В 1949 году, в день моего рождения, Имре преподнес мне цветы и краткое поздравление: «Дай бог, чтобы мать, отец и дети и впредь являли собой столь же прочно сколоченное единство, чтобы оставались людьми, способными один ради другого пойти в огонь и в воду. Не забывай этого, Верушка, никогда!»
Возможно, он имел в виду те минуты, когда все мы собирались вокруг Чарли и каждый член семьи чувствовал свою слитность с ним и со всеми остальными?
Моя тревога за Имре — когда с ним произошел несчастный случай и раньше, во время его инфаркта, — основательно изменила меня. Я почувствовала, по-настоящему осознала, что значит для меня мой муж. И он тоже ощутил эту перемену. Наши отношения отныне были лишены какого бы то ни было диссонанса, мы сделались очень близки друг другу, и это в значительной степени способствовало его выздоровлению. Имре продолжал свои пешие прогулки и работал не покладая рук. Но втайне прислушивался к поступавшим из Европы слухам о разрухе и нищете, а затем — после денежной реформы — о возрождении и жизненном подъеме. Теперь его родиной была Америка, страна, великодушно приютившая его после того, как он был вынужден сжечь за собой все мосты. Но в глубине души Имре по-прежнему любил старушку Европу, Вену, Будапешт, Берлин. Ему хотелось вновь повидать те места, где он обрел свою наивысшую славу.
И 5 июня 1949 года семья села на океанский пароход, направлявшийся к берегам Европы. Официальной целью нашего путешествия было лечение на курорте Баден-Баден. Однако там нас ожидала целая серия дальнейших приглашений: в Вену, где президент Австрии Карл Реннер и федеральный канцлер Леопольд Фигль устроили в честь Кальмана роскошный прием. Имре, конечно же, не упустил возможности наведаться и в Ишль, где возложил венок на могилу своего старого друга Ференца Легара. Побывали мы и в Стокгольме, где Имре вдел в петлицу фрака орден «Северная звезда», врученный ему королем Густавом V.
Вообще-то Имре хотелось обосноваться в Цюрихе, он всегда восхищался этим городом. Однако в угоду мне мы все же поселились в Париже, где присутствовали на торжественном представлении «Королевы чардаша» с Яном Кепурой и Мартой Эггерт в главных ролях.
В ФРГ возобновили постановки всех крупнейших оперетт Кальмана. Режиссеру Фрицу Фишеру удалось заново возродить прежние успехи. «Дорогой друг Фишер… (долгая пауза)… это был счастливейший день моей жизни… (еще более долгая пауза)… благодарю вас лично, благодарю всех вас…» — вот и все, что смог произнести растроганный Кальман в радиоинтервью.
С огромной радостью осталась бы я в Париже, да в ту пору, вероятно, и Имре тоже. Наш давний друг Жозеф Поль-Бонкур вручил ему офицерский крест ордена Почетного легиона; кавалером рыцарского креста Кальман являлся уже давно. По этому случаю у нас собралось множество знаменитостей: министр экономики Ревийон и автор всемирно известного шлягера «Валенсия» Альберт Вильмец, такие крупнейшие представители французской и немецкой антивоенной литературы, как Ролан Доржелес и Эрих Мария Ремарк; здесь же присутствовали Полетт Годдар и президент Франции…
Имре очень пошло на пользу такое необычайное внимание к его музыке, душевное отношение и любовь друзей старых и вновь приобретенных. Состояние его день ото дня улучшалось. Но он думал не о себе, в первую очередь его заботила судьба нашего сына. Чарли пока не закончил учение; он занимался в нью-йоркском университете «Коламбиа», и впереди оставалось еще два года.
— Важнее всего, чтобы мальчик учился, — так считал Имре.
Поэтому осенью 1949 года мы были вынуждены вернуться в Америку. Немало пришлось поспорить по этому поводу, я всячески восставала против, да и остальные члены семьи предпочли бы остаться в Европе.
Нью-Йорк встретил нас неимоверной жарой при стопроцентной влажности воздуха. Перемену климата мы переносили очень тяжело, в особенности страдал Имре.
Прошло два месяца. За неделю до рождества Нью-Йорк превращается в форменный лес. Парк-авеню была сплошь заставлена рождественскими елками. Но этот праздник деловой, официальный, не имеющий ничего общего с истинно рождественским настроением. Здесь важен лишь внешний лоск, сверканье мишуры и фальшивой позолоты, переливы неимоверно пестрых красок. Посыльные обрывали звонок в нашей квартире. Непрерывным потоком шли упакованные в яркую цветную бумагу подарки, и каждый из них был украшен красной рождественской звездой, которую я и прежде-то терпеть не могла, а с той поры и вовсе не в состоянии видеть. Неохватной грудой высились передо мной эти рождественские звезды — знаки внимания друзей и знакомых. Мы уж и не знали, куда эти подарки складывать.
Двадцатое декабря. Цветы, яркие украшения, блестки, пение, грохочущая музыка на улице. Я стояла в холле и вдруг вся окаменела. Из ванной комнаты вышел какой-то человек… я его даже не узнала. Вместо лица — искаженная маска. Имре! Одна половина лица у него была полностью парализована. Говорить он не мог и еле волочил ноги. За окном шел снег. Миллионы белых снежинок кружились в танце над празднично шумной Парк-авеню. Манхэттен радостно встречал рождество.
Мария Первич и я с двух сторон подхватили Имре, бережно проводили его в спальню и уложили в постель. В результате кровоизлияния оказалась парализованной и другая половина лица.
Мы вызвали врача, и он констатировал у Имре высокое кровяное давление. Имре никого не узнавал, бесчувственный ко всему, покоился он на постели. Это были самые страшные часы, которые мне когда-либо довелось пережить. Имре пытался что-то сказать, но с губ его срывались какие-то невнятные звуки. Беспомощно стояли мы у его постели, а за окном, на улице, пели и радостно веселились дети.
Отчаяние охватило меня с еще большей силой, чем два года назад, после его инфаркта: что сталось бы с нами, если бы нам действительно пришлось жить без него?
Мне вспомнилась одна сцена, свидетелями которой явились мы вместе с Имре. Дело было во время войны, когда в американских кинотеатрах показывали русские фильмы. Мы присутствовали на просмотре как раз такого фильма. По ходу действия героиня фильма — певица — исполняет арию из «Королевы чардаша», и у нее вдруг на миг срывается голос. Подобные промашки случаются иногда, однако человек, перед которым героиня фильма демонстрировала свое искусство, возмущенно воскликнул: «Услышь это Имре Кальман, он бы в гробу перевернулся!» Имре смеялся до слез. Тогда это казалось смешным.
Рождество 1949 года выдалось для нас печальным. Лишь в январе появились признаки постепенного улучшения, но полностью оправиться Имре так и не удалось.
Наша дочь Лили, еще будучи в Париже, влюбилась в некоего молодого человека, и хотя ей не сравнялось и восемнадцати, похоже было, что чувство ее серьезно. К тому же мне самой так хотелось в Париж!.. И я совершила ошибку: в феврале, едва только в состоянии Имре наметилось улучшение, я покинула Нью-Йорк. Намеренно раздувая страсть дочери, я взяла с собой и обеих девочек, и Марию Первич, которая так и не сумела свыкнуться с Америкой, — мы отправились в Европу.
— Ну, а ты вскоре приедешь вслед за нами, — сказала я Имре. Однако через четыре недели пришла телеграмма: «Ты нужна мне в Нью-Йорке».
И я опять допустила промах, отправив вместо себя Лили. Мы часто говорили по телефону. Кстати, в Париже меня удерживала не только неуемная страсть к этому городу, но и стремление добиться, чтобы Имре тоже приехал сюда. И я добилась своего: несколько месяцев спустя он прибыл в Париж в сопровождении Чарли и сиделки. Мы наняли квартиру у Трокадеро.
Желая облегчить Имре работу, мы взяли напрокат несколько роялей. Однако ему так хотелось иметь собственный инструмент, что ко дню рождения я купила ему пианино. Инструмент поставили в спальне Имре, и на нем впервые прозвучали все те мелодии, с которыми широкая публика могла познакомиться лишь после смерти Кальмана. Музыку к своей последней оперетте «Аризонская леди» он начал писать еще в Америке; отправным моментом для него послужил мюзикл — «Энни, вооруженная амазонка». Создавая это произведение, Кальман стремился выразить свою признательность Америке.
«Правда, Америка неоднократно давала мне поводы для страданий, но в конце концов она ведь и приютила нас, писал он мне еще до отъезда в Европу в одном из трогательных писем, свидетельствующих о благородстве души их автора. — А теперь эта временно обретенная родина увянет и исчезнет, как прошлогодний цветок лотоса. Я желаю нам обоим и впредь идти совместным путем. Желаю, чтобы ты стала моим лекарем, сотни раз в день проверяя мой пульс, измеряя мне давление, тщательно заботясь обо мне и окружая меня любовью. За эту любовь я так глубоко признателен тебе». Имре так хотелось жить в Цюрихе!.. «Ради тебя я готов и на эту последнюю уступку: в угоду тебе приеду в Париж».
Мы отправились в Баден-Баден, подлечить Имре; здесь и настиг его второй — по счастью, более легкий — инфаркт. Наш врач доктор Нимейер порекомендовал незамедлительно нанять постоянную сиделку.
Как раз в тот момент из Лондона вернулась опытная сестра-сиделка. Уроженка Гёттингена, Ирмгард Шпис обучалась в Берлине; приход советских войск застал ее в одной из берлинских больниц.
— Как быть с вашими выходными днями? — спросила я.
— Мы успеем поговорить об этом, когда больному полегчает, — ответила она, чем привела меня в восторг.
Имре вскоре совершенно не мог обходиться без сестры Ирмгард, которая находилась при нем неотлучно. Ей удалось поладить даже с нашим весьма неуравновешенным семейством. Ирмгард Шпис стала последней и достойной восхищения спутницей Имре.
Если Имре хотелось поработать, она закрывала дверь его комнаты и никого к нему не допускала. Меня Имре не терпел рядом с собой, если ему необходимо было сосредоточиться, занимался ли он сочинительством, выполнял ли обычную повседневную работу или был поглощен обширной перепиской. Энергично расхаживая взад-вперед по кабинету (еще до инсульта), он не выпускал изо рта толстой сигары — а впоследствии сигареты — и в невероятном темпе диктовал, ухитряясь надиктовать тридцать-сорок писем за утро. К вечеру все они должны были быть перепечатаны набело и сданы на почту.
— Эти вечные диктовки доконают тебя! — пыталась я урезонить его. Однако Имре умел быть и резким в своих ответах:
— Почем ты знаешь, какую службу может сослужить вам когда-нибудь эта моя работа?!
Вот и теперь, будучи больным, он старался все дела уладить сам, но выразить свои мысли вслух уже не мог. В Париже он однажды вызвал меня к себе и знаками дал понять, чтобы секретарше диктовала я. Имре вместе со своей преданной сиделкой находился рядом. И я начала диктовать. Мысли и воля моя были точно скованы. А муж сидел рядом, с палкой в руках. Стоило мне употребить неподходящее слово, и он грозил мне палкой. Эта пытка длилась несколько часов подряд, пока я вконец не выбилась из сил, а после обеда диктовку пришлось продолжить. Имре заставил писать письма своему издателю (в то время шли съемки «Королевы чардаша» с Иоганнесом Хестерсом и Марикой Рёкк, и нужно было заключить контракты) и прочим деловым лицам, а также друзьям.
Я должна была угадывать его желания по глазам. Порой это удавалось мне с таким трудом, что начинали душить слезы, и я выбегала из комнаты, чтобы не разрыдаться при муже.
Имре попытался ввести меня во все дела. Прежде я ни во что не вникала, до той поры понятия не имела о денежных расчетах, процентах, комиссионных, гонорарах и, как ни старалась, не могла разобраться во всех этих сложностях, пока судьбе не угодно было вмешаться и заставить меня понять что к чему.
После инфаркта Имре перестал вести светскую жизнь, однако меня не ограничивал в этом. Напротив, даже радовался, если я уходила из дома, зная, как я люблю бывать в обществе. Ирмгард Шпис, заботливая сиделка, находилась при нем неотлучно; достаточно сказать, что за первые полтора года она ни разу не воспользовалась своим правом на выходной день. Она, как никто другой, досконально изучила будни Имре Кальмана за последние годы его жизни. Между ними установился на редкость прочный контакт. Позволю себе привести высказывания сестры Ирмгард, они настолько точно характеризуют отношения больного и сиделки, что нет нужды добавлять к ним ни слова.
«Если я раз в три недели выбиралась к парикмахеру, маэстро распоряжался доставить меня туда на машине. У меня еще и волосы просохнуть не успевали, а за мной уже являлся шофер. „Не иначе беда случилась“, — в страхе думала я. „Какая там беда, просто мне хотелось, чтобы вы были рядом“, — такими словами встречал меня маэстро. Называл он меня сестрой Ирмгард или просто сестрой. Однажды мне все же пришлось взять отпуск: скончался мой отец, и я уехала в Гёттинген на похороны. На это время меня подменила другая сестра, которая прежде ухаживала за господином Кальманом. Четыре недели спустя, когда я вернулась, коллега в семь утра уже поджидала меня. „Поторопитесь к маэстро. Ума не приложу, что вы с ним сделали, но мне ему никак не угодить!“ Маэстро находился еще в постели, он хорошо выспался и явно был счастлив снова видеть меня. Говорить он почти не мог, но я его понимала. Одеваться ему я, правда, помогала, но затем мы каждое утро — а иногда и после обеда — отправлялись на прогулку, и так шло до самой его смерти.
Мадам по вечерам часто отлучалась на приемы. Маэстро очень гордился супругой. „Красивая женщина“, — говорил он, попрощавшись с нею. Всякий раз, как мадам и дети уходили из дому, он подстрекал меня: „Ну-ка, сестра, посмотрим, что нам скажут карты“, — и я должна была гадать ему. Главным образом его интересовала судьба акций. По утрам он первым делом разбирал почту, сложенную на столике для завтрака, а затем подмигивал мне: „Вы были правы, сестра“. Биржевые дела оказывались в полном порядке.
День проходил соответственно строгому распорядку. Для прогулки нас чаще всего отвозили в Булонский лес. На обратном пути господин Кальман выпивал первую бутылку томатного сока, а я — легкий аперитив. Затем мы покупали газеты — по большей части немецкие, — и я зачитывала вслух наиболее интересные сообщения. Под конец доходила очередь до покупки фруктов; маэстро всегда отбирал их сам, так же, как и отварные мосолки.
Господин Кальман составил перечень своих галстуков — их было около четырехсот штук; каждому галстуку соответствовал подходящий носовой платок, и маэстро точно помнил, какой кем был подарен. Если кто-нибудь из детей вдруг заболевал, он обязательно говорил: „Ивонкин подарок сегодня не надену. Повяжу-ка я галстук Чарли“.
Маэстро до известной степени жил прежними представлениями о жизни. Как-то раз, когда мы были в Мюнхене, он заказал себе ботинки у лучшего мастера в городе — как делал и тридцать лет назад. Мы вместе выбрали кожу, мастер снял мерку, и через неделю ботинки были готовы. Господин Кальман, весьма довольный работой, достал кошелек и выложил на стол сто марок — как и тридцать лет назад. Но теперь сшитые на заказ ботинки обходились в двести пятьдесят марок. Услышав об этом, господин Кальман невероятно перепугался. „Полноте, маэстро, — успокоила его я, — по нынешним временам это обычная цена. Посудите сами, ваша супруга ходит в туалетах от Диора, так что вы вполне можете позволить себе такой пустяк“.
Под конец он больше всего радовался тому, что не тратит на себя слишком много денег».
Я уже упоминала о скромности Имре. Свидетельства сестры Ирмгард говорят о том же. Да и друзья любили его за то, что он никогда не строил из себя знаменитость, держался просто и естественно.
Осенью 1953 года мы возвратились в Париж из путешествия по ФРГ. 30 октября Имре в сопровождении сестры Ирмгард явился к завтраку. Мы все уже сидели за столом.
— Что-то я неважно себя чувствую, — сказал он. — Пожалуй, лучше снова лечь.
Муж так и сделал. Сестра Ирмгард измерила ему давление: оно оказалось нормальным. Имре улыбнулся и немного погодя уснул. Этот день ничем не отличался от прочих… с той лишь разницей, что Имре уснул и не проснулся. Он и сам не заметил, как настал конец.
Австрия хоронила Кальмана со всей официальной пышностью. Имре покоится там, где ему и хотелось: на Центральном кладбище Вены, по соседству с Бетховеном, Брамсом, Моцартом, Зуппе, Штраусом и Миллёкером.
Вместе с детьми и Ирмгард Шпис я выехала на похороны. И там вновь встретилась с той женщиной, которую когда-то любил Имре Кальман: с Агнес Эстерхази. Графиня в ту пору жила в Мюнхене; она прислала в Париж цветы с надписью на ленте: «До свиданья, Имрушка». На поездку в Вену у нее не было средств, и наша семья пригласила ее в качестве гостьи. Графиня Эстерхази рыдала не только у могилы Имре, она плакала все время, не переставая. «Скоро он и меня призовет к себе», — обливаясь слезами, твердила она и в самом деле вскоре умерла, хотя была еще вовсе не старой.
Народу на кладбище собралось тысяч десять, не меньше. Была такая давка, что в какой-то момент мне показалось: живой отсюда не выбраться. Вдруг чьи-то руки крепко обхватили меня, помогли устоять на ногах — Чарли, сын! У меня было такое ощущение, будто это руки Имре по-прежнему оберегают каждый мой шаг.
Наша жизнь — моя в первую очередь — очень изменилась. Прежде всего я перебралась на другую квартиру, поменьше. Туда были вхожи лишь самые близкие друзья, в том числе Андре Мари, министр просвещения Франции. Мы познакомились много лет назад на одном благотворительном мероприятии, где я поставила рекорд по продаже книг. Господин Мари подошел к прилавку, насвистывая мелодию Кальмана.
В этом узком кругу однажды встретились два человека, антивоенные книги которых потрясли мир: Эрих Мария Ремарк, автор романа «На Западном фронте без перемен» (в ту пору они поженились с Полетт Годдар), и Ролан Доржелес, создатель «Деревянных крестов».
Я продолжала работу мужа, как он меня учил. Изо дня в день прочитывала корреспонденцию, диктовала письма, но делала это отнюдь не с такой сосредоточенностью, как он сам или как он от меня требовал. Затем поток корреспонденции начал убывать, и для меня наступил период чудовищной тоски.
В 1955 году, когда письма стали приходить совсем редко, я поняла: чувство неудовлетворенности объясняется тем, что я ничего не делаю. Тогда же решила организовать в Баден-Бадене за свой счет и с благотворительной целью концерт из произведений Имре Кальмана. Подобрались и исполнители: супруги Шари Барабаш и Франц Кларваин, оба камерные певцы. Это был мой первый опыт общения с широкой публикой.
По поручению баварского радио Альфред Шрётер вскоре составил программу «Биография Имре Кальмана в его мелодиях». На мою долю выпала редчайшая удача: я получила возможность сыграть самое себя.
И пошла-завертелась карусель. Посыпались письма с приглашениями пожаловать на ту или иную премьеру; красные пометки в моем календаре не оставляли пробелов. Я присутствовала всюду, где Шари и Францль исполняли произведения моего мужа. Меня пригласили в Западный Берлин, где проходили съемки фильма «Королева чардаша»; за эти несколько недель я дала множество интервью. Теперь уже мне в иной день приходилось диктовать по 70–80 писем на разных языках и нигде не удавалось пробыть дольше двух-трех недель: следовало очередное приглашение на какую-нибудь кальмановскую премьеру.
Чтобы выдержать столь напряженный темп жизни, без которого я теперь и не мыслю себе существования, я пользуюсь необычайно простым рецептом.
Каждый божий день проверяю свой вес: он не должен превышать пятидесяти килограммов. Занимаюсь верховой ездой, катаюсь на велосипеде, плаваю (правда, плавать я научилась лишь в последнее время), по утрам в течение двадцати минут проделываю гимнастические упражнения; всякий раз, как удается урвать время, играю в гольф (пусть и плохо, но все же…) и теннис (тоже плохо, но тем не менее…) и по несколько часов гуляю пешком. А когда человек вынужден так часто упаковывать и распаковывать чемоданы, как я, то о гибкости фигуры особенно заботиться не приходится.
Единственное существо, которому я после смерти мужа нанесла тяжкое оскорбление, была Мария Первич.
— Не думаю, чтобы у меня когда-нибудь был собственный дом, — откровенно призналась я ей. — Дети выросли, а я собираюсь поселиться в гостинице. Разумеется, вы можете жить со мной, но обильных пиршеств я больше не могу себе позволить. Не с точки зрения материальной, а ради сохранения кондиции.
Царственная кулинарка, задетая в своих лучших чувствах, последовала за мною в Цюрих, но задержалась всего на несколько недель. Теперь она живет в Риме, у Ивонки и ее мужа-художника. Все мои трое детей счастливы в браке.
Мужу хотелось, чтобы наша младшая дочь стала во главе издательской фирмы «Кальман». У Ивонки и впрямь проявились недюжинные деловые способности, однако она использует их лишь в интересах собственного супруга.
Чарли и Лили три года спустя после смерти отца написали оперетту, поначалу дав ей название «Веселое путешествие», а затем «перекрестили» ее в «Великого тенора». К сожалению, их партнерство длилось недолго: Лили вышла замуж, и в творческом союзе с Чарли ее заменил Вилли Вернер Гёттиг.
Премьера, состоявшаяся в Висбадене, подтвердила, что Чарли не только унаследовал музыкальный талант отца, но и способен проложить в искусстве собственную тропу.
Лили бралась даже писать романы; в последнее время она увлеклась живописью и достигла немалых успехов, хотя никогда этому не училась. Если дойдет дело до персональной выставки, то выяснится, до какой степени развит в ней природный дар.
Дети мои до конца своих дней, слава богу, обеспечены. В их владение перейдут американский трест, основанный Имре, и фамильное состояние. Что же касается моей личной собственности, то все целиком и полностью унаследует фонд памяти моего мужа. Фонд Кальмана был учрежден мною в 1964 году, центр его находится в Цюрихе. Пока жива, я являюсь его председателем; о преемнике я уже позаботилась. В задачу фонда входит присуждение стипендий одаренным музыкантам, невзирая на их расовую и национальную принадлежность и религиозные убеждения.
Муж распорядился, чтобы после его смерти рукописи всех партитур поступили в вашингтонскую библиотеку Конгресса. Наказ этот был выполнен; я сделала исключение лишь для двух партитур, ставших собственностью венской Национальной библиотеки. Я самолично вручила их доктору Дриммелю, тогдашнему министру культуры Австрии, когда в венском Хофбурге открылся музей-кабинет Имре Кальмана. Там можно увидеть первую приобретенную им на собственные заработки мебель, какою была обставлена квартира на Пауланергассе в Вене. Эти предметы обстановки случайно отыскались в одном из подвалов Бад-Ишля. Там же хранятся и посмертная маска Имре, и орден Почетного легиона вместе со всеми прочими знаками отличия, «скорбный лист», куда сестра Ирмгард заносила свои записи о ходе его последней болезни, кое-какие предметы обстановки из нашей парижской квартиры. Пианино — рабочий инструмент Имре, с помощью которого создавалась его последняя оперетта «Аризонская леди», — я отправила в Будапешт, крестнику Кальмана Иштвану Барне.
Через три с половиной месяца после смерти Имре пустилась вскачь аризонская леди: ведь это вовсе не дама, как можно бы подумать, а скаковая лошадь. Впрочем, главной героиней оперетты все же является дама — владелица лошади, эмигрировавшая из Будапешта. Премьера оперетты — с трансляцией по радио — состоялась в Берне, при участии Эстер Рети в роли владелицы ранчо и хозяйки скаковой лошади и Герберта Эрнста Гроха в роли бравого героя, покорившего сердце сей дамы.
Словно сама судьба отпустила Имре времени ровно столько, сколько понадобилось для завершения его последнего труда. Как только он выпустил из руки карандаш, руку эту ухватила смерть.
На могиле моего мужа установлена массивная плита черного мрамора, где высечено лишь его имя — и ничего более. Над плитой скорбно склонилась беломраморная муза.
Десять дней в году — с 20 по 31 октября — я непременно провожу в Вене; 24 октября день рождения Имре, 30 октября он умер. В это время я ежедневно бываю на кладбище.
Сестра Ирмгард, которая в соответствии с моим и Имре желанием осталась при мне, однажды встретила у могилы Имре какую-то женщину, совсем простую. С ней был внук, мальчик лет пятнадцати.
— Здесь покоится Имре Кальман, — пояснила женщина мальчику, а затем во всех подробностях рассказала, кто он такой был.
Свой рассказ она завершила словами, которые в память моего усопшего мужа мне бы хотелось начертать золотом:
— И зачем такие люди умирают?