Константин Александрович Бахтурин родился в 1809 году. Его отец, петербургский чиновник, по отзыву современника, человек образованный и довольно культурный, по-видимому не был потомственным дворянином[140].
М. И. Глинка, в молодости служивший в канцелярии департамента путей сообщения под начальством А. Н. Бахтурина, был частым гостем в его доме. В 1824 году начинающий композитор сочинил музыку на текст романса «Моя арфа» из поэмы В. Скотта «Матильда Рекби». Стихотворный перевод романса принадлежал юному Константину Бахтурину.
О том, где и как он воспитывался, сведений не сохранилось. Известно лишь, что, будучи еще совсем молодым человеком, Бахтурин облекся в военный мундир и свыше десятка лет прослужил в гусарах и уланах.
В октябре 1832 года он появляется в Москве и через посредство В. В. Пассека, с которым незадолго до того познакомился в Харькове, был представлен его друзьям по кружку (Герцену, Огареву, H. М. Сатину и другим). Т. П. Кучина (кузина Герцена), вскоре ставшая женой Пассека, несколькими штрихами очерчивает наружность молодого уланского офицера — блондина, непоседливого, «чрезвычайно подвижного» гуляку[141]. Подробнее рассказывает о нем Сатин. Знаменательно, что в его мемуарном очерке речь идет о Бахтурине, Соколовском и Полежаеве, в облике которых было много общего.
Бесшабашность Бахтурина, страсть к кутежам и фанфаронство — все это явно диссонировало с серьезными умственными интересами, объединявшими членов кружка. При всем том ветреник Бахтурин был типичной фигурой среди определенной части молодого поколения, вступившего в зрелый возраст в середине 20-х годов. Интересную характеристику этой молодежи дал в 1834 году Белинский в связи с оценкой стихов Полежаева. Эта личность, по его словам, — «несчастная жертва духа того времени, когда талантливая молодежь на почтовых мчалась по дороге жизни, стремилась упиваться жизнью, а не изучать ее, смотрела на жизнь как на буйную оргию, а не как на тяжкий подвиг»[142].
Отношения Бахтурина с герценовским кружком прервались. В 1833 году он переводится в Петербург. В том же году в Москве вышла из печати его поэма «Вступление на престол князя Александра Тверского», принесшая автору некоторую известность. Спустя два или три года Бахтурин в чине поручика выходит в отставку «вследствие происшедшего с ним скандала»[143], как глухо сообщает К. Н. Макаров, основываясь на неизданной части записок своего отца, закадычного приятеля поэта. Не имея никаких средств к существованию, Бахтурин вынужден был кое-как перебиваться на скудные литературные заработки, полагаясь на случай, а нередко и доброхотство друзей. По заказам актеров он за пять-шесть лет написал для Александрийского театра несколько драм: «Пятнадцать лет разлуки» (1835), «Козьма Рощин, рязанский разбойник» (1836) и сюжетно связанную с ней пьесу «Староста» (1836), затем «Красное покрывало» (1836), «Ибрагим и Роксана» (1837), «Замок Нейгаузен» (1838), «Батый в Рязани» (1839)[144]. Наибольший успех из них выпал на долю «Козьмы Рощина».
Театр снова свел Бахтурина с Глинкой. Композитор написал музыкальный номер для его мелодрамы «Молдаванская цыганка, или Золото и кинжал» (1836), а в 1838 году Бахтурин принял какое-то участие в разработке либретто «Руслана и Людмилы».
Облик Бахтурина-драматурга довольно удачно обрисовал Булгарин. Этот автор, по его словам, «переливает в драматические формы повести и эпизоды из романов или поэм русских писателей… Его нельзя назвать бездарным писателем, но в нем нет ни высоких мыслей, ни глубоких чувств, ни самородных идей, составляющих высокую драму. Это писатель мелких парижских театров. Но он пишет легким стихом и умеет придать своим драматическим пиесам сценическую жизнь и движение»[145].
Театр привлекал Бахтурина, конечно, не только возможностью заработка. Страсть к актерству насквозь пронизывала его натуру. По свидетельству мемуаристов, он любил разыгрывать важные роли, выдавал разные небылицы за случаи из собственной жизни. Так, например, он прицеплял к мундиру георгиевский крест, которым не награждался, рассказывал о сражениях, в которых не участвовал, и от души тешился этими ребяческими выходками. Вращался Бахтурин в среде не слишком культурной. Это были мелкие чиновники, офицеры, актеры. Из литераторов он, видимо, ближе всех был к Бенедиктову и П. П. Ершову. Иногда он появлялся и в компании Кукольника. Поэт Я. П. Полонский сообщает, что до 1836 года Бенедиктов, Ершов и Бахтурин составляли «дружеское трио» и «задумывали издать альманах, наполнить его своими произведениями, и под заглавием „Мы вам“ выпустить в свет с виньеткой, изображающей несущуюся тройку с эпиграфом: „Вот мчится тройка, но какая? Вдоль по дороге, но какой?“» [146].
Забавный болтун, мистификатор, направо и налево сыпавший экспромтами, Бахтурин благодаря своему таланту застольного витии пользовался спросом во многих петербургских домах, где устраивались дружеские сходки и вечеринки. Особенный эффект имели летучие импровизации Бахтурина. «Какую тему ему ни задайте, он вдруг без малейшего надумывания продекламирует без остановки несколько десятков самых звучных, гладких, плавных стихов»[147],— свидетельствовал Н. П. Макаров. В многочисленных экспромтах, эпиграммах и сатирических «перепевах» Бахтурин дал полный простор своему непритязательному юмору. Почти вся масса этих стихов до нас не дошла. Известны лишь сатира на О. И. Сенковского «Барон Брамбеус» и часть шуточного стихотворения об актерах[148], да несколько экспромтов, записанных Макаровым.
Другую грань поэтического творчества Бахтурина представляют стихотворные произведения, предназначавшиеся для печати. Многие из них были собраны поэтом и в 1837 году выпущены отдельной книжкой[149]. И в них порой слышатся отголоски богемной жизни, но говорится о ней в тонах глубокого сожаления и раскаяния. Преобладают же в сборнике элегические настроения. Оригинального в этих произведениях очень мало и все же глумливый отзыв о них О. И. Сенковского был несправедливым.
В составе сборника выделяется прежде всего довольно острое стихотворение «Рим», написанное, видимо, во второй половине 20-х годов, но опубликованное лишь в 1837 году. Как и в декабристской поэзии, картина упадка Древнего Рима, подпавшего под власть императоров и временщиков, вызывала чисто русские политические ассоциации. В поэме «Вступление на престол князя Александра Тверского» Бахтурин как бы продолжает думу Рылеева «Михаил Тверской», рассказывая о судьбе двух сыновей этого несчастного князя, павшего жертвой гнусных происков московского князя Георгия.
Поэма далека от исторического правдоподобия. Главное в ней — это современный подтекст: исторической теме национального освобождения придается современное звучание, то есть, грубо говоря, татарское иго приравнивается к произволу отечественных властей. Вместе с тем героический, наступательный пафос борьбы за правое дело в этом произведении отсутствует.
Перекликается с поэзией Рылеева (дума «Димитрий Самозванец») и такое стихотворение Бахтурина, как «Смерть Дмитрия Самозванца». В отличие от думы Рылеева, раскрывающей психологию преступной души, Бахтурин акцентирует внимание на другом. В лице Самозванца он показывает человека низкого происхождения — «расстригу» и проходимца, наделенного, однако, незаурядными душевными качествами. Окруженный восставшими москвичами, обреченный на неминуемую смерть, он выглядит не жалким и отвратительным, а по-царски величественным и гордым. Нота сочувствия к Самозванцу как незаконному властителю, отважному «похитителю трона», очень характерна для Бахтурина. Еще более заметно его демократизм сказался в небольшой стихотворной сценке «Вельможа и простолюдин», посвященной одному из эпизодов Смутного времени. Вельможа — это Ляпунов, у которого на первом плане боярская спесь, а не гражданский долг перед родиной. Ему противостоит «нижегородский мещанин» Козьма Минин, подлинный патриот, рассуждающий трезво и мудро.
Впрочем, демократизм Бахтурина выглядел весьма расплывчатым. Это был демократизм, внушенный симпатией к низам, но достаточно лояльный по отношению к верхам. Показательно, что в своих пьесах поэт делал ставку на вкусы преимущественно мещанской публики Александрийского театра. И та же приноровленность к невзыскательным запросам малокультурного читателя дает себя знать в песнях и сказках Бахтурина, написанных по образцу ершовского «Конька-Горбунка». В наиболее привлекательном виде демократические тенденции сказались в его одноактной пьесе «Санкт-петербургская мелочная лавка», изображающей простонародную среду.
Сатин справедливо писал о поэте: «Бахтурин, без сомнения, имел талант… но недостаток образования, пустая жизнь и нужда в деньгах погубили его. Стих его был гладок и звучен, фантазии у него было более, чем у Соколовского; но он не умел управлять ею»[150].
Неустроенность, беспорядочная жизнь, пьянство в конце концов совершенно расстроили здоровье поэта. Он умер 32-х лет от роду. Известие о его кончине, последовавшей 19 января 1841 года, напечатал журнал «Репертуар русского театра».
Я помню дни, — не зная славы,
Ни неги страсти роковой,
Когда младенчества забавы
Едва рассталися со мной,
Уж бог задумчивости сладкой
Меня в прогулках посещал,
И предо мной летал украдкой
Какой-то дивный идеал, —
К нему стремились все мечтанья,
Как другу я ему вверял
И сердца темные желанья,
И всё, чем жил и чем дышал.
Я верил с детской простотою,
Что мне неведомый сулил, —
И он с волшебною мечтою
Меня ребенком подружил!..
Но вскоре в неге упоений
Утоп я пылкою душой;
Меня покинул добрый гений
В пороках жизни молодой!
От взоров скрылся мир воздушный
Моей причудливой мечты, —
И я стал зритель равнодушный
Даров ума и красоты!..
Когда ж опять во мне проснутся
Порывы чистые весны?
Когда же чувства отзовутся
В заветных звуках старины?
Ужели буйные набеги
Минутных, бешеных страстей
Союз священный тихой неги
С душой расторгнули моей?
Но вы, минуты вдохновенья,
Вы мне оставили свой след:
Печаль и жажду песнопенья —
Плоды таинственных бесед!
И вот они, восторги песен,
Погибший шепот светлых дум;
Но их вместить — я сердцем тесен,
И свыкся с праздностью мой ум.
Ни прежних чувств, ни прежней силы
Уже в мечтах не нахожу
И, как на братские могилы,
На песни юности гляжу!
Рим, самовластный бич народов и царей!
Где слава прежняя твоих цветущих дней?
Где гордые сыны и Брута и Камилла?
Ответствуй, грозного могущества могила!
Почто гражда́н твоих вольнолюбивый дух,
Столетья озарив, в столетиях потух?
Ужель завет судьбы рукою своенравной
Низверг сей ко́лосс сил, свободный, но державный?
Нет, избранный народ, ты сам себя сразил:
Ты гибель с роскошью в отчизне водворил,
В сердцах изнеженных разлился яд разврата!..
Междоусобием и завистью Сената
Свобода скрылася, пренебрежен закон,—
И гордый человек шагнул за Рубикон,
Который средь шатров в безмолвном отдаленье
Давно Республики обдумывал паденье.
Уж хищник на чело корону возлагал, —
Но Брут был жив еще — и властолюбец пал.
Он пал — и Рим воскрес, и гордая свобода
Отозвалась в сердцах великого народа!..
Но быстро пролетел восторгов общий глас:
Потомок Ромула душою вновь угас!
Вот ставки бранные Антония, Лепида!
Уже смерть Цезаря друзьями позабыта;
Не Бруту пылкому они готовят месть,—
Нет, цель у них одна: отечество угнесть,
Под благородною мечтая скрыть личиной
Коварные сердца и бой несправедливый.
Уже Филиппополь сраженьем оглашен;
В нем Рим последнего римлянина лишен!
С тех пор иль золото, иль воинов пристрастие
Владели родиной…
Я видел страшный твой обряд,
Обряд насильственный венчальный,
Послушной жертвы взор печальный
С трудом, с трудом мой вынес взгляд!
В раздумьи, с мрачною душою
Я наблюдал ее черты:
Какой небесною тоскою
Сияла дева красоты!
С каким рассеяньем глядели
Глаза невесты на налой;
Блуждая тускло, вдруг горели
Слезами жаркими порой!..
Ее сопутник в жизни новой
Стоял с бесчувственным лицом,
Как бы скучая под венцом,
Как бы к венцу всегда готовый.
Бездушный взор его очей,
К подруге юной устремленный,
Был чужд и радости священной,
И тихой горести лучей.
Но вот окончено венчанье;
Едва холодное лобзанье
Супруг ей с гордостью дарит, —
Она трепещет! Снег ланит
Денницы пурпуром покрыло,
Как будто ужас наводило
Его лобзанье на нее!
Как будто сердце ей твердило:
«Погибло счастие твое!»
Насильно слов уста искали,
Грудь поднялась — и как ручей,
Из голубых ее очей,
Сверкая, слезы побежали!..
Я видел страшный твой обряд,
Обряд насильственный венчальный,
Послушной жертвы взор печальный
С трудом, с трудом мой вынес взгляд!
Горит, горит воображенье!
Небес я слышу тайный зов!
Мне подарил благословенье
Самодержавный сын богов!
Увитый лаврами, в сияньи
Веков нетленного венца,
Он обратил свое вниманье
На неизвестного певца!
Меня вознес он над толпою
Своей могучей похвалой, —
И мир поэзии святой
Ясней открылся предо мною!
Ясней ума и сердца сны
Лучом небес озарены!
Живых восторгов наслажденья
Властна ль лишить меня тюрьма,
Когда диктатор вдохновенья,
Диктатор чувства и ума,
Мои ласкает песнопенья?..
Высокие груди и черные очи!
Вы долго, вы долго ласкали меня!
Вы были отрадой и в сумраке ночи,
И в блеске веселом счастливого дня!
Высокие груди и черные очи!
Кто вами владеет, кто вами живет,
Кто вас лобызает под сумраком ночи,—
Тот днем наслажденье в мечтаниях пьет!
Высокие груди и черные очи!
Когда вас забуду? Когда вы меня
Не будете мучить ни в сумраке ночи,
Ни в блеске докучном печального дня?
Лобзай, лобзай меня, цыганка,
Буди восторг в груди моей, —
Пускай порочная приманка
Твоих объятий и речей
В меня вливает жар мгновенный!..
Мне нужен он! Пусть упоенный
Твоей продажной красотой —
Сдружу забвенье я с мечтой!..
Хотя бы ты, раба разврата,
Могла занять меня в глуши:
Страшусь я грозного возврата
Священной горести души!
Пускай, в твои вглядевшись очи,
Забуду я тот нежный взор,
Который днем и в мра́ке ночи
Глядит, как совести укор,
В мою измученную душу!..
Пускай с тобою я разрушу
Порывы чистые мои,
Следы томительной любви!..
Лобзай, лобзай меня, цыганка!
Буди восторг в груди моей!
Нужна мне жалкая приманка
Твоих объятий и речей.
Не леса шумят, не погодушка
Разыгралася!
Нет, рязанская наша волюшка
Разгулялася!
Родились мы врозь, породнились вдруг,
Ночкой темною!
Съединил друзей закадышный друг
Свахой острою!
Мы реку пронырнем, сквозь огонь мы пройдем
Шайкой целою,
Что ножом не возьмем, то огнем доберем
Рукой смелою!
Не леса шумят, не погодушка
Разыгралася!
Нет, рязанская наша волюшка
Разгулялася!
Солнце в блеске выступает
На лазурные поля,
Небо радостью пылает,
Но печалится земля.
Луч блестит в волнах потока,
Сквозь деревья брызжет свет,
Солнце неба — на востоке,
Но земного солнца нет.
Взор туманится, не видит,
Что там на небе горит,
Луч златой доколь не выйдет
И земли не озарит.
Встань, прекрасная Катрица,
Встань, жемчужина любви!
Обрати к нам, как денница,
Очи томные свои.
Пусть роскошные мечтанья
В взоре плавают твоем
И, как в первый день созданья,
Радость царствует на нем!
Не таись, звезда востока,
Под ревнивой пеленой,
Светлооких дев Пророка
Пристыди своей красой!
Однообразные досуги
Сменили бешенство страстей;
Без вдохновенья, без подруги
Проходит время юных дней.
Я свыкся с хладной тишиною,
Душа печальна и нема.
Живу в забвенья сиротою,
Нет грез для сердца и ума.
Когда ж опять во мне проснется
Порыв любви, порыв весны?
Когда же чувство отзовется
На глас знакомой старины?
Мое молчит воображенье,
Как льдом покрытая река.
Приди, былое наслажденье,
Рассей младого старика.
До рассвета поднявшись, перо очинил
Нечестивый Брамбеус барон.
И чернил не щадил, сих и оных бранил
До полудня без отдыха он;
Улыбаясь, привстал и тетрадь отослал
В типографию к Працу барон.
В ней он Греча ругал, но под видом похвал,
Рассмотрев с тех и этих сторон.
Фантастический бес в кацавейке своей,
Потирая руками, гулял.
Слышен стук у дверей, и на зов «Ну, скорей!»
В кабинет Тимофеев вбежал.
«Подойди, мой урод, ты мой виршник плохой!
Ты три года мне друг и родня.
Будь мне предан душой, а не то — черт с тобой!
Пропадешь ты как пес без меня.
Я в отлучке был день. Кто у Смирдина был?
На меня не точили ль ножи?
И к кому он ходил, и хлеб-соль с кем водил?
Что заметил — мне всё расскажи».
— «Без тебя, мой барон! непогода была;
Целый день наш купец хлопотал —
И реформа пошла — Смирдина все дела
Полевой обрабатывать стал.
Тихомолком пробрался я к ним в кабинет
И вникал в их преступную речь.
Передать силы нет Полевого совет!..
Вдруг дверь настежь — и входит к ним Греч.
И, ему поклонившись почти до земли,
Наш Филиппыч осклабил уста…
Тут беседы пошли, и — поверишь — нашли,
Что твой ум и ученость — мечта!
Что ты Смирдина скоро в банкротство введешь,
Что его ты Султан Багадур,
Что ему ты всё врешь, празднословишь и лжешь,
Что богат он и глуп чересчур,
Что бесстыдным нахальством ты всех оттолкнул,
Что откармливал только себя,
Что ты сих обманул и что оных надул,
Что надежда плоха на тебя…
И спасенья у них умолял наш Смирдин.
Призадумался Греч с Полевым.
„Ты наш друг, ты наш сын“, — возглашает один,
И другой повторяет за ним:
„Пусть от злости зачахнет ехидный барон,
Но ты честен, желаешь добра,
И теперь ты спасен, и не страшен нам он,
Обличить самозванца пора!“
Тут взялися за трости, за шляпы они
И домой поспешили бежать.
Вспомня старые дни, со мной стены одни
О суе́тности стали мечтать».
И Брамбеус барон, поражен, раздражен,
И кипел, и горел, и сверкал;
Как убитый был он, злобный вырвался стон:
«Он — клянусь сатаною! — пропал!..
Но обманут ли не был ты глупой мечтой,
Например, хоть мистерий твоих?
Ты невольно порой — ах, раздуй их горой! —
С панталыку сбиваешься в них».
— «Не мистерилось мне, не писал я пять дней,
И всё видел и слышал я сам,
Как он стал веселей, проводивши гостей,
Как он гнул непристойности нам.
Если ты не покажешь свой гнев, свою власть
Смирдину и клевретам его,
Я предвижу напасть: нам придется пропасть,
Нам не будут платить ничего.
Но бороться опасно — могуч Полевой,
И опасен бывает и Греч!
Не рискуй же собой, мой барон удалой!
Ведь тебя им, как плюнуть, — распечь!
Оба бойко владеют пером и умом,
Их привыкли давно уважать,
И живут хоть домком, да нажит он трудом,
А не так… но зачем пояснять!
Что сказал я, то знаю, — ты понял, барон?
Ведь слова непритворны мои.
Ты отвесь им поклон, так не выгонят вон,
А не то нас отлупят они».
«Ах ты, Миф Тимофеич! Из лыка ты сшит.
Ты мне смеешь советы давать!
Во мне ярость кипит: пусть Смирдин задрожит,
Я его поспешу покарать.
Кто Брамбеус — изменнику я покажу.
Будь свидетелем мести моей!
Я язык привяжу, дружка спать уложу.
В путь-дорогу сбирайся скорей!»
«Я не властен идти, я не должен идти,
Я не смею идти! — был ответ. —
Что шуметь без пути! Да и ты не кути!» —
И бежит без оглядки поэт.
Сел в коляску барон — кони борзые мчат
Из Почтамтской на Невский его.
Часу мщения рад… В беспорядке наряд,
И мутится в глазах у него.
Вот подходит к крыльцу, вот уж он на крыльце,
Вот в знакомый вбежал магазин,
Вытер пот на лице… Нет лица на купце:
Душу в пятки упрятал Смирдин.
«Я с тобою опять, друг почтеннейший мой!»
— «В добрый час, благородный барон!»
— «Ты в чести стал большой. Что, здоров Полевой?
Ну, скажи мне, что делает он?»
От вопроса Смирдин изменился лицом —
И ни слова. Ни слова и тот!
Что-то будет с купцом? Счет плохой с наглецом,
Он же кстати и счет подает.
Содрогнулся Смирдин, и в очах меркнет свет:
Счет ужасен! «Что будет со мной?
Дай один мне ответ: ты мне сбавишь иль нет?»
Но Брамбеус затряс головой.
«Беззаконную черти карают приязнь,
Нашей дружбе с тобою конец!
Ты изведал боязнь и ужасную казнь
Заслужил, вероломный купец!»
Он тяжелою шуйцей коснулся стола
И в минуту замок надломал,
Где наличность была — всё десница взяла,
А Смирдин «караул!» закричал…
И в столе пустота роковая видна,
Счет ужасный лежит там один…
Прост наш голубчик! В том только вина.
И закрылся с тех пор магазин.
Есть в больнице «Скорбящих» недавний жилец:
Он дичится, на свет не глядит;
С ним ужасен конец; страшен он, как мертвец,
Он без умолку всё говорит:
«Был богат, был богат, а теперь разорен!
На козла бы его да под кнут!
Не барон, не барон, не Брамбеус, а он —
Лишь мошенник, отъявленный плут!»
Есть на Невском проспекте огромнейший дом:
Громобоем хозяин живет.
Каждой ночью и днем зло пирует он в нем
И, вдобавок, журнал издает…
Сей счастливец богатый и пышный, — кто он?
Кто больницы «Скорбящих» жилец?
То поляк нечестивый — Брамбеус барон,
То Смирдин, наш известный купец!
Аль опять
Не видать
Прежней красной доли?
Я душой
Сам не свой,
Сохну как в неволе.
А бывал
Я удал!
С ухарскою тройкой
Понесусь
И зальюсь
Песенкою бойкой!
Не кнутом,
Поведем
Только рукавицей —
И по пням,
По холмам
Мчат лошадки птицей!
Ни с слезой,
Ни с тоской
Молодец не знался, —
Попевал
Да гулял…
Вот — и догулялся!
Уж дугу
Не смогу
Перегнуть как надо;
Вожжи врозь,
Ну хоть брось!
Экая досада!
Ночью, днем
Об одном
Тяжко помышляю,
Всё по ней,
По моей
Лапушке страдаю!..
Аль опять
Не видать
Прежней красной доли?
Я душой
Сам не свой,
Сохну, как в неволе.
Бахтурин, переплыв чрез Ахерон
И выпрыгнув из лодки,
Тотчас же спросит: «Эй, Харон!
Где здесь трактир, чтоб выпить водки?»
Уж как пал на сине море,
Уж как пал седой туман;
Налегло на сердце горе,
Разлюбил меня цыган!
Но с рассветом солнце красно
Снова по́ небу пойдет,
Снова море будет ясно,
Снова влагою блеснет!..
Для цыганки черноокой,
Видно, солнцу не всходить,
Изнывать в тоске жестокой
Да горючи слезы лить!
Ты куда, куда сокрылося,
Беззаботное житье?
Что так бурно закатилося,
Солнце красное мое?
Уж как пал туман на море,
Уж как пал седой туман;
Налегло на сердце горе,
Разлюбил меня цыган!