Позднею ночью пред низеньким деревянным домиком одного маленького местечка на Волыни останавливается небольшой отряд солдат и несколько чиновников. Старший из них постукивает палкой в дверь, выходящую на улицу непосредственно из жилой комнаты. Он стучится очень осторожно, чтоб не разбудить заранее обитателей соседних домов, которых ждет такое же ночное посещение, и терпеливо ждет, пока в домике не замечается огонь и полунагой еврей появляется на пороге. Крик ужаса заглушается на устах еврея плоскою рукою солдата. Дверь опять запирается и ночные посетители находятся в плохо-освещенной комнате.
Эти ночные гости никто иные как сыщики рекрутов; под покровом ночи подкрадываются они к спящим жителям, застигают их врасплох и уводят тех, которые подлежат рекрутской повинности.
На своей маленькой кроватке спит двенадцатилетний мальчик. Два человека приближается к нему; мальчик пробудился и остолбенел от испуга; его стаскивают с постели, осматривают; мальчик одноглазый — он спасен!
С досадой оттолкнув мальчика так, что он упал на землю, сыщики приближаются к постели хозяйки. Страшный крик оглашает воздух; мать, олицетворенное горе, обнимает мальчика, который, с счастливою детскою улыбкой на устах, все еще спит у её груди; она умоляет, — не людей, которые простирают свои суровые руки к спящему ребенку, — а Бога; от Него ждет она защиту и помощи. Но Бог не услышал её: сыщики удаляются и мать лишилась своего дитяти!
Таких-то маленьких детей брали, бывало, в России у еврейского населения, чтобы воспитать из них сильных воинов. Их то хотели приучить к лишениям и тягостям военной службы, — и отчуждать от родителей, от еврейской нации, от еврейской религии. В отдаленных чуждых краях, среди чуждых племен, под железною строгостью, под беспрерывными тяжкими работами, одни изнемогали от тоски по родине, другие от различных других мучений, между тем как остававшиеся в живых ничего не могли спасти из своих воспоминаний и забывали место, где стояла колыбель их, забывали отца, мать, молитву все на свете поглощается волнами времени!
Точно в ожидании злокачественной болезни, страшной чумы, находилось население пред наступлением рекрутского набора, который лишал так много семейств их любимых детей в таком возрасте, когда последние еще так нуждаются в уходе матери, в защите отца, и лишали их почти навсегда. Пока дети вырастут, пока они прослужат определенное число лет, пока возвратятся с Кавказских гор, с снежных полей Камчатки, с границ Китая, смерть скосит на родине всех близких и любимых; несчастные родители отойдут к вечному сну, не приголубив, не увидев еще раз своих детей!
Ночь прошла, оставив за собою много несчастных семейств, рыдающих матерей и плачущих детей. Многие семейства лишились своих ближайших членов. Слезы текли повсюду. Точно покойников в последний путь сопровождали родители и родственники маленьких детей, когда их утром, как стадо, отправили в губернский город: ужасные рыданья, крики печали и отчаяния, изнеможение под тяжестью несчастия, а на возвратном пути — растрепанные волосы, разорванные платья, израненные руки. Вопли, какие только могут вырваться из тяжело-раненного сердца матери, крики, какие только глубокое горе может вырвать из груди отца, наполняли воздух!
В комнату, где ночью из объятий матери вырвано было любимое дитя, тихо входит маленький, коренастый и крепкого сложения человек, с хитрыми неприятными глазами и рыжей бородой, одетый по-деревенски, в коротком белом овчинном тулупе, опоясанном красным кушаком.
В мрачной комнате блеснул луч надежды.
— Ах, Иона! Вы уж верно знаете о несчастье, которое нас постигло? — говорит жена.
— Да, конечно.
— Что делать, любезный Иона?
— Надо переправить мальчика через границу. Это ясно.
— А разве это еще возможно?
Старик пожал плечами.
— Разве Иона когда-либо потерпел неудачу, когда он что нибуд предпринял, или он соврал, когда что-нибудь обещал?
— Сколько же это будет стоить? Вы знаете, мы люди бедные. Будьте снисходительны!
— Я, конечно, лучший человек в мире. Пятьдесят рублей. Пятьдесят рублей серебром, Ривке-леб (Ривке-жизнь). Довольны вы?
— Боже милостивый! Как можете вы требовать от нас пятидесяти рублей?
— От других я беру шестьдесят, восемьдесят и сто рублей. Вы думаете. Ривке, что при этих делах наживешь богатства? Попробуйте, украдите мальчика из рук конвоя и проводите его через кордон, среди русских казаков, и вы увидите какой это горький кусок хлеба. Если вы дадите мне одной полушкой меньше пятидесяти рублей, то это будет все равно, как бы вы мне ничего не дали.
— Чего же ты молчишь, Хуне? Разве Хаим-леб тебе пасынок? — обратилась Ривке к своему мужу и в тоже время толчком в бок пробудила его от глубокой летаргии, в которую впал было пораженный печалью отец. Глаза его не имели слез, уста его не произнесли ни одной жалобы, сердце его было глухо и мрачно как гроб. Это было любимое дитя, которое у него отняли; горе мужчины скрывается в глубине души, вместо того, чтоб вырваться наружу.
— Ривке-жизнь, — сказал он, — дай столько, сколько имеешь, и если ты ничего не имеешь, то мы пойдем нищенствовать для спасения нашего дитяти.
— Дай, дай! Тебе легко сказать; ты целый день сидишь за талмудом, ничего не делаешь и ничего не зарабатываешь. Смотрите, реб Иона, что я за несчастная женщина: муж ничего не в состоянии заработать; я должна возиться с детьми, сидеть в лавке, быть кормилицей; верьте мне, всякая копейка приходится мне горьким потом. Я вам дам тридцать рублей.
— Если вы мне даже дадите пятьдесят рублей без щепотки табаку, то называйте меня подлецом, если я сделаю хоть один шаг для вашего мальчика. Я рискую своей жизнью, и потому хочу по крайней мере что-нибудь заработать!
— Я вас прошу, реб-Иона!
Реб-Иона быстро повернулся к двери и взялся было уже за ручку, но несчастная женщина бросается за ним.
— Пусть будет по воле Бога, — сказала она, пятьдесят, так пятьдесят!
— Деньги пожалуйте! — сказал контрабандист, показывая свою ладонь.
— Теперь же? сию минуту?
— Таких денег в долг не верят.
Ривке взялась обеими руками за голову, развязала жемчужную повязку, которую в то время носили на голове еврейские женщины в России, и теперь еще носят в Галиции, со слезами на глазах передала ее контрабандисту и протолкнула его к двери.
— Теперь ступайте. Господь да охранит мое дитя! — сказала она. — Мой стернбиндель (жемчужная повязка на лбу) стоит вдвое против того, что я должна вам уплатить. Когда дитя мое будет в безопасности я с божьею помощью выкуплю его.
Грустно бродит маленький мальчик по одной из оживленных улиц Житомира. С детским любопытством останавливает он свой взор на каждой вывеске, на каждом красивом доме, на каждом встречном в мундире, пред которым он проходит с открытою головою; с изумленным взглядом смотрит он на все, что попадается ему в этом оживленном чужом городе, и на детском лице его выражается удивление. Но когда в голове несчастного ребенка на минуту возбуждается сознание своего положения, когда он вспоминает отдаленную родину, родителей, братьев и сестер, товарищей хедера, когда в уме его воскресает все то, что недавно умерло для него такою быстрою смертью — тогда глаза его наполняются слезами, головка его, как нежное растение в сильную бурю, упадает на грудь, и не нужно сильного толчка со стороны следующего за ним солдата, чтобы он подвигался далее. Это дитя — рекрут.
В ту страшную ночь вырванный из объятий матери и брошенный в враждебную жизнь, прежде чем он достаточно окреп для перенесения её бурь, этот несчастный мальчик стоит теперь одинок среди чуждых ему людей, у которых нет для него ни слова утешения, ни ласковой улыбки.
За ним следует — образ его будущности, инвалид — ветхий, разваливающийся человек, над которым прошли уже бури жизни и который с трудом еще борется с нею!
У угла улицы, где кипело особенное оживление толпы, к солдату подошел бородатый, полумаскированный человек; в руках его было несколько цветных платков. «Купи у меня красивый платок», — обратился он к солдату, — «дешево отдам».
— У меня денег нет, ответил инвалид и хотел продолжать свой путь. Но разносчик удерживает его.
— У тебя денег нет? Это ничего не значит, ведь я тебя знаю.
— Ты меня знаешь?
— Да ведь мы земляки! Ведь ты из…?
— Из Иединица.
— Ну да, и я тоже оттуда.
— Но я уж пятнадцать лет не был на родине.
— Столько же времени и меня там не было. Ты хороший человек, возьми этот платок, когда увидимся дома, ты мне заплатишь.
Всовывая платок в глубокий карман своей шинели, солдат стал оглядываться за порученным его надзору мальчиком. Мальчик исчез. Инвалид остолбенел от ужаса.
— Господи, Боже! — вскрикнул он; — где мой рекрут?!
— Разве у тебя был рекрут?
— Да, маленький такой, еврейчик; Господи, куда же он делся?
— Маленький мальчик, с черными волосами, в серой шапке?
— Да, да!
— В темно-синем сюртучке, с узелком в руках?
— Да, да!
— Он, кажется, вошел в тот шинок; там найдешь его, шалуна.
И бородатый человек повернул за угол, где ожидал его товарищ.
— В безопасности? — спросил он последнего.
— Совершенно. В то время, как ты болтал с солдатом, я увел мальчика на квартиру к остальным. Мы можем сегодня же ночью двинуться в путь.
Ночь была темная; на небе ни одной звездочки; на дороге — ни одного путника; ветер стонал под тяжестью облаков, которые он переносил на своих крыльях.
В пограничном русском местечке Н... все было уже объято глубоким сном, только ворота одной гостиницы были еще открыты. Там горела еще свеча и усталый хозяин полудремал за прилавком пустой комнаты. Очевидно было, что здесь кого-то еще ждут.
Наконец прибыли ожидаемые гости; хозяин вышел в переднюю и осветил телегу, на которой сидели двое мужчин.
— Шолом-алейхем!
— Никого нету? — спросил один из приехавших, соскакивая с телеги.
— Ни души!
— Так помогите детям выйти.
— Сколько их?
— Четверо.
На телеге лежало сено, пустые бочки и разные другие вещи, и между ними четыре мальчика в самом жалком состоянии, дрожавшие от страха и холода. Когда ворота затворились за телегой, мальчики выползли из своего помещения, в котором они лежали точно упакованные, и боязливо теснились друг к другу, держа в руках узелки — все достояние, которое они взяли с собою из родительского дома.
— В комнату! — скомандовал один из вожатых, и мальчики поспешили в гостиницу, где им дали хлеба и водки. Ни один из несчастных мальчиков не осмелился сказать ни одного слова этим мрачным людям; точно немые жались они в уголке. Час прошел ужасно медленно. Дети начали дремать. Они привыкли в эту пору наслаждаться уже спокойным сном в объятиях отца или матери. Вдруг суровый голос контрабандиста разбудил их.
— Живо ребята! — сказал он, — вперед!
Они поднялись и, протирая глаза, направились к выходу.
Телега и лошади остались в гостинице; дорогу приходилось теперь продолжать пешком.
Гостиница затворилась за путешественниками, которые молча отправились... Ночь была, темная и бурная.
Вскоре они спустились к лесу. В этом лесу стоят пограничные столбы России и Австрии и разъезжают пикеты казаков, поджидающие контрабандистов.
Решительная минута приближалась.
Осень высушила листья деревьев; сильный ветер срывал теперь эти желтые листья, которые с шумом падали на землю; иссохшие ветви также хрустели под ударами ветра. Господь послал его для того, чтобы не слышно было шагов ночных путников по хрустевшим листьям. С затаенным дыханием, с вытянутою головою, всецело превращенные в слух и зрение, оба вожатые опытным шагом пробирались между деревьями. Дети следовали за ними. По временам вожатые, испуганные каким-нибудь шумом, или обнаженным деревом, останавливались — точно пригвожденные. Потом снова осторожно подвигались вперед. Дорога казалась нескончаемою; минуты тянулись часами.
Тяжел, горек хлеб, пожинаемый при свисте пуль, и проклятье Божье «ты будешь в поте лица твоего добывать хлеб свой» — благодать в сравнении с этим ремеслом.
Обетованная земля не могла уже быть далеко; до кордона оставалось, по всей вероятности, несколько сот шагов.
Решительная минута наступила.
Вдруг недалеко послышался лай собаки. Маленький караван остановился, точно окаменелый. Как овцы, теснящиеся около своего пастуха при приближении волка, прижались дети к своим испуганным вожатым.
Вблизи послышались голоса. — Контрабандисты, точно по условленному знаку, разом подняли каждый по круглому камню и бросили их с такою ловкостью, что камни полетели далеко через верхушки деревьев того места, где находились казаки. Шум этого падения з ввел в заблуждение пограничных стражей и отвлек их внимание в противоположную сторону. Затем, с быстротою мысли, контрабандисты схватили на руки двух младших мальчиков и побежали во всю прыть поперек леса; другие два мальчика следовали за ними, пыхтя и задыхаясь. Кордон остался позади беглецов! Но они все еще не смели остановиться; ведь казаки легко могли преследовать их и за границей и захватить даже на Австрийской земле... А там кто освободил бы их и принял бы их сторону? Поэтому они продолжали бежать, сколько хватало силы, и наконец, когда восток уже начал озаряться лучами солнца, упали на голую землю, совершенно изнеможенные и облитые потом.
Они были спасены!
Через час они входили в один Австрийский город, приютивший уже много таких молодых беглецов; которые приходили туда искать убежища в таком же бедственном положении. Здесь, около первого же дома, кончалась работа контрабандистов и принятая ими на себя обязанность, здесь имели они уже право предоставить малюток их собственной судьбе.
— Ступайте налево в эту улицу, сказали они несчастным детям; там вы увидите молитвенный дом, желтый с большими сводчатыми окнами, войдите туда, и там найдете евреев, которые о вас позаботятся.
Контрабандисты исчезли. Дети остались одни. Боязливо вступила маленькая группа в божий дом; усталые, полусонные, изнеможенные страхом, голодом и холодом, бедные малютки едва держались на ногах. Несколько молельщиков, еще остававшихся в синагоге, тотчас же окружили несчастных.
Сострадание присуще всякому еврею.
— Из России? — спросили они.
Дети утвердительно кивнули головой.
— Имеете вы здесь родственников?
Дети сделали отрицательное движение.
— Куда вы хотите идти?
Мальчики пожали плечами.
— Кто вас привез сюда?
— Два контрабандиста, реб-Иона и реб-Лейб.
— Где они?
— Не знаем.
Откуда в самом деле могли это знать малютки? Люди, занимающиеся этим опасным ремеслом, имеют сильные руки, они храбры до дерзости, ноги уносят их на далекие пространства, глаза их проникают темноту, но у них нет сердца. Дети, которых они освобождают и переправляют через границу — для них ничто иное как вещи, предметы торговли, они доставляют их на место назначенья и затем более не заботятся о них. Кончив работу, они в туже ночь снова крадутся на место своей деятельности, чтобы новою хитростью освободить новых рекрутов, подвергнуть себя новым опасностям и снова пробраться через кордон, окруженный казаками, точно живой стеною. А если солдатская пуля наконец и залетит к ним и врежется в их каменную грудь, — что ж такое? — ведь умирают только раз, а пробел тотчас же пополнится: другой смельчак пойдет по следам убитого и точно также станет переправлять свой живой товар темною ночью, лесом, мимо стерегущих казаков, до порога молитвенного дома.
Но эти дети!
Сироты при жизни родителей, вырванные с корнем из родной земли и пересаженные на чужую почву, одинокие, среди всевозможных бедствий, лишенные всяких средств, всякой опоры и защиты, — эти несчастные ввергаются в страдальческую бурную жизнь, и носятся без руля и компаса легкою добычею волн, в которых они большею частью и погибают.
Правда, милосердие и благочестие протягивали руку несчастным малюткам, на долю их перепадала милостыня, то в виде куска хлеба, то старого платья, богобоязненные люди обучали мальчиков библии и молитвам. Но или благотворительность, по обыкновению, утомляла благотворителей, или, оставленные без надзора, дети оказывались недостойными её; и таким образом, в обоих случаях, дети становились жертвою нищеты! Различные трущобы, дома разврата и преступления, исправительные заведения и тюрьмы населялись этими несчастными существами, которые, почти от колыбели, тащили за собой такую тяжелую цепь! Редкий из них выдерживал эту трудную борьбу с лишениями и опасностями и выходил из неё энергическим и хорошим человеком, — большинство погибало!
Прошло много лет.
Зима сняла с земли зеленый покров и одела ее в белый саван. Природа опустела, в лесу не было видно ни одной птицы, в поле ни одного животного, на улице ни одного человека, буря, поднимавшая целые лавины снега и гнувшая дубы, точно смела со света всякую жизнь и прогнала людей в их норы. Это было одно из тех ночей, которых ожидают контрабандист и преступник, чтобы иметь возможность действовать безопаснее.
Из города вышел молодой человек с тяжелой сумкой на согнутой спине и с дубиной в руке. Резкий ветер и хлопья снега бьют ему в лице. Быстро шагает он обледеневшим полем к лесу и шепчет что-то про себя.
Он молится. Это первое ночное путешествие его, первая опасность, которой он подвергается сознательно и рассчитывая на свою собственную силу и ловкость. Правда, уже до этого он хорошо исследовал местность, тщательно изучил извилины тайной, почти никем не проходимой дорожки, но еще никогда не взваливал он к себе на спину запрещенных товаров, еще никогда не доверился ночной темноте и не становился лицом к лицу с казаками, которые в темных лесах поджидают контрабандистов, точно охотник добычу!
Чем более молодой человек приближался к лесу, тем осторожнее становились его шаги, тем внимательнее всматривался он вперед и тем задушевнее молился.
Он вошел в лес. Белые березы и зеленые сосны сменялись одни другими; вой ветра часто нарушал тишину ночи; сильно замерзший снег хрустел под ногами путника, который по временам останавливался, прислушивался, оглядывался кругом и вытирал пот, выступавший у него на лбу в следствие тяжелой ноши и душевного волнения. Часто усталые ноги его спотыкались о корни деревьев, о куски льда; часто падал он в занесенную снегом яму, откуда с трудом выкарабкивался, кряхтя под своей ношею, и тотчас шел дальше к своей цели, обставленной столькими опасностями. Долгая ходьба сильно утомила его, шаги становились все медленнее и медленнее, члены все больше и больше деревенели, уныние все сильнее и сильнее овладевало им...
— Когда же это кончится?
В одной из просек леса, контрабандист на минуту остановился.
— Оно должно быть близко отсюда, — прошептал он, — помоги мне, Господи!
Все тело его дрожало от страха и холода, слух и зрение были напряжены до крайности, и в этом положении он пошел дальше, все дальше и дальше, как вечный жид в народном предании!
Кто из тех, кого счастье балует с самого детства, кого судьба возит в великолепных каретах, кто, во время бури, сидит у пылающего камина в семейном кругу, кто наслаждения жизни пьет полной чашей, — кто из этих людей, знающих только скоротечность времени, чувство обладания богатствами, наслаждения и желания, думает о судьбе человека, которого преследует несчастье, который никогда не сидел за полным столом, не спал в мягкой постели, ни разу не вздохнул свободно, точно лесной зверь, в ночь и непогоду, выходит на добычу для поддержания своей жалкой жизни?
По этой дороге наш путник шел теперь не впервые; он был еще тогда мальчиком, — когда по ней же вел его старый контрабандист.
С того времени прошло много лет; теперь он стал совсем чужой для своей семьи, которая отправила его из России за границу, когда его взяли было в военную службу; никакого известия, никакой денежной помощи не получал он из своей родины, потому что бедные родители боялись открыть след беглеца, которого, в силу существовавшей между обоими государствами конвенции, могли вытребовать на родину. Оставленный и осиротелый, добыча нищеты, окруженный нуждою и лишениями, без средств, без познаний, несчастный юноша взялся за опасное ремесло. И оно то теперь, в ночь и непогоду, темным путем преступления, вело его на родину.
Он шел все дальше и дальше, все глубже и глубже проникал в темный лес. Снег замел все тропинки, уничтожил все знаки, по которым молодой контрабандист мог бы узнать — не сбился ли он с дороги, перешел ли кордон, или только приближался к нему?
Вдруг молния озарила темноту ночи, в лесу раздался выстрел, и пуля просвистела мимо ушей контрабандиста, превратившегося в окаменелую статую. Не успел он еще прийти в себя, как был схвачен двумя казаками, которые связали его, потащили в шалаш и бросили на кучу сгнившей соломы и иссохших листьев, предварительно отобрав у него тюк товаров, который он нес на спине.
Казаки зажгли маленький фонарь, и в то время, как один из них раскрывал тюк, чтобы узнать, что в нем помещалось, другой подошел к пленнику, опорожнил его карманы, снял с него галстук, жилет и отнял бывшие при нем небольшие деньги. Продолжая поиски и раскрыв рубашку на груди своего пленника, он увидел жестяной футлярчик, висевший на шнурке на шее несчастного.
— Что это такое? — спросил пограничный страж.
— Это дала мне мать, когда я простился с нею, сказал контрабандист. — В этом футлярчике лежит пергамент, написанный священною рукою; он охраняет от несчастия и гибели.
— Вон что! — сказал казак, глядя с любопытством на талисман. — Твоя мать?
— Да, когда я был еще ребенком.
— Откуда ты?
— Я? Из… из Брода.
— Неправда.
— Правда, божусь, что правда.
— Врешь. Тамошние жители не занимаются контрабандой; этому ремеслу обыкновенно посвящают себя крестьяне или русские дезертиры. Ты здешний, я готов биться об заклад.
— Уверяю вас, что нет.
— Ты скажи мне правду; тебе нечего бояться. Иври онэйхи[6].
— Иври? О, так сжальтесь надо мною!
— Ищи жалости у более счастливых людей. Разве надо мною сжалились, когда меня оторвали от семьи и отдали в солдаты, когда я рыдал на улицах и рвал на себе волосы и платье?
— Вы?
— А ты думаешь, что я по своей доброй воле сделался тем, чем я теперь? Ты думаешь, что кто-нибудь может добровольно проводить жизнь в дикой чаще лесов, точно охотничья собака, подстерегая следы контрабандистов, преследуя их и стреляя в них, как в диких зверей?
— Если вы еврей, если у вас есть сердце, если вы верите в Бога, то дайте мне убежать, возьмите все, что у меня есть, потому что я погиб, если вы меня представите к начальству. Лучше убейте меня сейчас.
— Не могу; да я не один. Видишь ты вот того человека? это хищный волк. Притом, что особенно дурное ожидает тебя? Денег, чтоб заплатить штраф, у тебя нет, стало быть, только посидишь в тюрьме месяца два, три или четыре, потом тебе обреют полголовы и отправят опять в Австрию. Беднее ты от этого не станешь, а волосы отрастут.
— Да, если б я был австрийцем и был уверен, что меня отправят туда, откуда я пришел...
— Но, значит, ты не австриец? Разве я не говорил этого?
— Ради Бога, не делайте меня несчастным.
— Успокойся; и так, ты из России?
— Поклянитесь мне, что...
— Не будь же глуп. — Какая мне польза губить тебя? Скажи мне правду, я сохраню твою тайну, как свою собственную.
— Я из России.
— Из какого города?
Контрабандист не решался отвечать; он бросил недоверчивый взгляд на стоявшего пред ним на коленях казака. Мог ли он ему довериться? На загорелом, одичалом, грозном лице этого человека нельзя было прочесть ничего, а между тем юноша не мог уже взять свое слово назад.
— Из Д., шепотом произнес он.
— Из Д.! — воскликнул казак, приподнявшись с колен. — Так я должен знать тебя. Как тебя зовут?
— Я был еще ребенком, когда меня переправили за границу, вы меня не знаете.
— Ты был рекрутом?
Молодой человек дрожал при мысли, что он выдал свою тайну, и что солдат теперь может погубить его, если захочет заслужить благорасположение начальства. Но старому казаку нечего было спрашивать ответа; он прочел на лице пленника, что угадал его тайну.
— Как тебя зовут? — продолжал он спрашивать, — доверься мне, скажи, как тебя зовут, как зовут твоих родителей?
Старик вполовину поднялся с своего места; рука его все еще держала талисман, висевший на шее пленного контрабандиста, и он с видимым нетерпением ждал ответа своего пленника. Последний понял, что полная откровенность может приобрести ему расположение его стража, а недоверие, напротив того, должно рассердить его, и потому решился на честное признание.
— Меня зовут Нафтали, — сказал он. Казак задрожал всем телом.
— Где твои родители?
— Да разве я знаю, есть ли у меня еще родители?
— Как их звали?
— Отца звали Хуне, а мать Ривке.
Солдат как-то странно вскрикнул.
Изумленными глазами взглянул на него другой казак, лежавший в углу шалаша, между различными товарами рассматривавший то щетку, то ножницы, то колоду карт, прятавший в свой карман то нож, то табакерку, восхищавшийся бутылкой лаванды, предполагая в ней какую-нибудь славную водку и внутренне радовавшийся глупости своего товарища, который предоставил ему полную свободу распоряжаться вещами контрабандиста.
— Что случилось, старче? — спросил он.
— Негодяй укусил мне руку, Иван, — отвечал ему товарищ, дрожащим голосом.
— Ха! ха! ха! — засмеялся казак, не переставая рыться в товарах. — Заткни ему глотку соломой и затяни веревкой горло.
Старик обеими дрожащими руками взял голову изумленного пленника и, горячо прижимая ее к своему сердцу, шепнул ему на ухо:
— Не кричи, не выдавай себя, — я твой отец!
Контрабандисту стоило большего труда затаить в себе крик удивления и радости.
— Вы отец мой!
— Тс! меня зовут Иехиель[7], а мою жену Ривке; мальчика, которого мы пятнадцать лет тому назад отправили за границу, звали Нагадали и талисман, который ты носишь на шее, дала тебе твоя мать, после того как у неё умерли двое детей. Ты мой сын, мое дитя!
По лицу контрабандиста текли тихие, горячие слезы старика, прижимавшего его к груди своей.
— Матушка жива еще? — спросил молодой человек.
— Жива, слава Богу.
— Слава Богу! А ты, тате-леб (дорогой папенька), сделался казаком!
— Когда тебя увезли и переправили за границу, явилось подозрение, что мы, твои родители, способствовали твоему побегу. Меня схватили, заковали в кандалы, допрашивали и отправили в Киев; там решили отдать меня в солдаты на всю жизнь, одели в солдатское платье и увезли.
— Господи Боже мой! В солдаты на всю жизнь!
— По счастью этот срок уже приходит к концу, — с горькою улыбкой сказал старик. — Как видишь, дитя мое, я уж очень стар. Страдание плохое средство продлить жизнь. Куда не таскали меня? То странствовал я по снежным сугробам, сопровождая преступников в Сибирь, то отправлялся к берегам отдаленных морей; то приходилось мне карабкаться по хребтам высоких гор, и наконец меня, точно цепную собаку, привязали здесь, чтобы не впускать воров в Россию.
— А ты не мог убежать?
— Солдатом то? В этом платье? В эти годы и после присяги!
— Развяжи мне руку, отец, чтоб я мог обнять тебя?
— Ах, сын мой, я бы очень рад сделать это, но не смею; этим я бы выдал и тебя и себя. Вон видишь того человека? Он хитер и зол... Но дай хоть посмотреть на тебя, дитя мое. Ты возмужал посреди нужды, несчастия и лишений. Верно, ты много выстрадал на чужбине, одинокий, беспомощный? Мы ничего не могли для тебя сделать, бедное дитя мое; меня увезли, а мать, которая охотно бы разделила с тобою все, что имела, боялась навести на твой след, если бы стала разыскивать тебя и посылать тебе кое-что.
— Когда ты видел ее в последний раз?
— Где же мог я ее видеть? Разве эта несчастная женщина, которая должна была снискивать пропитание для себя и для остальных детей, могла последовать за мною, или я мог навещать ее? Дети, конечно, уже выросли, если Бог только сохранил их.
— Сколько должна была перенести несчастная мать из-за нас, сколько ты, отец, должен был выстрадать из-за меня!
— Страдал ли я? Взгляни на мои седые волосы, на впалые щеки. Мое тело покрыто рубцами и сердце мое разбито скорбью о тех, которые так близки мне — и все-таки вечно далеки от меня.
— А как ты попал на старости в пограничную службу?
— Во время стоянки в Радзивиллове, я однажды гулял в этом самом лесу и наткнулся на тюк товаров, почти такой же, какой мы отняли у тебя сегодня. Вероятно, какой-нибудь контрабандист, преследуемый казаками, бросил его, чтобы легче убежать, а казаки не нашли. Будучи совершенно один, я мог скрыть свою находку и присвоить ее себе как вещь никому не принадлежавшую. Но я отнес найденные товары пограничному инспектору, Секретарь его был того мнения, что меня следует наказать, потому что я не представил и самого контрабандиста. Но инспектор, тронутый моей честностью, выхлопотал мне увольнение из действительной службы, к которой я и без того уже не годился, и зачисление в пограничную стражу, где человек может служить до тех пор, пока у него хватает силы прицеливаться из ружья в контрабандиста.
— Бедный, бедный отец!.. А что же теперь сделают со мною?
— Тебя продержат несколько месяцев за железной решеткой, а потом выдадут австрийскому правительству.
— И я уже никогда не увижу тебя?
— Если ты будешь продолжать это опасное ремесло, то я увижу тебя разве только в несчастий, когда тебя захватят на границе, или может быть попадут в тебя пулею. Я уже стар, близок конец моей многотрудной, многострадальческой жизни; силы мои слабеют с каждым днем и меня вероятно скоро уволят в отставку; тогда я возвращусь к твоей матери, принесу ей, если она живет еще, поклон от её любимого сына и буду проводить свои последние дни в молитве, в каком-нибудь углу нашего домика. Мне приходится просить у Бога прощенья в стольких грехах! Странствуя в местах, где нет евреев, я давно уже не видел синагоги, не мог соблюдать пасхи, не мог добывать себе каширной пищи; я не знал, когда праздник, когда пост, чтобы хоть мысленно соблюдать их; дни покаяния проходили и я не постился. Я потерял свои «Тефилин»[8] и долго не мог приобрести себе новых, я почти забыл и молитву и евреев!
Старик заплакал.
— Если, продолжал он, той, к которой я возвращусь, уже нет в живых, я пойду тайком по хорошо знакомым мне дорогам, на которых я теперь стою стражем, проберусь по ним в страну, где ты нашел убежище, чтобы там умереть на твоих руках. И если нужно, я буду проводить последние дни мои, как ты — свои молодые годы, среди постоянных опасностей, буду в ночь и бурю прокрадываться по этим лесам, и старый, негодный казак сделается молодым, бодрым контрабандистом!
— О нет, я не допущу до этого! — воскликнул сын. — Я буду заботиться о тебе, я разделю с тобою последний кусок хлеба, если ты придешь ко мне. Я не допущу, чтобы ты еще на старости лет, после такой грустной, тяжелой жизни, зарабатывал свой кусок хлеба с опасностью для жизни. В нашем городе есть много благочестивых евреев, много благотворительных людей, которые станут заботиться о тебе, если я не буду в состоянии сделать это, если я, как сегодня, буду схвачен казаками или заболею. Молитвенные дома ведь постоянно открыты, и бедный человек всегда найдет в них благотворителей, которые, помня слова: Цдоко тацил мимовес[9], подадут ему руку помощи.
Между тем начало рассветать. Восток заалел.
Другой казак кончил свои наблюдения над захваченными товарами, снова старательно уложил их, оставив себе кое-что для продажи в первом кабаке, завязал ранец и собрался в поход.
— Эй, вы! — закричал он евреям, подымайтесь! Светает. — Ну, ты, парень, возьми свой ранец и простись со свежим воздухом. Как же это ты не захватил с собою для нас хоть бутылочку водки? Вишь, какая проклятая погода? Что, мы даром, что ли, должны стеречь тебя в такую холодную ночь?
И казак так толкнул ногою контрабандиста, что тот, приподнявшись было немного с своего места, снова упал на землю.
— Подвяжи-ка ему ранец! — скомандовал казак старику, — ты ведь очистил его карманы, так можешь оказать ему и услугу.
— Я ему развяжу руки, — сказал старик, — не то он упадет под своею ношей.
— Вот что! Какие новости! Да на нас все вытаращат глаза, как увидят это. — Ничего, пускай падает, мы поднимем его по-своему, а коли устанет, так мы сумеем заставить его идти!
И они отправились. Отец сопровождал своего родного сына, передал его, связанного, начальству, и отошел от своего дитяти без поклона и поцелуя, но с плачущим сердцем, отошел, быть может, навсегда!
Прошло несколько месяцев. Нафтали, с связанными руками, с выбритой головой, стоял между четырьмя солдатами у пограничного шлагбаума и затем был передан австрийскому полицейскому чиновнику, сопровождаемому военным патрулем. Здесь ему развязали руки, и он снова вздохнул свободно. Тюрьма была далеко, пробный огонь был выдержан!
— Что рискнул я сделать раз, — думал он, медленно приближаясь к городу, — то рискну и в другой раз. Должен же я иметь кусок хлеба. Красть иль нищенствовать я не могу, ремесла никакого не знаю, денег у меня нет; остается только контрабанда. Но мимо того шалаша, в котором стоит бедный отец мой, прислушиваясь к шагам ночных путников, я буду пробираться осторожно, потому что еще такое свидание обошлось бы мне слишком дорого!