусами,
За кораблем корабль бежит,
Разочаровывая вид,—
Меж двух небес, в пучине света,
Они на дышащем стекле
Скользят как тень, как у поэта
Земная дума на челе.
И вот исчезло всё: дубровы, степи, море,
И Пери носится высоко на просторе,
И гимн ночных светил ей слышен издали́.
Но грань положена меж неба и земли.
Немея, крылья там земные тяготеют,
И ангелы ее переступить не смеют,
С тех пор как прелести и ласки дев земных
Преступно увлекли прекраснейших из них[133],
Чтоб, свергнуты с небес, лишенные сиянья,
В тоске мучительной, в мольбах без упованья,
Несбыточных надежд влачили грустный век
И плакали о них, как плачет человек.
Но мысли, Эдема лучи золотые,
Бессмертьем зажегшие грудь,
Летят без преград за пределы земные,
В обратный на родину путь:
Их манит сиянье родного потока,
Им грустно в темнице светить одиноко, —
В источнике света хотят утонуть.
И пламенной мыслью приблизилась Пери
К заветным эдемским дверям,
Но страшно и мыслью проникнуть за двери:
Судья ей, преступнице, — там!
Ей чудятся хоры, небесные звуки;
Волнуется море сиянья кругом:
О, сколько отрады, и грусти, и муки!..
Улыбка блеснула — и слезы ручьем!
И пали на грудь ей их жаркие волны.
Из сердца уходит пленительный сон,
И, холодом вея, пустынный, безмолвный,
Опять ее обнял земной небосклон.
Свой блеск последний звезды мещут;
Но там, вдали, кипят и блещут
Живые волны янтаря.
И, бледным золотом сияя,
Полнеба тихо обнимая,
Как море, льется там заря.
И облака, что в ночь носились
Высоко с Пери молодой,
Светлея, долу опустились,
Как бы влекомые зарей;
Сперва над влагой золотистой
Катились пеной серебристой,
Потом, повиснув над землей,
В хрустальный замок превратились,
И вдруг в сияньи растопились
И пали радужной росой.
И, блестящие росою,
Над поверхностью земною,
Пери тихо развила
Светозарных два крыла.
Но какой земли равнина
Ей открылась с высоты?
Роз ли видны Низибина[134]
Снежно-белые кусты?
Иль горят огнем рубина
Кашемирские цветы?
Не родных ли волн Гангеса
Слышен шум под сводом леса,
Или плещет Иордан,
И вдали, огромной тучей,
Кедров бор неся дремучий,
Подымается Ливан?
На цветы, леса и волны
Пери взор, вниманья полный,
Долго тщетно устремлен:
Их узнать не может он!
Вдруг на скате небосклона
Солнце вспыхнуло — и вот
На высокий лик Мемнона,
Как блестящая корона,
Первый луч его падет.
Грудь немая истукана
Теплотой оживлена,
Звуком громкого тимпана
Содрогнулася она.
Цепью дальних гор и долом
Прокатился чудный звон,
И царя степей глаголом
Край окрестный пробужден.
С вековых гробниц пустыни
Утра пар слетает синий,
Отблеск дня передает
Пирамиде пирамида,
И с вершины их падет
Яркий свет в лазурь Мерида,
Где, разлив дневных лучей
Возвещая громким криком,
В тростнике проснулась диком
Стая вольных лебедей;
Звучно их плеснули кры́ла,
С шумом стая поднялась
И к волнам раздольным Нила
Светлой нитью понеслась.
И Пери вслед за лебедями
Кружит над нильскими водами.
Но сжата грудь ее тоской!
Увы, печальнее кладбища
Луга, и нивы, и жилища,
Опустошенные грозой
И Нила бурною волной.
И прочь от грустного предела
Уже лететь она хотела.
Вдруг тихий плач сквозь говор вод
Остановил ее полет,
И Пери видит раздробленный
Об острый камень и песком
До половины занесенный
Челнок на береге крутом.
Вблизи, под кручью скал, на каменных ступенях,
И бледен и уныл, как призрак гробовой,
Склонился юноша: на трепетных коленях
Покоя голову подруги молодой
И очи устреми в ее недвижны очи,
Он тихо шепчет ей: «Звезда моя, взгляни!
Рассей холодный мрак моей сердечной ночи,
Из розы нежных уст любовию дохни!..
Скажи, что ты живешь!.. Я чувствую, я верю —
Две страстные души взаимную потерю
Заране узнают: в грозу, под громом вод,
Я б сердцем услыхал души твоей полет!»
Мольба напрасная! Покрыты
Могильной бледностью ланиты
Прекрасной девы; взор потух,
Словам любви не внемлет слух;
Ни разу грудь не встрепенется;
И только кровь из ран ея,
Где вгрызлись камней острия,
Полузапекшаяся льется!
И с громким воплем обхватил
Труп девы юноша несчастный,
Прижал к груди безумно-страстно,
Уста к устам ее склонил,
Как будто пламенным дыханьем,
Как будто огненным лобзаньем
В ее бесчувственную грудь
Хотел всю жизнь свою вдохнуть.
Надежда тщетная!.. Свалился
Тяжел остывший труп немой,
Лишь на плече остановился
Окостенелою рукой,
Да заструившись, как живая,
Коса рассыпалась густая,
Блестя при солнечных лучах,
Как ключ сверкающий в горах.
Ожесточенный, мрачный, злобный,
Стреле отравленной подобный,
Страдалец бросил к небу взор, —
Немой, но дерзостный укор!
Взглянул на труп — и, полный муки,
Еще к пылающим устам
Прижал уста, и грудь, и руки…
И пал без чувств к его ногам.
Состраданием и страхом
Пери вдруг поражена;
Близ страдальца пред Аллахом
Пала ниц в слезах она.
«О, пошли ему, — молила, —
Мира ангела, Алла!
Скорбь в нем веру погасила,
Разум страсть превозмогла!
Не даруй — да грешный ропот
Будет гибелью души!..»
Но тяжелый вздох и шепот
Ей послышались в тиши:
Пери к юноше припала,—
Грудь в ней робко трепетала.
Бедный жив!.. И страшно ей,
Чтобы ропотом бессильным
Он мученьям замогильным
Не обрек души своей,
Чтоб кончины ангел нежный,
Слыша вопль его мятежный,
Устрашен, не отлетел
И, о гибнущем тоскуя,
Мирового поцелуя
Дать устам его не смел!
И печальным размышленьем
Пери вновь увлечена.
Вдруг — как будто вдохновеньем
Оживилася она:
«Знаю, замысел мой грешен,
Но да будет грех свершен,
Если скорбный им утешен,
Падший небу возвращен!
Заповедано от века
Светлым Пери — человека
Не прельщать своей красой.
Но, как звук струны послушный,
Лик рассеявши воздушный,
Образ я приму земной;
И, оспорив у могилы,
Труп, еще страдальцу милый,
Оживлю моей душой;
И к нему подругой нежной,
Чтоб не гибнул безнадежный,
В час предстану роковой.
Как она, с тоской, с любовью,
Я приникну к изголовью,
Нежный взгляд ее возьму,
Звук речей ее приму,
Чтоб, словам моим внимая,
В нем невольно, умирая,
Примирилась с небом вновь
Благодарная любовь!»
Едва замолкнула — и Пери образ ясный,
Как в темном облаке свет радуги прекрасной,
Как легкая струя дыхания цветов,
Растаял в воздухе и скрылся в царстве снов.
Но девы молодой бесчувственное тело
Внезапно жизнию роскошной закипело,
В холодном мраморе поблекнувших ланит
Кровь снова пламенем и пурпуром горит.
Улыбкой томною уста ее зажглися,
Как утренний туман, ресницы поднялися,
Но в темное стекло погаснувших очей
Едва проникнул свет пронзительных лучей,
Вздохнула тяжко грудь, уста затрепетали,
Из них исторгся крик — звук боли и печали,
С каким, предчувствуя страданья впереди,
Душа приемлет жизнь в младенческой груди.
О Пери, Пери! Тщетно кры́ла
Ты вновь хотела б развернуть!
Уж человеческая грудь
Тебя мучительно стеснила!
В какую бездну темноты
Из моря блеска пала ты!
К лучам пылающим привычный,
В пространстве неба безграничный,
Внезапно твой потускнул взор,
Как бы подернутый туманом
Очей в вместилище стеклянном;
И неба ясного простор,
Где недоступные светила
Ты беспрепятственно следила,
Теперь как будто бы потух
И тесно сдвинулся вокруг;
И этот воздух благовонный,
Который всюду за тобой
Вился душистою струей,
Весной и блеском напоенный, —
И он вокруг тебя сгущен,
Твоим дыханьем заражен!
На раздолье, на просторе
Вольны волны льются в море, —
С ветром спорят быстротой,
С солнцем — блеска красотой;
Но из родины прозрачной
Заключенные в сосуд,
Волны тихи, волны мрачны,
Не блестят и не бегут.
Как живые волны моря,
Быстротой с лучами споря,
Мысли Пери от земли
Смело вдаль ее несли,
Вдруг, лишенны сил, смутились,
В мрак внезапный погрузились:
Узкий череп стиснул их
В костяных стенах своих.
И забот земных тревога
В них нестройно поднялась:
С мыслью, яркой искрой бога,
Жизнь телесная слилась!
И грустные на Пери бросил тени
Мир новых дум и чувств и впечатлений,
Все трудности земного бытия
Предстали вдруг понятиям ея —
Она несет в заимствованном теле
Страдания, ей чуждые доселе:
Ей темя жжет полудня острый луч,
От жажды грудь горящая томится
И кровь ее, как нефти жаркий ключ,
Огнем из ран пылающих струится.
Но и средь мук увлечена
Невольным чувством состраданья:
«О люди! бедные созданья! —
Уныло молвила она.—
Как много силы и терпенья,
Как много веры надо вам,
Чтоб в дни подобного мученья
За жизнь, в пылу ожесточенья,
Не слать упреков небесам!»
И взор ее, участья полный,
На юношу страдальца пал,
Который, бледный и безмолвный,
Еще у ног ее лежал…
И сердце, как арфа, чьи струны молчали,
Но вдруг под незримым перстом зазвучали,
Мелодией стройной ей подало весть,
Что в жребии смертных и радости есть.
И Пери прижала к груди своей руки,
Полна упоенья, не смея дышать,
И слушает жадно ей новые звуки,
Хоть тайны их чудной не может понять.
Но грудь ее темным зажглась упованьем,
Но жизнь человека, грозившая ей
За мукою мукой, сцепленьем скорбей,
Как будто блеснула волшебным сияньем,
И прелесть той жизни угадывал ум
В волненьи доселе неведомых дум.
Какой же тайной, дивной власти
Рассудок Пери предала?
Увы, она чужие страсти
В груди угаснувшей зажгла!
И за поступок свой преступный
Душой, им прежде недоступной,
Их в казнь от неба приняла!
И всё, что страстного таилось
При жизни девы молодой,
В ее останках оживилось,
Как яд одежды роковой,
Согретый персей теплотой![135]
И сердце вновь заговорило
Понятным трепетом своим,
И тот, кого оно любило,
Опять им пламенно любим!..
И Пери грудь волнуется мятежно;
И взор ее, задумчивый и нежный,
На юношу был долго устремлен.
Но жизнь в немых чертах его не блещет,
И мысль ее сомнением трепещет:
Не смертный ли запечатлел их сон?..
И чтоб решить печальное сомненье,
Груди его коснулася она,
И эта грудь как мрамор холодна!
Но слабое приметно в ней биенье,
Но сердце в ней, чуть слышное, звучит,
И тихий звук как пламя в душу льется,
И громко он на сердце отдается, —
И мир любви неведомой открыт!
И боль, и собственные муки
Забыв, на трепетные руки
Страдальца Пери приняла;
Над ним склонилась на колени,
Как ива плачущая сени,
Густые кудри развила,
Чтоб ране, вдоль чела открытой,
Была хоть слабою защитой
От зноя солнечных лучей
Живая прядь ее кудрей.
И за прерывистым дыханьем
Своим заботливым вниманьем
Следит, недвижная, она,
Одною мыслию полна,
Чтоб жизни гаснущие силы
Опять в груди его зажечь,
Чтоб в цвете лик увидеть милый,
Чтоб слышать сладостную речь!..
И грудь взыграла теплой кровью,
Как бы согретая любовью.
Вздохнул — и тихо наконец
Глаза открыл полумертвец,
И если б ангелы для Пери
Отверзли вдруг Эдема двери,
Всем блеском радужных лучей
Не отвлекли б ее очей.
Так в этот взор, едва блеснувший,
Взор Пери страстно погружен!
И негу пьет роскошно он,
В его сияньи утонувши, —
Как влагу сладкую росы,
В венок проникнув серебристый,
Из лона лилии душистой
Луч солнца в ранние часы!
А он?.. И радость и сомненье
В его болезненных чертах!
«Быть может, это сновиденье?» —
Рассудку шепчет тайный страх.
Но нет!.. он чувствует дыханье,
Чело палящее, и рук,
Его обнявших, трепетанье, —
И даже сердца близкий звук.
«Ты ль это? — воскликнул. — О, что ж со мной было?
Какой же мне страшный привиделся сон!
Скажи ж, что живешь ты! Скажи мне, друг милый,
Что рай мой мне снова в тебе возвращен!
Боюсь еще верить, не призрак ли вижу?
О, пусть же твой сладкий я голос услышу!»
Но Пери слов не слушает: она,
Лишь голоса гармонии внимая,
В его поток душой погружена.
И что звонки пленительные рая[136],
Что звучная эдемская волна,
И хор духов, и песни страстных гурий,
И гимн светил в надоблачной лазури,
И ангела поющая струна?
Их звуки в грудь не так роскошно льются,
И долго так в душе не остаются…
Ее молчаньем поражен,
Страдалец тихо приподнялся,
И молит робким взором он,
Чтоб милый голос отозвался.
Но Пери нежный стан дрожит,
Но кровь из ран ее бежит,
И он, собрав остаток силы,
Спешит помочь подруге милой:
«О, ради неба! Что с тобой?
Мои не слышишь ты моленья,
Бледна, безмолвна, без движенья,
И льется кровь из ран струей,
И эти раны зноем пышут,
Таясь в раскинутых кудрях;
Твои уста как пламя дышат,
Недуг горит в твоих очах!»
И рукой дрожащей плечи
Окровавленные он
Обнажил; но тихой речи
Звоном вдруг остановлен:
«О, забудь про эти муки!
Верь, и я забыла их;
Но заслушалась я в звуки,
В звуки грустных слов твоих:
Веял дивною мечтою
Голос твой душе моей,
И тонула я душою
В небесах твоих очей.
Милый! Что мои страданья!
Им не нужны врачеванья.
Но в моем волшебном сне
Дай забыться мне вполне!
Пусть блеснет твой взор мятежный
Светом тихого огня,
Пусть мне скажет голос нежный…
Милый! Любишь ли меня?..»
«Я люблю ли?.. Розы страстной
Так не любит соловей,
Ночь — звезды своей прекрасной,
Небо — радуги своей!
Как в волнах морских прохлада,
Огнь в рубине винограда,
Запах сладостный в цветах,
Звук пленительный в струнах,
Так любовь к тебе таится
Глубоко в груди моей;
И когда на утре дней
Грустный жребий мой свершится,
Сердце милый образ твой
В гроб возьмет еще с собой!»
И с упоеньем Пери внемлет
Волшебству полных страсти слов.
С таким волнением приемлет
Их только первая любовь.
Ей каждый звук лучом палящим
На сердце падает, и в нем
Душистым, пышным и блестящим
Он развивается цветком.
И свет, в груди ее разлитый,
Проникнул, розовый, в ланиты,
Блеснул улыбкой на устах
И неги пламенем в очах.
Она любовника, в забвеньи,
Руками страстно обвила,
И было чудно выраженье
Ее прекрасного чела:
Ее уста не говорили,
Но очи, полные огнем,
Еще волшебных слов молили
Красноречивым языком.
А бедный юноша печально
Терялся взором в степи дальной
И меж окрестных диких скал
Очами помощи искал.
Но всё кругом безмолвно было;
И чтобы сердце как-нибудь
Еще надеждой обмануть,
Склонился он к подруге милой,
Ее привлек к себе на грудь
И тихо молвил: «Как уныла
Страна, куда жестокий рок,
Мой пышный, нежный мой цветок,
Тебя занес, моя Леила!
Но пусть и самый солнца свет
В пустыне этой потемнеет,
Ты не увянешь, милый цвет,
Тебя любовь моя согреет!..»
Но что же Пери светлый лик
Потух внезапно и поник?
В ее очах печальной тенью
Какой-то мрачной мысли мгла,
Как туча по небу, прошла
И сердце предала волненью.
Увы! одно слово меж сладостных слов,
Как дух-возмутитель меж светлых духов,
Душе ее, тихим объятой забвеньем,
Внезапно предстало враждебным виденьем.
И вновь ей мечтами любви не уснуть!
Ей ревность тревогой наполнила грудь:
«Леила!» — бледнея, уста повторяют,
И слезы струятся, и очи пылают.
С неизъяснимою тоской
Живые признаки печали
Глаза любовника читали
В чертах подруги молодой.
Внезапных слез ее не может
Понять причины тайной он;
Но эта скорбь его тревожит,
Но он, участьем увлечен,
Любовью мыслит успокоить
Ее тоскующую грудь,
И ласки хочет он удвоить,
Чтоб негой сердце обмануть.
И, стан ее объемля стройный,
Чело к челу ее склонил,—
И долгий, сладостный и знойный
Их поцелуй соединил…
О, что же с Пери? Кровь пылает,
Все члены трепет проницает,
Смутились мысли… И она,
Безумной страстию полна,
«Прости, прости меня! — сказала,—
В твоих объятиях не та,
О ком душа твоя страдала.
Твоя любовь — одна мечта!
Леилы нет! Твоей потери
Уже ничем не возвратить.
Но я клянусь тебя любить, —
А я не смертная, — я Пери!..
Там, где Каф-гора встает[137]
Из пучины бурных вод
И, покрытая снегами,
Бесконечными хребтами
Дважды вкруг земли идет,
Означая солнца ход;
Где льды, неприступной возникнув стеною,
Роскошные долы таят меж собою,
Там скрытый и мирный приют на земли,
Изгнанницы неба, мы, Пери, нашли.
Там природа — чудный сон;
Нам не светит небосклон,
Но окрестных скал вершины,
Изумруды и рубины,
Светом яркого огня
Пламень солнца заменя,
Нас радужным блеском что день осыпают;
Когда же вечерней порой потухают,
Свет лунный струится из лона цветов
И блещут лампады ночных мотыльков.
В наших рощах и садах
Дерева всегда в цветах;
И как ветер их колышет,
Каждый лист как будто дышит,
Гармонически звучит
И алмазами горит.
Под сению миртов, с поверхности чистой,
Озера нам веют прохладой душистой,
Из гротов кристальных источники бьют,
И стройные песни нам волны поют.
Без трудов и без забот,
Наших дней беспечен ход:
То веселыми толпами
Мы кружимся меж цветами,
То играем на волнах,
То купаемся в лучах;
Иль, тихо друг с другом меняясь мечтами,
Мечты развиваем прелестными снами,
Потом их разносим вечерней порой
И сыплем незримо над спящей землей.
Но, как вспыхнет темя гор,
Арф эдемских строим хор,
Чтоб на родину их звуки
Скорбь мучительной разлуки
К трону Аллы от земли,
Умиленные, несли.
И, тесно обвившись друг с другом руками,
Вослед этим звукам летим облаками,
С надеждой стремимся на радужный путь,
И сладостной думой волнуется грудь…
Но пускай еще для нас
Отдален прощенья час:
Что мне ныне прелесть рая!
Жизнь прекраснее земная,
Если пламенной душой
Ты поделишься со мной.
Как амвры дыханье, как звук поцелуя,
Тебя в наш цветущий приют унесу я,
И там, чтоб блаженство вполне довершить,
Подруг моих, милый, научим любить!»
Но юный друг ей молча внемлет,
И тайный страх его объемлет,
И взор недвижно устремлен,
И в этом взоре скорбь и мука.
Прервать молчанье хочет он,
Уста трепещут, — но без звука,
Как арфа, чьих согласных струн
Коснулся гибельный симум…[138]
В рассказе Пери дивном, странном,
В ее признании нежданном
Невероятно всё ему,
Всё чуждо светлому уму.
И страшной мыслью он трепещет,
Что взор ее, который блещет
Каким-то светом неземным,
Горит безумием одним…
Но тайное Пери проникла волненье
И мыслит с улыбкой: «Разрушу сомненье!
Невольно поверит он чудным словам,
Как духом блестящим предстану очам, —
Его моих взоров осыплю звездами,
Как паром душистым повею кудрями,
Чтоб он, утопая со мной в небесах,
Забыл на земле им покинутый прах!»
Трудным вздохом подымая
Человеческую грудь,
Разом Пери молодая
Хочет крылья распахнуть;
Но напрасно рвутся крылья,
Слабы тщетные усилья, —
Грудь в объятиях своих
Силой жизни держит их.
Изумлением и страхом
Пери мысль поражена;
С оживленным ею прахом
Долго борется она:
Нет спасенья! Уступает
Воля силе роковой…
Уж она изнемогает
Утомленная борьбой;
Но, на грудь, под ризой белой,
Руки стиснувши крестом,
Ненавистное ей тело
Рвет в отчаяньи немом!
Увы, не мог перенести
Ее страданий друг Леилы!
От исступления спасти
Ее стремится он, но силы
Погасли вдруг; растравлена
И напряженьем и тоскою,
Раскрылась рана — и волною
Кровавой хлынула она.
Из уст исторгся звук дрожащий,
Но говорить уж он не мог:
Он только взор возвел молящий
И мертвый пал у милых ног.
Разом громкий вопль раздался, —
В сердце степи он проник;
Но никто не отозвался,
Кроме скал, на этот крик.
И в беспамятстве пустынным
Пери берегом бежит;
Скалы и́дут рядом длинным,
Нил у ног ее шумит.
Только нет в стране безлюдной
Человеческих следов;
По кремням и меж песков
Бег ее измучил трудный, —
И, склонившись на скалу,
Пери вновь недвижна стала.
Голова на грудь упала,
Бледность смерти по челу,
В мыслях мрак темнее ночи…
Сердце смолкнуло в ней вдруг,
И бессмысленные очи
Бродят медленно вокруг.
Погаснул день, ложится мгла ночная;
Прохладою на берег веет Нил.
Он, Пери грудь дыханьем освежая,
И чувства ей и память возвратил.
Она очнулася, обильно слезы льются;
И перси вновь на прах ей милый рвутся,
Но в темноте обратного пути
Среди песков сыпучих не найти.
И на скалу она, безмолвна, села,
Унылый взор на звезды возвела:
Молиться бы несчастная хотела,
Но слов она и мыслей не нашла.
Порой уста дрожащие шептали,
Но только смерть на помощь призывали.
Смерть не шла; но, прежде ей
Утешитель незнакомый,
В море призраков несомый,
Сон сомкнул ее очей
Утомленные ресницы,
Мысли вихрем закружил,
И страданию границы
Он забвеньем положил.
И Пери вдруг пленительные звуки
Услышала, она узнала их:
То голоса подруг ее младых.
«Ко мне! ко мне, прекрасные подруги!»
Долго в темной вышине
Светлым облаком оне
И кружились и сияли,
Появлялись, исчезали,
И, как будто бы дождем
Вдруг рассыпавшись шумящим,
Роем, радужно блестящим,
Пали на землю кругом.
«Ты ли, милая? — сказали. —
Мы давно тебя искали,
Внемля жалобам твоим.
Из мучительной неволи
Мы одним мгновеньем боли
Вновь тебя освободим!»
С собой они из дальних стран земли
Душистые цветы и ветви принесли,
И между скал бесплодной степи вмиг
Из тех ветвей костер уже возник,
И слышен гимн; и, гимну их внимая,
Ободрена присутствием сестер,
Страдалица без страха молодая
И радостно восходит на костер.
Дым бежит в струях душистых,
В искрах ярко-золотистых
Пламень Пери обхватил.
Но не пламень это был, —
Это юноша ей милый,
Светозарный, златокрылый,
Нежным, розовым огнем
Вдруг возникнул над костром.
Он палящими устами
Грудь ее облобызал,
Обнял жаркими крылами,
Из костра ее умчал.
И огню лобзаний страстных
Пери смутно предалась,
Грудь в объятьях сладострастных
Закипела и зажглась;
И, казалось, умирала,
Трудным трепетом дыша,
Будто тело покидала
Отрешенная душа!
И там, где звезд роскошный пламень льется,
Как вихрь чета любовников несется.
Навстречу ей — вдруг призрак молодой,
Сияющий эдемской красотой.
Пери вновь затрепетала,
Крепче друга обняла,
Устрашенная узнала
Ту, чей образ приняла!
Но соперница младая
К ним приблизилась, сияя,
Друга тихо назвала,—
И, в одно мгновенье ока,
В небо темное, далеко,
За собою увлекла.
И Пери вслед за ним хотела,
Но ею принятого тела
Вдруг тяжесть чувствует она.
Его мучительным давленьем,
Его стремительным паденьем
Она с небес увлечена;
Из бездны в бездну упадает,
То вихри снежные встречает,
То гор пылающих ко дну
Летит с разгона в глубину, —
Летит…
И вдруг открыла очи.
С земли сбегали тени ночи,
Лучами утра озарен,
Сиял румяно небосклон.
«О, что со мной? Еще ль живу я!» —
Сказала бедная, тоскуя.
И долго мысль ее смутна,
И долго в ней недоуменье;
Во сне ль томится вновь она,
Иль уж не сон ее томленье?
Вперед без цели Пери шла;
Вдруг крик пронзительный орла
Среди безмолвия раздался:
Орел то в воздухе терялся,
То вновь на землю упадал,
И меж окрестными скалами,
Свистя огромными крылами,
Орлицу криком вызывал.
Пери вдруг остановилась.
Память быстро прояснилась:
Крик орла ей всё сказал.
Грудь в испуге задрожала:
Пери сердцем угадала,
На какой он пир скликал.
Этот страх дает ей силы,
За орлом следит она.
Вот упал ширококрылый, —
Но добыча спасена.
Он испуганный поднялся
Вверх на каменный уступ,
И не тронутый достался
Драгоценный Пери труп…
Едва дыша от утомленья,
На тело милое, бледна,
Без слез, без жалоб, без движенья
Склонилась медленно она.
Безмолвно очи устремила
В черты недвижного чела,
И сил остаток собрала,
И грудью грудь его закрыла.
Но всё, что есть тоски и мук,
Когда возврата нет потере,
Немым отчаянием вдруг
Стеснило сердце бедной Пери.
Часы текут незримыми волнами,
Уже зажжен полуднем небосклон,
Горят пески, и душно меж скалами,
И зноем труп внезапно поражен.
Дохнула смерть из язв его тлетворно, —
Вмиг ожили безмолвные скалы,
Гниющий труп почуяли орлы,
На высоте откликнулися горной,—
Из гнезд чета слетает за четой
И смелые ширяют над землей.
Противиться им Пери бы хотела,
Но уж дышать близ трупа не могла,
К другой скале невольно отошла
И с ужасом на страшный пир глядела.
Лучами острыми паля,
Зной жарче льется с яркой сени,
Как лава вспыхнула земля,
И скалы голые — без тени.
И обнял Пери этот зной
Своей удушливой волной.
Пылают бледные ланиты,
Иссохла грудь, полураскрыты,
Уста поблекшие горят.
Вблизи ей слышны волны Нила,—
Влечется к ним, — но гаснет сила,
И вдаль с отчаянием взгляд
Она горящий обратила…
И суждено испить до дна
Ей чашу, полную страданий!
Других, неведомых терзаний
Вдруг боли чувствует она:
Какой-то коршун лютый, гладный
Когтями внутренность ей рвет,
На миг забыться не дает,
Ее терзая беспощадно.
И, — страшно молвить, — может быть,
Блуждая жадными очами,
Пир отвратительный с орлами
Она хотела б разделить!..[139]
И этот день, мучительный, печальный,
У гаснул наконец; по скату степи дальной
Сверкали искрами струистые пески,
Как волны золотом осыпанной реки.
Еще не зримая, по сводам неба ясным
Ночь тихая неслась вослед за днем прекрасным,
И вечер, поцелуй любви стыдливой их,
На землю пролился, блистателен и тих.
Но в тишине и скорбь и муки
Вдвойне страданием гнетут,
И боль тогда имеет звуки,
И язвы громко вопиют,
И этим воплям Пери внемлет,
И всё в природе чуждо ей.
Напрасно тихий свет лучей
Ее сиянием объемлет
И вечер негою своей:
Ее ничто не ободряет,
Она не мыслит, не желает, —
Так безнадежно предана
Своим страданиям она!..
И голова ее упала
Без сил на плечи; наконец
Потускли очи, как свинец,
И грудь приметно угасала.
Вдруг хор знакомых голосов
Ей слышен будто с облаков:
«Судья правосудный на троне сидит,
С любовью прощает, без гнева казнит!
Ты тяжкий грех пред богом совершила:
С земным в союз запретный ты взошла;
Земная жизнь ослушную казнила,
Чтоб муки ты земные поняла!
Но ты влеклась к проступку состраданьем,
И вздох любви на небе не забыт:
Искуплен грех любовью и страданьем,
А смерть — творца с созданием мирит!
Судья милосердый на троне сияет,
Казнит он без гнева, с любовью прощает!»
Хор замолк; и светлых крыл
Кто-то яркими лучами
Разом Пери обхватил,
Слил уста с ее устами,
И незримыми перстами
Сердце вдруг остановил.
Цепь земная разорвалась
Легче звука и мечты,
Пери вольная помчалась
В беспредельность высоты;
И навстречу ей, сияя,
Из отверстой двери рая,
В виде ярких облаков,
Вылетает сонм духов.
И он, недавно столько милый,
С своей подругой светлокрылой
Предстал, как прежде, перед ней,
Но в блеске славы и лучей…
Она летит к чете прекрасной,
Приемлет дружеский привет:
Уже в душе ее бесстрастной
Любви и ненависти нет!
И сбылося упованье!
Там, где жизнь и ликованье
Без границ и без конца,
Где возвышено созданье
Лицезрением творца,
Образ ангела прекрасный
Пери снова приняла,
Вновь, как в утро жизни ясной,
Розой райской расцвела,
И, как дней ее в начало,
Вновь ничто не возмущало
Мира сладкого души.
Только в утренней тиши,
Как с земли вставали звуки,
Билась грудь ее трудней:
Мнилось — прежние подруги
Откликались грустно к ней!
С поправкою своей мои стихи ты тиснул,—
Я басенкой за труд вознагражу тебя:
Рабочий вол коня случайно грязью вспрыснул;
Достоинство свое сознательно любя,
Не вспыхнул гневный конь порывом безрасчетным
И даже сталью ног волу не погрозил,
Но, чтоб не встретиться с запачканным животным,
С его дороги своротил.
Кто поверит — ты мечтатель!
Кто поверит — ты дитя!
Сердце женщины предатель,
Любит, губит нас шутя.
Не ищи же в ней участья,
Не моли ее любви, —
Нет, всей негой сладострастья
Ум цирцеи отрави,
Лейся лести тонким ядом,
Впейся в грудь змеиным взглядом,
Взором взор ее влеки,
И чаруя, и волнуя,
Знойной жаждой поцелуя
Мысль и кровь ее зажги.
Устоять она не может
В этой битве роковой,
И волшебный скипетр свой
Побежденная положит…
Но, счастливец, не спеши
Торопливо на признанье:
Нет, — сомненье, нет, — желанье
Прежде в грудь ей положи;
Устраши ее изменой,
Научи ее страдать
И внезапной переменой
Укажи Эдем опять;
Раздражительной беседой
То ласкай ее, то мучь!
Только трудною победой
В женском сердце ты могуч!
И прольет она в молчаньи
Слезы злости, может быть,
Но в тебе — свои страданья
Будет женщина любить!
Не жажда имени, не гордое желанье
Привлечь к себе толпы невольное вниманье,
Не мысль надменная — за гробом, может быть,
В моих созданиях мой пепел пережить —
Тревогою меня томят и мучат знойной
И вырывают стих из груди беспокойной…
О нет! Он льется сам, он звук моей души,
От ней оторванный, но слышный мне в тиши.
Он в образ облечен, он стонет, он тоскует,
И грустью веет он, и жалобой волнует,
И будто просится в мою он снова грудь,
Чтоб навсегда потом в забвеньи утонуть.
Но как волне в исток, но как лучу к светилу —
Возврата нет ему в желанную могилу;
А я люблю его, а я бы не хотел,
Чтоб он исчез как дым, как призрак улетел,—
Пускай еще живет, ему приют найду я, —
Есть сердце, есть душа, которые люблю я,
Там будет принят он, там будет он любим,
Как память, как залог моей души храним;
Незримый, о себе напоминать он станет:
То ласковой ко мне улыбкой он проглянет,
То легким пробежит румянцем на щеках,
То вспыхнет негою в пленительных очах,
И, вздохом окрылен, трепещущий, стыдливый,
Сольется с шепотом любви моей счастливой
Или со временем, давно забытый мной,
Печальный, он блеснет понятною слезой…
Столицы Невской посетитель,
Кто б ни был ты, — Петру поклон!
Сей Медный всадник — это он,
Ее державный прародитель!
Как мощны конь и человек!
То Петр творящей мыслью правит,
Летит, отважный, в новый век
И змея древних козней давит…
И здесь, руки простерший кисть,
Еще в металле жизнью дышит,
Из медных уст — Россия слышит —
Гремит: «Да будет свет!» — И бысть!
Отгрянуло в безднах творящее слово,
Стихии, как волны, кипят,
Сошлись — разделились — и жизнию новой
В несчетных светилах горят…
Всё к цели стремится; один, в беспрерывном
Волненьи, без цели гоним,
Один, бесприютный, в создании дивном
Отпадший летит серафим.
Куда бы смущенным ни кинул он взором —
Повсюду пред ним чудеса:
Вот катятся звезды бесчисленным хором,
Осыпав кругом небеса,
Вот солнце стремится — он бросился мимо, —
Другое навстречу летит,
И сонм их блестящий ему нестерпимой
Создателя славой звучит.
К земле опустил он с отчаяньем взоры —
Весну торжествует земля:
Цветами пахнули долины и горы,
Цветами сверкнули поля!
И желчные слезы с ланит его бледных
В цветы, мимолетом, скользят —
Те слезы и ныне в цветах этих бедных
Отравой смертельной горят!
Когда по воле исполина
Текла несметная дружина,
Звезда побед ее вела,
И, мнилось, царствам в поруганье
Сосредоточила сиянье
Вокруг избранного чела.
Питомцы мира и покоя,
Народы робкие без боя
Безмолвно поклонялись ей;
Она ж, в своем полете скором,
Блестящим, дивным метеором
Неслась чем дале, тем быстрей.
И вот, явлением нежданным,
Под небом Севера туманным
Внезапно вспыхнула она,
Мгновенно очи ослепила
И страшным блеском пробудила
Холодный Север ото сна.
Крепка любовью и молитвой,
На смерть решительною битвой
Воздвиглась Русская земля —
И участь грозного свершилась:
Звезда победная затмилась
В кровавом зареве Кремля!
И что ж?.. Приемля дар свободы,
Еще со страхом ждут народы,
Откуда вновь она блеснет:
Не с берегов ли шумной Сены,
Иль на гранит Святой Елены
Опять к любимцу низойдет?
Не там!.. Любви народной сила
Ее полет остановила,
И на седине вековой
Она с Кремля блеснула взорам —
Но не мгновенным метеором,
А неподвижною звездой!
На эти беглые листы
Гляжу еще не без волненья:
Здесь первой юности мечты,
Здесь жизни трудные мгновенья…
Противоречий много в них,
Но жизнь полна противоречьем,
И с нею в лад послушный стих
Звучал моим чистосердечьем.
И не напрасно, может быть,
Те песни скорби отвечали;
Они мне сердце волновали,
И сердцу не дали остыть!
Среди живых оно живое,
Движеньем их увлечено,
И поколенье молодое
Тепло приветствует оно.
Теперь, в разгаре жизни новой,
Пусть новый деятель кипит,
Смелее мысль, вольнее слово —
Широкий путь ему открыт!
И жду я: в мысли вдохновенной
Творящий гений низойдет
И над Россией возрожденной
Далече крылья распахнет!
И ты, поэт, симво́л движенья,
Стремленья века упреди
И звучный праздник обновленья
Высокой песнью возвести!
Под необъятным сводом неба
Один свирепствует закон:
Недостает тепла и хлеба,
Не умолкает плач и стон.
И алчно гибнущее племя
Ждет погрузиться в вечный сон,
А вслед ему выводит время
На жертву новый легион.
И так от века и до века!
А мы уверовать могли,
Что создана для человека
Вся прелесть жизни на земли!
………………………………
Но, раз прозрев, душа, как прежде,
Уже забыться не должна.
Скажи ж «прости!» мечтам, надежде
И оборвись, моя струна.