Дедушка Лапин Славкиных сомнений не разделил:
— Это хорошо, что бутылка сразу разбивается и начинка вспыхивает. Таким макаром любую машину запросто так сожгем. А спичку и зажигать незачем: разложи костерок, да и подживляй его сучьями. Как приспичит — поджигай от него бутылки и кидай на здоровье. Оно, конечно, с ваты бензин испаряться будет пока суд да дело. Так ведь ее макнуть в ведерко можно в последний момент. Молодец, хрусталик, уважил старика своей выдумкой!
Дед Лапин был худенький, щуплый. Голова у него белая-белая, волосы на подбородке такие редкие, что брился он раз в неделю.
Одевался дедушка всегда одинаково: зимой и летом носил холщовые брюки и дома ходил даже в жару в старых, подшитых валенках. Для рубашек он никакого другого цвета не признавал, кроме красного. Причем носил их навыпуск, подпоясываясь шнурком.
Однажды чуть ли не год в магазине не было красного материала.
— Давай, Никифор, я тебе синюю рубаху сошью,—уговаривала его бабка.— А то все в красной да в красной, хоть на демонстрацию тебя неси заместо флага.
— Что ты, старая,— отмахнулся дедушка.— Никакого другого цвету мне не надо. Когда помирать буду, попрошу заместо креста красный флаг на шесте повесить. Голым буду, а другой цвет на себя не надену.
— Совсем рехнулся,— беззлобно ворчала бабка.— Вот куплю тебе красный ситец в горошек и сошью из него рубаху, а то совсем как оборванец ходишь. Смотреть стыдно.
— А что — и купи, хрусталик, купи,— миролюбиво соглашался дед.— Оно еще веселее будет.
Пришлось бабке в конце концов и на самом деле покупать красный ситец в белый горошек. Из него шили девчонкам платья, но это дедушку не смутило. Он подпоясался своим плетеным шнурочком и пошел к деду Кузнецову хвастать обновкой.
Между прочим, за эту любовь к красному деда очень не любил общественный бык. Куплен был бык вскладчину всем поселковым «обществом», и держали его во дворах по очереди.
Когда очередь дошла до Хрусталика, он загнал быка во двор и пошел задать ему сена. Дело было зимой, и Хрусталик ходил в старенькой шубе. Пуговиц на его одежде никогда не водилось, и потому, когда он стал размахивать вилами, шуба его распахнулась, обнажив красную рубаху.
Бык подозрительно глядел на мельтешащее перед ним красное пятно и стал не на шутку сердиться. Когда дед поднес ему последний навильник, бык нагнул голову, угрожающе замычал и бросился на Хрусталика. Несмотря на возраст, дедушка шустро кинулся на забор и перелетел через него, как пушинка.
— Вот ведь, скотина рогатая,— укорил он быка.— Да ведь ты, хрусталик, запросто так меня распороть мог!
С тех пор, как бы дед ни маскировался, надевая поверх рубахи свою шубейку или дождевик, бык все равно сердито мычал и, нагнув голову, кидался на него. В конце концов ухаживать за ним взялась бабка, а дед сидел дома и честил его самыми нехорошими словами.
Хозяином дедушка был никудышным. Избенка его всегда протекала, прясла забора стояли вкривь и вкось. Если он пахал огород, то борозды получались зигзагами, с бесчисленными огрехами. Дед Кузнецов не выдерживал и, ворча: «Ну, кино, штобы тебе целину доверить!», — сам брался за чипиги плуга. Если Хрусталик ехал за сеном, то его воз обязательно разваливался дорогой. А если привозил дрова, то они почему-то всегда оказывались или гнилыми, или такими корявыми и сучкастыми, что потом чурки невозможно было расколоть.
А вообще-то он был ласковым, добрым. Пока не приехал Славка, его нередко можно было видеть среди поселковой детворы. Летом он им советовал, как из доски сделать трамплин на речке, а зимой учил, как к санкам приделать руль, чтобы походило на аэросани. И сам непрочь был на них прокатиться.
Теперь дедушка всерьез готовился к войне с японцами: с ними у него были особые счеты. В гражданскую войну японцы заподозрили Лапина в связи с партизанами. Улик у-них никаких не было, но на всякий случай они выпороли его шомполами.
Пороли на лужайке, где теперь стояли наши дома. С тех пор к ней и прилипло название проклятого места. Японцы согнали сюда всех жителей поселка: стариков, детей и женщин. Лапина раздели донага, привязали к козлам. За то, что он укусил одного из солдат, когда его привязывали вожжами, Лапину добавили тридцать шомполов.
Полуживого, всего окровавленного, Лапина принесли домой на одеяле. Через полмесяца, оправившись, он ушел в партизаны. Но тот позор и унижение переживал до сих пор.
— Я, Шлава, никогда не забуду их шомполов, — жаловался дедушка Славке. — Я в гражданскую войну на них насмотрелся. На энтой станции они не только свиней переели, а и всех курей постреляли. Готовили мы тогда на них сильное наступление, хорошо бы по шее дали. Да, вишь ты, приказ вскорости вышел — не трогать япошек. Мол, тогда с Японией война может начаться. Так и ушли они от нас непобитыми. А сколько людям беды причинили! Не теперь с ними война будет сурьезная, истинный крест. Надо уговорить Петру Михайловича съездить в тайгу, посмотреть старые партизанские землянки. Поди совсем развалились, ремонтировать надо.
Дедушка снимал со стены старую берданку, принимаясь в который раз чистить изъеденный раковинами ствол.
— Патронов маловато, Шлава,— вздыхал он.— Взялись бы с Васькой, отлили бы мне пули. Был у меня хороший клып, да Кунюша летось стащил. Придумай, Хрусталик, что-нибудь, а уж пули мне отлей, будь ласка.
И дед шепеляво запевал под нос непонятную для нас песню:
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик,
И ходит он взад и вперед,
И бьет он проворно тревогу.