И я жила-была

Книга отдельно не выходила. Полностью впервые напечатана в составе сб. «Не спи на закате» (СПб, 1996).

Хоронили управдома,

шли за ним четыре дома,

и старейшие в квартале

три старухи причитали.

А разве знаешь разве знаешь

где найдешь где потеряешь,

об какой корявый сук

обломаешь ты каблук.

восьмистишия

1.

На Оршу, на Ржев, на Моршанск,

на лысые лбы и пригорки,

пропащий нашаривать шанс

в просыпанной пачке махорки,

пропавший нащупывать пульс

в изгибе дрожащего рельса,

в проталинах та́енный путь

среди негорелого леса.

2.

Вот она, долгожданная

фанфара во мгле,

жизнь моя голоштанная

с фонарем на скуле.

Жизнь моя беспечальная,

фонарик да нож.

Долго жданный и чаянный

последний дебош.

3.

Исчерпаны не сны одни,

а даже толкованья,

и пню глухому не сродни

глухое токованье,

и дню слепому не своя,

хрипя и прикипая,

выплескиваясь за края,

судьба моя слепая.

4.

Репьи и перья, перья и репьи,

и пение мотора по ухабам,

по-над ухабами, не трогая земли,

так муравьи поют по-над травою,

так, муравьиною опившись кислотою,

мы за собой следов не замели,

так ластятся к лугам благоуханным

туманы, тучки, росы и ручьи.

5.

Не миру, не городу -

не городу, а

собравшейся по воду

дужке ведра,

сосущему холоду

из недр бытия,

молчащему ворону -

все та же я.

6.

Нещечко мое, собирай вещички,

пора отправляться в дальние края,

загорелось море от малой синички,

замы́калось горе с повечерия.

Загудит гудок, занемеют губы,

закликает, завоет плачея колес,

и любовь и жизнь – все идет на убыль,

катится тенью вагонов под откос.

7.

Проходным двором человечества,

достославным под именем светоча,

прохожу в приближении вечера,

зажигаю свечки, отраженные в речке.

Не столицею… нет, столицей,

огнеглазой, тысячелицей,

под беременной бомбами райскою птицей

мы проходим, храбрые человечки.

8.

Звездочки синего инея

– как лепестки по столу.

Воткнута ветка бузинная

в киевскую пастилу.

Как закипеть, так и выкипеть,

па́ром на льду загустеть.

Хлам по углам порастыкивать

перед приходом гостей.

9.

То ли короче дыханье,

то ли дыхание глубже,

легкие дышат стихами,

лёгко скачу через лужи.

Ох, как скачу я – и через

эту былую запретку,

где подрастающий вереск

небо увидит не в клетку.

10.

Заколдовать, расколдовать,

плевать, что заколдобило,

и в травянистую кровать

навек упасть и набело,

законопатить дом и двор,

и взор, и глаголание,

и только слышать ветер с гор

и нюхать утро раннее.

11.

Этой «тяжести-нежности»

– двух циркачек, сиамских сестриц,

сочлененных в промежности,

расчлененных по краю ресниц, -

над могилою сестринской

в облаках 23-й трамвай,

от метро «Краснопресненской»

громыхающий медленно в рай.

12.

Чем кратче,

тем лутче,

как луч

из-за тучи

на миг

озарит

надир

и зенит.

13.

Дурную бесконечность

поставивши на попа,

да устремится нечисть,

имя же ей толпа,

млея от восхищенья,

хищные рыла раскрыв,

этою тесной щелью

прогрохотать под обрыв.

* * *

«Судьба детей ее не беспокоит»

Эта фраза из акта экспертизы,

серебристым пропетая кларнетом,

утеряла окраску угрозы,

но не вылиняла добела при этом.

Хорошо, когда дышат за стеною

сыновья, а не сокамерницы рядом,

хорошо просыпаться не стеная,

глядя в явь, не пропитанную ядом.

Хорошо не ощупывать извилин,

нет ли сдвига, это ты или не ты, мол,

не осевший вдыхать из-под развалин

прах того, что, дай-то Бог, невозвратимо.

* * *

Лучше умереть раньше,

утром, а не поодиночке,

чтобы не доглядеть фальши

в протяженной, но дрогнувшей нотке.

Будь же кем и хотела,

будто всё заново снова,

опыт, как пар, отлетает от тела

и на холоду сгущается в слово.

* * *

В ожидании конца

не толпитесь на пороге.

Всем достанутся чертоги

в доме нашего Отца.

Не дыши в чужое темя

свежей стружкой и смолой.

За надышанною мглой

есть и место, есть и время.

Шестикрылый номерок

от волнения промок,

на ладони у любого

расплывается лилово.

Не толпитесь за чертою,

не томитесь немотою,

в доме нашего Отца

песни не кончаются.

* * *

Облик милый тепл и кругл, как бублик,

выплыв из глубин полузабвенья,

из высот заоблачных республик,

из долгот того стихотворенья.

Больше мне не рифмовать любови

ни с рассветом, ни со звездной ночью,

зато, глядя в небо голубое,

видеть твердь небесную воочью.

* * *

Погружение, круженье

в той пучине бессловесной,

где отказывает зренье,

слух смолкает бесполезный.

Отряханье праха с пуха,

отрицанье отрицанья,

внешний мир – как оплеуха

на щеке, когда лица нет.

Когда нет лица, ни ока,

ни упрямящейся плоти,

когда тайна только срока

ждет, застыв на повороте.

Тайна хвороста и хвори,

тайна возраста и взора,

тайна ветра, волн и воли,

прославленья и позора.

И, обнявшись с этой тайной,

чая, что настанут сроки,

ты, душа, – как гость случайный

в этом доме, в этом доке.

В этом досуществованьи

не спалить в печи поленья,

как не рассказать словами

таинство Пресуществленья.

* * *

И снова на вопрос ОТКУДА

рифмует битая посуда

с землечерпалкой черепки,

и ковш, пройдя вокзал и почту,

до дна вычерпывает почву,

и земляные ручейки

ссыпаются в курганы обок,

и, вынутая из-за скобок,

душа возводится в квадрат,

и рифма, легкая подруга,

решает квадратуру круга,

чтобы никто не виноват.

* * *

Дни несказа́нные,

дни одичалые,

слепнут глаза мои

солово-чалые.

Блекнут глаза мои,

будто бы за море

в зимнем отчаяньи

цугом отчалили.

* * *

Многозеркальным письмом,

перемноженьем кружка и крючочка

– все то, что не было сном,

стало туманно, размыто, нечетко.

Будто бы ангельский сонм

учит сцепленье крючка и кружочка,

и на листе жестяном

крутится скалка, считалка, решетка.

Ножки-ручки – закорючки,

строчки точек – это тучки.

Вот и – посмотри -

вышел месяц из тумана,

словно в детстве, без обмана,

с ножиком внутри.

* * *

«Переулочек, переул…»

А в кругу этой пе́тельки

жилка синяя бьется и жжет,

фитилек виршепле́тенья,

кружевницын бикфордов шнурок.

И искро́ю на порохе

полыхнут монастырь и пустырь,

если по́ обе по́ руки

фитильку не прикажут: «Застынь».

* * *

Памяти Е.С.Г.

И я жила-была,

и пела летом и зимой, в дождь и зной,

и весной:

«Царевна, бойся феи злой,

феи злой…»

Но вот прошло сто лет,

и спящий пробудился свет

и меч на плуг перековал

и на игрушку – пистолет.

И дожил кое-кто,

и прорастали семена,

имена,

племена,

и танцевала вся страна,

вся страна…

* * *

Поднадзорный потолок

окна белым заволок,

чтобы не глядеть,

с оного-то потолка

свешивается рука,

чтоб тобой владеть

там, где ты по потолку

ходишь за грибами

и где только мысленно

шевелишь губами.

последнее стихотворение

Все отдам, пишите сами,

и гусиных перьев пук,

и глухой, как сом с усами,

в стенки клетки сердца стук.

Все раздам, мешок и шило,

перелет и недолет,

не печалься, все пройдет,

все пойдет, мой друг, на мыло.

* * *

Сожаленья и желанья

уж не властны надо мной.

(1963)

Вот теперь одни не властны,

а другие – к горлу нож,

но и те и те напрасны,

не направишь, не вернешь.

Ни на правом, ни на левом

берегу твоей реки

не встрепещутся припевом

из огарков огоньки.

Не востребуются зори

с полыханием зарниц,

не взопреют чьи-то взоры

в теплоту твоих зениц.

* * *

Лихо, которым

не поминают,

кормится кормом

подножным, подручным,

поездом скорым

пути подминает,

пыль поднимает

по залежам тучным.

Ухом припавши

к рельсе певучей,

лучшим и худшим,

живым и стеклянным

глазом неспавшим,

веком опухшим

в небо под тучей,

над океаном

целится лихо,

холодное брюхо,

выстрелит тихо,

откатится глухо.

* * *

Веронике Шильц

Понедельник, лунный день!

Лук возьми, колчан надень.

Под лучом звезды полынной

шар сияет половиной,

обращенною к земле,

тоже блещущей во мгле.

* * *

Жжется дерево-сандал

в суженных зрачках,

расточает слезный дар

в лужах-ручейках.

Жжется плавленая медь

в горней вышине,

чтобы было умереть

скоро и во сне.

* * *

Отмирает любопытство,

удивленье замирает,

и душа небескорыстно,

но не скрытно занимает

очередь. В разлуке с плотью

и сама оплотянела:

ноздри высунув над топью,

поглотившей облик тела,

дышит газом флогистоном,

углекислый выдыхая

с хрипом, посвистом и стоном,

называемым стихами.

* * *

О, этой искры высеканье,

тропа кремнистая к ограде,

в Замоскворечье, Засекванье,

в Трасте́вере, на Ма́лой Стра́не,

на Петроградской Стороне,

где кто-то помнит обо мне

над Невкою, то ли над Марной,

где пышет, победивши тлен,

на стыке рельс ацетилен

и пляшет рифма саламандрой…

* * *

Что ж ты не растаешь,

утренний снежок,

бедный мой товарищ,

белый мой ожог.

Что же ты не выпал

на исходе дня,

рваный лед не выбелил

там, где полынья,

там, где по соседству

прорубей и прорв

острогой по сердцу

целит рыболов.

* * *

Корова не доится,

трава не растет,

и надвое делится

закат и восход.

И хлеб не уро́дится,

и лен не взойдет.

Вступись, Богородица,

за вдов и сирот.

* * *

Европеянок – в обратном

переводе – кротких

узнаёшь по жарким пятнам

на ланитах знобких.

Приносили жар и горесть,

жажду и веселье,

а остались жаль и горечь,

чужое похмелье.

куплеты

Я спою вам, не тая

(не тая́ – не та́я):

– Я не вывихнутая

и не нанятая

курским щелкать соловьем,

соловьем соловым…

Что веревочкой завьем,

а что зальем столовым.

Блещут капли в бороде

Савла или Павла.

Что есть истина и где?

In vino da tavola.

Та волна и этот вал

накатит, нахлынет,

но за всё, что познавал,

славы, ни хвалы нет

и не будет.

Дело крах,

ни коня, ни царства,

ни полвремени в горах

Марса или Тарса,

ни пол-истины в суме,

ни полбуханки хлеба.

Кто еще в своем уме?

Нам таких не треба.

Полоумный Аполлон

голосит на скверике,

подзорвался граммофон

на полувенгерке.

* * *

Удлинись, дыхание, – говорю.

Улыбнись, мой дальний друг, на заре.

Посмотри, каким огнем я горю

в этом подмороженном феврале.

Удивись, что я еще берегу

то, что было так давно, в январе.

И цветет камелий куст на снегу

на Фобур-Сент-Оноре, во дворе.

* * *

И восходило, и заходило солнышко,

хоть это было на самом деле «или – или»,

хоть мы понапрасну пели: «Выгляни в окошко»,

– когда на небе туманные звезды светили,

а солнце было толщей земли засло́нено

и не мерцало ни на просвет, ни на высвет…

Как удивительно ход светил зависит от слова,

когда само оно на тверди недвижной зависнет.

* * *

Я из тех, кого она

научила говорить.

Этой даты свет и цвет

не устать благодарить.

От цепи откована,

всеми струнами звучать.

Вплоть до часа смертного,

что заставит замолчать.

* * *

Биографий и биотоков

переполненный медный сундук.

Как сказал (бы) академик Востоков,

больше нас не возьмешь на испуг.

Пыль пшеничная реет над током,

и токует глухарь на току,

и расчислены строки по срокам,

чтобы падать нам лыком в строку.

* * *

Хладом повеяло, холодом

с северной стороны.

Хмелем замешена, солодом

память холодной войны.

С надвое сердцем расколотым

косимся, как в протокол:

накрепко ль над серпомолотом

вбито осиновый кол?

Загрузка...