Бог любит одно из своих творений, и я тоже его люблю — так как же я могу, сделав из объекта Его любви объект своей, прогневать Его?
В глубине души я прекрасно сознаю: ничто человеческое меня не удовлетворит. Сможет ли это сделать некогда увиденное мельком Совершенство? Осенит ли оно их лица (лица моих возлюбленных) знаком божественной любви? Быть может, когда-нибудь в одном из них я обрету Небеса.
Принимая всё, ничего не отвергаешь.
Поскольку христианства больше в любви, какой бы она ни была, чем в отсутствии любви; поскольку милосердие несет в себе больше от истинной сути христианства, нежели чистота, — христианином можно оставаться даже в разврате, если сохранять милосердие; напротив, ожесточившись сердцем, утрачиваешь вместе с милосердием и чистоту. «Чистота без милосердия ведет в самые глубины ада».
Во мне растет убеждение, что люди, наиболее склонные к удовольствию, менее злы, менее способны ненавидеть.
О, язвительность, неизбежное следствие подавленных желаний!
В сущности, наше благонравие не так значимо, как определенный взгляд на человека: если вы без всяких усилий, естественным образом, признаете, что у любого, первого и последнего встречного, каким бы плачевным не было его физическое состояние и как бы велика не была глубина его морального падения, есть «душа», как и у вас, — иначе говоря, то же самое величайшее достоинство и то же предназначение, стократ более важное, чем начало и конец мира во времени, пространстве и вечности, чем Рай и Ад, — то вы христианин.
Во владениях сладострастия нет границ, нет друзей и врагов; это край искренний и пылкий, где никогда не будет места ни осуждению, ни ненависти.
Любое действие, которое совершается с почтением, не исключает благородства, обрамлено изысканностью, — достойное действие. Оно не способно запятнать честь того, кто его совершил. То же относится к любому чувству, которое проявляется во всей полноте, — даже если оно оскорбляет и разрушает установки современной ему морали.
Бог, который создал всё, вплоть до причин наших заблуждений, возможно, меньше удивляется глубине, чем заурядности наших проступков.
Та похвальная настойчивость, которую мы проявляем в некоторых заурядных ситуациях, выглядела бы позорной и унизительной, если бы нам позволено было предпочесть наихудшее.
Наши поступки — ничто; важна лишь пылкость чувств, которыми они сопровождаются, воодушевление, которым они увенчаны — как в тех трагедиях, где преступление преображается в доблесть.