Рассуждения о природе удовольствия

Порой, когда мне всего недостает и одновременно всё мне докучает, я думаю: только она одна никогда меня не обманывала, только она исполняла все свои обещания и даже многое сверх обещанного. Сколькими желаниями, мечтами, достижениями я ей обязан — абсолютно реальными, ощутимыми! Да, только с ней я познал ничем не ограниченное ощущение полноты; и если мне было позволено порой возносить ее превыше ее самой и добиваться от нее большего, чем я был вправе ожидать, если благодаря ей мне удавалось превзойти самого себя и пересечь самые границы нашего естества и нашей природы, — сколь великую славу я стяжал для себя и сколь безмерной должна быть моя благодарность тебе, Сладострастие, — моя единственная госпожа!


Сладострастие не каждому доступно, не для каждого достижимо. Те, кто дурно говорят о нем, его не знают. Оно для них запретно. Ему присущ собственный язык. Его нельзя выучить, и он непереводим.


Мало что значит красота, если она холодна и бесчувственна. «Смятение» — вот что мы надеемся испытать от встречи с ней, и вызвать в ней ответное чувство.


Некоторые виды сладострастия способны преобразовать тело в священный храм.


Если я когда-нибудь откажусь от сладострастия, я сделаю это лишь из почтения к нему, из страха его обесчестить, — когда я уже не смогу внушать к себе ничего, кроме ужаса и отвращения.


Но я не отрекусь от него.


Некоторые люди упиваются собой — словно задергивают занавеску, чтобы не видеть, что происходит снаружи. Какое убожество!


Наслаждение для взора — жить в привычном окружении прекрасных образов, которые он соединяет и разъединяет по своей воле, в ожидании случайной встречи, которая промелькнет словно искра, надолго оставив его в экстазе.


Речь не о том, чтобы самоутвердиться в диалоге тел, который никогда не соответствует нашим ожиданиям, но о том, чтобы не лишать сладострастие уважения, напротив, приумножить его очарование, притягательность, достоинство в глазах своего партнера, чаще всего незнакомца.


Половые органы подобны ранам, чьи перемежающиеся излияния обрекают мужчину и женщину на нежнейшую пытку.


Порой плотские сражения подчиняют себе душу; по крайней мере, заставляют ее испытывать странное наслаждение. Спрашиваешь себя, что же она на самом деле представляет собой в такие моменты. Без сомнения, притворившись, что ушла, она тайком возвращается.


Превысив некую степень, сладострастие превращается в палача, сдирающего с вас кожу заживо. И вот вы вынуждены притворяться в гуще людей, которые лишь по блеску ваших глаз догадываются о том жестоком мучении, что вы претерпели.


Может быть, некие сладострастные склонности, именно потому, что они невыносимы для рассудка и несовместимы с внешним достоинством, соблазняют душу — доходя до абсурда в своем беззаконии, они создают атмосферу безумия, иными словами, невинности.


Сладострастие, не выходящее за определенные границы, сходно с умственным расстройством, которое переживаешь, не чувствуя себя отверженным, поскольку единственный его свидетель является одновременно и сообщником.


В какие только глубины не спустишься, чтобы использовать те возможности, которые красота предоставляет удовольствию! но это всего лишь обман зрения: бездны — не что иное, как возвышенное, увиденное снизу, а возвышенное — те же бездны, увиденные сверху. Все проходят этими путями, или должны ими пройти, чтобы узнать себя.

На самом деле, элегантность или неловкость, грубость или деликатность, едва уловимые в некоторых сделанных вскользь жестах, истинный смысл которых остается непонятным, скрывая то, что могло бы в них быть недостойного, — характеризуют нас лучше всего.


Зачастую легче всего забываешь лицо незнакомца, который заставил тебя испытать незабываемое наслаждение.


Конечно, сладострастие обходится без лиц и без личностей. Дружба и любовь — наоборот. Сладострастие — это неважно кто. Дружба и любовь — всегда кто-то.


Есть ли для меня форма отношений наиболее незаинтересованная, наиболее равнодушная к признательности, к верности? Из этих воспоминаний, не сохранивших ни лиц, ни тел, я творю священные реликвии — и преклоняюсь перед ними с тем большим рвением, что отныне ничто не сможет помешать мне думать, будто я прожил свою жизнь напрасно.

Нет более черной неблагодарности, чем дурно отзываться об удовольствии после того, как его получишь, — если получишь его не в полной мере. В таких случаях надо винить себя.


X.: — С кем попало всегда одно и то же. Всё дело в вас самих. От другого требуется только одно — дать себя сожрать.


На самом деле я смотрю не на Поля и не на Пьера, стоящих передо мной обнаженными, а на Эндимиона, чей облик на мгновение мелькает передо мной на залитой лунным светом поляне, где эти два посредника находятся лишь по доверенности, и когда я касаюсь призрака, их тела становятся живым воплощением его незримого Присутствия.


Нет ничего более волнующего, чем анонимность, когда тела свободно простираются рядом, нежно касаясь и изучая друг друга.


Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием.


Деревья, должно быть, обладают способностью, даже не видя своих собратьев (в том смысле, что означает «видеть» для нас), — чувствовать их присутствие или, по крайней мере, догадываться о нем, в своей особой манере, которая, возможно, столь же явственна и нежна, как если бы они их касались. Мне часто кажется, что я обладаю такой же способностью.


Порой, когда я касаюсь себя, у меня возникает ощущение, что я одновременно касаюсь всех остальных существ — словно бы мое удовольствие распространяется на всех представителей моего вида. Гладя чей-то незнакомый бок и одновременно всех животных мира, я чувствую себя благодетелем.


То, что отделяет мои губы от всех остальных, — это всего лишь упущенная возможность.


Какой пантеон — собрание воспоминаний о тех утонченных удовольствиях, что всегда вызывают во мне только одно чувство, позволяющее их распознать, — особую дрожь, которую невозможно спутать ни с какой другой.

Нет ничего более редкого и драгоценного, чем эта наука удовольствия; только музыка с ней отчасти схожа. Ей нельзя ни научиться, ни научить. Это врожденное искусство, интуиция и такт. Его постигаешь сразу или никогда: это изначальный союз между лютней и рукой, перебирающей ее струны.


Даже если подобное волнение довелось испытать один-единственный раз, больше никогда не обманешься относительно качества удовольствия. В случае, если оно окажется сомнительным, то приведет к меланхолии и заставит его избегать — как мы избегаем всего, что приобщило нас к божественному и совершенному, когда мы обладали им, но только однажды.


Удовольствие неведомо почти никому на свете из-за отсутствия легкости, той «легкой руки», что не исключает серьезности, но предполагает изящество. Речь идет о том, чтобы не отягощать себя, чтобы парить, не теряя при этом веса, как балетный танцор или лунатик.

Человеку заурядному, остающемуся конформистом даже в пороке, ни в коем случае не стоит следовать нашими путями, где постоянно требуется воссоздавать и изобретать всё заново.


Если ты смеешься над твоим удовольствием, значит, оно больше не имеет ничего общего с моим — столь важным, столь серьезным для меня.


Не смея протянуть руку к единственному плоду, который меня соблазняет, я удовлетворюсь любым другим.

Ничто не исцелит меня от моих желаний, кроме возможности их удовлетворить.

И только самые простые из них никогда меня не разочаровывали.


Вечная ошибка — просить у жизни чего-то иного, кроме того, что она может дать: удовольствия от ощущений или от созерцания; загадки тела и души — единственное, что достойно нас занимать, нас удерживать. Всё остальное — обман.


Триумф души — когда порой тяжелые тучи, омрачающие ваше чело, опускаются ниже, и гроза начинает бушевать под сердцем. Прислушиваешься к этому отдаленному рокотанию где-то в глубинах тела, в то время как взгляд проясняется, озаренный вечным жарким светом солнца.


Разумеется, есть те, для кого плоть — не более чем плоть; но когда она увлекает за собой весь механизм физического тела, когда она пробуждает в крови все древние мифы…


Для одних любовь — нечто вроде ежедневного триумфа, естественного, персонального, который произрастает из них, подобно прекрасной и священной лилии. Для других, напротив, это тяжкий повседневный труд, величайшая сложность, которую столь нелегко выносить, что они предпочитают отказаться от нее. Успех, достигнутый ценой слишком больших усилий, соседствует с отвращением.


Нельзя мерить всех людей общей мерой, когда речь идет об удовольствии. Одни совершенно безболезненно от него отказываются, они не созданы для него, удовольствие — это не их дело.

Мы и сами тоже отличаемся от самих себя. — «Не слишком гордись своим сегодняшним целомудрием. Это лишь потому, что вчера его у тебя не было».


Наслаждение никак не связано ни с возрастом, ни с красотой. Ты либо способен к нему, либо нет; ты более или менее к нему склонен. Подобная склонность делает для нас неважным или даже заставляет забыть предназначение любого органа ради восхваления его самодостаточного великолепия.


Удовольствие порой обладает собственным величием: когда ты готов смириться со всем остальным при одной только мысли о том, что оно существует, что оно вообще возможно.


Оттого, что я люблю X., и ради того, чтобы ему было позволено существовать в этом мире, я готов принимать этот мир таким как есть. То же самое можно сказать и об удовольствии.


Оттого, что я люблю X., и ради того, чтобы подтвердить его присутствие в этом мире, доказать, что он действительно есть, мне нужно только, чтобы мир продолжал существовать — почти таким же, и тогда я согласен принять все остальное.


Совершая утренний туалет на следующий день после особых празднеств, чувствуешь, как рука невольно задерживается на лбу, на губах, на кисти другой руки, словно ощупывая их впервые. Едва осмеливаешься пошевелиться, коснуться себя — из страха потревожить те следы, которые усеивают наши тела и украшают наши потайные места.


Наслаждение превращает наше тело в некое подобие блистательного мавзолея, чье великолепие можем созерцать только мы одни, — но гораздо более дорогое, поскольку оплачено всеобщим презрением.


Стыд зачастую является выкупом, уплаченным за особого рода тайные удовольствия, которые во сто крат приятнее, чем признательность, и столь же редки.


Чтобы достойно говорить о плоти, стоило бы создать новый язык, который с помощью аллюзий указывал бы на всё то, что невозможно назвать, не краснея, — может быть, потому, что слова из обычного словаря часто усваиваются и используются без должного почтения.


Чтобы не предавать некоторых невыразимых воспоминаний, не стоит сожалеть о том, что они окружены молчанием; но что не позволяет нам молчать — из стыда или их страха их опошлить — так это сознание того, что многие наши опыты могут оказаться весьма приятны и полезны для кого-то другого.

Иногда встречаешь людей, которые предаются удовольствию с тем же болезненным упоением, как другие — своему позору и бесчестью; это порождение нечистой совести, нечто вроде ошибки в расчетах, которую священники, философы и моралисты используют, чтобы еще усугубить людские страдания.


Позволяя себе некоторые поступки на грани допустимого законом, я насыщаю не столько свои чувства, сколько свое воображение.


Большая ошибка, которая может быть оправдана разве что нехваткой времени, — переходить в любви сразу к главному, тогда как важнее всего второстепенное.


В наслаждении главное — не само наслаждение, а случай, который оно мне предоставляет: уловить нечто необычное в собственных движениях или в лице того, кто разделяет со мной удовольствие, — свидетельство некого мимолетного безумия, которое свидетельствует о божественном присутствии между нами.


Воспоминание об удовольствии — это убежище, нечто вроде тайного Олимпа, собственного и неотчуждаемого, где Небо и Земля сливаются в радостном объятии. Что с того, если наслаждение не длится вечно? Мне достаточно, что довелось его узнать.


Вот только нужно ли, стоит ли начинать все сначала? В некоторых встречах важнее всего их непредвиденность. Есть риск разрушить драгоценное воспоминание, хрупкое, как все истинные шедевры, которое лучше не пытаться подновить.


Всякий раз, когда ты пробуждаешь воспоминание об удовольствии, тем более о каком-то особенном (словно некое божество однажды осенило тебя своим присутствием), — оно продолжается в бесконечности. Воображение вышивает по этой неизменной канве, чувствительность оживляет повторяющиеся узоры, преобразуя их, но не искажая — подобно тому как музыка зачастую является лишь последовательностью вариаций на одну и ту же тему.

И вот — готово. Не отказываясь от новых встреч с X., я разрушаю — да что там, отменяю то волшебство, под сенью которого проходили наши последние свидания.

Загрузка...