В тесной, грязной улице, гетто бедности, стоит низенький, деревянный, от ветхости полуразвалившийся домик. Маленькие окна, отчасти заклеенные бумагой, находятся почти у самой земли. низенькая дверь ведет в грязные сени, без полов; судя по печке, устроенной у самого входа, — эти сени заступают также место кухни, которою обыватели этой пещеры пользуются однако весьма редко для разведения огня. В этом домике только одна жилая комната — мрачная, низкая, сырая, и не смотря на то, в ней столько обитателей, что они, точно мертвецы в могилах, громоздятся друг возле друга, так что не остается даже места для колыбели, и больное дитя хозяина спит в корзинке, прикрепленной к балке потолка. Это настоящая обитель нищеты, которая представляется здесь во всей своей наготе, отвратительной для непривычного глаза.
Здесь живут три семейства, совершенно чуждые одно другому, которых случай свел в этом месте.
Первое семейство состоит из мужа и жены, — новобрачной пары, — приютившейся здесь тотчас после венчания. Тяжелая рабская жизнь в услужении угнетала их обоих; обоим Бог сказал, что «не хорошо человеку жить в мире одиноко», и потому, сложив свои скудные сбережения, они заключили между собою брачный союз, запечатленный бедностью. Она купила себе неизбежное жемчужное ожерелье, которое каждая еврейка считает долгом иметь, когда выходит замуж; он купил себе талес, субботнюю шапку и субботнюю пару платья, и когда прошли первые медовые дни (богатые люди имеют медовые месяцы, люди среднего класса — медовые недели, а бедняки — медовые дни, — иногда даже только часы), нужда скоро дала себя почувствовать, открывая в будущем весьма неутешительные виды. Первое обзаведение поглотило почти весь их скудный капиталец, который они приготовили для общего странствования по жизненному пути. Светлые мечты о самостоятельном промысле, надежды на помощь прежних господ, обещания гостей, бывших на их свадьбе — все это рассеялось, как дым. С каждым днем средства их истощались все более и более, и наконец супруги решились разделить между собою остаток своего имущества. Он сделался коробейником, а она стала торговать старым платьем. — Неутомимо, безустанно работают они ровно шесть дней в неделю, чтобы приготовить что-нибудь на седьмой и отпраздновать его весело и торжественно по-своему. В пятницу вечером, когда всякая работа приостанавливается, когда заботы насильно изгоняются на двадцать четыре часа, когда стол накрывается чистой, белой скатертью и мрачная комната освещается множеством свечей, — тогда и в этой обители несчастья раздаются песни радости и веселый смех, точно заботы никогда и небывало, точно будущее этих людей совершенно обеспечено!
Неподалеку от этой пары занимает угол мать с сыном. С первого взгляда на эту высокую, стройную фигуру, на это нежное, бледное, задумчивое лице, с темными и влажными глазами, можно угадать, несмотря на внешнюю бедную обстановку, что эта женщина родилась совсем при других условиях и брошена сюда несчастной случайностью. Если есть аристократы между бедными, то эта женщина должна быть княгиней, а ребенок её принцем чистой крови. Но бедняки не признают привилегий и знатности, и эта женщина подвергается злым насмешкам за неуместную гордость, за сдержанность в обхождении с другими, за постоянную молчаливость, а мальчика преследуют за то, что он ходит в училище, а не в хедер, носит свои книги с сознанием собственного достоинства, точно сын знатных людей, держит себя чисто и не водится с другими оборванными мальчиками.
Дочь богатых родителей, она рано была оставлена сиротою. Чужие люди взяли под свое попечение девушку и все её имущество. Скоро из её имущества почти ничего не осталось, а девушка досталась человеку, который не умел ценить ее, обходился с нею грубо и жестоко и наконец оставил ее. Бедной женщине осталось одно утешение — ребенок, которого жестокий отец охотно оставил на её руках. Друзья и знакомые отступились от неё, все двери закрылись пред несчастною, которая нигде не находила, да нигде и не искала помощи. С мужеством она снизошла из прежнего своего благосостояния в бездну нищеты; ни одной жалобы, ни одной слезинки. Одна знакомая женщина, которую она прежде облагодетельствовала, доставляет ей теперь работу. Она живет только своей иглой и живет только для своего сына. Природа богато одарила ребенка, как будто желая этим вознаградить ее за несправедливость судьбы. На этом ребенке сосредоточены вся любовь, все заботы, вся почти безумная нежность матери. До поздней ночи сидит она у его кровати, и утром с улыбкой и поцелуем на устах ждет его пробуждения. Лучший кусок, приобретенный, быть может, ценою бессонной ночи, она отдает ему; она сама провожает его в училище, и сама приходит за ним. С болезненною заботливостью следит она за каждым шагом ребенка. — Вспомнит ли он когда-нибудь её любовь, заботы матери своей, её бессонные ночи, её горестные дни и печальные годы, и будет ли он также заботиться о её старости, как она теперь о его юности? Несчастье родителей, что дети легко забывают свое детство. Скоро вырастет этот ребенок, вырвется из объятий матери, бросится в водоворот жизни, оставляя дома безутешную одинокую мать, с трепетом ждущую весточки от любимого сына, а письма его становятся все короче, все холоднее и все реже, — потому что время и пространство ослабляют всякое чувство; — только не чувство матери!
Светлый, подметенный уголок, чистая кровать, вычищенный белый стол ярко выступают в этой грязной комнате, как зеленый луг между грязными лужами. Все, что принадлежит этой женщине, не смотря на крайнюю бедность, — чисто, бело, все носит на себе отпечаток заботливой хозяйки. Эта бедная женщина, воспитанная в богатом доме, совершенно чужда этой среде; ее здесь не любят, как не любят в высших сферах выдающегося выскочку. Бедняки тоже не охотно видят между собою людей, которые, находясь с ними на одной ступени, превосходят их чем-нибудь.
Третье семейство, разделяющее эту тесную обитель, составляют муж-отшельник с женою и двумя детьми. Им-то, собственно, и принадлежит этот домик; он достался им в наследство от родителей, и никакая крайность не заставила бы их продать этот дом. Из пиэтического уважения к памяти предков, еврей дорожит наследственным имуществом больше, чем благоприобретенным, и при самых трудных обстоятельствах он не легко решается отчуждать наследство. В особенности это замечается между бедными, которые тем более привязаны к имуществу, перешедшему к ним по наследству, что они имеют мало надежд приобрести собственными средствами такое же имущество. Одни берегут свой дом как резервный фонд на случай бракосочетания дочери, другие на случай болезни и старости; третьи, которых Бог не благословил потомством, желают оставить его какому-нибудь религиозному братству, чтобы набожные люди после их смерти молились за их души, говорили «кадиш» и читали «мишнаис».
Это семейство занимает мало места. Муж с давних пор спит в школе, чтобы быть всегда под рукой, если ночью позовут его к покойнику или к больному, ищущему в молитве последнее спасение. Жена спит с своим старшим ребенком в одной постели; младший спит в корзинке, прикрепленной к потолку. Ребенок болен, желт и распух. Недостаток пищи, сырость, спертый и тяжелый воздух рано разрушили здоровье маленького создания. Мать сидит возле корзинки, колышет ее. По её желтому, иссохшему и морщинистому лицу, по её костлявым рукам и бледным губам, шепчущим молитву, ее можно скорее принять за бабушку, чем за мать этого ребенка. Ей тридцать тяжелых, трудных лет. Для бедных время не имеет тех легких крылышек, которыми оно на лету убаюкивает богатых и знатных; для них оно идет пЬшком, тяжело ступая и разрушая все на своем ходу; год, который для богатых имеет только одну весну, для бедных превращается в десятилетие, полное мучений, забот, трудов и лишений, и в то время, как счастливцы мира сего жалуются на скоротечность времени, бедняк рад, когда он оглядывается назад, чтобы видеть сколько он уже прошел, сколько он уже перенес испытаний, лишений и забот.
В комнате нет никого, кроме матери с ребенком. Люди, живущие здесь, как птицы, должны ежедневно оставлять свое гнездо, чтобы приискать себе пропитание. Мать молится, — а может быть проклинает свою несчастную судьбу? Кто может подслушать тихий плачь её сердца? — С раннего утра сидит она не евши и, что еще хуже, не имея возможности накормить свое больное дитя. Ребенок кажется тоже привык к голоду; он спокойно лежит в корзинке и ждет пока ему дадут что-нибудь.
В комнату вошла женщина с кружкой молока.
— Вот это я принесла для твоего больного ребенка, — сказала вошедшая.
— Да вознаградит вас Бог, ребецин[19], — говорит мать вставая. — У ребенка в горле пересохло, дома ни капли молока, и ни копейки денег, а я и выйти не могу, чтобы заработать что-нибудь.
— Да ты бы старшего сына посадила у люльки, а сама пошла бы поискать чего-нибудь.
— Как можно, ему нужно идти в хедер!
Хедер! Даже дети нищих должны посещать эту школу, которая для галицийских, польских и русских евреев сделалась святыней. Как ни беден еврей, он считает священною обязанностью обучать своих детей древнему еврейскому языку, неизменно перешедшему в продолжении целых тысячелетий из рода в род, из поколения в поколение, и сделавшемуся столь же священным, как и сама Библия. Если же у ребенка нет ни отца, ни матери, то добрые люди заступают их место и принимают на себя заботы об его обучении.
— Пока ребенок здоров был, — продолжала хозяйка, — я еще кое как перебивалась; продашь сколько-нибудь картофелю, яиц, яблок, ну, что-нибудь и останется. А теперь, как вожусь с больным ребенком, денег ни гроша, а выйти нельзя.
— А муж твой ничего не зарабатывает?
— Почти ничего. Вот уж сколько времени прошло, как он ничего не заработал; ни свадьбы, ни похорон богатых давно не было, а больше где же отшельнику заработать?
— Я и в больницу сходила, просила, чтобы приняли твоего ребенка, так детей там не принимают.
— Вот-те и больница! Детей не принимают, а взрослые сами не пойдут. Ну, хоть я заболею, разве я могу идти в больницу? Разве могу оставить детей одних дома? Я и больная, да посмотрю. А вот взяли бы у меня ребенка, так и мне бы легче было, да и ребенку лучше. А то ведь хоть умереть так без помощи. Что я могу дать ему? Ничего.
— Любезная Гитель, один Бог может обо всех заботиться, а не люди. — А жильцы твои ничем тебе помочь не могут?
— Мои жильцы сами ничего не имеют, возразила бедная женщина. Здесь не миллионеры живут. А вот тут живет одна женщина, с ребенком, так от той, если бы она и давала мне, — я бы не взяла. Горда, точно графиня какая-нибудь, а ведь тоже голь, даже в субботу есть нечего. Ах, ребецин, уж не за её ли грехи-то ребенок мой и хворает? Представьте себе, ведь собственные волосы носит!
— Как?
— Ей Богу, собственные волосы! И поверите ли, она и субботы не празднует и сына своего посылает не в хедер, а в школу.
— А зачем ты пускаешь к себе таких жильцов?
— Да уж в будущем году я ее ни за какие деньги здесь не оставлю. Сколько раз я у мальчика картинки разорвала. Еврейский мальчик и картинки рисует! Этому-то их в школах учат!
— А остальные жильцы твои?
— Да сами бьются из-за куска хлеба, как рыба об лед.
Шум на улице прервал этот разговор. Тихий переулок вдруг оживился, — в нем появился отряд солдат, предводительствуемый квартирмейстером и провожаемый целой толпой оборванных мальчишек.
— Постой! — вскричали обе женщины с ужасом, увидев приближавшийся отряд. Раввиниха поспешила уйти.
В самом деле это был военный постой, которым обыкновенно обременяют жилища бедняков, освобождая от него просторные дома богачей.
Два солдата вошли в комнату, шумно бряцая шпорами и оружием. Испуганное дитя громко заплакало; бедная женщина, которая вовсе не ждала таких гостей, сидела как окаменелая.
— Здорово, хозяйка, — сказал один из вошедших солдат, снимая с себя амуницию и бросая ее на кровать. — Чем нас накормишь?
Не успела хозяйка ответить на этот вопрос, как в комнату вошел её муж. Если под словом муж мы разумеем обыкновенно олицетворение силы и мужества, то этот бледный, худой, истощенный человек, с поникшей головой, с мутными глазами, с выражением вечной боязни и трусливости — никак не может назваться мужчиной. Лишения и заботы всякого рода, недостаток движения и чистого воздуха преждевременно разрушили здоровье этого человека и лишили его мускулов всякой эластичности. Платье его бедной истерто, как он сам. Увидев солдат, он боязливо снял меховую шапку, не решаясь, однако, подойти к ним.
— Гитель, жена, что это, к нам поставили двух солдат?
— А ты разве слеп? Не видишь, что ли? Еще спрашивает.
— Да не сердись, Гитель, душа моя, я ведь их сюда не приглашал.
— Еще бы тебе приглашать их!.. А ты заработал что-нибудь?
— Да, были поминки какие-то, я получил двадцать копеек.
— Так давай их сюда, надо что-нибудь сварить для ребенка.
— А для господ солдат?
— Что же я им дам, когда у меня у самой ничего нет. Ребенок болен, и я сама сегодня еще ничего в рот не брала. Ты садись у люльки и давай сюда деньги.
— Да их уже нет у меня.
Бедная женщина остолбенела.
— Я купил мезузу, продолжает муж, наша мезуза испортилась, стала посул.
И с этими словами он вынимает из кармана маленький пергаментный сверток и принимается приколачивать его к косяку двери. Испорченная «мезуза» в доме хуже бедности; через порог, который не охраняется правильной «мезузой», свободно проходят злые духи, всякие несчастья, и пр.
— Чем же нас накормите? — повторяет угрюмо солдат, которого злая судьба забросила в этот приют нищеты.
— Да у нас у самих то ничего нет, — отвечает злобно хозяйка; — если бы было что-нибудь, то скорее сами бы съели.
— Гитель, жена моя, — кричит муж, испугавшийся необыкновенной смелости своей супруги, — с солдатами шутить нельзя!
— Ты врешь, — говорит солдат, — я знаю жидов, все они такие, денег у них куры не клюют, а прикидываются нищими. В сундуке у них всякого добра найдешь: и золота, и серебра, и жемчугу, а одеваются в лохмотья и огня дома никогда не разводят, скаредники этакие!
— Не отвечай ему, душа моя, заклинаю тебя, — кричит трусливый отшельник, приставая к своей жене. — Он еще, упаси Господи, может поколотить тебя.
— Сундук мой не заперт, — отвечает хозяйка к ужасу мужа; — можете взять сколько угодно. Оставьте только на булку для моих детей и на свечку!
— Это они все поют, — говорит солдат, набивая свою трубку, — а все они богачи. Дай спичку, жид!
— Господин солдат, — бормочет боязливо отшельник, — не сердитесь, пожалуйста — у нас спичек нет, никогда и не бывает.
— Как же ты делаешь, когда хочешь закурить трубку?
— Я? Я не курю, — вот спросите у Гитель, моей жены.
— Ну, а если вам свечку зажечь нужно?
— Мы зажигаем у соседа, у портного Иоселя.
— И дрова тоже носите вы к Иоселю, когда надо огонь в печке развести?
— Нет, господин солдат, тогда жена приносит горячие угли в горшке.
— Так пусть она и теперь принесет углей! Черт побери! Что тут много калякать с вами, да бредни слушать, вскричал проголодавшийся и потерявший терпение солдат. Чтоб сейчас был обед! Слышишь, жид?
— Гитель, Гитель, — поспешно заговорил испуганный отшельник, — ради Бога, принеси огня, да дай им что-нибудь... хоть талес мой заложи.
— Твой талес? Да за него никто копейки не даст, — возразила жена.
В это время другой солдат, молчавший до сих пор, подходит к хозяину, который испуганно пятится назад, и говорит ему ласковым голосом:
— Не нужно закладывать, я вам дам денег.
— Вы дадите?
— Немного, но на обед будет для нас всех, пожалуй, хватит еще на рюмку водки. Вот вам, дружок, — я ведь тоже еврей.
— Еврей? Шолом-алейхем! — воскликнул радостно отшельник. — Бог да благословит вас. Жена моя вам всего накупит, а я тут у ребенка посижу.
Получив так неожиданно полтинник, жена ушла за покупкой, а муж сел у люльки.
— Добрый человек, — сказал спустя некоторое время отшельник дружеским тоном, зная, что он имеет дело с единоверцем, — будьте так добры, посидите тут у люльки, пока жена придет, а я между тем сбегаю в школу.
Гомерический смех солдата несколько смутил бедняка.
— Ишь-ты, нашел няньку какую! А ты-то что сделаешь?
— Я должен прочесть еще главу Мишнаис, так хочу сбегать в школу.
— Да ты останься лучше. Вот пообедаем, да выпьем вместе. Ведь вы пьете?
— Отчего не выпить?
— И тогда заботы забываются, и пляшешь, и поешь, как пьяный попович? Так, что ли?
— Это наше утешение. И почему же не повеселиться иногда, пока Бог грехам терпит?
— Даже при этой бедности?
— Что бедность! Тот не беден, кто надеется на Бога. Сегодня я пощусь, за то завтра сыт буду. Еще никто из нас с голоду не умер. Знаете ли вы песню про отшельника?
— Песню про отшельника? Нет, не слыхал. А спойте-ка.
— Что-то теперь не весело на душе, любезный друг.
— На водку дам, — если споешь.
— Нет, вот если вы тут посидите у люльки, так я, пожалуй, спою.
— Идет, — поняньчусь с твоим ребенком, — затягивай!
Отшельник стал выводить песню тонкой фистулой, между тем как солдаты, пуская целые облака дыма из своих трубок, с улыбкой посматривали на бедняка, который, не смотря на всю свою бедность и на все свое безотрадное положение, в силу свойственной этим людям уверенности в помощи Божией, вовсе казалось не чувствовал себя бедным и несчастным, как можно было бы предполагать с первого взгляда на него.
Ich lach doch alle Contoren aus
Mit ihre paskidne Tratten;
Mein Contor is doch die Klaus,
Mischnais — mein Masematen.
Ich sitz den ganzen Tag in Klaus
Und komm nicht heraus .vor die Thür;
Trifft sich epis in а Haus,
Kommt man gleich zu mir.
Trifft sich irgend а Simche
Oder chalile ein Zar,
Dazu bin ich ein Mimche
Und benehm’ mich nicht wie ein Narr[20]
и т. д. и т. д.
— Браво! — воскликнул солдат-еврей, когда отшельник кончил. — Хороша песня, хоть голос у певца-то подгулял. Вот вам на водку — всполосните горло!
Приняв деньги и поблагодарив великодушного солдата, отшельник поспешно убежал в свою школу, а солдат, верный данному слову, присел к люльке с самой серьезной миной, как будто в этом состояло его настоящее призвание.
Спустя месяц после описанной сцены, наш отшельник с сияющим лицом, весь запыхавшись, бежал домой. Еще не успел он дойти до дому, как стал неистовым голосом кричать:
— Гитель, жена! — а вошедши, он долго не мог говорить от радостного волнения. Лишь после неоднократно повторенных вопросов испуганной жены, он едва мог воскликнуть:
— Мы разбогатели, Гитель, разбогатели!
— Что ты, что ты! Скорее ты с ума сошел. Что с тобой?
— Я выиграл в лотерее, — слышишь, Гитель, в лотерее!
— Праведный Боже! В лотерее? Где же деньги?
— Постой, сейчас расскажу, душа моя, и ты узнаешь какой у тебя муж. Еврейский солдат, бывший у нас на постое, дал мне на водку за то, что я спел ему песню; но я водки не пил, а кутил себе лотерейный билет. Ты знаешь, Гитель, это моя страсть. Ну, и что же ты думаешь, Гитель? Мой № 40 и 88 как раз выходит с выигрышем, и сегодня утром я получил четыре сотенных.
— Четыреста гульденов! — вскрикнула жена.
— Еще слишком, душа моя, слишком четыреста гульденов. Но, что же, ты думаешь, сделал я с этими деньгами? Я сейчас подумал: если понесу деньги домой, так ведь у моей Гитель ум за разум зайдет, пойдет она покупать то ребенку сапоги, то халатик, сделает шаббес. — и не оглянешься как улетят сотенные. А человеку нужно о будущем подумать. Ну, угадай же, Гитель, что сделал я с нашими деньгами?
— Да разве я могу знать? Ты разменял их на золото?
— Вот и не угадала!
— Дом купил?
— У нас разве нет дома?
— На проценты, может, отдал?
— Ничего этого не бывало! Не угадаешь, Гитель! Я, видишь, побежал в Хевра-Кадиша[21], велел записать меня и тебя членами, чтобы после смерти нашей говорили по нас Кадиш и читали Мишну, затем купил я две могилы, два надгробные камня и два савана, для меня и для тебя, чтобы не пришлось, сохрани Бог, собирать милостыню, когда надо будет хоронить нас.
— Ты был, есть и будешь сумасшедший, — вскричала жена. — Как? Бог, посылает нам такую помощь, у нас столько денег, и ты хочешь, чтобы нас здесь похоронили, чтобы могилы наши были между гоями? Сумасшедший ты! Да я выцарапаю глаза у Хевра-Кадиша, если нам не отдадут обратно наших денег. А мы поедем в Иерусалим, чтобы умереть в стране, где похоронены предки наши!
— Дорогая Гитель! воскликнул отшельник с удивлением, у тебя министерская голова. Мне эта мысль, признаться, в голову не пришла. — Но скажи, душа моя, чем же мы будем жить в святой земле? Ведь одно путешествие чего стоит!
— Чем ты здесь живешь! Здесь у тебя поместья есть, что ли? Или промысел какой, фабрики? Тот же Бог живет и там. Здесь я торгую картофелем и луком, там я буду торговать винными ягодами и финиками. — Твой Псалтырь, твоя Мишна и Кадиш стоят там столько же, сколько и здесь. Не будет у нас иногда чего есть — мы и будем голодать, как и здесь. Бояться нам нечего. Возьмем с собою нашу бедность и наших детей — и странствуем!
— Да, Гитель, но с домом что мы сделаем?
— Вот, видишь ли, дом то мы можем отдать братству. Пока живы будем, оно будет высылать нам доходы с него, а когда мы умрем, дом за ним останется, и оно за это поминки по нас справлять будет.
Корабли, отправляющиеся на Восток, к колыбели человеческого рода, часто везут таких переселенцев. Это не те здоровые лица, которые отправляются в новые части света для отыскания себе свободного куска земли, чтобы обработать его своим трудом и прилежанием. Нет, это люди большею частью старые и дряблые, давно готовые проститься с жизнью, и предпринимающие это путешествие единственно в интересе души, чтобы умереть на земле, где некогда процветало и похоронено величие Еврейского народа, где каждая развалина, каждый холм, каждая, пещера связаны с священными воспоминаниями, где кедры Ливана навевают священные сказания, переходившие из рода в род, где некогда Евреи имели свой храм, своих жрецов, своих царей и полководцев, и все отрасли их могущественного племени жили в братском единстве!