В пятницу вечером, после ужина, когда дети ушли спать, за столом сидели еще Реб Гирш Ландес, жена его, Иентеле, и дочь их Амалия, или Мали. Три пары серебряных подсвечников, с зажженными стеариновыми свечами, стоят на круглом столе, над которым висит еще большой канделябр из позолоченной бронзы, также с зажженными свечами в честь субботы. Реб Ландес расположился у стола с свойственной евреям в субботу комфортабельностью, и, отхлебывая по временам немного вина из стоящего пред ним бокала, слушает болтовню своей дражайшей половины, украшенной колоссальным жемчужным стирнбинделем[27] на голове и блестящими серьгами, усаженными драгоценными каменьями, в ушах.
Дочь сидит над книгой. Она и отец уже «европеизированы», т. е. он носит платье немецкого покроя, а она — маленькую круглую шляпку на богатых черных волосах, длинные платья со шлейфами, и поклоняется модным журналам. Жена еще строго держится «еврейства», т. е. она носит «стирнбиндель», унизанный жемчугом и брильянтами, и всячески старается прибавить к нему новые сокровища. В минуты слабости, при всяком радостном событии, муж должен что-нибудь «прибавить» к её головному убору. Было время, когда этот стирнбиндель был так мал, что Иентеле прибегала к хитрости и между настоящим жемчугом клала поддельные, для того чтобы он имел по крайней мере приличный вид. Всякий раз, когда Иентеле надевала свой головной убор, — а это случалось ежедневно, — можно было слышать сопровождаемые тяжелыми вздохами слова: «когда же наконец Господь поможет мне купить порядочный стирнбиндель».
И Он действительно помог ей.
Гирш Ландес в то время был еще простым арендатором. Он снимал у помещика завод, выкуривал много водки и рисковал на хлеб. Он был отважным спекулянтом, любил рискованные дела, превышавшие его состояние, и, ставя все на карту, постоянно говаривал «todt oder roth» (все или ничего, нищий или миллионер!). Когда вспыхнула война между Россией и Турцией и западными державами, и Австрия должна была выставить обсервационный корпус на русской границе в Галиции, — то хлеб и водка до того вздорожали, что наш арендатор наполнил свои ящики банковыми билетами. Счастье посетило его на долгое время и все что он предпринимал приносило богатые плоды. Вскоре он сделался значительным капиталистом, оставил деревню, переселился в город, где устроился великолепно, и стал так удачно оперировать своим капиталом, точно он весь век свой занимался денежными операциями. Вместе с его капиталом возрастал и головной убор Иентеле. Захочется ли Реб Гиршу, находившемуся в известной степени под башмаком у своей супруги, заменить свой старообразный кафтан новомодным сюртуком, пожелает ли он округлить свою бороду, придет ли ему в голову съездить в Карлсбад, потому что и другие богатые люди туда ездят, захочет ли он записаться в члены клуба, или загладить какой-либо другой грешок относительно жены, всегда в этих случаях в руки последней попадало несколько блестящих червонцев, которые тотчас же превращались в жемчуг и драгоценные камни. Люди удивлялись, как быстрому увеличению состояния Реб Гирша Ландеса, так и тому, что люди жившие в деревенском шинке, так скоро научились сидеть на обитой бархатом мебели, кушать из фарфора, ходить в шелку и отделать свои комнаты великолепными обоями, золотыми рамами, коврами, люстрами. Но госпожа Ландес все боялась, что об ней и об её богатстве будет мало разговору, и потому указывала на это при каждом удобном и неудобном случае. Это указывание на свое богатство сделалось впоследствии её привычкой, от которой она не могла отстать даже в разговоре с своим мужем, своими детьми.
— Почему ты не купишь себе нового талеса, у тебя, бедняжка, денег нет? — говорила она иронически своему мужу.
— Мали, душа моя, как можно тебе надеть такое пальто; это дочь какого-нибудь портного может носить, а не фрейлен Ландес! — говорила она своей дочери.
В городе госпожу Ландес называли «Иентеле ди негидестэ» (богачка), что отчасти означало высокомерная, и когда кто-нибудь хвастал, то насмешливо замечали: «ах, Иентеле ди негидестэ!» Одевался ли кто-нибудь особенно шикарно, носил ли кто много драгоценных камней, все говорили: «ну, точно Иентеле ди негидестэ!»
Добрая госпожа Ландес вовсе не знала о такой своей популярности.
В тот вечер, в который начинается наш рассказ, Иентеле по обыкновению говорила о своих соседях. Рядом с ними жило семейство, которым Иентеле особенно интересовалась. Это было гордое, аристократическое, всеми уважаемое, но лишившееся своего богатства, семейство Коган, которое Иентеле в насмешку называла Дон Рануда, с тех пор как Мали прочла ей комедию под этим заглавием. Иентеле ди негидестэ давно стремилась вступить в семейное родство с Реб Киве Коган, сына которого она избрала женихом для своей дочери, но до сих пор её старания оказались тщетными.
— Слушай Гирш-лебен (жизнь) — говорила она своему супругу — мне право стыдно будет, если при новых выборах тебя не сделают габаем[28] в синагоге. Ты такой же приличный еврей, как Реб Киве Коган и также богат и образован, как он, а я ничем не хуже Мириам Коган, и ношу такой же красивый стирнбиндель, как она, только мой жемчуг не заложен, как жемчуг Мириам Коган! Мне служанка их говорила, что только в четверг вечером она послала за мукой, и в пятницу утром за мясом на субботу, потому что в доме ни гроша не было. А приглашают на субботу десять человек[29], и гордятся тем, что занимают у других!
— Когда посмотришь на этих людей, — замечает Реб Гирш Ландес, опираясь на спинку кресла и нежно взглянув на свою красноречивую супругу, — то подумаешь Бог знает, что это за птицы такие. Он весь в шелку и атласе; она, эта «фаниберья», все так важно, чинно — а сынок...
Мали подняла голову.
— А сынок думает, что он какой-нибудь Аристотель, вечно шляпа на затылке, смотрит на звезды и думает, что может осчастливить человека своим поклоном.
— Ах, папаша, что ты говоришь, право. Он кланяется всегда очень вежливо, он мне вот и книги дал, и раз занял у нас письменный прибор, когда у них красили в доме, и там все было уложено!
— Вероятно он не имел копейки, на что купить чернила, — вмешалась мать.
— Ну, скажи мне, Иентеле, к чему они нанимают такую большую квартиру, к чему кормят чужих людей, к чему она носит такой стирнбиндель, а он так высоко поднимает нос?
— Потому что нынче всякий живет выше своего состояния. Они думают, что теперь еще все те времена, когда его купали в серебряной ванне, а она носила золотом вышитые платья. Аппетит-то у них остался, а есть-то нечего!
— Однако, госпожа Коган кажется очень добрая особа, — вмешалась Мали. — Она недавно встретила меня утром на дворе, так подошла ко мне и сказала: «Здесь прохладно, дитя мое, а ты без пальто и легко можешь простудиться». — Ничего, я не простужусь, — отвечала я. — «Да, так говорят все дети, а потом кто страдает, если они захворают, — все матери?» — возразила она.
— Так она и сказала? — спросила Иентеле.
— Да, так.
Госпожа Ландес толкнула своего мужа локтем.
— Слышишь, Гирш, — сказала она тихо.
— Ты, по крайней мере, поблагодарила ее? — спросил отец, обращаясь к дочери.
— Нет, папаша.
— Она точно из деревни! — вскрикнула Иентеле. — Что теперь подумает госпожа Коган? Какое понятие она будет иметь о воспитании, какое мы даем нашим детям? К чему ты училась танцевать и говорить по-французски, если ты даже не знаешь, что нужно благодарить того, кто интересуется твоим здоровьем?
Мали покраснела и, сконфуженная, опустила глаза на книгу.
В эту минуту дверь отворилась и в комнату вошел человек, который широким голосом произнес: «гут шаббес!»
— А, гут шаббес, реб Мендель! — в свою очередь ответил хозяин на приветствие гостя. — Садитесь, выпьете стакан вина?
— Даже два, если хотите, — сострил гость. — Ну, а ты как поживаешь, Мали, все читать, да читать; этак ты совсем сделаешься ученой!
Гость удобно расположился на стуле, приблизил поданный ему стакан к свету, чтобы рассмотреть его цвет и чистоту, отхлебнул немного с видом знатока и, сказав «лехаим»[30], осушил его до дна, прежде чем хозяева успели ответить на его благословение.
— У Реб Гирша Ландеса, — сказал он с улыбкой, — всегда найдешь что-нибудь редкое.
— Да, бутылка стоит три австрийских гульдена, — сказала госпожа Ландес. — Мой муж любит стакан хорошего вина, и почему ему, я вас спрашиваю, отказывать себе в этом? Еще стаканчик?
— Если позволите, — ответил гость. — «Eins ist keins» говорит пословица, один все равно, что ничего.
— Ну, что вы скажете новенького? — спросил хозяин.
— Что я скажу новенького? — собственно ничего. Я просто подумал: сегодня суббота, делать нечего. Господин Ландес живет недалеко, и конечно также свободен. Так отчего не зайти к нему поболтать при стаканчике вина о том, о другом...
— А вы на этой недели были там?
— Как же, ведь это мой хлеб.
— Ну, что? — с нетерпением спросила Иентеле. — Мали, ступай в свою комнату, — обратилась она к дочери.
Но Мали не поднимается с места.
Этот человек имеет для неё громадное значение. Он все знает, он знаком со всеми, он везде как дома, в его руках лежит судьба многих людей, он ведет списки всем женщинам и мужчинам, красивым и некрасивым, старым и молодым, богатым и бедным. Он соединяет восток с западом; его сети простираются на все слои общества; он садится за стол богатых, спускается в подвалы бедных, и везде его принимают с радушием, подают ему руку, — одним словом, этот человек — шадхан.
С каким нетерпением многие родители желают его видеть, когда он долго не является, сколько девушек ждут не дождутся минуты, когда он, наконец, придет и обратит на них свое внимание, сколько молодых вдов ищут его расположения и помощи!
— Ну что? — повторила госпожа Ландес.
— Оставьте их, — ответил Реб Мендель. — Это люди гордые. Иихес (аристократизм) сидит у них в голове и во всех членах. Они думают, что никто с ними и сравниться не может; сами бедняки, а представляются точно принцы какие-нибудь. Денег они не дают, стола[31] тоже не дают, приданого нет, а им, что ни предложение, все мало. Предложи им десять тысяч, они потребуют пятнадцать; предложи им пятнадцать, они потребуют двадцать! Это просто с ума сойти надо. «Моих детей надо положить на одну чашку гирь, а на другую золото», — сказала мне на днях госпожа Коган. Где же, спрашиваю я вас, свет возьмет столько золота, чтоб взвесить всех её пять человек детей?
Хозяева рассмеялись.
— Но я, собственно, для вас имею хорошую партию, — продолжал шадхан. — Молодой человек — картина, говорит на всех языках, играет на флейте, имеет манеры, как урожденный принц, был уже два раза в Лейпциге, а пишет — точно печатное. Вот посмотрите его почерк. Ты, собственно, тоже можешь посмотреть, Мали; тебя порадует такой почерк. Взгляни только, как великолепно написал адрес: Милостивому государю, господину Менделю Пурину, в N. — А в Мали он просто влюблен, заключил шадхан.
— Откуда же он ее знает? — изумленно спросил господин Ландес.
— Он, собственно, её еще не знает, но я ему рассказал об её красоте, её богатстве и образовании. И у него тоже есть деньги, это не то, что там «vorne Füchs und hinten Nix»[32].
— Кто же он такой?
— Он собственно из Ясс. Отец его занимается там торговлей, и называется Михель Цибульник.
— Цибульник! — вскрикнула госпожа Ландес. — Моя дочь будет называться г-жа Цибульник? И это вы нам предлагаете? Девица Ландес выйдет за Цибульника?
— Имя еще ничего не значит, что ж дальше? — спокойно заметил Реб Гирш. — Кто же он такой из дому?
— Отец его был, собственно, арендатором, недалеко от Коломеи, сколотил себе капиталец, переселился в Молдавию и открыл гостиницу.
Иентеле не могла долее усидеть на месте. Она в волнении быстро шагает взад и вперед по комнате, бросая яростные взгляды на шадхана. Она страшно оскорблена: сын арендатора, человек, который называется Цибульник и содержит гостиницу! Разве она для того собирала деньги, брала в дом учителей, выписывала мебель из Вены, а обои из Бреславля, и покупала первые места в синагоге? Разве она для того дает своей дочери 10,000 гульденов, кроме приданого, полного содержания после свадьбы и проч., чтобы она называлась г-жа Цибульник!
— Нет, во что бы то ни стало, — восклицает она с раскрасневшимся от гнева и волнения лицом, — а я поставлю на своем! Именно потому, что эти дон Рануди не хотят со мною сродниться, я заставлю их сделать это! Если они не хотят десяти, то Реб Гирш даст двенадцать, пятнадцать, восемнадцать тысяч гульденов! Он, слава Богу, может. Я последний жемчуг из моего стирнбинделя отдам, а поставлю на своем. Мали будет называться г-жа Коган, мои внуки будут носить имя Коган, чтобы могли сказать: дед — реб Киве Коган, прадед — познаньский раввин, дядя — главный раввин в Праге. Это в моих глазах больше стоит, чем драгоценные камни. Если люди скажут: вот мать невестки реб Киве Когана, то это для меня дороже, чем если они скажут: посмотрите, какое великолепное ожерелье у г-жи Ландес! Понимаете ли вы меня?
— Ну, ну, успокойтесь, любезная г-жа Ландес, — сказал шадхан. — Чего пока нет, то может еще прийти. Я уж, поверьте, в своем деле не дремлю. Я был там во вторник, и г-жа Коган сказала мне «нет, это не для нас». Почему, — спросил я. «Так» — ответила она. Ну их к черту, — подумал я про себя, — и ушел. А теперь я в воскресенье опять пойду к ним.
— И скажите им, — прервала его Иентеле, — что одним иихесом шаббес не сделаешь, и что в наше время банковые билеты самые лучшие иихес-бриф (дворянские грамоты).
— Совершенно справедливо.
— За деньги все можно достать. А вы попробуйте, понесите-ка свое дворянство к булочнику или лавочнику, к портному или сапожнику, увидите, что вы за это получите!
— Совершенно справедливо.
— А что говорит молодой человек, этот философ? — Как его зовут, Мали?
— Мориц, ответила она и покраснела.
— А по-еврейски как?
— Мейер.
— Что говорит Мейер?
— Он разве знает, что живет? — переспросил реб-Мендель. — Ему все равно. Он сидит целый день над своими книгами. Позовут его к обеду, он идет, позовут его жениться, он пойдет жениться.
— Колпак, значит? — спросил г. Ландес.
— Однако человек хороший, и много знает. В Талмуде он как дома, и знает наизусть все, где и что. Отлично знает еврейский язык; а по латыни знает так, что хоть завтра может сделаться доктором; кроме того, он изучал еще математику — это такое счисление. — Одним словом, г-жа Иентеле, конечно, в самом деле не совсем не права. Такой зять — это украшение, но...
— Что же но?
— Собственно ничего. Пусть г. Ландес только раскошелится. А уж вы увидите, что может сделать Мендель Пуриц!
В тот же самый вечер, в соседнем доме, в ярко освещенной, в честь субботы, комнате, сидело семейство Коган. На первом месте у стола сидел хозяин дома, человек уже пожилых лет. Волосы его уже покрыты первыми сединами. Бледное и нежное лице его чрезвычайно привлекательно, глаза выражают ласковость и кротость. Рядом с ним сидит его жена. Она когда-то, должно быть, была очень красива, она еще и теперь хороша, не смотря на её сорок лет. Она носит стирнбиндель из крупного жемчуга. Брильянты и жемчужное ожерелье, которое она прежде обыкновенно носила на шее, она продала, когда дело шло о спасении чести своего дома. Оба они были богаты, когда вступили в брак, и в квартире до сих пор еще можно заметить следы их прежнего богатства; смерть их родителей снова наделила их золотом и драгоценностями. А когда к благородству происхождения и благородству души присоединяется еще и блеск золота, то даже в более высоких общественных кругах и среди более значительного населения человек становится как бы на пьедестале и все смотрят на него с уважением и почтительностью. Не было в городе ни одного почетного звания, которым бы не наделили реб Киве Когана; не было ни одного спора, где бы его не приглашали в судьи; не было человека, который бы желал положить свой капитал в более верные руки, чем у реб Киве Когана; когда говорили о добродетели, великодушии, о благородстве и благочестии, то всегда упоминали при этом реб Киве Когана. И он вполне оправдал все это, и когда в делах постигло его несчастье, то он поспешил продать все свои товары, все свои дома и большую часть драгоценностей, чтобы удовлетворить сполна своих кредиторов. Ему почти ничего не осталось, кроме чести, но эта честь его получила теперь еще больший блеск. Мир и любовь, царствующие в этом семействе, строгая честность всех его членов, интеллигенция, господствующая в этом доме, все это окружило их таким ореолом, что самые богатые фамилии добивались чести сродниться с Коганами, не щадя для этого никаких денежных жертв.
Двух дочерей реб Киве Коган уже выдал замуж, и от него не только никакого приданного не потребовали, но он сам еще получил от родителей женихов значительные подарки. Потому что считалось великой честью иметь невестку из фамилии Коган и говорить: «мой мехитен[33] реб Киве Коган», или «моя мехитенесте г-жа Мариам Коган». Таких детей, за которых родителям еще приплачивают, у реб Киве Коган теперь еще трое. Это единственный сын и наследник имени Коганов, Мейер, или как его Мали германизовала — Мориц, и двое полувзрослых девушек, светло-русые головки которых так весело смотрят на жизнь, точно она вся усеяна только неувядаемыми розами.
Мориц Коган из своих двадцати лет две трети провел за изучением Талмуда. Он перерыл все фолианты, и всюду, как пчела, собирал что-нибудь. Он в значительном кругу считается ученым талмудистом, к которому можно обращаться за объяснениями в спорных пунктах. Казалось, что он еще превзойдет отца своего. И он действительно превзошел его, потому что он, кроме того, изучал древние языки, знал по-немецки и по-французски, занимался физикой и математикой, — познания, которые он, впрочем, более скрывал, чем выставлял на вид. Застенчивый, почти робкий, он мало жил между людьми, а более среди книг, рукописей и инструментов; ходили даже слухи, что Мориц Коган пишет ученую книгу, но сам он упорно и краснея отрицал это.
Не смотря на субботний праздник, который обыкновенно проходит здесь в веселой беседе и рассказах, семейство Коган что-то не в духе; глаза матери кажутся заплаканными, муж её молчаливо смотрит на нагоревшие свечи, а сын чертит пальцами на скатерти какие-то фигуры, между тем как девушки грустно смотрят то на родителей, то на брата.
Что же особенного случилось сегодня? Какое несчастье постигло или угрожает семейству Коган?
Двое гостей, которые были приглашены к столу, удалились после окончания субботней трапезы, Оставшись одни, мать стала расспрашивать Морица, которого обыкновенно называла своим «принцем», о причине его задумчивости и молчаливости, которые стали так заметны в последнее время. После непродолжительной борьбы с самим собою, молодой человек решился наконец на геройский подвиг — открыть своим родителям то, что долго скрывал в глубине души своей, что давило его тяжелым камнем и о чем он долго не смел заикнуться, — словом, он открыл своим родителям, что хочет поступить в университет.
— Studiren[34]! — вскрикнули отец и мать, точно пораженные печальным известием.
— Да что это тебе такое в голову пришло, Мейерль? — спросила мать.
— Что же мне тут сидеть, сказал Мориц дрожащим голосом, как ноша на ваших плечах, без надежды когда-либо быть в состоянии заработать то, что необходимо для своего существования?
— Разве у тебя, упаси Бог, нет родителей, которые о тебе заботятся? — спросил отец и лоб его покрылся легкими морщинами.
— Так потому, что Бог сохранил мне моих родителей, я должен до глубокой старости их быть им в тягость? Двадцать лет вы меня кормили, одевали, обучали, давали мне все, что нужно для жизни и для своего развития, и теперь мне продолжать сидеть в своей комнате, жить на ваш счет и не знать, когда, наконец, это кончится?
— Не говори глупостей, — возразила мать. — Ты женишься на богатой девушке, примешься за какую-нибудь торговлю, сделаешься почтенным и уважаемым человеком, и будешь жить, как жил твой отец, твой дед и твой прадед, которые также не ходили в университеты, а тем не менее были уважаемы и почитаемы Богом и людьми.
— То были другие времена, — возразил Мориц. — Теперь и нравы иные, и потребности иные. Прежде довольствовались малым, а теперь человек и при всех своих усилиях едва может удовлетворить тому, чего требует от него общество. И что я буду сидеть хоть, например, за столом у тестя и продолжать это бездействие, от которого многие зятья тучнеют, между тем как требования жизни с каждым днем становятся обширнее, семейство делается многочисленнее, а силы и любовь к труду все уменьшаются от недостатка упражнений?
— Разве непременно нужно вести праздную жизнь? — спросил отец. — Можно годика два, три прожить у тестя, отдавая сперва свои деньги взаймы, а потом мало-помалу начнешь торговать и, наконец, сделаешься купцом.
— Видишь ли, любезный папаша, я часто думал, о том, что у нас в Польше как-то особенным образом делаются купцами. Обыкновенно, если кто-нибудь желает сделаться каменщиком, живописцем, бухгалтером или агрономом, то он сперва приготовляется к этому и собирает необходимые познания и сведения; сперва он учится, потом упражняется и после уже начинает самостоятельную деятельность. У нас же прямо, без всяких приготовлений, бросаются в торговлю с своим и чужим капиталом. Один погибает, другому удается. Разве это солидно? Что же мы после этого: купцы или азартные игроки?
— Ты хочешь быть умнее всего света, — сказал отец. — Разве ты не видишь людей, которые мучились над своими науками, а потом не имели хлеба?
— И таких, — прибавил Мориц, — которые ничему не учились и все-таки обладают богатствами. Это так, но все это одни случайности; а обыкновенно все-таки бывает не так. Я не имею особенной склонности к торговле, но в тоже время ни в каком случае не желаю сидеть сложа руки, и думаю, что из меня что-нибудь может выйти, если я поступлю в университет. Поэтому я хочу отправиться в Пешт, в Вену, или Падую, куда вам будет угодно.
— Никуда! — воскликнул отец. — Сын родителей, занимавших такое положение, как мы, никогда еще не был студентом. Слыханное ли дело — внук познанского окружного раввина будет студентом! Разве реб Мордхе, реб Захарие, реб Моше, реб Тевел Магидс были когда-либо студентами? А верховный раввин разве учился в университете? Кто из нашего семейства учился в другом месте, кроме хедера, иешибота или клауза? Нет, пока я живу, ты не отступишь от прямого пути и не пойдешь иначе, как по стопам твоих предков.
— Я не хочу «расстраивать субботы», — сказал Мориц, поднимаясь с своего места. — Мое решение неизменно. Оставим это на воскресенье.
Когда сын оставил комнату, родители грустно переглянулись.
— Что тут делать? — спросила Мариам своего мужа.
Тот пожал плечами.
— Разве я знаю, — сказал он. — Он упрям. Что ты начнешь делать с взрослым человеком? Мы давно должны были женить его. Когда имеешь жену и детей, тогда подобные мысли в голову не придут.
— Ну?
— Дети, ступайте спать, уже поздно.
Девочки удалились, и родители остались одни.
— Мейера трудно разгадать, — сказал г. Коган. — Я не знаю, пришла ли ему мысль ехать в университет потому, что он в самом деле непременно хочет учиться там наукам, или она вызвана неудовольствием, что партия с Мали Ландес не состоялась?
— Из-за этой партии? — воскликнула Мариам презрительно, — совсем нет! Мейер столько же думает об этом обстоятельстве, сколько я о прошлогоднем снеге. Он просто потому хочет ехать в университет, что все книги, которые он имеет, он уже знает наизусть. И ничего нет удивительного! Целый день, с восхода солнца и до глубокой ночи, он сидит в своей комнате, точно арестант какой, и все читает, да читает, так что я не знаю, как это в голову влезает?
— Во всяком случае, он в университет не поедет. Чем он там сделается? Доктором или адвокатом? А его иихес? Разве спрашивают доктора, происходит ли он от Маршуа[35] или от какого-нибудь поденщика? Отказаться от иихеса, это наконец, просто бросить капитал.
— И что скажет свет? Сын реб Киве Когана — студент! Одни скажут, что он курит сигары в субботу, другие — злых людей много! — что он пишет в субботу и бороду бреет. Сыну оно конечно еще ничего, ему это положим еще не много повредит, но это и дочерям нашим повредит. Уж тогда нельзя будет сделать такие партии, как прежде. Если на атласе делается пятно, то оно еще скорее заметно, чем на полотне.
— Единственное средство — женить его. Если он будет женат, то уж такие мысли не придут ему в голову.
— Женить его! Легко сказать! Но мы же не можем отдать задаром такое дитя первому встречному. Мы должны ждать, пока найдется знаток; на это нужно время. Ну, скажи мне, я тебя спрашиваю, можешь ли ты себе представить нашего Мейера зятем у какого-нибудь Реб Гирш Ландеса и Иентеле ди негидестэ? Разве они поймут его? Разве он в состоянии будет ужиться с ними? Ведь это люди грубые, а он у нас чистый шелк!
— Но зато он будет обеспечен.
— Это правда, но иихес все-таки иихес. Деньги можно заработать, выиграть, а можно и потерять или проиграть; но иихес это остается и чем он древнее, тем он больше стоит. Видишь ли, если б еще Гирш Ландес не жил в одном городе с нами, если б он жил от нас на расстоянии тридцати или двадцати хоть миль, это было бы дело другого рода, потому что против девицы Ландес я, собственно, и сама ничего не могу сказать. Но теперь, живя в одном и том же городе, где всякий знает и нас, и Ландеса — это уж совсем не идет. Мне кажется, что я бы умерла, если б мне показали на Иентеле и сказали бы: вот идет ваша мехитенестэ!
В следующее воскресенье реб Киве Коган пришел домой из синагоги в сопровождении Менделя Пурица, лице которого сияло самодовольною улыбкой победителя.
— А кого выбрали? — спросила Мариам.
— Ландеса! — ответил Коган.
— Ландеса? — вскрикнула она с изумлением. — Ужели не нашли никого более достойного, чем Гирш Ландес? Ужели наше общество до того упало, что выбирает бывшего арендатора в габаи и отдают ему первое место у восточной стены синагоги!
— Но за то, сколько он пожертвовал на синагогу! — сказал г. Коган, смеясь над негодованием своей супруги. — Синагога бедна и нуждается в богатых попечителях.
— Что же он такое подарил? Вероятно, какую-нибудь медную люстру о двенадцать свечей.
— Нет, не угадала. Гораздо больше.
— Ну, так пару серебренных подсвечников к Амуду[36]. Мы уж и это видали.
— Все не то.
— Да оставь меня, пожалуйста, в покое с твоим подарком! В конце концов выйдет, что Иентеле ди негидвстэ подарила порохес[37], вышитый золотом, с её именем, чтобы оно блистало в праздник пред кивотом, и чтобы всякий знал, что этот порохес подарила бывшая шинкарка.
— Не угадала, любезная Мариам! Ландес сделал истинно великий подарок, которым мы все были удивлены — он на свой счет сделает новую крышу для синагоги.
— Крышу для синагоги?
— Да. Старая крыша во многих местах сильно повреждена. Мы говорили, что нужно собрать для этой цели деньги от общества, а новый габай вызвался сам на свой собственный счет покрыть синагогу и еще железом.
— Железом! — воскликнула изумленная г-жа Коган. — Ведь это будет очень дорого стоить! И женское отделение тоже?
— Все.
Мариам опустила голову, склоняясь под тяжестью фактов.
— Ну? — сказал с лукавой улыбкой шадхан после того, как он достаточно насладился поражением г-жи Мариам. — Ну, г-жа Коган, что вы теперь скажете о реб Гирше Ландес? Я вам говорю, что из тысячи людей вы едва найдете еще одного такого благочестивого и благородного человека.
— Благородный! Арендатор и благородный! — вскрикнула Мариам. — Где вы видели, чтобы арендатор был благородный?
— Почему же нет? Кому Бог дает богатство, тому дает Он и ум и сердце. В наше время деньги — это и познание, и ум, и красота, и благородство.
— Как для кого! Я, например, не променяла бы ни одного из моих покойных предков на все деньги Гирша Ландеса со стирнбинделем и ожерельем Иентеле вместе.
Шадхан пожал плечами.
— Будем говорить откровенно, — сказал он после минутного молчания. — Вы знаете к чему я речь веду. Я еще сегодня говорил с вашим мужем, так он и сам сознает. Ведь вы должны решиться на одно из двух: или иихес без денег, или деньги без иихеса, потому что обоих этих качеств вместе очевидно достигнуть нельзя. Ваш сын, конечно, превосходный молодой человек, об этом и речи нет; но будет ли он в состоянии прокормить свою жену? Разве он кончил какой-нибудь курс?
— Кончил ли он курс, спрашиваете вы?
— Да. Нынче, сами знаете, желают все докторов или адвокатов. Всякая мать хочет, чтоб её дочка была докторшей. Да вы сами себя не обманывайте, любезная г-жа Коган. Фрейлейн Ландес девушка красивая, хорошо играет на фортепиано, отлично вышивает, говорит точно по книге; родители дают ей десять тысяч деньгами, кроме всего хозяйства и пр., а если мы хорошо попросим, то и двенадцать тысяч дадут. Разве это не хорошая партия? Разве каждый день найдешь такую партию?
Мариам горько заплакала.
— Да, уж горько и кисло мне, — сказала она, — если я для такого сына не могу достать ничего лучшего дочери Иентеле. Если б существовал еврейский монастырь, я бы послала туда своего Мейера, лишь бы только дети его не называли Гирша Ландеса своим дедом.
— Мариам, — начал теперь г. Коган, садясь ближе к своей жене и смотря ей в покрасневшие глаза с такою же любовью, с какою влюбленный юноша смотрит в томные и страстные глазки обожаемой им красавицы. — Мариам, сердиться ты не должна; ты знаешь — волноваться тебе вредно. Нам, конечно, нечего спешить; но не надо все-таки забывать, что партия с Ландес совсем не так дурна: Мейер остается здесь, под нашим присмотром; Ландес очень богат и считает для себя великой честью — иметь такого зятя. Дочь его недурно воспитана. Чего больше можно требовать от такой молодой девушки? Она скромна, учтива, благонравна, и умна «как день». — Слушайте, реб Мендель. Если Ландес отсчитает наличные двадцать тысяч гульденов, даст три года содержания, кроме подарков, и представит рекрутскую квитанцию за Мейера, на случай если до него дойдет очередь, то мы согласны. Мариам не станет прекословить.
— Боже упаси, — прервала его Мариам.
— Не божись! — удерживал ее муж. — Я так же умен, как и ты, и столько же ценю знатность происхождения, как и ты, но человек должен сообразовываться с обстоятельствами.
— Реб Мендель, придите завтра, — обратился он к шадхану. — Я поговорю с моим сыном. Надо же и его спросить, ведь он уже не ребенок.
— Да этого совсем не нужно.
— Как не нужно? А если он не захочет?
— Что вы это, как ему не хотеть!
— Ну, это еще вопрос. Словом, решено: завтра.
Чрез несколько дней после этого в городе распространилась весть о предстоящей партии между Коганами и Ландесом и произвела немалое впечатление.
Фане-бериесы (аристократы) были сильно возмущены этим имеющим совершиться mesalliance[38] и унижением такого древнего и незапятнанного «иихеса» денежной партией, за которой скрывается арендаторское происхождение. Многие даже не хотели поздравить реб Киве Когана.
— У кого Бог отнимает деньги, у того Он отнимает и ум! — говорили они.
Морица не то, чтобы спросили, а скорее известили о предстоящей его помолвке. Он был создан для книги, а не для жизни. Хотя элегантная, красивая фигура Мали ему отчасти и нравилась, но он не был особенно восторжен, когда родители сообщили ему, что они нашли для него подругу жизни, и что этой подругой будет соседняя барышня.
— Доволен ли ты? — спросила его мать.
— Если вы довольны, то и я доволен, — отвечал он.
По несколько ленивому выражению лица молодого человека можно было заключить, что он не будет особенно надоедать своей жене слишком частыми нежностями.
— А что ты дашь невесте в подарок к помолвке, — спросил г. Коган свою жену, когда все уже окончательно было решено и уже назначен был вечер торжественного обручения. — Что-нибудь нужно же дать.
— Я ей подарю свою булавку с рубином.
— Что ты! Это слишком мало!
— Совершенно достаточно! Дочери Иентеле, право, и в колыбели не пели, что она когда-нибудь будет невесткой Коганов. Самый лучший подарок — это наш Мейерль!
В квартире Ландеса происходила в это время такая суматоха, точно хотели перевернуть все вверх дном. Обойщики и лакировщики, портные, швеи, кондитеры и повара — все работали для предстоящего торжества, все лавки были перерыты; выбраны были самые тяжелые материи, лучшие кружева, великолепнейшие цветы.
— Пусть видят, что мы не деревенские жители, — сказала Иентеле своему мужу, касса которого подверглась сильной контрибуции, — что мы такие же благородные, как аристократическая Мариам. Пусть скажут, что Тноим[39] были царские. Все комнаты будут маринованы.
— Иллюминованы, — поправила Мали.
— Да молчи! — Рыба у нас будет двоякая, обыкновенная и иллюминованная.
— Маринованная, матушка.
— Да что ты меня все путаешь? Она все лучше других знает! Я в один день больше слышала, как говорят по-немецки, чем ты во всю свою жизнь! Итак, у нас будут два сорта рыбы, сардинки, жаркие, всевозможные вина, миндаль и изюм, чай, пять разных тортов...
— Слишком много кажется! — сказал муж.
— Слишком много? Да у нас тут ведь весь город будет! Ты думаешь, я знаю, куда мы их всех поместим? Разве я не говорила сто раз, что наша квартира слишком мала? Если наш сосед Зисель Гутсберг занимает пять комнат, то мы должны занимать десять, пятнадцать! Разве мы можем тут долее оставаться? Семейство увеличивается, и к чему же стеснять себя? Нам, слава Богу, этого не нужно. К чему же деньги?
— Что же, выбросить что ли их?
— Да разве я тебе сказала: брось свои деньги? Разве я дарю их кому?
— Мамаша, душенька, — сказала Мали, сильно краснея, — какой подарок дадут ему?
— Уж ты увидишь! Что-нибудь хорошее.
— Поди ко мне, Мальхен, я тебе покажу, — сказал г. Ландес. — Подарок уже куплен и, надеюсь, он тебе понравится.
С этими словами отец вынул из ящика футляр, в котором находились большие золотые часы и тяжеловесная золотая цепочка, с синей эмалью и множеством брелоков.
— Ну, Мали?
— Очень красиво!
— Это мой выбор! — с торжеством заметила Иентеле. — Тут приносили по крайней мере сто часов, но все это были мелкие вещицы, с тоненькими цепочками. Нет, сказала я, нужно выбрать что-нибудь видное, чтобы по подарку можно было узнать, что он дан богатыми людьми и стоит много денег.
Наконец окончены были приготовления, которые составляли долгое время исключительный предмет разговоров для всего города. Квартира Ландесов блестела сотнями огней; невеста была в великолепном платье из тяжелого шелка, и Иентеле величаво расхаживала в своих блестящих украшениях, раздавая прислуге последние приказания. Все столы были накрыты различными яствами, винами и фруктами. Г. Ландес набил свою лучшую турецкую трубку с великолепным позолоченным янтарным мундштуком, которым он любовался с таким же удовольствием, как жена его своими бесчисленными брильянтовыми кольцами, которые она то и дело выставляла на показ. Дети все приодеты. Некоторые из более приближенных друзей уже начали собираться и, после торжественного «Мазел тов»[40], по обязанности рассыпались в комплиментах невесте и сделанным приготовлениям. В это время, с сияющею улыбкой на лице, является реб Мендель Пуриц, одетый в длиннополом праздничном кафтане, пирамидальной шляпе и повязанный широким поясом на круглом животе, который кажется так и создан для подобных пиршеств. Человек этот получает здесь порядочную сумму, которая должна быть выплачена ему после помолвки чистыми деньгами, ибо он один соткал эту нить, которая должна связать на всю жизнь Морица и Амалию.
— Они сейчас придут! — сказал он при входе. Я поспешил вперед, чтобы возвестить о прибытии дорогого жениха и его светлейшей семьи. А пока, г-жа Ландес, позвольте мне рюмочку ликеру и кусочек торта. Я, собственно, не охотник до этих вещей; я бы мог их иметь пудами; но теперь я просто умираю с голоду. С утра ни капли во рту не имел. Нет ли у вас сигары, г. Ландес? Дайте хоть хорошую, если у вас нет под рукою простой. А скажите, любезная г-жа Ландес, есть тут у вас под рукой горшки?
— Горшки? — переспросила Иентеле.
— Да, чтобы разбить при тноим — ведь вы знаете обычай?[41]
— Как? Горшки? У меня будут разбивать горшки, глиняные кухонные горшки? Что вы, реб Мендель Пуриц, думаете, что тут два портные или два сапожника пишут тноим? Посмотрите-ка сюда! Вон, видите ли, там на комоде чайный сервиз, который муж мой привез из Лейпцига? Вот что будет разбито, чтобы по крайней мере после рассказывали, что у Ландеса на тноим разбили такой сервиз, который между приятелями стоит пятьдесят талеров!
— Мешуге, мешуге![42] — бормотал шадхан, набивая рот всевозможными лакомствами.
— Уведи этого грубияна в другую комнату, — сказала Иентеле на ухо своему мужу, указывая на Менделя, — а то ничего не останется для гостей.
К счастью, в эту минуту появились и самые главные гости.
Впереди идет жених, на лице которого нетрудно заметить, что он бы лучше на веки остался холостым, чем пройти чрез этот ад блестящих церемоний в царство Гименея. Почти рядом с ним идут его отец и мать, полные чувства собственного достоинства и величия. За ними следует целый ряд дядюшек, тетушек, разных родственников, клевретов и приживалок, детей и слуг, все попарно. После торжественных приветствий гости сели у стола, женщины отдельно, мужчины отдельно, по благочестивому обычаю предков. У евреев, как известно, сохранилось много восточного.
Шутки, остроты, громкий смех и веселое хихиканье оживляют ряды приглашенных, тарелки звучат, вино пенится в бокалах и играет на всех лицах. — Женщины у своего стола весело болтают и шушукаются, и Иентеле особенно ухаживает за Мариам, которая сидит на первом месте возле невесты. — В это время к женскому столу пробирается маленький, подслеповатый человечек, который носит в одной руке исписанный лист бумаги, а в другой обмакнутое в чернила гусиное перо.
— Тноим! — вскрикнули женщины. Очищают место, убирают стоящие возле невесты тарелки и стаканы, кладут пред ней лист и суют ей перо в руки.
— Подпиши свои «Тноим» «лемазель» (на счастье), — сказала мать. — По-еврейски подпиши, душенька, по-еврейски!
Дрожащею рукою, бедная девушка, покраснев до ушей, подписывает свое имя и возвращает бумагу. Её будущая свекровь берет бумагу из её рук, и, бросив взгляд на подпись, вскрикивает, точно ужаленная змеей.
— Что случилось? — кричат со всех сторон.
Взоры всех в недоумении обращаются на госпожу Коган, которая между тем уже вскочила с своего места, оттолкнула в сторону загородившие ей дорогу стулья и, бросая презрительный взгляд на Иентеле, которая, чуть дыша, ожидает разъяснения катастрофы, она указывает ей на подпись невесты и восклицает:
— Мали называется ваша дочь? Мали? А не просто, по-еврейски, Малке-Мариам? Мариам, как я? Вы хотите навязать мне невестку, которая имеет такое же имя, как я?[43] Слыханное ли это дело, чтобы честное еврейское дитя, которое называется Малке-Мариам, называли не иначе как Мали, чтобы этим обмануть свекровь, которая также называется Мариам?
Суматоха делается всеобщая; мужчины спешат в ряды женщин, настает страшный шум и настоящее вавилонское смятение.
Многие гости спешат убраться домой; дети, в испуге, кричат; невеста, покрыв лицо руками, тихо проливает горькие слезы; жених спешит к дверям и ждет своих родителей; тноим, разорванные рукой Мариам, летят по комнате; Иентеле вне себя от стыда и гнева; её муж, друзья и прислуга грустно смотрят на такую перемену декорации. И когда наконец сам реб Киве Коган, во главе своего семейства и благочестивых друзей и приверженцев, в негодовании на такое искажение прекрасных еврейских имен, оставляют опустевшую залу, и разрыв таким образом становится окончательным, — тогда бедный реб Мендель Пуриц, лишившийся вследствие этого богатого шадхонес[44], разражается проклятием против Иентеле, её дома, её чванства, её германофильства...
— Убирайтесь к черту, — крикнула Иентеле вслед несчастному шадхану, который едва нашел дверь. — Моя дочь не нуждается в гнилом иихесе — она выйдет за доктора или за адвоката, и во всю жизнь будет называться Мали, хоть бы это миллион стоило!