ГЛАВА ПЯТАЯ 1928–1938. ВЕНА — СЛАВА И ЛЮБОВЬ

Прожитый мною на свете срок невелик был даже в пересчете на месяцы. Зато он оказался крайне насыщенным событиями, жизненными испытаниями, встречами с разными людьми на том долгом пути, который из далекой Сибири через Стокгольм и Берлин привел меня в Вену. Мать вместе со мной выслали из Петербурга: царский двор неодобрительно отнесся к ее роману с молодым офицером-аристократом. Отец мой погиб в последние дни войны, и мать, забрав меня, бежала на запад. В то время, о котором идет речь, то есть в 1928 году, она пребывала в Бухаресте, надеясь там выйти замуж, а я осела в Вене.

Об Имре Кальмане тоже никак не скажешь, что его жизненный путь был сплошь усыпан розами. К концу войны он потерял горячо любимого брата Белу. Отец умер от диабета. Большую роль в его жизни сыграли две женщины. Первой стала Паула Дворжак, родом из Зальцбурга. Она долгое время тяжело болела; Имре, понимая, что она уже никогда не вылечится, не покинул ее, а, напротив, оставался самоотверженно предан ей вплоть до самой ее кончины. Второй была красавица графиня Агнес Эстерхази, послужившая прототипом жгуче-темпераментной Королевы чардаша. С нею Имре распрощался в тот вечер, когда состоялась премьера «Герцогини из Чикаго».

Нас с Имре в ту пору связывала лишь дружба. От других я узнала, что Кальман нежно любит графиню, которая завязала интрижку с неким кинопродюсером. Графиня явилась на премьеру оперетты. У меня в спектакле была малюсенькая роль, а графиня Эстерхази уже считалась признанной звездой. В тот вечер она попыталась объясниться с Имре, говорила о своей любви, молила простить ей мимолетное увлечение… Однако Имре проявил твердость: «Нет, — сказал он. — Я познакомился с одной девушкой, она так же красива, как ты, только десятью годами моложе. Я люблю ее. Но мне приятно, что ты пришла сегодня…»

Семья Кальман всячески пыталась уговорить его жениться на Агнес Эстерхази. Но Имре настоял на своем:

— Поздно. Я полюбил другую. Она еще совсем ребенок, и между нами ничего нет. Но мне очень хорошо с нею.

Имре был серьезный, мрачноватый и вспыльчивый, как и положено истинному венгру, а я со всем оптимизмом юности видела мир в розовом свете… Я и впрямь была наивной девчонкой, и однажды Имре вынужден был открыть мне глаза на реальности жизни. На свидания я всегда приходила с подругой — Ниной Карачонь, дочерью венгерского графа. Нина сбежала из дому, желая сделать карьеру. Это ей удалось, хотя, как увидит читатель, путь, на который она ступила, был довольно опасен. Нину зачислили в труппу театра «Ан дер Вин», и мы вместе выступали в «Герцогине из Чикаго». Поскольку она тоже была венгеркой, Имре старался облегчить ей продвижение, ну а я, куда бы мы с Имре ни шли, повсюду тащила ее за собой. Ведь она, в конце концов, так же бедствовала, как и я. Но вот однажды Имре отозвал меня в сторонку:

— Верушка, зачем вы всегда приводите с собой Нину? Неужели вы не видите, что она хочет отбить меня у вас?

С той поры я перестала приглашать Нину на встречи с Имре, но приносила ей что-нибудь съестное. Затем события Нининой судьбы и карьеры закрутились с отчаянной стремительностью. Она подписала контракт с «Бургтеатром» и в «Пер Гюнте» Ибсена танцевала рядом с Анитрой в том самом танце, которым девушки во главе с Анитрой в шатре марокканского шейха тешат Пер Гюнта, приняв его за прорицателя. Возможно, причиной послужила сладострастная восточная музыка, в особенности лейтмотив, пронизанный любовным томлением, — во всяком случае, однажды вечером находившийся в ложе театра магараджа из Капура, увидев выступление Нины, тотчас же влюбился в нее. Он пригласил ее в Индию, и Нина отправилась туда в сопровождении своей матери, старушки няни и доктора. Магараджа честь по чести попросил руки Нины, и она вышла за него замуж. На этом история не кончилась, а, напротив, только началась. Но продолжение ее относится к более позднему периоду.


Какой-то беспокойный, можно сказать, взрывной выдался тот 1928 год. И не только для Имре, который в оперетту «Герцогиня из Чикаго» попытался внести новую, американскую струю.

В Америке некий тридцатилетний композитор стремился возвысить джаз до уровня серьезной симфонической музыки. Звали его Джордж Гершвин. Имре частенько упоминал это имя, но тогда я не знала, что оно для него значит. Так много всего происходило в те дни!

В Вене всеобщее внимание привлек журнал Карла Крауса «Ди Факель», издатель которого не боялся ни бога, ни черта. В Германии же пальму первенства держал журнал Карла фон Осецкого «Ди Вельтбюне» («Мировая арена»)[22]. Широко обсуждался пакт Келлога[23] — раздавались голоса и «за», и «против», — и сначала пятнадцать, а затем более пятидесяти государств высказались в осуждение войны. К тому времени Чан Кайши утвердил в Китае националистическую диктатуру, а Польша Пил су дек ого и Италия Муссолини также взяли курс на национализм. Как отклик протеста против этих политических событий появилась «Трехгрошовая опера» Б. Брехта и К. Вейля и усилился поток антивоенной литературы. Упомяну в качестве примера «На Западном фронте без перемен» Э. М. Ремарка, «Войну» Людвига Ренна, «Другую сторону» Р. С. Шериффа. В вихре противоречивых событий Имре склонялся к худшим предположениям, я же, по молодости и беззаботности, по-прежнему взирала на мир сквозь розовые очки, хотя у меня и не было оснований для чрезмерного оптимизма. Но я довольствовалась тем, что выпало на мою долю: любовью Имре Кальмана, золотым браслетом, который он подарил мне на день рождения. Жила я, как и прежде, в той же каморке в пансионе «Централь».

— Сколько весит браслет, подаренный Кальманом? Не тяжело тебе его носить? — подпускали мне шпильки подружки по пансиону, в том числе и Нина.

— Ну что вы! — отмахивалась я. — От браслета, какой бы он ни был тяжелый, я не надорвусь. Вот полкило картошки — другое дело, этого мне, пожалуй, не поднять.

Впрочем, я отнюдь не купалась в роскоши и лишь по сцене знала, что такое богатство. Но ведь и на сцене — к примеру, в «Герцогине из Чикаго» — речь шла лишь о видимости богатства. Главная героиня — дочь миллиардера мисс Мэри Лорд из Чикаго (отсюда и название оперетты), и у нее, конечно же, денег куры не клюют. По сцене прохаживались и другие юные миллиардерши: Долли Астор, Мод Карнеги, Эдит Рокфеллер, Лилиан Форд.

Меня-то, к счастью, жизнь за оборотной стороной кулис, вид усталых, потных рабочих сцены избавили от всяческих иллюзий: у меня не было реального представления о богатстве. Конечно, мне хотелось стать богатой — какой молоденькой девушке этого не хочется! — но я не особенно рвалась к обладанию всеми земными благами, во всяком случае, до встречи с Кальманом. Лишь Имре разбудил в моей душе стремление к иной, более обеспеченной жизни, когда месяца через два после нашего знакомства пригласил меня к себе домой.

Это отнюдь не походило на приглашение какого-нибудь молодого человека, на квартиру к которому приходится пробираться с черного хода. Нет, к Имре Кальману надлежало входить с парадного подъезда, а жил он в аристократическом квартале, на бульваре 12 Ноября, в солидном особняке.

Поначалу я колебалась — не то чтобы испугалась пересудов, просто мною владел какой-то необъяснимый страх. Я знала, что он живет на широкую ногу, что в гостях у него бывают именитые люди вроде Ференца Легара и Оскара Штрауса. Знала также, что он держит целый штат прислуги; с шофером, например, я даже была знакома.

— Нет, — решительно отказалась я. — И дело тут не в соображениях приличия. Просто мне неловко…

Неужели мне не хочется посмотреть, как он живет?

— Конечно, хочется, но…

— Никаких «но». — Имре пресек все мои дальнейшие попытки уклониться от визита.

И я отправилась в гости. Едва я вошла в холл, как сердце у меня бешено заколотилось. Я и не подозревала, что такая роскошь существует в действительности. В фильмах доводилось видеть подобное, но чтобы человек — один единственный человек! — жил в таких хоромах… Уже сам холл чего стоил: пол устлан красной ковровой дорожкой, на стенах сверкающие канделябры. Сквозь приотворенные двери можно было заглянуть в комнаты нижнего этажа. В особенности покорили мое воображение хрустальная люстра в кабинете и лепные украшения вокруг французских окон гостиной. Окон было шесть, и все выходили на бульвар.

— Минуту, — сказала горничная, отворившая мне дверь.

— Можно мне посмотреть эту комнату?

— Еще не хватало, — презрительно усмехнулась она. У нас не музей. Посидите, пока господин Кальман сойдет вниз.

Появился Имре, и я спросила, не покажет ли он мне свой дом.

— Конечно, Верушка, с удовольствием.

И вся окружающая роскошь вдруг показалась мне не такой отчужденной, а как бы уютной. Имре, взяв меня за руку, провел по комнатам, попутно давая пояснения. Кабинет был украшен ценными гобеленами и великолепными коврами.

— Эти вещи из Обюссона. Там делают знаменитые шпалеры и гобелены.

Имре остановился перед огромным секретером эпохи Марии Терезии и сделал таинственное лицо.

— Верушка, здесь я прячу свой гарем. — Он осторожно приоткрыл крышку секретера, и в нос мне ударил густой сигарный аромат. Сигары громоздились коробка на коробке, шкатулка на шкатулке. Имре брал некоторые из них в руки, раскрывал, разглядывал.

— Часть я купил, другие получил в подарок, вот и собралась целая коллекция.

Каких сигар там только не было: и светлые, и почти черные, некоторые перехвачены изукрашенной золотой полоской. Глаза Имре блестели гордостью коллекционера. Он вынул из секретера одну коробку.

— Эти я выписываю издалека — из самого Гамбурга, они у меня любимые.

Имре много рассказывал мне о Будапеште, Вене и Ишле, где он предпочитал проводить летний отдых. Но за этими любимыми местами сразу же шел Гамбург. Спрашивается, почему? Да потому, что «Осенние маневры» — оперетту, благодаря которой Кальман прославился, — после венской премьеры впервые поставили за границей именно в Гамбурге. Имре бережно водрузил на место заветную коробку и замкнул свою сокровищницу.

Я вообще не курила, а в сигарах уж и вовсе ничего не смыслила. Слыхом не слыхивала о сигарах «корона» (Имре предпочитал их всем остальным) или «торпеда», о всевозможных листьях и разных табачных начинках. Рассеянно, вполуха я выслушала его восторженные излияния, а затем, поскольку стояла как раз у письменного стола, спросила у Имре, что он хранит там. Он подмигнул мне совсем как мальчишка и выдвинул верхний ящик, чуть ли не доверху заполненный огрызками карандашей.

— Они все поисписались, потому что им пришлось как следует потрудиться. Этими карандашами я написал «Королеву чардаша», «Марицу» и другие свои оперетты.

Ни один из рабочих карандашей не был выброшен, Имре хранил их как реликвии. Но из всех вещей, которые он в тот раз показал, больше всего мне понравились скульптурные фигурки собак-такс. Было их превеликое множество стеклянные, медные, золотые, — и попадались они повсюду. Имре очень любил эту породу, и в доме всегда жила такса как правило, гладкошерстная, веселая, своенравная, но преданная хозяину сука.

Незабываемое впечатление произвели на меня комнаты, которые Имре продемонстрировал напоследок: спальня и гардеробная. В интерьере обоих помещений преобладали три цвета: голубой, кремово-желтый и золотой. Я залюбовалась кроватью с балдахином из настоящих кружев.

— В точности так была обставлена спальня императрицы Жозефины. — Имре на одном из художественных аукционов приобрел точную копию императорской спальни. Ванная комната была облицована голубым мрамором.

— Кто спит в этой постели, кто пользуется этой ванной?

— Никто. Пока что никто.


«Герцогиня из Чикаго» хотя и имела успех, однако же не выдержала такого количества представлений, как «Марица». Оперетта была снята с репертуара, и на том моя сценическая карьера оборвалась.

Пришла весна. Ярко светило солнце, небо сияло голубизной. Имре вскинул глаза к небу:

— Верушка, поедем на Ривьеру!

Имре только что начал работу над новой опереттой «Фиалка Монмартра» («Оперетта в твою честь», — говорил он) — и решил на несколько дней покинуть Вену. Мы отправились на машине через Зальцбург, Райхенхаль, Южную Германию и Швейцарию до Ниццы. Оттуда мы мимо озера Кома и города Больцано проследовали в Венецию. Имре вел путевой дневник, занося туда все свои впечатления: где были, что видели, что вкусного ели, что интересного с нами приключилось. Вот женевская запись: «Верушка в русском храме». Запись, сделанная в Шамони: «Верушка — мытье головы, посещение парикмахера». Я бы не стала хранить подобные заметки даже в течение месяца, а Имре берег их всю жизнь. Правда, Венецию я буду до конца своих дней помнить и безо всяких дневниковых записей. По сей день вижу перед собою кафе на площади Святого Марка, вижу, как мы прогуливаемся по площади, заполоненной голубями. В таком виде я и запечатлена на фотографии — среди массы голубей. Затем я в одиночку осмотрела Дворец дожей, Имре прежде видел восхитительные фрески Веронезе, полотна Тинторетто, «Мост вздохов». Жара стояла невероятная, и Имре предпочитал отсиживаться в кафе. Когда мы в очередной раз прогуливались с ним по площади Святого Марка, я сказала ему:

— Имре, мы уже почти год вместе. Не могу же я всю жизнь ходить в твоих подругах.

Рано или поздно я должна была это сказать. Отчего же именно в Венеции?.. Господи, но ведь наше сказочное путешествие близилось к концу!

— Ты и сам понимаешь, что мне пора думать о замужестве, — добавила я, и в тот момент мои слова звучали как пожелание, а не как ультиматум.

Но Кальмана словно обухом по голове ударили. Ведь он днем и ночью был поглощен своей работой. Так было и во время нашего путешествия — даже в те часы, когда мы поднимались на перевал Юнгфрау и когда осматривали скалу, на которой Вильгельм Телль подкарауливал Геслера. Прогуливались ли мы по улицам Женевы, отдыхали ли в Ницце, он вдруг выхватывал блокнот и записывал такты мелодии, которая в это время рождалась в его голове. И при этом не замечал, что рядом с ним находится юное существо со своим внутренним миром, со своей жизнью. Да и хорошо, что не замечал, иначе он не был бы Имре Кальманом.

И вот тем жарким днем в Венеции я заставила его взглянуть в лицо реальности. Он почувствовал себя несчастным. Засыпал меня вопросами: уж не обидел ли он меня, может, я недовольна нашим путешествием или он как-то не так вел себя.

— Видишь ли, — начала я было и запнулась, сама не зная, как объяснить ему ситуацию. — …ты и я… нам перемывают косточки. Вообще-то меня это не волнует, но приходится думать и о будущем: судьба забросила меня на чужбину, и родных у меня, кроме матери, нет никого.

— Давай вернемся к этому разговору в Вене, — предложил Имре.

Но и в Вене немало времени прошло, прежде чем он затронул эту тему.

Мы сидели в маленьком кафе. Несколько столиков, стульев, кадок с растениями было выставлено прямо на тротуар около входа. Над крышами домов возвышался шпиль храма св. Стефана. Медленно проехал фиакр, запряженный парой белых лошадей. Солнце палило нещадно: термометр на стене дома показывал более сорока градусов. «Сколько прекрасных романов написано о любви прославленных людей, — мелькнула у меня мысль. — И как приятно их читать. В действительности же каждая женщина мечтает обзавестись собственным домом и семьей».

— Я все обдумал, — заговорил вдруг Имре. — Холостяком я жил, холостяком и останусь. — Он улыбнулся, довольный тем, что ему удалось разрешить все мои трудности. — По моему, ты обладаешь истинным сценическим дарованием и многого добьешься в жизни. А я отойду в сторону, откажусь от тебя, буду тебе добрым другом — и не более… Доводилось тебе слышать о театральной школе Рейнгардта? Туда принимают только талантливую артистическую молодежь. На днях я говорил с руководителем школы…

Оказалось, что он уже обо всем договорился, и даже назначен день, когда я должна туда явиться.


Я взяла «Фауста» Гёте и принялась разучивать роль Маргариты. — Но работала без особого воодушевления: мечты у меня были совсем другие.

Имре проводил меня, представил директору. Правда, не превозносил меня до небес, однако намеками дал понять, будто я звезда года. Неудивительно, что директор с любопытством уставился на меня. А я чувствовала себя неловко. Обстановка вокруг свидетельствовала о строгой сдержанности вкуса, и я волей-неволей сравнивала ее с роскошью и уютом кальмановского дома.

Я приступила к чтению монолога Маргариты, но даже сама чувствовала, что это сухая декламация. Едва я успела это сообразить и попыталась сосредоточиться на переживаниях героини, как директор резко хлопнул в ладоши.

— Довольно, хватит! — закричал он, явно раздосадованный. Казалось, еще минута, и он попросту зажмет уши. Кошмар какой-то! — Понадобилось некоторое время, чтобы раздражение его улеглось.

— Господин Кальман, — начал он учтиво, — девушка молода и очень красива, но таланта я не нахожу. В ней, как говорится, нет искры божьей. Вряд ли мы сможем ее принять.

Я была до такой степени сражена, что только и сумела выдавить из себя:

— Но ведь ваши уроки будут оплачены.

Он с сожалением покачал головой.

— Мы занимаемся с людьми истинно талантливыми. Вы, фрейлейн, к их числу не относитесь.

Губы мои сделались непослушными, я дрожала всем телом.

— А ну начните сначала! — грубо прикрикнул он на меня. — Попробуйте снова, может, у вас что-нибудь получится сейчас, когда вы так взволнованы.

Проглотив застрявший в горле комок, я начала монолог.

Запнулась, начала снова. У меня лились слезы, но я этого не замечала. Я была до того несчастна! Руки сами протянулись вперед, я держала в руках черепки — незримые, но вполне реальные. И сделала третью попытку.

Я увлеклась, и по мере того, как я говорила, моя собственная боль изливалась в отчаянии Маргариты. Мне доводилось стоять перед съемочной камерой и в Берлине, и в Вене, выступала я и на сцене, но такого чувства перевоплощения я никогда не испытывала.

Директор на сей раз дослушал меня до конца, не перебивая.

— Что-то в ней внутри шевельнулось… душа, что ли. А ведь так, на нее глядя, и не подумаешь. Беру свои слова обратно. Однако нужно прослушать ее еще разок, скажем, через четыре недели. Но только уж без вас, маэстро Кальман, с глазу на глаз.

За эти четыре недели Имре извелся пуще меня. Он помогал мне разучивать роль, прослушивал меня и если оказывался недоволен, то прибегал к однажды испытанному средству.

— Плачь! — кричал он мне.

Какое там «плачь», когда впору было смеяться: Имре до того комично выглядел со своим чрезмерным усердием и досадой. Затем, чертыхнувшись в сердцах, он отбрасывал книгу прочь. В таких случаях репетиции, как правило, прерывались, и мы шли куда-нибудь в кафе. Такой вариант меня вполне устраивал.

Четыре недели спустя я вновь предстала перед директором театральной школы, но на сей раз одна.

Уже сам прием подействовал на меня, как холодный душ.

— Вот что, фрейлейн, сейчас решится ваша судьба. У меня мало времени: даю вам десять минут. Бели справитесь со своей задачей, я вас приму. Через две недели начнутся занятия. Если не справитесь, считайте, что вы украли у меня время.

От тона, каким это было сказано, я не расстроилась, а скорей заупрямилась. Монолог я, правда, начала, но читала бездушно, вяло. Пренебрежительным жестом он оборвал меня.

— Честь имею кланяться. Попытайте счастья в оперетте.

Весь визит занял несколько минут. Очутившись на улице, я бросила прощальный взгляд на неприветливый серый дом. Грусти я не испытывала, напротив, мной овладело чувство некоторого раскрепощения. По дороге домой я обдумала свою дальнейшую судьбу. Ни в кино, ни в театре мне так и не удалось закрепиться. Для меня оставалась открытой единственная возможность: пока я молода и хороша собою, надо выйти замуж, родить ребенка и на этом строить свою жизнь.

Эту программу я и изложила Имре, слово в слово.

— Не делай этого, ради всего святого! — Имре не знал, что и сказать, ему в голову не пришло отнести мои слова на свой счет. — Уж не влюбилась ли ты в кого-нибудь другого?

— Влюбиться не влюбилась. Но этот человек недурен собой и состоятелен, — соврала я, чтобы подзадорить его. — К тому же мы решили поселиться в Париже, а это моя давнишняя мечта.

Конечно, никакого другого мужчины у меня не было.

— Нельзя решать такие вопросы с бухты-барахты! Ты ведь еще подумаешь, правда? — с трудом выговорил Имре. Давай позвоним твоей матери, спросим ее мнение.

От этого предложения я несколько сникла. В самом деле, что скажет на это моя мать?

А мать сказала следующее:

— Мы — русские, господин Кальман. Не пристало нам жить вашими подаяниями.

Взбудораженная нашим звонком, мать той же ночью укатила из Бухареста. На следующий день мы уже втроем сидели в моей комнатушке в пансионе «Централь».

На Имре лица не было, все эти треволнения доконали его.

— Но я хочу всего лишь обеспечить будущее вашей дочери, — говорил он голосом, охрипшим от волнения. — Хочу, чтобы Верушка не знала забот, если оставит меня. Обещаю вам… — Глаза его заволоклись слезами. — Я прекрасно понимаю: если Верушка сейчас бросит меня, она выйдет замуж за человека, которого, по всей вероятности, не любит. Считаю своим долгом позаботиться, чтобы она впоследствии не чувствовала себя несчастной. Здесь, в письме, все изложено… Это всего лишь мелкая компенсация за ту нежность, что я получил он нее.

Мать схватила конверт. Не спросила, что в нем — миллион или простая бумажка. Даже не вскрыла его. Порвав конверт в клочки, швырнула к ногам Имре.

— Нечего о нас беспокоиться, господин Кальман! Моя дочь молода, она устроит свою жизнь и без вашей помощи. Собирай свои вещи, Вера, и поехали! Была любовь, да вся вышла. Теперь по крайней мере все ясно: вы — венгр, мы — русские. Я-то думала, мы — родственные души, а выходит, чужие были, чужими и остались. Поедем, Вера, в Бухарест, а оттуда уедем в Париж.

Имре застыл как вкопанный, не сводя с меня глаз.

— Верушка, неужели ты сможешь вот так все бросить и вдруг уехать?.. Вы даже не дали себе труда прочесть мое письмо!

— Ваши письма нас не интересуют! — отрезала мать. — Прощайте, господин Кальман, мы уезжаем!

Имре больше не произнес ни слова. Выждав с минуту, он поцеловал меня, небрежно попрощался за руку с матерью и вышел. Дверь за ним захлопнулась, словно сама судьба разлучила нас. Во всяком случае, тогда мне так казалось.

Мать развила энергичную деятельность: раздобыла картонные коробки, чтобы упаковать мой скарб, изучила железнодорожное расписание. Ближайший поезд на Бухарест отправлялся в восемь вечера.

Хозяйка пансиона, увидя наши сборы, утвердилась в своих подозрениях.

— Никак съезжать надумали? А платить за вас кто будет?

Мне еще за эту неделю причитается.

— О чем разговор, должны — так расплатимся! Сколько у тебя денег, Вера?

— Четырнадцать шиллингов. — Сущая мелочь, но у матери и того не было.

— Не беда! В течение часа я раздобуду деньги, а до тех пор мы никуда отсюда не тронемся, — заверила мать хозяйку.

И действительно, матери хватило часа, чтобы отнести в ломбард свои часы и золотые серьги. Вырученные деньги ушли на то, чтобы расплатиться за комнату, купить два билета до Бухареста и на такси добраться до вокзала.

К месту отправления, на Восточный вокзал, мы прибыли загодя, надо было дожидаться поезда. Помнится, я пыталась переубедить маму.

— Сама живешь в нужде и меня тянешь за собой… Какая судьба мне уготована?

Однако мать и не думала сдаваться, энергии и оптимизма ей было не занимать.

— Ничего, сделаешь карьеру. Или выйдешь замуж в Париже. Найдутся у тебя и другие поклонники, неужто на этом Кальмане свет клином сошелся!

Мы прождали еще часа полтора. Обе сидели молча, ужасно хотелось есть. Я грызла засохший сладкий рожок, тщетно пытаясь утолить голод.

Слышно было, как маневрируют паровозы, подкатывают к перрону и отправляются в путь поезда. Пыхтели локомотивы, выпуская пар, глухо сталкивались буфера, скрипели и хлопали вагонные двери, щелкали стрелки. И непрерывным звуковым фоном служили гомон толпы и скрип багажных тележек.

И вдруг я увидела… Имре Кальмана! Вопреки своей обычной размеренности и спокойствию он быстро бежал.

Направляясь прямо к нам, он еще издали кричал:

— Верушка-а!

Я вскочила и бросилась ему навстречу.

— Имрушка, ты пришел проститься со мной?

— Я заехал в пансион, и мне сказали, что вы уехали. Мне хотелось повидать тебя…

Я взяла его за руку, а мать с оскорбленным видом отвернулась. Имре подошел к ней.

— Добрый вечер, милостивая сударыня.

— Добрый вечер, — сдержанно кивнула мать. — Наш поезд сейчас отправляется. — Видимо, решив, что необходимо еще раз выяснить отношения, она распахнула кошелек. — Как видите, денег у нас осталось ровно столько, чтобы выпить по чашке кофе до Бухареста. Но мы — честные люди. И дочь моя — не продажная девка.

Имре схватил меня за руку и увлек за собой.

— Пойдем, мне надо поговорить с тобой наедине. Я должен тебе кое-что сказать.

Мать вскочила как ужаленная.

— Никуда ты не пойдешь! — прикрикнула она на меня.

Мы с Имре отошли на несколько шагов в сторону.

— Что случилось, Имрушка?

Нагнувшись вплотную, он горячо и сбивчиво зашептал мне на ухо:

— Пусть твоя мать уезжает, я ее видеть не могу. Она решила разлучить нас… но я люблю тебя, Верушка! Я женюсь на тебе.

В этот момент со стуком, грохотом, скрежетом подкатил бухарестский поезд. Мне пришлось кричать, чтобы мать разобрала мои слова:

— Мама, мы с Имре поженимся! Разреши мне остаться!

Мать к тому времени всего шесть недель как вышла замуж за некоего румына и, подозреваю, втайне обрадовалась такому обороту дела. Когда она, пытаясь перекричать вокзальный шум, обратилась к нам, голос ее вроде бы звучал любезнее:

— Ладно, держи свои коробки! А вы, господин Кальман, дайте мне знать, когда будет свадьба! — С этими словами она бросилась к поезду и поднялась в вагон.

— Мама! — крикнула я ей вслед. — Ведь у тебя нет денег! Имрушка, пожалуйста, дай маме хоть сколько-нибудь на дорогу.

Имре достал из кармана битком набитый бумажник крокодиловой кожи.

— Сейчас, только документы выну, — бормотал он, взволнованно, растерянно смеясь. Это Имре-то, который так редко смеялся! — Пусть забирает весь бумажник…

Мы все трое были как пьяные. Маму словно подменили, она была сама не своя от радости! Расцеловавшись через окно, мы радостно кричали друг другу какие-то ничего не значащие слова вроде «до свидания», «смотри не забывай писать»… Поезд медленно тронулся.

— Слава тебе господи! — вырвалось у Имре из глубины души. — Теперь ты моя. Заберу тебя к себе, девочка моя, и станешь моей женой.

Мы видели, как мама подозвала к себе кондуктора. Я поняла, в чем дело: она желает перейти в вагон первого класса. Затем она еще раз подбежала к окну, замахала рукой на прощание. Ярким пятном мелькнуло портмоне крокодиловой кожи, а в следующий миг и мама, и бумажник, и оконный квадрат скрылись за дорожным поворотом. Мы остались вдвоем, и у ног наших на перроне лежали сваленные в кучу потрепанные картонные короба. Имре с сомнением разглядывал их.

— Верушка, что же нам делать с этими вещами?

Мне было так весело, легко; казалось, вот-вот вспорхну и улечу. В картонных коробках покоилось все мое прошлое — бедность, нищета.

— Тут один хлам. Для меня представляют ценность лишь твои письма и фотографии, а остальное можно сдать в камеру хранения и там позабыть.

Имре оказался рассудительнее.

— Не можем же мы здесь заниматься разборкой вещей! Позову носильщика, и пусть весь твой багаж доставят ко мне в контору.

Я чувствовала себя вольной птицей. Да я и вправду освободилась от всего — даже расчески и той у меня при себе не было. Так мы и отправились на квартиру к Имре. Времени было, наверное, около девяти. Имре дома ждали к ужину. Навстречу нам вышла горничная.

— Мари, у нас гостья. Ее милость, — он именно так и выразился, — заночует у нас. Извольте подготовить гостевую комнату.

Был подан еще один прибор, за столом прислуживала Мари. От волнения у меня горло перехватило, я не могла проглотить ни кусочка. Мы разговаривали, и во время разговора Имре на свой пессимистический лад трогательно попросил моей руки.

— Я столько передумал… так боролся с собой! Но мне тебя не забыть, я люблю тебя и беру в жены… Боюсь, что это добром не кончится. Наш брак обречен на неудачу: между Шиофоком на берегу Балатона, где родился я, и уральской Пермью, где родилась ты, пролегла целая пропасть. Образ мыслей у каждого из нас разный: у тебя и твоей взбалмошной матушки одни представления о семейной жизни, у меня же совсем иной идеал семьи — тут наши взгляды совсем не совпадают. И что будет, если у нас появится ребенок? Ведь я способен лишь обожать и баловать детей, а воспитатель из меня никудышный.

Я уже привыкла к подобным его настроениям. Будущее всегда рисовалось Имре в черных или серых тонах. В тот момент все его излияния пролетали мимо моих ушей, словно легкий сквозняк.

— Мне сейчас на все наплевать. Я до такой степени перенервничала, что у меня одно желание: как можно скорей очутиться у себя в комнате. Но вот беда — ведь у меня нет даже зубной щетки.

Мое замечание положило конец его элегическим прогнозам. Когда дело доходило до активных действий в настоящем, Имре оказывался в своей стихии. Он отправил шофера в ближайшую аптеку за зубной щеткой и одолжил мне свою пижаму. Проснувшись на следующее утро, я почувствовала себя госпожой Кальман. Подвела жирную черту под семнадцатью годами своей предыдущей жизни: итак, с девичеством покончено. За завтраком мы с Имре уже обсуждали подробности свадьбы.

Никогда не забуду те сумбурные недели. В глазах света перед добрыми друзьями Имре Оскаром Штраусом и Ференцем Легаром, перед Грюнвальдом и Браммером, симпатичными либреттистами, с которыми Кальман намеревался и впредь сотрудничать, — я была законной невестой Имре Кальмана.

Совсем иное отношение встретила я со стороны прислуги. Все четверо: повариха, горничная Мари, лакей Ганс и шофер — любили Имре и были беззаветно преданы ему. Кальману они смотрели в рот, ловя каждое его слово, меня же упорно не желали замечать. Шофер и вовсе строил из себя хозяина в доме. Правда, четверка эта всячески заботилась о комфорте для своего господина, но во всем остальном вела себя независимо, давая мне почувствовать свою неприязнь. Я же поклялась самой себе, что, как только стану законной супругой Кальмана, они у меня отсюда вылетят как миленькие.


— Верушка, сегодня в Вену приезжает поистине великий человек, — с сияющей улыбкой сообщил мне Имре однажды утром. — Я поеду на вокзал встречать его. Ты, конечно, догадалась, кто это?

Откуда мне было догадаться: Имре имел такую пропасть знакомых во всех уголках света!

— Гершвин, — сказал он, — сам Джордж Гершвин!

— Вот как? — отделалась я ничего не значащей репликой.

Да и что еще я могла сказать, ведь имя это мне мало что говорило. Но Имре был на седьмом небе от восторга и не заметил моей реакции.

— Я хочу, чтобы вы познакомились.

— Мне это не слишком-то интересно…

— Верушка, ты непременно должна с ним встретиться! Со временем будешь гордиться, что знала такого великого музыканта.

— Господи, я горжусь тем, что знаю Имре Кальмана, и с меня вполне достаточно!

— Верушка, но это же совсем другое!.. Джордж Гершвин сегодня вечером впервые исполнит «Рапсодию в блюзовых тонах». Исполнит на моем рояле!

По этому случаю Имре пригласил из Будапешта свою мать, сестер с мужьями. Я была поглощена подготовкой к ужину и давала распоряжения лакею и горничной, как расположить столовые приборы, а как — салфетки.

— Простите, милостивая барышня, — дружно возразили оба, — но до сих пор приборы мы клали с другой стороны тарелки, а не так, как вы велите.

В их тоне я почувствовала нескрываемое осуждение.

— Весьма сожалею, Мари, — решительно заявила я, — но отныне вы станете накрывать на стол так, как велю я.

В тот вечер я впервые встретилась с семьей Кальмана, но мы едва успели перемолвиться словом, так как в центре всеобщего внимания находился Гершвин. Мне он показался непримечательным, но симпатичным человеком. Зато его подруга-блондинка была личностью яркой. Вместе с Джорджем приехали и его брат Айра Гершвин со своей женой Леонорой. Айра в ту пору был импресарио Джорджа, позднее он написал текст оперы «Порги и Бесс».

Все собравшиеся болтали без умолку. Поскольку большинство гостей английского не знали, разговор шел по-немецки — с некоторым русско-польским акцентом: Гершвины были польско-русского происхождения.

Подошла пора ужина, гости откушали. Вскоре после этого Гершвин сел к роялю и исполнил «Рапсодию в блюзовых тонах». Имре пришел в совершеннейший восторг, равно как и все семейство. Молчала одна я, хотя единственная из всей компании немного говорила по-английски.

— Верушка, ну скажи хоть что-нибудь, — обратился ко мне Имре.

Он до самой смерти помнил то, что я тогда сказала:

— У меня такое впечатление… как бы это выразиться… словом, это не настоящие мелодии, к которым я привыкла. По-моему, все это скорее напоминает импровизацию.

Наступила внезапная тишина — давящая, напряженная. Я почувствовала, будто проваливаюсь в ледяной погреб.

— Что с нее взять, она еще ребенок, — оправдываясь, проговорил Имре. — Вдобавок привыкла к моим мелодиям.

Остальные снисходительно подхватили его тон: «Ах, как очаровательно!» Разумеется, для того, чтобы разбираться в подобной музыке, надо слушать ее чаще и больше. Мне поистине претила музыка Гершвина, музыка такого типа, которую любил Имре. Лишь гораздо позднее, уже в Америке, услышав «Порги и Бесс», я изменила свое мнение, но было уже поздно…

На другой день мы всей компанией отправились в кафе «Вестминстер». Огромный зал был забит до отказа страстными поклонниками джазовой музыки и журналистами, которых созвал Имре. Ну, и конечно, любопытной публикой всем не терпелось взглянуть на американскую знаменитость. Большой оркестр исполнил «Рапсодию в блюзовых тонах», и присутствующие встретили ее с таким же восторгом, как накануне семейство Кальман. Только выражение этого восторга было еще более шумным. После концерта Гершвин вынул из кармана серебряную самопишущую ручку и преподнес ее Имре Кальману. Именно этой ручкой от начала до конца написал знаменитый американец партитуру «Рапсодии».

В завершение своего визита Гершвины дали прощальный ужин в честь Имре. Джордж на сей раз вручил ему еще один памятный дар — свою фотографию с надписью: «Моему большому другу Кальману в знак почтения. Джордж».

Мне кажется, мало кто знает, с каким искренним восхищением относился Кальман к музыкальному новаторству, в особенности к мастерам джаза. Мы, например, принимали у себя Пола Уайтмена, руководителя прославленного американского оркестра. Имре пригласил его к нам отведать цыпленка по-венски, зажаренного в сухарях. С тех пор это блюдо стало любимым для Уайтмена.

Меня в ту пору волновали не джазовая музыка и не «Рапсодия» Гершвина, а совсем иные заботы. Будучи иностранкой, я не имела гражданства. Моя мать и я располагали всего лишь «нансеновскими паспортами», которые вручались беженцам. Мне никак не удавалось раздобыть бумаги, необходимые для вступления в брак. Помните, как поет хор в «Королеве чардаша»:

«Счастья час настал для нас,

Сбылась мечта…»[24]

Однако служащие венской нотариальной конторы строго придерживались формальностей:

— Увы, фрейлейн, пока ваши документы не будут в порядке, брак не может быть заключен.

Оказывается, удостоверение беженки и наши с матерью «нансеновские паспорта» официальной силы не имели. С меня требовали представить либо свидетельство о рождении, либо выправленный по всем правилам паспорт, либо вид на жительство и так далее. А где, спрашивается, я могла их взять? Мое метрическое свидетельство, по всей вероятности, сгорело в Петербурге, и кто считался в 1917 году с русскими беженцами? Нас выпихивали из одной страны в другую, лишь бы сплавить подальше. Правда, я не слишком ощутила на себе ужасы и тяготы последних лет войны: самые ранние мои воспоминания связаны с немецкими пансионами да с работой статистки в Берлине. Однако бумаги и справки той поры никакого веса не имели. Правда, они обрели его сразу же, как только представил их Имре Кальман.

— Да-да, разумеется, уважаемый маэстро, рады услужить.

Все мои недействительные справки и бумаги тут же были приняты, и я стала госпожой Кальман. Из нотариальной конторы мы вместе со свидетелями отправились в теперь уже ставший «нашим» ресторан «Опернкеллер». Нас поджидал богатый свадебный стол, уставленный бутылками с шампанским, икрой и всевозможными деликатесами. Лишь я осталась верна своей привычной норме: двум яйцам всмятку и ломтику ананаса. Меню несколько однообразное, зато не вредит фигуре.

Наша совместная жизнь началась со свадебного путешествия на юг Италии с заездом на обратном пути на Ривьеру. Новая жизнь принесла нам обоим трудности и победы, родительские радости и супружеский развод, а также сладчайшие муки ревности.

В то время весь мир облетела песня: «Сегодня вы опять приснились мне во сне…» Мелодию эту пели, играли, насвистывали повсюду, она стала шлягером года. А песня эта — моя. Имре написал ее в мою честь и преподнес мне в качестве свадебного подарка.

Я вторглась в никем не занятые дотоле апартаменты — в спальню императрицы Жозефины, в роскошную постель под балдахином из настоящих кружев. Поначалу со страхом, а вскоре как нечто само собой разумеющееся воспринимала я атмосферу утонченности и достатка. Впервые в жизни я обрела место, которое могла назвать своим домом, к тому же в этом доме не знали материальных забот. Понятия не имею, сколько представлений к тому времени выдержали «Марица» и «Королева чардаша», но в любом случае они позволяли Кальману жить на широкую ногу.

У Имре была тьма-тьмущая знакомых, а для меня стало подлинным счастьем принимать наших гостей подобающим образом. В этом деле я могла рассчитывать на помощь четверых домашних духов, вот уже долгие годы опекавших Имре. Однако моему появлению в доме эти помощники отнюдь не обрадовались.

— Имрушка, — выступила я с первым своим нововведением в качестве хозяйки дома, — сейчас самое время сменить прислугу.

— Боже правый! — Имре захлебнулся от возмущения. Едва успела переступить порог и уже затеваешь перемены. Да ведь эти люди чуть ли не двадцать лет прослужили у меня, я к ним привык. А уж такую кулинарку, как Тони, и вовсе днем с огнем не сыщешь!

— Поискать, так и сыщем! — Я не желала отступать ни на йоту. — Такова моя воля. А ты и с новой прислугой прекрасно уживешься.

Недолго пришлось нам спорить и пререкаться: на следующее утро все четверо сами заявили, что увольняются. Наша антипатия была взаимной, и с первого числа вся прислуга получила расчет. Лакею, горничной и шоферу тут же нашлась замена, а вот подыскать подходящую кухарку оказалось не так-то легко.

Каждую неделю я представляла очередную кандидатку, но ни одна из них не могла угодить моему мужу. Он и всегда то был брюзгой, а теперь рассердился не на шутку.

— От такой стряпни и помереть недолго. Придется ходить в ресторан, — заявил он как раз в тот день, когда собирался ехать в Будапешт.

— Твои соотечественники славятся своей кухней, — заметила я. — Вот и подыщи в Будапеште хорошую кухарку.

— Блестящая идея! — воскликнул Имре и тотчас же позвонил своей сестре Илонке.

— Говоришь, вам нужна кухарка? — удивилась Илонка.

— Вот именно. Но не хуже твоей!

Илонка, не долго думая, предложила готовый вариант.

— Из казино «Магнат» только что уволилась изумительная кухарка. Мария Первич — так ее зовут — решила открыть собственное заведение, хотя от ее услуг не отказались бы премьер-министр или сам регент. Но ты не расстраивайся, дело поправимо, если предложить ей побольше.

— Раздобудь для меня эту кухарку! — закричал в трубку Имре. — А я сегодня же буду у вас.

И тотчас отбыл в Будапешт. В тот же день от него пришла телеграмма: «Верушка, дама очень симпатичная, лет пятидесяти, по-немецки не знает ни слова. Но кулинарка якобы несравненная. Я заключил с ней временный контракт на неделю, завтра приедем вместе. Надеюсь, она тебе подойдет, правда, платить ей придется в пять раз больше, чем Тони или любой другой стряпухе. Пригласи гостей, чтобы испытать ее в деле».

И я пригласила нашего домашнего врача с женою, знакомого адвоката с супругой и еще двух друзей.

Поезд из Будапешта прибыл днем.

С помощью нескольких венгерских слов и выразительной жестикуляции я дала понять новой кухарке, что не прочь была бы перекусить: меня разбирало любопытство. По прошествии четверти часа лакей подал пудинг под соусом бешамель, какого мне сроду не доводилось пробовать. Я не сумела устоять перед соблазном, хотя в то время соблюдала строгую диету.

До сих пор не знаю, какими приправами она сдобрила это блюдо, но пудинг удался на славу. Мне же пришлось примириться с фактом, что я поправилась по меньшей мере на четверть кило. Однако к вечеру я уже и об этом жалеть перестала. Даже наблюдать за работой Марии Первич и то было приятно. Она стояла посреди кухни в позе полководца на поле сражения и диктовала владеющему венгерским лакею список, всех необходимых припасов, каковые надлежало доставить из магазина, где не понимали ее родного языка: пять десятков яиц, три килограмма масла, два литра сливок…

— Помилуйте, но ведь за столом будет всего восемь человек!

— Не имеет значения, — ответила она решительно и с достоинством. — Мне необходимо именно такое количество продуктов. И извольте, мадам, на меня положиться.

Выйдя из кухни, я подсмотрела в щелочку, как Мария облачилась в длинный белый халат, повязала голову белоснежной косынкой и обула белые туфли. А вскоре по дому поплыли упоительные запахи.

Прекрасно помню первый ужин, те творения, что вышли из-под рук этой королевы. В качестве вступления был подан молодой судак особой балатонской породы — рыба, не имеющая специфического рыбного запаха, — под каким-то необыкновенным крем-соусом, сверху судак был украшен свежей икрой. Основным блюдом был жареный гусь, покрытый хрустящей корочкой и при этом очень мягкий. Его можно было сравнить разве что с шедевром поэзии! Блюдо дополняли восхитительные тушеные овощи и миниатюрные картофельные крокеты. На десерт мы получили целый букет сладостей: облитое шоколадом «седло косули», шоколадный торт со взбитыми сливками и жареным миндалем, вафли, прослоенные таким нежным кремом, что они буквально таяли во рту…

— Верушка, — торжественно объявил мне муж, после того как гости разошлись, — с помощью этой женщины ты завоюешь репутацию лучшей в мире хозяйки дома.

Итак, первое испытание Мария Первич выдержала. Но на следующий день я задала ей новый урок:

— Все, что вы приготовили вчера, было превосходно. А сегодня мы будем есть просто отварную говядину.

Ну что ж, Мария Первич самолично отправилась в мясную лавку — солидное заведение с огромным собственным холодильником. Дотошно разглядев весь товар, она указала на половину туши:

— Вот этот кусок мне годится! — И она недвусмысленно дала понять, что требует разделать оковалок.

Ради двух килограммов мяса пришлось разрубить половину туши, но зато этот двухкилограммовый кусок в точности соответствовал ее замыслу. Отварная говядина была приправлена грибной подливкой… Муж за один присест проглотил пять ломтиков.

— Если и дальше так пойдет, — блаженно простонал он, я умру от ожирения сердца.

Сказочные пиршества продолжались изо дня в день.

— Мыслимое ли дело так распускаться, — сказала я себе однажды. — Да и Имре потерял за столом всякую меру. Эта женщина стряпает чересчур вкусно.

Кухарке же я изложила свои соображения следующим образом:

— Мария, готовите вы божественно. Однако, если верить весам, я прибавила килограмм, а муж — целых шесть. Это для нас многовато, мы себе такого позволить не можем.

Первич, ни слова не говоря, подхватила свою соломенную кошелку, где хранились ее кухонный халат, косынка и прочие атрибуты власти.

— Мадам, — произнесла она, явно глубоко оскорбленная, я думаю, мне лучше будет уехать. И по Будапешту я стосковалась, и со слугами не знаешь, как объясняться: им говоришь, а они не понимают.

— Душечка Первич, — попыталась я умаслить ее. — Вы меня не так поняли! Разве вам у нас плохо? Живете как у Христа за пазухой, жалованье вам мы положили высокое…

— Ах, да не в этом дело! — упорствовала она. — Уеду, и все тут.

Нанести мужу такой предательский удар я не могла.

— Я буду приплачивать вам двести шиллингов ежемесячно, — посулила я. («Из своих карманных денег», — решила я про себя.) — Да и по другим статьям набежит… Если вы у нас хоть год пробудете, вы же разбогатеете. Сами видите, мой муж наверху блаженства. Просто ему нельзя есть целые порции, а надо довольствоваться половинными.

Я призвала на помощь весь свой запас венгерских слов. Это возымело действие.

— Ну, ладно, — смилостивилась она наконец и поставила на пол свою дорожную корзину. — Так уж и быть, остаюсь.

А Имре ворчал, поскольку счета наши за последующие недели резко возросли.

— У нас на хозяйство уходит в десять раз больше прежнего, хотя дай бог если мы два раза в неделю принимаем гостей. Ты хоть заглядывала в книгу расходов?

Я попыталась разобраться в записях расходов, что явно пошло на пользу моим языковым познаниям: я усвоила массу новых венгерских слов. Однако Первич намертво держалась за свои принципы. Она наскоро выучила одну немецкую фразу, а впоследствии воспроизводила ее и на английском, и на французском всякий раз, когда кто-то из наших гостей изъявлял желание узнать, каков рецепт этого изумительного супа или умопомрачительного жаркого из мяса.

— Берем десяток яиц, килограмм сливочного масла, один литр сливок…

Ей не было нужды продолжать фразу, так что на этом запас ее иностранных слов и ограничился. Любопытство гостя угасало уже при упоминании сливок.

— А-а, — следовал досадливый взмах руки, — хорошо тому, кто может позволить себе так роскошествовать.

Новая повариха оказалась поистине бесценным приобретением для дома, выяснилось, что она отнюдь не исчерпала своих возможностей. Нам, к примеру, теперь не требовалось покупать хлеб или булочки: их выпекала Мария Первич, и лучшей выпечки мы в жизни своей не едали. Не было такого кушанья или напитка, приготовить которые ей оказалось бы не под силу. Когда я ждала первого ребенка, она, невзирая на холодную пору года, ухитрялась раздобыть для меня клубнику и черешню. Благодаря ее кулинарному искусству нам завидовали повсюду: в Австрии и Франции, в Швейцарии и Америке. Ференц Легар во что бы то ни стало хотел раздобыть такую же кухарку и с этой целью не раз наведывался к нам вместе с супругой. Мы вели поиски в Будапеште, просили о помощи сестер Имре, но все безрезультатно: второй Марии Первич в мире не существовало.

Гастрономические излишества, как и всякие другие, наказуемы.

Посетители модных курортов Ишль и Гойзерн могли бы, при желании, дважды в неделю наблюдать весьма странное зрелище, и если не становились его свидетелями, то лишь потому, что предпочитали прогулку по тенистому Курпроменаду вылазкам в горы в окрестностях холодного как лед озера Хальштат. Два раза в неделю через Ишль проезжал мощный американский автомобиль и сворачивал к Гойзерну. Когда машина останавливалась, из нее, поспешно гася сигару, вылезал почтенный господин лет сорока с лишком и его юная, цветущая жена. На сиденье машины были приготовлены стопка махровых полотенец, чистая смена белья и большой флакон одеколона.

Молодой, по-спортивному подтянутый шофер, лениво развалясь на водительском сиденье, черепашьим шагом вел машину по дорожке вверх.

А супруги Кальман совершали пешую прогулку. Да и что может быть лучше, в особенности если солнце на безоблачном небе жарит вовсю.

Пот катился с нас ручьями, и видно было, как прямо на глазах тают накопленные лишние граммы. Каждое восхождение длилось полтора-два часа.

Когда мы добирались до вершины горы, шофер растирал Имре полотенцами, и маэстро облачался в чистую сорочку. Затем мы доставали из машины весы и всякий раз с радостью убеждались, что от пары килограммов нам удалось избавиться.

До чрезвычайности гордые своим успехом, мы располагались в саду ресторанчика, и, поскольку всякий труд заслуживает награды, истерзанный жаждой Имре заказывал себе два-три стакана воды со льдом.

Затем мы усаживались в машину и спускались с горы уже с полным комфортом. Ну, а к вечеру Мария Первич, стараясь превзойти самое себя, закатывала нам очередной пир. Я-то не слишком стремилась наверстать упущенное, зато Имре… Превосходный здоровый аппетит заставлял его начисто позабыть обо всех зароках и обещаниях, и уже назавтра он вновь достигал прежней кондиции.


В один прекрасный день — не помню, светило ли солнце, или шел дождь, но день уж точно был чудесный — у нашего дома появился сказочно красивый, сверкающий никелем и лаком автомобиль, первая в моей жизни собственная машина. Я чувствовала себя, как героиня «Герцогини из Чикаго», весь день в ушах у меня звучала ария из кальмановской оперетты:

«Мне путешествовать не лень

На скорых поездах,

Пока в один прекрасный день

Не сяду в „кадиллак“».

Чувства наши совпадали, вот только машина была другой марки — не «кадиллак», а «мерседес». Мой муж, при всей щедрости этого дара, отличался скорее экономностью, нежели расточительством. Я же придерживалась принципа, «положенного на музыку» самим Имре — также в «Герцогине из Чикаго»:

«С чековой книжкой в кармане

Ты сам себе господин…»

Имре, конечно же, понимал, до какой степени разнятся наши темпераменты, а вскоре они даже пришли в столкновение. Месяца через три после свадьбы я зашла в магазин Генриха Грюнбаума, славившийся на всю Вену самыми элегантными туалетами и мехами. Сколько я себя помню, пределом моих мечтаний была шуба! На этот счет я могла бы поведать немало забавных историй и кое-что расскажу-таки позднее. Пока же, обнаружив в магазине Грюнбаума шесть шуб одна другой краше, я просто не знала, на какой из них остановить свой выбор. И тут меня осенила спасительная мысль:

— Возьму-ка я все шесть!

Увидев присланный счет, Имре побледнел.

— Боже мой, без году неделя замужем, а деньги транжирит как миллионерша! Зачем тебе шесть шуб сразу, да вдобавок таких дорогих?

— Милый, — ответила я, — не забывай, что я супруга Имре Кальмана. Мне надлежит достойно представлять это имя.

Войдя хозяйкой в дом Кальмана, я обнаружила там «ребенка» — маленькое существо, любимое, пожалуй, не меньше всех тех детей, которым подарили жизнь люди.

Малышка отзывалась (когда ей заблагорассудится) на кличку Мэри: так звали героиню оперетты «Герцогиня из Чикаго», и в честь нее назвал Имре свою собаку — гладкошерстную избалованную таксу. Эту породу Имре предпочитал всем другим и в особенности любил дам.

Семнадцать лет назад в доме Имре водворилась такса по кличке Шари, или, как ласкательно называл ее хозяин, Шарика. Было это давно — в ту пору, когда я еще только появилась на свет, а Имре работал над опереттой «Цыганпремьер». Возможно, читатель помнит, что героиню той оперетты звали Шари.

За Шари последовала, тоже гладкошерстная, такса Сильвия, названная в честь «Королевы чардаша», а успех «Марицы» был ознаменован появлением в доме веселой собачки с тем же именем. По утрам Марица тыкалась носом в руку хозяина до тех пор, пока ей не удавалось его разбудить — если, конечно, Имре, несмотря на множество часов в доме, ухитрялся проспать. Имре не любил опаздывать и поэтому, уходя из дома, всегда прихватывал с собой лишние часы. Дело кончилось тем, что при нем было четверо часов: в жилетном кармашке, на руке, в портмоне, а этакий громадный хронометр — в кармане пиджака. Каждое утро он сверял их, добиваясь точности до секунды.

Коллекционирование часов было одним из его страстных увлечений. В каких бы краях ни доводилось бывать Кальману, он подолгу простаивал перед витринами ювелирных и антикварных лавок. Если попадались экземпляры особой красоты или ценности, Имре их приобретал. В его коллекции были представлены все эпохи в истории часового искусства. На столике у его постели стояло трое часов. Одни из них я и по сей день повсюду вожу с собой, а пару других передала в дар музею Кальмана, разместившемуся в Хофбурге.

Каждый человек имеет право на чудачества. Моего супруга всегда окружало множество искренних друзей, поклонников его таланта, а он был по натуре человеком сугубо замкнутым и вполне довольствовался обществом своих такс и созерцанием коллекции часов. Мне предстояло прежде всего выманить эту «улитку» из ее раковины. Точнее говоря, я пыталась это сделать, хотя и не всегда с успехом.

Премьеры или какие-либо другие знаменательные события нашей жизни мы, как правило, отмечали вне дома, и я всегда этому радовалась. Веселая, жизнерадостная, я вечно оказывалась в окружении мужчин, которые не скрывали передо мной своего восхищения. И я безумно любила танцевать, а Имре, как известно, не танцевал.

В таких случаях меня всегда выручал Ференц Легар.

Будучи по возрасту старше Имре, он тем не менее предлагал:

— Пойдемте в бар, потанцуем немного.

И мы танцевали. Легар был превосходным партнером. Но через какое-то время мой муж сердито вскакивал с места, торопливо подходил к нам и обрушивался на Легара:

— Может, ты наконец проводишь мою супругу к столу?

— А в чем дело? — спокойно возражал Лerap. — Ты не танцуешь, но это еще не причина лишать ее столь невинного удовольствия.

— Ну что ты скажешь? — жалобно взывала я к Легару. — Запрещать мне танцевать, когда для меня это такое наслаждение!

И у Легара достало мудрости дать другу дельный совет:

— Дай ей потанцевать, Имре. Не стоит чересчур натягивать поводья, иначе лошадка может встать на дыбы.

Имре в тот период был целиком поглощен работой над новой опереттой «Фиалка Монмартра», задуманной как бы в мою честь: в память бедной девушки, обуреваемой большими желаниями и страстно влюбленной в Париж. Авторами текста выступали все те же Браммер и Грюнвальд — либреттисты «Марицы» и «Герцогини из Чикаго». Однако внимание Имре было отвлечено другим событием — такого ему еще не доводилось пережить ни разу в жизни. Муж подробно описал его: «В пятницу после обеда [хмурым, серым днем в середине ноября. — В. К.] мы еще вместе побывали в кино, Верушка и я. Затем я работал до часу ночи. А в субботу утром Мари [горничную у нас непременно звали Мари. — В. К.] принесла мне известие».

Таким бесстрастным описанием начинается письмо, которое (во множестве копий) Имре отправил в Будапешт своей матери и сестрам: неважно, что текст был идентичный, зато адресован он был каждому родственнику в отдельности, дабы каждый был осведомлен о событии подробно.

Лично я лишь гораздо позднее прочла это письмо-рассказ о рождении нашего ребенка. Оно ярко характеризует самого автора — Имре Кальмана, добропорядочного человека и супруга, романтика в душе, завороженного прикосновением к исконному чуду природы. В начале письма он чуть ли не оправдывается из-за этого: «Я, можно сказать, дал миру дитя, а сам до сих пор не в силах постичь это мистическое явление… Итак, после того как я узнал о начале события, я прошел к Верушке, она вела себя очень спокойно и мужественно. Мы тотчас же вызвали врача, который похвалил нас за то, что мы абонировали палату в клинике. Верушка собрала свои вещи и то немногое из детского приданого, что мы купили заранее. Она была абсолютно спокойна и, можно сказать, счастлива. Ну, а я, конечно, ужасно волновался».

В половине седьмого вечера я переселилась в клинику. Имре зафиксировал каждую подробность: «До девяти я пробыл у нее, а затем отправился в венгерский кабачок, где и отужинал в обществе Браммера и других. К десяти опять вернулся в клинику, и как раз в это время начались схватки. Будучи большим любителем точности, я старался по часам определить, с какими интервалами они возникают. Настроение у Верушки было превосходное. Как только боли отпускали, она принималась шутить и успокаивала меня».

Имре хотел остаться около меня на ночь, однако профессор в два часа пополуночи отправил его домой.

«По дороге домой у меня было такое чувство, что все свершится 17 ноября. Мне так хотелось бы, чтобы судьба подарила младенцу жизнь в день премьеры „Королевы чардаша“. Тут же ночью я стал рыться в воспоминаниях и в афишах и, к превеликой своей радости, установил: премьера „Королевы чардаша“, состоявшаяся в 1915 году, действительно приходилась на 17 ноября».

Имре казалось, будто сама судьба распростерла над ним свои крылья.

— Отправьте моего мужа домой! — просила я, пока Имре находился в клинике, а затем, когда он уехал, наказывала всем: — Не беспокойте моего мужа попусту, пусть он приедет, когда все будет позади!

Ночью клиника напоминает опустевший театр. Изредка мелькающие лица — все какого-то зеленовато-серого оттенка. Каждый шаг, каждое слово особенно гулко звучат среди белых больничных стен.

Имре позвонил в клинику утром, без четверти шесть — ему не спалось. Через час он поинтересовался моим самочувствием снова, и тут уж к телефону подошел сам профессор.

— Все идет как надо, господин Кальман. Ребенок родится, по всей вероятности, в течение часа.

Услышав такой ответ, Имре наверняка еще какое-то время понервничал, но затем прирожденный хороший аппетит одержал верх.

«Без нескольких минут восемь, как раз когда я завтракал, мой старый друг и наш домашний врач доктор Майзель известил меня, что все, слава богу, идет как надо…» — так описывал Имре три дня спустя то памятное утро в послании к родственникам.

«Родился… к тому же мальчик, и уже криком требует к себе отца… Мне было сказано, что я могу явиться лишь через полчаса, но я отправился раньше. Мне показали ребенка. Я стоял там, свежевыбритый, сытый после обильного завтрака, с тростью в руках и с сигарой во рту, которая в то утро доставляла мне какое-то особое наслаждение, и вдруг устыдился своих низменных ощущений. Ведь в этом деле всю чудовищную тяжесть несет женщина, а мужчине отводится лишь роль наблюдателя».

— Фу, какой некрасивый ребенок! — заявил он акушерке.

Та страшно разобиделась:

— Да это самый красивый мальчик, какой когда-либо появлялся на свет в нашем заведении!

Когда нам принесли сына, Имре выявил поразительное сходство между собой и младенцем — и не без оснований. Вероятно, секрет в том, что оба они родились под знаком Скорпиона: Имре 24 октября, а наш сын Карой Имре Фёдор (названный так в честь деда, отца и главного героя «Принцессы цирка») — 17 ноября. Подозреваю, что люди, родившиеся под этим знаком, обладают самыми тяжелыми характерами.

Последующие дни Имре почти целиком провел в клинике. В первое же утро он разослал бесчисленное множество телеграмм и обзвонил всех своих друзей. Я пачками получала поздравления, палата была сплошь уставлена букетами цветов один другого краше. А Имре не мог надивиться крошечному человечку, который был обязан ему жизнью.

«Младенец тем временем очень похорошел, так что его можно всем показывать, — с гордостью сообщал он в Будапешт. — Форма головы у него в точности такая, как была у нашего отца, да и многие другие черты он также унаследовал от него. Ну, и от меня тоже, с той только разницей, что у мальчика очень красивые волосы, зато точь-в-точь такого же цвета, как у меня. Волосы густые и длинные, так что уже на второй день их причесали, и у него сейчас очень красивая прическа. Глаза у него, как и положено, темно-голубые и удивительно блестящие. Взгляд настолько чистый и живой, настолько быстро переходит с предмета на предмет, что прямо не верится, что перед тобой новорожденный младенец. Нос у него в точности как у нашего отца, а рот и нижняя часть лица — вылитые мои. И пальцы тоже мои. Поразительно, но факт: ребенок уже сейчас держит торчком указательные пальцы так же, как и я; похоже, он унаследовал мой недостаток: эти пальцы у него не столь подвижны, как остальные».

«Могу сказать, что в этот день я испытал первую в своей жизни истинную радость», — ликовал Имре. Но мрачный Скорпион тут же дал о себе знать: «…к сожалению, от радости я на три дня забросил работу…»

Имре и в самом деле забросил все на свете, в том числе и очередную оперетту. В Бабельсберге ему поручили написать музыку к новому фильму Рейнгольда Шюнцеля, но сейчас ему было не до того. Не реагировал он и на интерес, проявленный со стороны Голливуда: Луис Б. Майер, директор студии «Метро-Голдвин-Майер», выразил желание экранизировать две его оперетты с Джанет Макдональд и Эдди Нельсоном в главных ролях. Имре Кальман, который никогда, даже во время свадебного путешествия, не откладывал карандаш более чем на двадцать четыре часа, сейчас ничегошеньки не сочинял. Матери, сестрам, зятьям он писал следующее: «И свершилось то, что я еще месяцы назад предрекал вам: господу богу было угодно, дабы род отца моего продолжился. Возрадуемся же этому!»

Муж трогательно отзывался и обо мне, ведь родственники охотнее видели бы супругой Имре Кальмана Агнес Эстерхази, нежели меня. «Мы должны быть благодарны этой юной девчушке, которая даже на родильном одре выглядит как школьница, а не как мать семейства. Последуйте моему примеру, а я благодарен ей от всего сердца за то, что она, невзирая на свою молодость, выдержала нелегкую борьбу, в результате принесшую мне счастье. На этом мнении теперь сошлись все те, кто поначалу скептически качал головой. Могу заверить вас с полным основанием: вся Вена радуется этому младенцу».

Нам выпало счастье еще дважды испытать это чудо — рождение ребенка. Оно не казалось столь непостижимым, как в первый раз, но все равно: чудо оно и есть чудо. Наша дочь Лили — Элизабет Вера — родилась в 1931 году, а Ивонка Ивонна Сильвия Марица — пятью годами позднее.

В первые месяцы после рождения сына дом наш сотрясался от криков. Но кричал вовсе не ребенок, а трое взрослых мужчин. Двое из них являлись к нам каждый день в два часа дня, а третий — Имре — уже поджидал их. Все трое пили черный кофе в невероятных количествах, хотя никакого подстегивания для усиленной эксплуатации голосовых связок ни одному из них не требовалось. В курении они тоже успешно состязались друг с другом. Не случайно комнату, где проходили эти творческие встречи, мы прозвали «кричальная», тот же эпитет получили и дни сходок композитора и либреттистов.

Гвалт в комнате стоял такой, что можно было подумать, будто там идет ярмарочный торг, хотя на самом деле в «кричальной» создавался текст новой оперетты Кальмана «Фиалка Монмартра». Ожесточенные споры длились, как правило, с двух часов дня до двух часов ночи, пока наконец выдохшиеся и несколько примиренные противники не падали без сил. А на следующий день все повторялось сначала: они опять долго не могли прийти к единому мнению и пытались переубедить друг друга исключительно при помощи крика.

Точно таким же образом проходила работа Кальмана с либреттистами Юлиусом Браммером и Альфредом Грюнвальдом над «Марицей» и «Принцессой цирка». Имре не умел сочинять музыку на заданный текст, поэтому слова приходилось потом подгонять под музыку.

— Как вы сочиняете? — спросили однажды Имре. — Вам, вероятно, необходимы рояль и абсолютная тишина?

— Никакие подручные средства мне не нужны, — ответил Имре. — Процесс сочинения происходит здесь, — он ткнул себя пальцем в лоб, — и в сердце.

Но вот что уж точно не годилось ему для работы, так это суета. В «кричальные» дни Имре не мог создать ни такта. Он любил сидеть под цветущими деревьями: яркие краски, аромат цветов способствовали вдохновению. Но с таким же успехом случалось, что во время прогулки или где-нибудь в кафе он вырывал листок из блокнота и, позабыв обо всем на свете, записывал ноты, а окружающим оставалось лишь терпеливо ждать, пока он зафиксирует на бумаге неожиданно пришедшую ему в голову музыкальную мысль. Однажды, когда Имре явился на вокзал, чтобы встретить возвращавшихся из Карлсбада мать и сестер, в мозгу его вдруг зародилась мелодия, а блокнота при себе не оказалось. К счастью, по тогдашней моде он носил крахмальные манжеты — на них то и были запечатлены нотные знаки.


Больше всего Имре любил работать по ночам, когда все в доме спали и лишь луна обходила дозором свои небесные владенья. Сочиняя выходную арию Тасило из «Марицы», где есть такие слова:

«Нам светит лукаво

Луна с высоты…»[25]

Имре наверняка передал и свое собственное настроение. Федора, героиня «Принцессы цирка», исполняя свою арию, тоже обращается к луне:

«Ах, эта старая песня,

Кому она не известна?..

Приди, любовь, приди,

Все истомилось в груди…»

А куда уносится в мечтах герцог в «Герцогине из Чикаго»?

«Под луною, под сенью куста

В поцелуе сольются уста…»

И также при луне витает в счастливых грезах героиня «Фиалки Монмартра»:

«Месяц глядит в окно…»[26]

Кстати, эту мелодию Имре сочинил специально для своего сына.


Сейчас уж и не упомню, светила ли на небе луна, когда в два часа ночи отворялась дверь моей спальни. Тогда мы жили еще на бульваре 12 Ноября; «кричальные» дни работы над новой опереттой только что остались позади. Дом был окутан таинственной тишиной.

Моего плеча касалась чья-то рука. Я ее стряхивала: от усталости неимоверно хотелось спать. Но не тут-то было: рука теперь уже трясла меня за плечо.

— Верушка, — шептал мой мучитель голосом Имре. — Верушка, проснись. Ты должна это услышать.

Муж не отставал, пока я наконец не поднималась и в полусне не брела за ним в кабинет. Там стоял рояль с модератором. Имре проигрывал на нем рождавшиеся ночью мелодии без боязни нарушить чей бы то ни было покой.

— Изумительно! — сонно бормотала я.

Но от Имре нельзя было так дешево откупиться.

— Э, нет, изволь-ка выслушать другой вариант! — сердито говорил он.

И я должна была выслушивать второй вариант, третий, пока сон окончательно не слетал с меня. А потом мы вместе отправлялись в столовую. За время работы Имре всегда успевал проголодаться. Ну, а во время трапезы он подправлял, отшлифовывал только что написанные номера, и часам к четырем-пяти утра с делами было покончено. Ночи ему в первую очередь были нужны не для сна и не для того, чтобы проводить их с женой. Впрочем, я не совсем точна: разделять именно со мной свои ночные бдения стало для него привычкой. Тем более что он-то после них мог позволить себе отсыпаться по меньшей мере до одиннадцати утра.


«Фиалке Монмартра» была уготована типичная для этого скромного цветка участь. Люди с утонченным слухом, а также поклонники Кальмана радовались приятной, на французский лад изысканной музыке, а иные прошли мимо, не уловив ее прелести. Мы не присутствовали ни на одной премьере, а их, как это ни странно, было две. Право первой постановки Кальман уступил «Иоганн Штраус-театру», этому исконному оплоту искусства оперетты, поскольку театр переживал серьезные трудности. Ну и, кроме того, именно здесь впервые увидели свет рампы «Королева чардаша», «Фея карнавала» и «Голландочка». Теперь же, в 1930 году, театр доживал свои последние дни, и нам пришлось примириться с тем, что оформление спектакля оставляло желать лучшего. Публика не выразила особого восторга, даже несмотря на то, что состав был первоклассным. Приглашенная из Оперы Адель Керн исполняла главную женскую партию, а популярный тенор Ганс Гейнц блистал в ведущей мужской роли. После ста десяти представлений, прошедших при неполном зале, мой муж забрал свое детище обратно. Занавес «Иоганн Штраус-театра» опустился в последний раз, в этом помещении отныне воцарился кинематограф.

Еще одной премьерой «Фиалка Монмартра» была обязана театру «Ан дер Вин». На этот раз постановка оказалась великолепной. И новая оперетта вскоре завоевала сцены французских, португальских и немецких театров. В берлинском «Метрополе» публику впервые покорила Гитта Альпар. Эта темпераментная блондинка, что называется, пришла, победила и… влюбилась — в Густава Фрелиха.

Мы с Имре отправились в Берлин, чтобы посмотреть игру Ганса Альберса, которого оба очень любили. Альберс и Рита Георг исполняли ведущие партии в «Королеве чардаша». Постановка оперетты была возобновлена в «Адмиральспаласте» и пользовалась невероятным успехом.

Через год экраны Берлина и Вены обошел фильм «Ронни», поставленный на студии «УФА» режиссером Рейнгольдом Шюнцелем. Главные роли в нем исполняли Като Надь и Вилли Фрич, а музыку к фильму написал Кальман.

Вскоре два берлинских литератора, Рудольф Шанцер и Эрнст Веллич, предложили Имре в качестве либретто весьма увлекательную пьесу из жизни венгерских гусар-гонведов[27]. Новую оперетту Кальмана «Дьявольский наездник» 10 марта 1932 года представил публике театр «Ан дер Вин». Главную партию пел сам директор театра Губерт Маришка.

В том же году мы переехали в венский район, где жила богатая городская знать. Дворец Кальмана находился на Газенауэрштрассе.

Мы переживали расцвет славы. На вечерах в нашем доме появлялись все знаменитости и влиятельные лица разных рангов. Приемы эти устраивала я, а наша непревзойденная кулинарка Мария Первич поражала воображение гостей поистине королевскими яствами. Хотя я часто ходила на приемы в разные дома и делала это с большой охотой, все же лучше я себя чувствовала в роли хозяйки на балах и приемах, устраиваемых мною в собственном доме.

В противоположность мне супруг мой отличался величайшей скромностью. Блистать в свете, закатывать балы и приемы — подобные амбиции были абсолютно чужды его натуре. Больше всего ему были по душе скромные застолья в небольшой дружеской компании — например, в обществе Эриха Марии Ремарка. Если же в доме давался большой званый вечер, то Кальмана скорее всего можно было обнаружить в кухне, под защитой нашей кухарки. Мария Первич стояла у плиты, создавая шедевры кулинарного искусства, а мой муж в обществе Ремарка и Ференца Мольнара уютно располагался за кухонным столом.


Как-то раз во время одного из таких приемов на кухню проник незнакомый человек.

— Простите, господин Кальман, разве не вы здесь хозяин дома?

— Да вроде бы я, — улыбнулся Имре.

— Тогда отчего бы вам не присоединиться к гостям? Ведь у вас собралось такое общество — человек триста, не меньше.

— Видите ли, — пояснил ему Имре, — всякий раз, когда моя супруга дает прием, среди приглашенных бывает дай бог если десять процентов моих знакомых. Так что я предпочитаю отсиживаться в компании добрых своих друзей на кухне, где можно всласть поесть и выпить. Впрочем, сегодняшний вечер — исключение, — он лукаво подмигнул собеседнику. — Сегодня среди собравшихся пятнадцать, а то и двадцать процентов людей, мне знакомых.

Нежданный посетитель оказался знаменитым американским журналистом. О моем муже он написал для своей газеты большую статью, заканчивавшуюся следующими словами: «Имре Кальман сказал истинную правду. Ведь, знай он, что имеет дело с журналистом, он ни за что не пустился бы в такую откровенную беседу со мной».


— Вас спрашивает какая-то индийская принцесса, однажды доложила мне горничная. — Мата Хари или что-то в этом роде.

«Мата Хари» в действительности оказалась магарани, женою капурского магараджи. Величественной поступью проплыв по комнате, она вдруг бросилась мне на шею.

«Мир тесен», — подумала я: ведь магарани была не кто иная, как Нина, моя бывшая приятельница по пансиону «Централь». В свое время Нина вышла замуж за шестидесятилетнего магараджу, обладателя несметных богатств, а сейчас услаждала себя путешествием по Европе.

Нельзя ли ей прийти к нам с мужем?

— Разумеется! — ответила я.

Но Имре был не в восторге от предстоящего визита. Экзотические персонажи нравились ему в опереттах, а не в жизни.

Гости все же явились. Мы готовились к приему двух персон: индийского владыки и его супруги — а они прибыли в сопровождении всей своей свиты, то бишь сорока человек. Пришлось нам на ходу перестраиваться и вместо предполагаемого обеда потчевать гостей холодными закусками.

Магараджа, прежде чем сесть к столу, потребовал таз с водой, мыло и полотенце, чтобы на глазах у всех совершить омовение рук. Согласно обычаям родного края он намеревался проделать такую же церемонию и с ногами и лишь по просьбе Нины отступился от этого своего намерения.

Позднее, когда мы жили в Америке, я часто вспоминала их визит, поскольку все чаще стала получать от Нины письма, в которых она жаловалась: больше ей не выдержать. Письма она посылала разными обходными путями и всячески молила вызволить ее в Америку.

Развязка приближалась ускоренным темпом. Внезапно умерла нянька Нины: как оказалось, ее отравили. Месяц спустя умерла Нинина мать — тоже от яда. Соглядатаи донесли правителю, что супруга намеревается его покинуть. Старый магараджа призвал жену к ответу. У Нины собралась богатейшая коллекция драгоценностей, но она готова была все оставить, лишь бы муж разрешил ей уехать в Америку или в Европу. В ответ — в качестве предостережения — жертвой отравления пал врач Нины. В конце концов ей все же удалось вырваться из дому, а мы со своей стороны сделали все, чтобы Америка предоставила ей убежище. История Нины сделалась достоянием печати, и за три дня до ее предполагаемого прибытия я прочла в газетах, что моя приятельница находится в Дели, а оттуда полетит в Америку.

За день до вылета Нине в гостиницу позвонил какой-то человек и сказал, что его знакомый, которого Нина знает, поскольку тот способствовал ее отъезду, хотел бы поговорить с ней, прежде чем она покинет страну. Местом встречи была назначена площадка у одной из знаменитых башен Дели. Нина отправилась туда, прихватив с собой собачку. Обе они не вернулись обратно.

Когда самолет из Дели приземлился и Нины среди пассажиров не оказалось, мы обратились в консульство. Однако не успели мы получить оттуда ответ, как все газеты сообщили страшную весть: таинственный «знакомец» сбросил Нину вместе с собачкой с самого верха башни, а затем отрезал мертвой женщине голову. Нинин багаж в тот же день был отправлен обратно в Капур. Потом мы узнали, что вскоре после этой кровавой мести умер и сам магараджа.

В Европе еще задолго до трагической гибели Нины стрелка политического барометра стала показывать бурю. Наверное, одна только я ничего не замечала. На смену золотым двадцатым годам пришли кошмарные тридцатые. На юге Европы раздавались истерические выкрики «Дуче, дуче!», на севере — «Хайль Гитлер!». В Абиссинии полыхал пожар войны, тысячами гибли люди, а вскоре небом над Испанией завладели немецкие истребители. И все это в мирное время!

Имре понимал, что происходит. Его лицо, и без того вечно хмурое, мрачнело все больше. Для меня же все эти ужасы происходили «за границей», а жизнь в Вене пока еще была так прекрасна!

Как-то мы с Имре проезжали мимо центрального венского кладбища, где стоит памятник Моцарту, где покоится прах Бетховена, Брамса, Шуберта, обоих Штраусов, Глюка, Лайнера, Миллёкера…

— Когда-нибудь и я буду лежать здесь, — сказал мне муж. — А потом и ты, Верушка… рядом со мною.

— Спасибо, заранее рада этому! — ответила я с безразличием молодости.

Мне хотелось жить, а не предаваться, подобно Имре, мрачным мыслям. На лето мы снимали виллу на берегу Вольфгангзее. Когда начинали цвести розы, мы частенько наведывались в Ишль, где также снимали квартиру. Повсюду с нами ездила кухарка Мария Первич. Сынишка Карли мечтал обзавестись живым гусем, и наши друзья сделали ему такой подарок. Ребенок был счастлив, но гусь целыми днями гоготал и мешал Имре работать.

— Гуся придется убрать, — распорядился Имре. — Для Карли мы заведем какое-нибудь другое животное, не такое шумливое.

Кухарка забрала птицу, и Карли вскоре позабыл о ней. В один прекрасный день из кухни поплыл аппетитнейший запах гусиного жаркого.

— Где же вы ухитрились раздобыть гуся в самый разгар лета? — удивился Имре.

— У Карли взяла, вы же сами велели, — равнодушно ответила кухарка.

— Ах, вот оно что! Тогда я от своей порции отказываюсь. Не в моих привычках поедать своих личных знакомых.

В перерывах между рождениями очередных детей, прочими событиями семейной жизни и приемом гостей Имре работал над новой опереттой, дав ей название «Императрица Жозефина».

— Почему ты взялся за эту тему? — спросила я. — Чем привлекла тебя эта француженка?

Имре ответил без тени шутки, очень серьезно:

— Я хочу увековечить тебя. Когда мы познакомились, ты была невинное дитя, прелестная, как фиалка. А теперь я пишу в твою честь «Жозефину».

Загрузка...