ОТШЕЛЬНИК

Комната полна гостей. Медный канделябр, по средине потолка, тщательно вычищен. Столы покрыты чистыми белыми скатертями, вся ком­ната носит на себе какой-то особенный празд­ничный отпечаток. Гости одеты в самых лучших праздничных платьях: мужчины в черных шелковых длиннополых кафтанах, женщины в атласных шубенках и в жем­чужных ожерельях.

Сегодня суббота.

Все гости привели с собою и детей, которые наполняют комнату шумом и визгом. Стар­шие также громко разговаривают между собою, перебивая друг друга, шутят, смеются и хо­хочут, — словом, веселятся от души. Сегодня суббота — и мы упиваемся субботним покоем, точно опиумом; мы забываем заботы, которые еще вчера окружали нас и которые завтра снова наплывут, как непрошенные гости. Мы на короткое время выныриваем из холодных волн на зеленый берег, мы сбрасываем с себя размокшее от пота платье, забываем на минуту железную действительность — и перехо­дим в кратковременное царствие веселого сна, с его розовыми мечтами, солнечным сиянием, с его радужными красками и благоухающим запахом, Оттого-то мы и приветствуем суб­боту, как милую невесту, блеском свечей и веселыми гимнами!

Вдруг, в комнате все умолкает, все те­снится вокруг большего круглого стола, на который, как на жертвенник, каждый кла­дет свою лепту. Вещи, вещицы, шелковые платки, толстые молитвенники с зеленым и желтым обрезом, амстердамские библии в пергаментных переплетах, даже маленькие серебряные часики и табакерка из туль­ского серебра — подарки доброго дяди и ста­рой бабушки — кладутся у ног пятилетнего мальчика, которого учитель, меламед, поста­вил на стол.

— Ну, Менделе, говорит учитель, рассма­тривая преподнесённые его питомцу подарки, начни-ка друту (речь).

— Берейшис боро элогим — начинает мальчик звонким голоском; публика сдержи­вает дыхание, слышны только громкие слова дитяти. Мендель окончил уже элементарный курс еврейской грамоты и сегодня начинает новый курс — изучение Библии. Начало этого учения празднуется во всех набожных еврей­ских семействах особенно торжественным образом. Родители радуются, видя какие успехи делает их сынок; ребенок и учитель ра­дуются подаркам и похвалам, а родственни­ки и знакомые, взамен своих подарков, на­слаждаются сладкой грушей, сладким медом, кислым пивом, вкусными пирожками и кон­фетами разного рода.

Как елей течет груша с уст Менделя. Счастливые родители готовы плакать от ра­дости и блаженства, глядя на ребенка, стоящего на столе в своем зеленом балахончике, с ермолочкой, выложенной золотыми галунами, на голове, с ясным взглядом и звонким голоском. Бедные родители! Они в эту ми­нуту мечтают о светлом будущем: Мендель будет расти годами и познаниями, он сде­лается раввином, знаменитым Рабби, из-за которого люди спорят, перед мудростью ко­торого все падает ниц, к которому народ стремится как к Мезерическому Реббе, кото­рый лечит хромых и слепым возвращает зрение — силою молитвы!.. Когда Мендель окон­чил свою друту безграничный восторг овла­дел всеми, на Менделя сыплются поцелуи от свежих и поблекших уст...

С этой минуты мальчик живет исключи­тельно для изучения Библии. Всякое другое за­нятие, всякое другое употребление своих сил, всякое развлечение, игры и шутки юности, все, что радует сердце и укрепляет тело — все изгнано из его мертвой жизни. Единственная пища, которой питается дух его — Библия; це­лые годы жует и пережевывает он текст за текстом без конца. Потом, когда маль­чик подрастает, его вводят в лабиринт Талмуда; нить Ариадны держит в руках своих строгий и неумолимый учитель, который все дальше и дальше водит его по катакомбам давно прошедшего, в которых его предки на­бальзамировали свою мудрость, свои предрассуд­ки и свое суеверие для будущих столетий. Он гонит его через области, которые должны были бы остаться закрытыми для молодого ума, он посвящает его в тайны, принадлежащие более зрелому возрасту, и насилует молодой и неж­ный ум казуистическими тонкостями, на вер­шинах которых голова его кружится.

По той же самой дороге, по которой идут дети всех фанатических или лицемерных отцов, карабкается и Мендель, не зная ни от­дыха, ни покоя. За ним стоит его настав­ник с фолиантом в одной руке, с розгой в другой; отец гонит, родственники гонят, и мальчика, наконец, прогоняют сквозь строй толстобрюхих книг, которые только спокой­ный, ясный дух, проницательный ум мо­жет сделать предметом серьезного изучения в часы досуга. Понятно, что эта неразумная воспитательная и образовательная система уби­вает будущность мальчика, который проводит лучшие свои годы в изучении предметов, не­пригодных для практической жизни, не име­ющих для неё никакой цены, и вступая в тот возраст, когда нужда гонит к работе, он ничего не знает, ничего не умеет, ни за что не может взяться. Посещение хедера — это тяжелый, трудный путь, на котором нет ни отдыха, ни развлечения; это долгий путь пеш­ком, на котором вянет юность, блекнет цвет, гаснет огонь, и тело становится вялым, тощим и слабосильным, — это путь, на кото­ром в семнадцать лет человек уже пере­стает быть молодым и уже сгибается под тя­жестью этого ничтожного числа лет безрадост­ного и скучного детства; это — голая песчаная пустыня, без листьев и цветов, без зелени и свежести, — это небо без солнечного света!

Семнадцать лет! Скорей, юноша — жизнь коротка, родители стареют, невесты растут во всех углах и концах, скорей, ищи себе жену, ибо нехорошо человеку жить одному на земле. Семнадцать лет — и еще ничего для будущего, для семейной жизни, — как будто время не имеет крыльев, как будто свет не имеет невест!

Родители хлопочут, шадхан[1] тоже ра­ботает, тетки и дяди не дают покоя, — ради Бога, уже пушок растет на подбород­ке у Менделя! Счастливый путь, — юноша, это жизненный путь, юноша, — ты несчастный человек!

Пугливый взор опущен в землю, кровь подступает к бледным щекам — Мендель стоит перед своей невестой, дрожит, сты­дится, без воли, без понимания того, что он делает, что другие делают с ним! Оба они смотрят в землю, — к чему видеть друг друга? Родители желали, и небо решило, — кто посмеет противиться решению неба? Тонкое покрывало опускают на лице невесты, жених набожно повторяет за раввином обычную фор­мулу, дрожащими руками надевает кольцо на протянутый палец и жадно пьет поднесен­ное вино, — целый день он ничего в рот не брал, — разбивает ногой чашу, и стоит одной ногой в хедере, а другой — в супружестве! Давно пора! Семнадцать лет! Помилуйте, да отцу его было всего пятнадцать, когда он стоял под хупе[2], матери его было всего шестнадцать, когда она носила его под грудью! Да, нынешнее поколение портится!

Годы бегут и тащат нас с собою. Ро­дители Менделя удалились в царство теней, царство страха и ожиданий, куда удаляется утомленная надежда, куда набожность уносит свои драгоценности, где вера ищет возна­граждения за все земные лишения. Мендель остался один, без помощи, без опоры, пре­доставленный своей собственной слабости. Он еще никогда не знал заботы, он никог­да не думал ни о настоящем, ни о буду­щем, он предоставлял родителям заботить­ся и работать за него. Теперь, после их смер­ти, сын стоял без плана, не зная за что взяться и что предпринять. Добрый отец, правда, заботился о своем добром дитяти; он оставил ему в наследство старую серебряную посуду, старые и новые рубли, шелковые и меховые платья, домашнюю медную и вся­кого другого рода посуду. Старые вещи были скоро проданы наследником торговцу, и деньги заперты в сундуке. К несчастью, он не знал никакого средства, как оживить эти мертвые ку­ски меди и серебра, и как заставить их расти; ежедневно черпал он из податливого сунду­ка; он черпал беззаботно до того, когда в одно прекрасное зимнее утро он нашел сундук пустым, не было в нем ни одной из тех чу­додейных бляшек, которые обладают такою магнетическою силою. В сундуке ни копейки, в доме ни куска хлеба, в печи нет дров, снег бьет в окна, ветер свистит в тру­бе, — Мендель, его жена, дети дрожат от холода и голода, — но он, — он не говорит ни слова, пусть плачет жена, пусть кричат дети; он жмет плечами и набожно говорит: «так, значит, Богу угодно; что Он делает, сделано хорошо!» И затем он уходит.

Куда?

В школу, где живут нищета и набожность, лишение и вера; где благодетельные люди оты­скивают бедных, когда хотят совершать свои благодеяния втайне; в школу, куда бого­боязненное счастье приносит свое благодаре­ние, а несчастье свое тихое горе, и где в молитве проводят свою жизнь те, для кото­рых ничего больше не осталось в жизни и которым нечего уже терять в ней!

Молитва кончилась; все расходятся домой; пустеет молитвенный дом, где еще за ми­нуту перед тем раздавались сотни голосов молящихся, возносивших свои утренния мо­литвы небу. Лампадки, зажигаемые за упокой усопших, горят тусклым огнем и издали кажутся желтыми пятнами при свете солнца. Скамьи и столы сдвинуты в беспорядке; по­сетители, видно, так же поспешно ушли, как поспешно пришли на молитву, — время всем дорого и все знают его скоротечность. Только Мендель еще сидит в школе, — единственный человек, для которого время, казалось, не имело в себе ничего дорогого, ни скоротечного, один из всей толпы, так поспешно и быстро удалившейся, остался он, погрузив глаза и ум в толстую книгу. Проходящее время, удалившиеся из школы люди, жена и дети, жизненные заботы, — все и все забыты. Что ему, отшельнику, до всего света, в котором все кипит, шипит и ле­нится, как в котле колдуньи? Какое дело ему до людей, вечно трудящихся у машины жизни, орошая ее своим потом и кровью? Его серд­це посвящено Богу, его дух — учениям, соб­ранным в этой книге. Когда этот человек, теперь уже пожелтевший, как пергаментные листы, лежащие перед ним, поседевший от времени и недостатка воздуха и движения, ли­шился своих родителей и оставшегося после них наследства, когда он лишился последнего куска хлеба, не зная к кому обратиться за помощью, — тогда перед ним открылись две­ри школы, в которой он проводит день за днем в молитве и учении, в посту и стра­даниях, от восхода до заката солнца. Вечно открытый Божий дом принял его со всем его горем, и набожные посетители этого дома уделяют несколько крох этому человеку, который молится и читает псалмы за упо­кой душ умерших, который для счастливых имеет наготове улыбку, а для несчастных — слово утешения.

При всех печальных и радостных слу­чаях, призывается отшельник. К нему об­ращаются и набожный и просвещенный, по­тому что в часы несчастья все люди с рав­ным страхом обращаются к помощи веры. Когда в каком-нибудь доме появляется бо­лезнь, когда врач отчаивается, а друзья пла­чут, тогда нанимают этого человека читать псалмы и молить небо, чтобы оно отвратило грозящее несчастье. Когда удар разразится, и рука смерти поразит милую голову, от­шельник всю ночь сидит при усопшем и молит небо об упокое для улетевшей души! Он молится у колыбели новорожденного ди­тяти, которое едва раскрывает глаза, равно как и у постели умирающего, глаза которого навеки закрывайся. С тем же душевным спокойствием, с которым он стоит у ко­лыбели, стоит он и у свежераскопанной мо­гилы; с тем же равнодушием, с каким он идет на пир новобрачных, он отправляет­ся и на похороны усопшего. Он уже видел столько несчастья, он уже слышал столько плача, он был свидетелем стольких слез и стольких страданий, что сердце его превра­тилось в глыбу земли, в которой несчастный хорони и свое горе, а радость сеет свои цве­ты; его грудь — точно комната, которая укра­шается для праздника и обвешивается черными покрывалами в день траура! Повсюду он при­носит молитву, — хочется же всякому жить!

И бывают иногда времена, когда дела этого человека также процветают.

Когда эпидемия царствует в городе и быстро пожирает жертву за жертвой, тогда прощай школа и фолианты! Работа, работа по горло! Умирающие не медлят, гробокопатели быстро работают лопатами, а отшельник всегда готов. Во всех домах слышны плач и молитвы, и повсюду необходимым гостем является отшельник. Окончив работу в одном доме, он спешит в другой. Куда вошли бо­лезнь, доктор и плач, туда входит и от­шельник, их вечный спутник, и деньги сып­лются как слезы. Он мог бы даже разбогатеть, если бы его семейство не было так многочи­сленно. При том же у Реб-Менделя дочка на поре — дочери быстро растут в глазах ро­дителя — девятнадцатилетняя девица, для кото­рой отец должен копить копейку к копейке, грош к грошу, чтобы достать мужа для сво­его дитятки. Кто теперь женится без денег, даже если невеста дочь Реб-Менделя? Сколь­ко раз набожный отец поднимал руки к небу, сколько бессонных ночей провела бед­ная мать, размышляя об участи своей подраставшей дочери, которая еще до сих пор не нашла себе мужа! «Не заботься, Бог помо­жет», утешал ее иногда твердый в своей вере муж;

И Бог помог!

В одно прекрасное утро отшельник при­шел к себе домой, — что с ним случалось довольно редко.

— Хана, кричит он, хотя он и стоял подле своей жены, — Хана!

— Что тебе, Мендель!

— Да радуйся же, жена, Мирль замуж вы­ходит!

— Ты пьян, что ли? Или ты выиграл терну в лотерее?

— Нет, но она все-таки выйдет замуж.

— Так говори же яснее! Ведь ты, можешь убить человека!

— Ты знаешь Реб-Иицхака, представителя нашего общества?

— Ну?

— Реб-Иицхак приходит сегодня в си­нагогу; он сильно плакал во время молитвы, у него жена недавно умерла, а дитя лежит при смер­ти. После молитвы он взошел на Алмемор[3] и сказал: Холера усиливается; наши дома обве­дены черною чертою, грешники исповедовались, женщины и дети носят талисманы, пи­санные рукою Мезерического раввина; гробов­щик умер[4], — а холера все еще не умень­шается! Раввин советует обвенчать бедного молодого человека с бедною молодою девуш­кою и чтобы венчание совершилось на клад­бище, потому что свадьба на могилах усми­ряет гнев Бога и ослабляет силу холеры. Я, прибавил Реб-Иицхак, дам платье, я собе­ру деньги для молодых, если они согласят­ся обвенчаться на кладбище и... что же ты ду­маешь, Хана?

— Что же мне думать, Мендель? Ты ду­маешь о нашей Мирле?

— Да; знаешь ли ты Иешива-бухера[5] Цалеля?

— Он беден как монастырская крыса, но набожен и честен.

— Реб-Иицхак уж позаботится о детях, и вся община поможет нам, она даст платья и деньги, — это уж не наше дело.

— Конечно, Мирль уж не молода, — делай как знаешь.

Имея согласие жены, и не спрашивая мнения своей дочери, которая в подобном деле не име­ет никакого голоса, Мендель бежит к Реб-Иицхаку; скромного Цалеля с торжеством при­водят в дом Реб-Иицхака, сговоры совер­шаются скоро и быстро, — дело спешное, мед­лить нельзя!

Солнце как огненный шар горит на лет­нем небе. Жнецы работают на золотистой ниве — без песни и без веселья; даже коса, кажется, сама избегает камней, чтобы звон­ким ударом не прервать тишины, и беззвучно бросает снопы. И птица на дереве давно уже не пела, и эхо давно уже разучилось повто­рять веселые песни. Дорога, пролегающая че­рез поля, обыкновенно оживленная, теперь точ­но вымерла, не видно на ней ни пешехода, ни ездока, ни кибиток, ни лошадей. Только узкая тропинка, ведущая из города на кладбище, несколько оживлена. Мрачные толпы молча проходят с своими черными ношами, — новый гость для матери земли, которая уже много жертв приняла в свое лоно! Не слышно брен­чанья денежной кружки, никто не взывает о подаянии, кто может дать, тот теперь охот­но дает сам, да и сколько уже просящих замолкло! Смерть идет без шума, без сви­ты, без взываний. Страх разгоняет толпу и отменяет все обряды.

Вдруг, странный, дикий шум прерывает молчание. Жнецы в испуге оставляют рабо­ту, молчаливые гробоносильщики оглядывают­ся, — громадная толпа с страшным шумом подвигается вперед, всякий, чье сердце полно фанатизмом и суеверием, кто хочет зату­шить в себе страх, кто в жилище смерти хочет видеть признак, жизни, следует за толпою. Музыка гремит, как будто соби­рается разбудить уснувших на веки. Это сва­дебная церемония, которая должна совершиться на кладбище, чтоб положить конец опусто­шительной эпидемии. Невеста великолепно раз­одета, и жених разряжен, — несчастные, они улыбаются, они думают, что совершают бого­угодное дело.

Пестрая толпа входит в черные ворота, открытые как пасть кровожадного чудови­ща; музыканты невольно опускают смычки на пороге смерти, где кусты и деревья коренятся в костях их предков. Самые шумные гуляки утихают в виду множества свежих холмов, открытых могил, множества трупов и заплаканных лиц, в последний раз сопро­вождающих сюда дорогих сердцу покойни­ков. Разряженный жених не улыбается больше, разодетая невеста бледна, — действитель­ность ужаснее изображения её!

Ху па поставлена и священный обряд начи­нается. Кто дерзнет ликовать теперь при соеди­нении двух сердец в виду смерти и страха. Шумная толпа молчит, как могилы вокруг неё; присутствующие теснее скучиваются из боязни и предчувствия; несчастные, — они не знают, что чем теснее масса, чем гуще толпа, тем больше опасность. Дорого бы за­платили многие за то, чтобы лучше не идти за толпою!

Церемония кончилась; мать целует свою дочь, а отец обнимает своего зятя.

Но — Боже! — он шатается — его лице си­неет — глаза видимо вваливаются — судороги схватывают все тело — бедный отшельник! Ты стольких провожал на это место, мо­лился здесь за их души при открытых мо­гилах, — свою собственную дочь ты бесстраш­но привел сюда и не побоялся провести такой радостный день между могилами — твой час настал — и ты умираешь, как жил, на священном месте, на общественной земле, окруженный человеческой помощью, которая не может помочь, которая не в состоянии освободить тебя — там от несчастья, здесь — от смерти. Прощай же, и, может быть, че­рез много-много лет, твой правнук в та­кую же страшную годину приведет сюда сво­его сына для такой же церемонии — ибо суеверие не вымирает!

Загрузка...