Первый и единственный долг, который у нас есть, — быть счастливым в любых обстоятельствах: это лучший способ воздать почести богам и явить людям пример для подражания, более полезный, чем вид счастья как такового.
Зла не может быть в счастье, радости, удовольствии — оно лишь в несчастьях и страданиях, не зависящих от нас; однако плохое настроение, грусть, зависть — всё это мы можем изменить.
В тот день, когда я окажусь в беспомощном состоянии, предшествующем смерти, меня утешит воспоминание о былых радостях. Люди из слабости совершают ошибку, отрекаясь от того, что когда-то любили, когда оказываются этого лишены. Сожаление — не что иное, как самая низкая форма неблагодарности, род лицемерия, наносящего оскорбление самой жизни.
Сожаление уже веет над желанием, прежде чем обрушиться на наслаждение, в котором оно становится червяком, выгрызающим изнутри прекрасный плод.
Трудно сохранять равновесие; еще более сложное искусство — избегать и излишней строгости, и излишней распущенности, будучи не чуждым ничему из того, что составляет и величие, и одновременно слабость человеческой натуры.
Все те, кто предается удовольствию без всякого почтения к нему, унижают его больше, чем те, кто его порицает и от него воздерживается.
Поскольку нет и не было ничего более изысканного, чем наука удовольствия, некоторые ограниченные святоши предпочитали нарочно подвергать себя всевозможным трудностям и опасностям. Они называли удовольствие злом, а некоторые способы наслаждения — пороками. Разумеется, их малодушие не позволяло им выйти за пределы этого полного и заблаговременного отречения, которое есть худшее из святотатств, ибо не признает самого главного из божественных даров.
Не кощунство ли — сказать «нет» другому существу? увидеть недостачу там, где присутствует избыток? И что есть добро, если все наиболее захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла?
Я и сам долгое время считал себя грешником, и мне довелось испытать муки того, что я назвал «падением».
Отныне слово «ад» имеет для меня совсем иной смысл по сравнению с тем, что я придавал ему раньше. Если рай похож на понимающую улыбку (а понимание всегда сопровождается добротой), то ад для меня — не более чем раздражение по поводу предвзятости тех, кто развенчивает тело, тогда как оно есть источник самых сильных наслаждений, самых захватывающих встреч. Я всеми силами старался разрушить все запреты, в моем представлении угнетающие плоть.
Моя лилия одержала победу над точившим ее насекомым. Почти всем лилиям приходится бороться с этим невидимым врагом, крошечным драконом, который с самого их рождения поселяется в них, грозя пожрать их сердце. Они становятся уверенными в своей победе только после того, как вырастают до определенного уровня, достигаемого с большим трудом, — но с этого момента навсегда преодолевают ту незаметную опасность, которую носили в себе и которая отныне не может причинить им никакого вреда. Superaverunt[1]. Они оставляют ей свои уходящие в землю корни, в то время как цветы распускаются во всей красе, великолепные и неуязвимые, вознося аромат к небесам.
Удовольствие — предохранительный клапан, необходимый для слаженной работы всех органов, чьи функции оно помогает им выполнять.
Я не хочу устраивать судебный процесс с самим собой по поводу всех моих поступков. Когда я позволяю себе такие поступки, которые невозможно объяснить, разрешить или оправдать, для меня имеет значение лишь то, как я себя поведу.
Стоя на краю пропасти, перед тем как броситься в нее, не всегда испытываешь воодушевление, но всегда — одно и то же любопытство, одно и то же стремление увидеть, услышать, коснуться другого существа; однако зачастую, оказавшись лицом к лицу с ним, уже готовым отдаться, отступаешься от своего замысла или выполняешь его наспех, кое-как, думая лишь о том, как бы поскорее остаться одному.
В такие моменты в моем взгляде наверняка читается восторг, но сам я настолько далек, настолько отделен от происходящего, которого так желал, что оно уже не имеет для меня никакого значения.
Часто мне даже больше нравится наблюдать что-то подобное в театре — меня привлекают мизансцены, игра актеров, возбуждение, передающееся от них зрителям. После некоторых спектаклей я еще долго остаюсь взволнованным.
Иногда мы удивляемся сами себе: зачем вступать в пререкания, явно бесполезные, зачем усиленно плести повсюду интриги, излишние или неуместные — но мало-помалу они поднимают нас на такой уровень, откуда нам предстают самые неожиданные перспективы, гораздо более ценные в плане познания, чем могло бы показаться философам, пребывающим в вечной апатии.
Жизнь — если мы живем не напрасно — использует все средства, и в первую очередь наши промахи, наши ошибки, особенно серьезные, — для того, чтобы не позволять нам расслабиться. Они больше всего свидетельствуют о нас самих и побуждают нас с большей настойчивостью изо дня в день расти над собой.
Я испытываю такое почтение к «совести», что позволяю ей входить даже туда, куда ей обычно путь заказан. Если я совершаю зло, я столь же требователен к себе, как если бы творил благо.
Великий человек может порой заставить замолчать сомнения, которые останавливают малодушных, чтобы создать самому себе испытания, которые только он один и сможет выдержать.
Графиня: «Марсель — святой Бенедикт Лабр[2] земной любви. Величие плоти он способен разглядеть даже под слоем грязи и паразитов».