Нет добродетели, которую более сложно практиковать без отвращения, без притворства, без печали и сожаления, чем добродетель христианская. Даже будучи искренним, христианин лишь с большим трудом может заставить поверить в свою честность и прямоту, не производя впечатления лицемера. Помимо отвращения, которое она внушает самой природе, христианская добродетель искажает изначальный смысл того определения, которое сама себе дает. Оно подразумевает скромность, чистоту, послушание, бедность, самоотречение — тогда как изначально «добродетель» означала «мужественность», то есть полное соответствие самца собственной природе, победоносное утверждение собственного «я» перед всеми, кто угрожал ему или пытался его ограничить. С точки зрения героя — как могут честолюбие, независимость, могущество, непокорность, отвага, бунтарство, наслаждение, гордость быть пороками? Это христианская добродетель — порок: в той мере, в какой она стремится к подавленности, самоуничижению и полному отказу от «чистой» воли и провозглашает слабость как идеал, она представляет собой неустанный бунт против жизни, в которую, по идее, она должна была бы вливать новые силы и чьи формы приумножать.
Сколько людей, убаюканных, усыпленных этой жалкой доктриной, отвернулись от своих желаний, чтобы похоронить себя раньше срока — как если бы святость заключалась в персональном отречении от жизни, в духовном самоубийстве.
Я и сам, под влиянием священников, согласился с тем постыдным недоверием к жизни, которое испытывал мой отец, — с тем, что я должен пренебрегать телом, что я был рожден для того, чтобы жертвовать собой, подвергая его испытаниям. Если бы я с детства укреплял мускулы — каким мужчиной я мог бы стать! сколько трудностей смог бы преодолеть с гораздо меньшими усилиями!
В моем темпераменте, в моем характере по счастливой случайности есть некое врожденное дерзновение, которое, по мере своей борьбы с застенчивостью, появившейся в результате воспитания, все сильнее бунтует и стремится на волю. Следуя велениям духа и плоти, оно движется от одной вылазки к другой, от одной победы к другой, всякий раз торжествуя над запретами.
— Однажды, уже в конце войны, — рассказывал S., — я зашел в ночной клуб, где один красивый офицер дал мне понять, что я ему нравлюсь. Я привел его к себе.
Два месяца мы не виделись, а потом случай снова свел нас в одной большой общей компании, где вокруг него порхал целый рой девушек, называвших его «святой отец». Я не мог удержаться от того, чтобы подстеречь его у выхода и выразить ему свое удивление.
— В самом деле, — ответил он, — до войны я принадлежал к ордену иезуитов, и меня называли «отец V». Но через некоторое время, хвала всем богам и моему в том числе, я убедился в том, что отныне принадлежу к вашему ордену.
Я стал язычником.
Теперь мои боги — Дискобол, Ты, Солнце и Луна. Мой Храм — Лес.
Теология: к чему все эти сложные построения, когда голый Человек на голой Земле — самое простое и самое величественное зрелище в глазах Предвечного.
Все рассуждения о Троице, Воплощении, Искуплении выглядят бессмысленным издевательством — странно, что в ответ ученики не швыряют в лицо учителям разорванные катехизисы.
Ну что ж, пусть будет так — я готов признать, что моя Вера в Грех неискоренима — она таится в самой глубине моего существа, я насквозь пропитан ею и не сумею от нее освободиться — я принимаю ее, сживаюсь с ней; но если бы я признал ее действительно своей — это вызвало бы в моей душе бунт.
— Грех? — например, сказал бы я. — Что ж, тем лучше! Если бы не было греха, как тогда извинить Творца за вселенский беспорядок, порочащий Творение? Разумеется, грех куда более важен для оправдания Бога, чем Человека.
Что бы я ни делал и ни говорил, как бы я ни смеялся и ни верил в то, что с этим покончено — я никогда не смогу полностью искоренить в себе привычки более древние, чем мое собственное сердце.
То, что по-прежнему остается во мне, вопреки моей воле, от таинств Религии, в которой я был рожден, — это понятие греха и ужас, который его сопровождает. И то и другое я впитал с молоком матери, и это не пустые слова: моя мать принадлежала к поколению тех женщин, которые после родов отправлялись в церковь, закрыв лицо вуалью, чтобы просить священника вымолить для них прощение Небес за то, что они произвели детей на свет (эта специальная церемония называется «Очищением»). Я до сих пор ощущаю на себе груз этого изначального подозрения. Само зло не так значимо, не так опасно для человека, как христианская идея зла, в той мере, в какой она компрометирует человека от начала мира в его собственных глазах, навсегда отравляя его отношения с Богом и самим собой. Он считает себя преступником, осужденным и приговоренным заранее, отчего всё его восприятие искажено с самого начала. Ничто не чисто и никогда не сможет очиститься — как если бы в какой-то момент по непонятной причине происходит разрыв непрерывности и существо отторгается от природы, которой принадлежит, тогда как сама она отделяется от Сверхприродного.
После этой обвинительной речи против христианской добродетели — что помешает мне перейти к апологии, к похвале греха? Христианин, конечно же, входит во грех не как триумфатор. Ну что ж, сделаем единственное блистательное исключение из этого правила.
Какой неодолимой притягательностью обладает самое первое нарушение запрета, когда религия еще следует за вами и освещает глубину вашей бездны! Очнувшись, вы вдруг понимаете, что оказались в аду. Удивление, оцепенение, глухой ужас — единственные ваши спутники в этом незнакомом мире, населенном чуждой флорой и фауной. Чем чище вы были прежде, тем острее вы воспринимаете эту перемену обстановки. Романтичное воображение, недостаток опыта и излишняя эмоциональность — не является ли все это благодатной почвой для угрызений совести, уже после удовольствия? Нужно признать, что прегрешение, с христианской точки зрения, — это не просто банальная драма, и если грех — это христианское установление, то его жертвам стоило бы уделить место в мартирологе человечества, раз уж оно его так и не победило. Также грех в конечном счете служит на благо христианству — что и было ему изначально предписано. Если он один лежит в основе существования христианства, это означает, что оно придало ему новый характер: без сомнения, иудеи и мусульмане тоже грешат, но у христиан грех приобретает значение крайне серьезное, исключительное, возвышенное, всепоглощающее. Он противоречит не только абстрактному Закону, не только Воле Творца Всемогущего, — он оскорбляет Любовь. В других религиях последствия Греха блекнут со временем и занимают лишь самого согрешившего. О, эти преступления, лишенные всякой глубины! Не то у христианина: отступить хоть на шаг от выполнения своего долга означает нанести персональное оскорбление Отцу, Сыну и Святому Духу, усомниться в единстве Троицы и нарушить покой отдыхающего в своих чертогах Создателя. От этого не только земля перевернется — содрогнутся небо и ад! Больше того — между всеми этими поступками, которые как бы накладываются друг на друга, соединяются, чтобы общими усилиями подавить Удовольствие, — христианин вдруг замечает, словно между прутьями решетки или прочерченными по земле бороздами, Лик, вид которого ежеминутно нарушает его восторженное опьянение, постепенно развеивая его, — и это Лик Распятого. Какая трагедия! Какой контраст! Гораздо честнее было бы погибнуть, чем спастись, погрязнуть в разврате, нежели очиститься — если бы грешник не утрачивал вкуса к греху. В самом деле, его первоначальное смятение уступает место бесчувственности, а бесчувственность рискует перейти в жестокость — и вот так наслаждение самое естественное, самое здоровое, самое простое может смениться кощунственным мучительством, даже богоубийством.
Наконец, берегитесь, как бы гордыня не отняла у вас всё: при мысли о том, что Всемогущий оказался беспомощным и теперь сквозь прорехи своей Вечной Ревности наблюдает за ним, свободным от всякого страха, — неверный еще больше упивается своей игрой и своим триумфом, считая себя победителем, а Бога — проигравшим. Иными словами, из-за того что Бог имел неосторожность сделать его свободным и бессмертным, Человек считает свою победу законной. Несопоставимость Персонажей и доставшихся им ролей, извращенность, скандальность ситуации — ничто его не смущает, напротив, еще сильнее возбуждает и распаляет именно в силу своей невероятности. Тот факт, что он, Оскорбляющий — ничто, а Оскорбляемый — воплощенное всеобъемлющее Величие, кажется ему пикантным. «Что, мне бросают вызов? Прекрасно, я хочу увидеть, как Бог униженно преклонит колени передо мной, возлежащим на ложе из роз!»
Исход, реванш великолепен! Однако я продолжаю вести себя в той же манере. Увы! сколь мало грешников смогли догадаться о коварстве греха, постичь его истинные масштабы и остаться честными с самими собой, согласившись быть последовательными в нем до конца — хотя по логике вещей конца у этого пути нет!