«Илушка, Розика…»
Дом Кальманов днем и ночью был заполнен детским смехом, плачем, гомоном. Автор «Марицы» серенадой в честь дня рождения увековечил память трех своих сестер: Розики, Милики и Илонки. В первые годы жизни он наверняка не чувствовал себя одиноким. Ведь к тому времени, как Имре появился на свет (в 1882 году), в семье было уже двое детей: Бела и Вильма.
Где он родился, нам известно точно: в Шиофоке, курортном местечке на берегу Балатона, крупнейшего озера Венгрии и одного из крупнейших в мире.
Сомнительна — а по мнению некоторых исследователей, и доныне не установлена — точная дата его рождения. Теперь это и нельзя установить с точностью. Несомненно одно: члены семьи, акушерка и соседки собрались вокруг постели роженицы вечером 24 октября, а волнующее событие свершилось ровно в полночь. Один из дядюшек новорожденного, проявивший среди всеобщей суматохи наибольшее самообладание и взглянувший на часы, определил, что уже наступило 25 октября. Однако если верить часам отца семейства господина Кальмана, то до полуночного часа оставалась еще одна минута. И поскольку за отцом сохраняется неоспоримое право верить собственным часам, днем рождения маленького Имре было признано 24 октября.
Родители его были счастливы в браке; отсюда и задушевные отношения Имре с отцом и матерью, отсюда и тесная спаянность братьев и сестер.
В первые десять лет жизни Имре семья не знала забот. Отец его был добропорядочным буржуа, жили они хоть и небогато, но вполне прилично, держали прислугу и кухарку, к голосу господина Кальмана прислушивались в местной Управе. Именно в его доме в середине 1880-х годов было создано акционерное общество, поставившее своей целью Развитие Шиофока. Члены общества планировали развернуть крупное строительство, а вскоре и взялись за дело. По соседству с домом Кальмана был выстроен летний театр, позднее завершилось строительство ипподрома.
Четырехлетний Имре поклонялся «храму искусств», выросшему по соседству. Если он находился не в театре, то, значит, его можно было найти дома, в музыкальной комнате. Забившись под рояль, он слушал, как разыгрывала музыкальные экзерсисы его сестра Вильма. Старшие дети Вильма и Бела — явно обладали музыкальными способностями. В 1886 году Вильма разучила Вторую венгерскую рапсодию Листа. Маленький Имре столь основательно усвоил это произведение великого венгерского композитора, что мог напеть его по памяти.
Тем летом в доме Кальманов жил концертмейстер будапештской Оперы и филармонии профессор Лидль. Почтенный господин, часами простаивавший со своей скрипкой перед нотным пюпитром, произвел огромное впечатление на Имре; мальчуган без устали наблюдал за музыкантом через окошко.
— Ступай прочь! — сердито прогонял его маэстро и, увидев, что мальчик снова прокрадывается к своему наблюдательному посту, пожаловался наконец на него отцу.
— Что поделаешь, мальчонка так любит музыку! — вступился за сына господин Кальман.
— Помилуйте, да он слишком мал, чтобы разбираться в музыке!
— Хотите верьте, хотите нет, но ребенок может пропеть от начала до конца всю Вторую рапсодию Листа.
Господин профессор, разумеется, не поверил, и тогда хозяин дома, несколько задетый в своих отцовских чувствах, представил доказательства. К счастью, мальчику в те годы еще не был знаком страх перед публикой.
С того момента Имре уже не было нужды подслушивать под окном, ему было позволено находиться в комнате, пока профессор упражнялся. А после занятий их частенько видели вместе: старый скрипач прогуливался по бульвару, а следом за ним, стараясь не отставать, шел малыш Кальман. По большей части они гуляли молча, поскольку и без слов понимали друг друга.
В ту пору юный певец рапсодий вовсе не помышлял о карьере музыканта. Он мечтал стать портным. В шестилетнем возрасте Имре изменил свои планы: теперь он вознамерился осчастливить соотечественников не новыми платьями, а отстаиванием их юридических прав. Имре решил принять пост министра юстиции. Позднее его стали привлекать более практические профессии: можно, к примеру, заняться предпринимательской деятельностью и сразу выйти в фабриканты. Вскоре он преподнес отцу сюрприз, заявив, что отныне самолично будет поставлять ему чернила. В качестве исходного сырья Имре намеревался использовать плоды дикого винограда, обвивавшего дом. Этот проект не снискал понимания, и он ухватился за идею шелковичного промысла, высадив с этой целью на капустные листья всевозможных червей и гусениц. Правда, вскоре он охладел и к этой затее — отчасти потому, что эксперимент не принес никаких результатов, а отчасти из-за вспыхнувшей страсти к чтению.
Между делом Имре испробовал свои силы и в качестве «maitre de plaisir»[15], организовав детский бал. Об руку с девочкой вдвое старше он самолично открыл танцы. Последствия этого шага оказались незабываемы, рана в его сердце так и не зажила. Юная пара запуталась в оборках и шлейфе одеяния партнерши и закружилась уже не в танце, а в падении. Факт остается фактом: подобно королю вальса Иоганну Штраусу, Кальман, не считая этого случая, никогда в жизни не танцевал. И — точно так же, как то было с Иоганном Штраусом, — его подруга жизни не могла примириться с этим.
Однако одиноким Имре не был, просто он слишком трагически воспринимал мелкие житейские неприятности.
Ему шел всего лишь седьмой год, когда он впервые почувствовал, что бывают события, доставляющие взрослым огорчения даже в тех случаях, если не имеют отношения к их личной жизни. Все соседи были расстроены, узнав, что далеко от Шиофока, в охотничьем замке под Веной, двое людей совершили самоубийство. Всеобщие помыслы были прикованы к тому дню, когда кронпринц Рудольф и семнадцатилетняя баронесса Вечера сошлись на роковое свидание в Майерлинге. По взволнованной реакции взрослых маленький Имре понял, что одна из крупнейших загадок истории так и осталась неразрешенной. Впоследствии — гораздо позднее — Кальман в одном из очаровательнейших своих произведений предложил собственное толкование майерлингских событий.
Семь лет спустя Имре Кальман воочию увидел родителей погибшего столь странной смертью принца. На празднование тысячелетия Венгрии в Будапешт пожаловал император Австрии и король Венгрии Франц Иосиф со своей супругой Елизаветой.
В тот год, когда Имре вместе с многотысячными толпами горожан торчал на улицах столицы, чтобы увидеть императорскую чету и пышную придворную свиту, весь мир трепетал перед военной угрозой. Абиссинцы всем на удивление сокрушили итальянскую армию, германский кайзер Вильгельм II послал приветственную телеграмму предводителю буров Крюгеру по случаю отражения им английского нападения, в результате чего и без того прохладные отношения между Германией и Англией вылились в открытую вражду. Некий польский писатель по фамилии Сенкевич написал всколыхнувший умы роман «Камо грядеши». Прогресс науки и техники принес неслыханные результаты. Маузер изобрел автоматический пистолет, сформировалось молодежное туристское движение «Перелетные птицы», Аббе сконструировал призматический телескоп, был открыт витамин С.
Имре Кальмана занимали другие проблемы. Однако до этого — увы! — никому не было дела.
Имре испытал настоящее счастье, когда один из школьных товарищей пригласил его погостить в семейной усадьбе. О такой жизни в доме Кальманов и не помышляли: дальние прогулки по окрестностям, игры на воле, сельские торжества с участием множества гостей. В середине октября предстояло вернуться в город. «Жаль, — говорил Имре. — Я бы с таким удовольствием остался, но ведь дома ждут».
В тот же день он получил от родителей письмо, из которого выяснилось, что дома его вовсе не ждут.
В зрелые годы друзья и знакомые за глаза называли Имре Кальмана угрюмым медведем: ему никогда не удавалось окончательно расслабиться даже среди друзей, ибо он не умел смеяться от души. Веселиться он разучился в далеком детстве, когда гостеприимству «сердобольных» помещиков настал конец. Строки письма расплывались от пролитых над ним материнских слез. Мать с горечью сообщала Имре, что нет ему больше пристанища в родном шиофокском доме, и просила его пробыть еще несколько дней в поместье. За это время она успеет списаться с тетей Гизи в Будапеште, чтобы та приютила Имре у себя.
— Могу я остаться у вас еще дня на два? — с таким вопросом обратился подавленный горем мальчик к матери своего приятеля.
— Сожалею, но уже сегодня мы ждем нового гостя.
— Я не могу уехать домой! Папа разорен, и мы вынуждены продать дом. В Шиофоке мне просто некуда деться.
— Тогда поезжай прямо в Будапешт. Поезд довезет. — Голос хозяйки звучал непреклонно, и для Имре рухнул весь прежний мир.
Лишь позднее он узнал подробности: один из членов общества по развитию Шиофока небрежно обращался с казной. Взыскать ущерб с виновного не удалось, так как тот оказался неимущим, и судебные исполнители отыгрались на других — на тех людях, кто из самых добрых побуждений поставил свою подпись на документах. В первую очередь пострадал отец Имре: господин Кальман поручился за дело, предоставив в качестве гарантии все свое имущество. Разумеется, он и в мыслях не держал, что тем самым отдает в залог и дом, и лавку. Семье Кальман пришлось расстаться со всем, что они имели: с мебелью, столовым серебром, постельным бельем, книгами. Они покинули свой дом с пустыми руками. С помощью родственников им удалось найти пристанище в крохотной квартирке в Будапеште, но детей пришлось раздать дядям и теткам.
Судебные исполнители сменяли в доме друг друга, следя, чтобы при описи, не дай бог, не был упущен хоть какой-нибудь предмет. Появлялись они всегда неожиданно, невзначай, и испуганная служанка при виде чиновников с охапкой бумаг всполошенно кричала: «Опять эти писатели явились!» С тех пор слово «писатель» стало в доме Кальманов нелюбимым.
Однако семья не сдавалась.
Отец, правда, был совершенно сломлен, зато старший сын Бела предпринял решительный шаг. Он отправился в банк, прибравший к рукам и дом, и торговое дело Кальманов, и решительно заявил:
— Теперь все наше имущество принадлежит вам, вы вольны распоряжаться нашей судьбой. И, несмотря на это, я готов служить вам. Обязуюсь работать не за страх, а за совесть.
Управляющему пришлась по душе эта искренность, и он не колеблясь предложил юноше тотчас приступить к службе.
Таким образом Бела стал зарабатывать для семьи средства на самые необходимые нужды. Имре, который до этого обучался в дорогостоящей и привилегированной евангелической гимназии, вынужден был довольствоваться дешевой школой на окраине города — не в последнюю очередь потому, что школа эта находилась поблизости от скромного жилья тети Гизи. После столь плачевно завершившегося отдыха Имре на последние деньги, которых хватило лишь на проезд в вагоне третьего класса, отправился прямиком к тете Гизи, дрожа от страха не застать тетку дома и очутиться на улице. Но тетя Гизи встретила его с распростертыми объятиями.
— Все знаю, мама твоя мне написала. Пойдем, я покажу тебе твою комнату. — В семье Кальман действительно сильно было чувство родственной солидарности.
Поначалу Имре не слишком много времени проводил в своей крохотной каморке, приходя туда лишь ночевать. Днем он репетиторствовал, а по вечерам помогал отцу надписывать адреса на конвертах и сдавал письма на почту. Работа эта выполнялась для одного крупного магазина: за две тысячи надписанных конвертов платили по две кроны. Вся семья сплотилась перед лицом обрушившегося на нее несчастья.
По дороге в школу Имре проходил мимо рынка. Денег у него не было, а фрукты высились соблазнительными горками, и как-то раз он, проходя, взял с прилавка персик. Торговка заметила это, бросилась вдогонку, выхватила у него из рук персик и размазала спелый плод по лицу мальчика.
— Мерзавец, ворюга, веревка по тебе плачет! — орала она.
Четырнадцатилетний «мерзавец» стоял как вкопанный, обратив к торговке перепачканное липкой мякотью лицо. Женщина несказанно удивилась, видя, что мальчишка не делает попыток защититься или убежать. Она бросила на землю раздавленный персик и, сердито ворча, ушла за прилавок. Имре Кальман до смертного часа помнил эту сцену. В событиях той поры и коренятся истоки его непроходящей грусти и сдержанного отношения к людям и жизненным явлениям. Он и сам считал, что те годы внутренней подавленности, печали и слез — в первую очередь слез материнских явились причиной того, что он не способен легко и от души смеяться.
Именно в этот период у него зародилось желание стать музыкантом. Передать звуками свои горе и радость — эта внезапно вспыхнувшая страсть не давала ему покоя. Прежде, когда рояль в доме был привычной деталью обихода, Имре мог сколько угодно играть для собственной радости и увеселения. Теперь же о рояле и мечтать не приходилось. А как прожить без этой мечты!
Об одном из мальчиков в школе поговаривали, будто бы тот сочиняет музыку. Имре постарался с ним подружиться. Композитор из его приятеля оказался никудышный, зато хвастун первостепенный. Он часто похвалялся перед Имре своим близким знакомством с зарубежными дирижерами и солистами.
— Не желаешь ли пойти в концерт? Будет исполняться симфония Берлиоза «Гарольд в Италии». Я достану тебе контрамарку.
Конечно, никакой контрамарки Имре он не дал, ему самому с трудом удалось заполучить входной билет на стоячее место. Имре остался ни с чем, но ему не привыкать было к разочарованиям. Надежды услышать симфонию он все же не терял. Потоптавшись у входа, он незаметно прошмыгнул в фойе и приник ухом к замочной скважине: музыка из зала доносилась так явственно и четко, будто слушатель находился в зале. Мощные, чистые звуки оркестра заставили Имре позабыть обо всех неприятностях. Одно-единственное желание владело им: проникнуть в этот волшебный мир звуков.
Теперь ему захотелось узнать все о музыке и музыкантах. А поскольку он обладал трезвым мышлением, то вскоре нашел дешевый и доступный выход: коричневые брошюрки издательства «Реклам», которые можно было приобрести у букинистов буквально за гроши. Начал он с биографии Роберта Шумана.
Иногда Имре удавалось и поупражняться в игре. Одна из теток разрешила ему пользоваться своим роялем, и Имре ухватился за эту возможность. Он бредил музыкой, и однокашники прозвали его Фугой. Имре гордился своим прозвищем.
Вскоре для семьи Кальман настали лучшие времена. С осени 1897 года в доме перестали появляться «писатели». Отец более-менее оправился от потрясения. Зарабатывал он не так уж много, но на прожитье семье хватало и даже удавалось держать прислугу. Однако о том, чтобы перебраться с окраины города поближе к центру, и помышлять не приходилось. И вот в один прекрасный день отец отозвал Имре в сторонку.
— Скажи, сынок, нет ли у тебя желания переночевать в шикарной гостинице?
Господин Кальман в ту пору служил представителем различных фирм, и один из клиентов пригласил его на длительные деловые переговоры. Отец с сыном на извозчике подкатили к гостинице «Хунгария».
— Значит, так, сынок, — сказал господин Кальман, — сейчас пять часов. Мы с тобой спустимся в кафе, а потом принимайся за уроки. Завтра у нас будет обычный трудовой день, отсюда нам придется уйти пораньше. Вот тебе две кроны, купи себе конфет.
Имре поблагодарил отца, какое-то время побыл с ним в кафе, а затем поднялся в гостиничный номер. На стене он обнаружил три кнопки звонка. Над верхней был изображен официант в изящном фраке. Имре не долго думая нажал кнопку, через несколько минут явился официант во фраке и предупредительно осведомился, чем он может услужить молодому господину.
«Молодой господин», естественно, не знал, на какие услуги может рассчитывать.
— Я по желанию клиентов подаю в номера еду и питье.
— Ну, если так, подайте и мне выпить и перекусить…
Через полчаса официант вкатил столик, ломящийся от яств и бутылок. Встав позади Имре, он обслужил его по всем правилам: подал французскую закуску, суп, жаркое с гарниром и салатом, а под конец десерт. Была откупорена бутылка токайского, и Имре пил, сколько влезет. Ему вдруг сделалось легко-легко, словно с грешной земли он воспарил в небеса.
— Благодарю, — сыто сказал он. Официант удалился следом за своим столиком.
Имре ощущал не только легкость в теле, но и некую дерзость в душе. Он нажал вторую кнопку, против которой была изображена молодая, стройная девушка в коротенькой юбочке и белом переднике с метелкой из перьев в руках. И вскоре появилась очаровательная молоденькая горничная с тем же вопросом: чем она может услужить молодому господину.
— А что вы умеете делать? — поинтересовался Имре, у которого слегка плыло перед глазами.
— Могу постелить постель, — сказала девушка и тотчас же подтвердила свои слова. — Где ваша ночная сорочка или пижама?
— Понятия не имею, — ответствовал юный господин и плюхнулся на край постели. — Я так странно чувствую себя, со мной творится что-то непонятное. Неужели это от вина?.. Идите сюда, барышня, посидите со мной немножко. Отец придет поздно…
Девушка села рядом.
— Да вы опьянели, — сочувственно констатировала она. Сколько же вам годков-то будет?
Сама девушка была не намного старше. Ее забавляла ситуация, юный постоялец показался симпатичным, так что она побыла с ним какое-то время. Когда она ушла, Имре, сидя на постели, силился понять, отчего это вдруг мир сделался так прекрасен. На всякий случай он нажал третью кнопочку, под которой был изображен человек с ботинками в руках. Войдя в номер, коридорный поинтересовался, чем может служить. Молодой барин, плавая как в тумане, спросил, что тот умеет делать, после чего лакей терпеливо объяснил, что почистит ему костюм и ботинки. Проделав означенную процедуру, он удалился, пожелав гостю доброй ночи.
Имре уснул. Сквозь сон он слышал, как отец за полночь вернулся с переговоров, шепотом спросил, спит ли он, но сын даже не пошевельнулся.
— Ну как, — поинтересовался отец на следующее утро, приятно ты провел вечер?
Имре утвердительно кивнул. Поднявшись в шесть часов, он наскоро умылся, оделся.
— Тебе можно бы и еще чуть поспать.
— Папа, — начал Имре, — вечер я провел очень приятно… Но ты мне вот что скажи: если заказать наверх еду и питье, то за это не надо отдельно платить?
— Конечно, надо. Ведь в стоимость номера это не входит.
— Кто же теперь должен платить?!
— Ах, вот оно что! — Господин Кальман быстро смекнул, в чем дело. — Пусть у тебя об этом голова не болит, за все мой клиент расплатится. Надеюсь, ты тут не слишком разгулялся?
Имре молчком собрал свои вещи и отправился прямо в школу.
На следующий день, наведавшись к родителям, он застал там своего деда. Старик души не чаял во внуке, и Имре платил ему такой же любовью.
— Дедушка, послушай… — Имре шепотом рассказал ему про свои приключения накануне вечером. — Наверное, я поступил дурно?
Старый Кальман — в ту пору ему было уже за восемьдесят — так и покатился со смеху. Качая головой, он обнял внука.
— Имрушка, — заговорщицки подмигнув мальчику, сказал он, — отчего же ты не прихватил домой те три кнопки?
Имре был сражен, прочтя рассказ Шумана о том, как ему пришлось распроститься с игрой на фортепиано из-за повреждения пальца. А вдруг и с ним, Кальманом, произойдет то же самое?.. Эта мысль тяготила и преследовала его как кошмар.
Имре исполнилось пятнадцать лет, когда весною 1898 года он впервые выступил перед публикой с Фантазией Моцарта ре-минор. В концертном зале присутствовали и корреспонденты, дабы в своих критических отчетах подвергнуть оценке способности юного музыканта. Имре выглядел столь маленьким и щуплым (ростом он никогда не мог похвастаться, а в ту пору на нем к тому же явно сказывались результаты всяческих житейских невзгод и недоедания), что газеты восторженно отметили дарование «двенадцатилетнего вундеркинда».
Корнель Абраньи, патриарх венгерской пианистики и один из любимых учеников Листа, после концерта подозвал к себе Имре. Музыкальная одаренность и вдохновенная игра юного пианиста до такой степени растрогали старика, что он прослезился, прижав Кальмана к груди. Школьные товарищи преподнесли Имре луковый венок: в этом шутливом даре был и намек на признание его таланта.
Имре принял венок как дань поклонения. Вручил его родителям, прося употребить по хозяйству. «Лавровый венок за мной», — иронически улыбаясь, промолвил он.
Вскоре родители Кальмана перебрались на другую, более просторную квартиру, где нашлось место и для Имре. Те деньги, что он зарабатывал репетиторством, теперь не было нужды отдавать в семью, и юноша за короткое время сколотил кругленькую сумму — 500 крон. Мечта его осуществилась: можно было купить рояль. Когда инструмент привезли домой, сестры, высунувшись из окна, восторженно приветствовали Имре, а мать встретила сына на пороге и нежно обняла.
Имре усиленно занимался в двух школах — в гимназии и в музыкальной школе, — но, едва улучив свободный часок, тотчас же садился к роялю разучивать сочинения Шумана и Шопена. Музыка завораживала, пьянила его. Во время летних каникул его чуть ли не силком приходилось оттаскивать от рояля и усаживать за обеденный стол. К концу каникул руки у Имре разболелись до такой степени, что каждый удар по клавишам доставлял ему невероятные мучения. Поначалу он, удваивая усилия, пытался преодолеть мышечную боль, но, когда это не помогло, испугался всерьез. Вновь извлек биографию Шумана и перечитал все, что было известно о болезни композитора.
Врачи прописали Имре ванны, массаж, мази и всевозможные пилюли. Все свои заработки он отдавал теперь не учителю музыки, а лекарям. В течение года пытался он противостоять злому року, но затем волей-неволей вынужден был смириться. «Я так и не научился толком играть», — говаривал он впоследствии, хотя искусством фортепианной игры владел мастерски. Музыкальных занятий Имре не оставил, просто из класса фортепиано перешел на отделение композиции. В последние годы учения ему приходилось трудиться с двойной нагрузкой, отдавая преимущество гимназии: родителям хотелось, чтобы сын непременно получил аттестат зрелости. Имре выполнил это родительское желание, блестяще сдав все экзамены.
Однако лишь теперь началась для него поистине двойная жизнь. Подчинившись родительской воле, он поступил на юридический факультет Будапештского университета, проучился там восемь семестров, сдал все необходимые экзамены и не дотянул лишь до степени бакалавра. Но и это было большим достижением, если учесть, что параллельно он с полной нагрузкой учился в Академии музыки. Занятия музыкой требовали столько времени и сил, что о написании диссертации и думать не приходилось.
Семья поощряла его занятия юриспруденцией, давая деньги на карманные расходы. Суммы были не бог весть какие, но Имре этого хватало. А для того, чтобы учиться музыке, он должен был сам изыскивать материальные возможности. Играть на рояле он не мог — подвели руки, зато писать мог да и умел: еще в гимназическую пору он опубликовал музыковедческую статью.
Имре присмотрел себе подходящий источник: «Пешти Напло» — ежедневная газета, выпускаемая большим тиражом. Идея напрашивалась сама, поскольку редакция газеты находилась как раз напротив кафе, завсегдатаем которого был Кальман. Решив не откладывать дело в долгий ящик, Имре счел за благо обратиться к наиболее компетентному лицу — к главному редактору.
Редактор ведущей газеты повидал на своем веку всяких корреспондентов, однако он менее всего мог заподозрить будущего автора в щуплом девятнадцатилетнем юноше, которому на вид нельзя было дать и семнадцати. Вероятно, посчитав его совсем мальчишкой, редактор по-отечески снисходительно осведомился:
— Что у тебя, сынок?
— Видите ли… я написал статью, и ее даже опубликовали. Сейчас я, правда, еще учусь, однако хотел бы сотрудничать в вашей газете.
— Ишь, чего захотел! Ну, и где же ты учишься?
— Изучаю юриспруденцию и музыку.
— Этого хватило бы и на двоих таких сопляков, как ты. Ступай-ка ты, брат, домой и зубри параграфы законов.
— Нет! — упрямо стоял на своем Кальман. — Я желаю стать журналистом. Я хочу писать, и вы не имеете права так обращаться со мною.
— Ну и новости! Он мне указывать вздумал! — Главный редактор резко поднялся с места. — И о чем же ты хочешь писать?
— Критические статьи. Я ведь объяснил вам, что учусь в Академии музыки.
— Будь по-твоему! — изрек редактор несколько ироническим тоном, однако взгляд его был исполнен доброжелательности. — Можешь приступать к работе хоть сейчас. Беру тебя практикантом. Получишь кое-какие карманные деньги, ну и все служебные расходы мы, конечно, возместим. Договорились? — Взяв Имре под руку, он увлек его за собой. — О статьях пока что думать забудь, сперва тебе надо осмотреться. Походишь в театры, концерты, на выставки и попробуешь писать репортажи. Если у тебя дело пойдет, то корреспонденции твои напечатаем. А сейчас идем, я тебя представлю будущим коллегам по отделу.
Господин Кальман-старший был не в восторге от такого поворота событий. Да и преподаватели Академии музыки косо смотрели на студента, который пописывает в газету. Так что Имре Кальман после короткого, но счастливого периода журналистской практики был вынужден расстаться с газетой, а вскоре и учению его пришел конец. Прежде всего он сдал экзамены по юриспруденции, однако время от времени продолжал наведываться в редакцию, а иногда по вечерам играл там в карты со старшими коллегами. С завершением учебы кончилась для Имре жизнь на два лагеря, и последующая его карьера развивалась с переменным успехом.
Кальман стал помощником адвоката в конторе парламентского депутата Шамуэля Бакони. Вскоре он забрал все бразды правления в свои руки: его патрон занимался политикой и большую часть времени проводил в парламенте. Помощнику только и оставалось присматривать за тем, чтобы контора не простаивала без дела. Впрочем, процессуальные бумаги интересовали его куда меньше, чем композиция; он изо всех сил трудился над симфонией, намереваясь с ее помощью покорить мир. Еще до завершения симфонии Кальман опубликовал цикл песен на стихи Людвига Якубовски, тонкого лирика, с которым Имре не так давно познакомился в Берлине.
Якубовски тоже занимался журналистикой: редактировал в Мюнхене журнал «Гезельшафт» («Общество») орган приверженцев новых музыкальных течений, раннего натурализма и импрессионизма. Прожил он неполных 32 года. По своим гуманитарным устремлениям Якубовски напоминал Лессинга; перу его принадлежат два романа «Иудей Вертер» и «Локи», где выведен тип восторженного, эмоционально богатого человека, еврея по национальности, который не борется с антисемитизмом, но с фанатичной одержимостью пытается «докопаться до основ юдофобии». Лирика Людвига Якубовски привлекала Кальмана своей простотой, близостью к народной песне и пессимизмом, столь свойственным самому Имре.
Цикл на стихи Людвига Якубовски (1902) — первое изданное музыкальное сочинение Имре Кальмана — как нельзя лучше передает сокровенные переживания композитора: его печаль, тревогу, неутоленные желания, иные из песен являют собой поистине крик души, но в большинстве своем это классические элегии.
За первой работой последовали несколько фортепианных сочинений и скерцандо для струнного оркестра, задуманные автором как ступени к главному произведению, с которым он связывал все свои надежды, — «Сатурналиям», поэме для большого симфонического оркестра. Однако в день первого исполнения поэмы Имре Кальман не только шагнул к мировой славе, но и приобрел неизлечимую болезнь — суеверие.
29 февраля 1904 года состоялось первое исполнение симфонии Имре Кальмана — в будапештском Королевском оперном театре, на концерте выпускников композиторского отделения Академии музыки. Впрочем, первое исполнение стало и последним. Все же Кальман считал именно этот день началом своей музыкальной карьеры. С тех пор он свято верил, будто високосные годы сулят ему удачу, а уж 29 февраля — день особого благополучия.
— Отныне ты уже не ученик, — такими словами напутствовал Кальмана добродушный бородач профессор Кёслер. Кальман получил и стипендию, давшую ему возможность принять участие в байрейтских торжественных представлениях.
Адвокатская карьера Кальмана завершилась несколько иначе.
— Вот что, Кальман, просмотрите-ка эти документы. Не исключено, что вам придется вместо меня обосновывать необходимость забастовки железнодорожников. Я, как вам известно, должен быть в парламенте. Надеюсь освободиться вовремя, но если я все же не успею… Вы ведь не хуже меня знаете наши судебные порядки: в случае чего разнесите правительство в пух и прах, вот и вся недолга, — распорядился адвокат Бакони и отбыл из конторы.
Изучить дело Кальман, конечно же, не успел, времени оставалось в обрез. И в суде, дожидаясь разбирательства, он молил бога лишь об одном: чтобы патрон подоспел к сроку. Однако господина Бакони не было и в помине. Дошел черед до их дела, а чуда так и не произошло. Пришлось Кальману самому произносить речь. Впоследствии он так описывал этот эпизод:
— Я выдавил из себя несколько беспомощных фраз. Помнится, взывал к справедливости, поминал правительство, которому все равно не войти в бедственное положение моих подзащитных. Затем я с отчаянием оглянулся по сторонам и в самый критический момент умолк.
Судьи, свидетели и собравшаяся в зале публика затаив дыхание ждали, что юный адвокат, собравшись с духом, наконец обрушит гром и молнии на головы правителей, но не тут-то было. Несчастный Кальман, окончательно покорившись судьбе, медленно опустился на стул. Немного погодя председательствующий нарушил похоронную тишину, изложив суть дела, как это надлежало сделать защитнику. Об адвокате, согласно собственноручной записи Кальмана, он отозвался уничижительно.
— Никогда еще в сем зале не было произнесено столь смехотворной защитительной речи, какую мы только что услышали из уст нашего юного коллеги.
Когда негодующий судья дошел до клеймящих слов «стыд и позор», Кальман не выдержал: весь багровый от унижения, он убежал из зала прочь, так и не узнав, относились ли эти гневные слова к зачинщикам стачки или к их адвокату, провалившему свою роль.
Господин Бакони не принял эту неудачу близко к сердцу.
Судя по всему, он чувствовал, что его помощником движут совсем иные силы и устремления, и, вероятно, верил в его музыкальное дарование, иначе вряд ли согласился бы удовлетворить его странную просьбу. А Имре Кальман попросил патрона немедленно уволить его со службы, но не говорить об этом отцу. Кальман-старший, едва оправившийся после собственного краха, пожалуй, не пережил бы удара, узнай он, что даже способнейший из всех его отпрысков потерпел столь позорное поражение. Господин Бакони, будучи опытным политиком, отнесся к просьбе с пониманием, пообещав, что, если кто-либо из родственников Кальмана, не дай бог, обратится с расспросами, он, адвокат, подтвердит, что Имре по-прежнему служит у него, а сейчас просто отлучился по делам.
Имре Кальман опять зажил двойной жизнью, с той только разницей, что по утрам он уходил не в адвокатскую контору, а в редакцию. Его встретили там с распростертыми объятиями и предложили должность музыкального критика с жалованьем 70 крон в месяц. Столь же великодушно ему был предоставлен отпуск, а поскольку стипендия уже лежала в кармане, то летом 1904 года Имре Кальман отбыл в Байрейт, чтобы послушать там два оперных спектакля, а затем продолжил свое путешествие — в Мюнхен, к дирижеру Артуру Никиту.
К тому времени прошло уже более десяти лет после гастролей Никита в Будапеште, где он дирижировал «Валькирией». На Имре Кальмана исполнение оперы Вагнера произвело необычайное впечатление. Трепет, в который повергали его тогда герои оперы и сценический антураж, теперь уже поутих, но одно сохранилось в памяти неизгладимо: образ волшебника, стоявшего за дирижерским пультом.
Никиш встретил юного поклонника музыки словно давнего знакомого. Пригласил венгерского гостя в гостиницу «Яресцайтен», не пожалев терпения, прочел партитуры всех его сочинений, с похвалой отозвался о симфонии «Сатурналии», а затем в свойственной ему грубоватой манере спросил:
— Как бишь тебя зовут, сынок?
Имре счел, что выдающемуся дирижеру легче будет запомнить его имя, если он произнесет его на немецкий лад.
— Эммерих Кальман, — ответил он, и тем самым зародилось имя, которому суждено было облететь весь мир. Впрочем, в тот момент ни один из собеседников и не подозревал этого.
— Оркестр — альфа и омега всей музыки, — провозглашал Никиш. — Ты должен досконально изучить возможности оркестра.
В Опере давали «Мейстерзингеров». Никиш ставил стул в оркестровую яму — то около группы медных духовых, то поближе к музыкантам, игравшим на деревянных духовых инструментах, — каждый вечер в новое место, и всякий раз Имре мог слушать оперу оттуда, где зарождается музыка.
На следующий год Кальман удостоился премии Роберта Фолькмана, присужденной ему будапештской Академией музыки. Фолькман, скончавшийся в 1883 году, был предшественником Кёслера на ниве преподавания. Материальные размеры премии позволяли провести шесть недель в Берлине. Имре воспользовался этой возможностью, чтобы предложить свои сочинения немецким издательствам; вслед за «Сатурналиями» им была создана очередная симфоническая поэма «Эндре и Иоганна». Однако издателя для этих опусов не нашлось ни в Берлине, ни в Лейпциге, ни в Мюнхене, куда заехал Кальман по пути на родину.
— Выходит, мои симфонии не нужны миру? Дело кончится тем, что я решусь на отчаянный шаг: возьму да и сочиню оперетту! — с досадой острил Имре, возвратясь в свою будапештскую редакцию. Коллеги громко смеялись, и больше всех веселился сам Имре. Опуститься до оперетты! Обладатель премии Роберта Фолькмана, достойный ученик профессора Кёслера, он глубоко презирал сей легкомысленный жанр. Всякий раз, вступая под своды малого зала Академии, он погружался в атмосферу возвышенных творений Шумана, обожаемого им Ференца Листа. Профессор Кёслер — опытнейший педагог и тонкий психолог — занимался со своими учениками в той комнате, где когда-то обитал Лист, позволяя им играть на рояле, клавиш которого касались пальцы маэстро.
Янош, а точнее, Ханс Кёслер, был немцем по происхождению (он родился в Вальдеке, в горах Фихтель) и доводился двоюродным братом Максу Регеру[16]. В ту пору, когда у него учился Кальман, Кёслеру перевалило за пятьдесят. Добросердечный человек, он был выдающимся педагогом и страстным музыкантом, а его умение распознавать истинные таланты всегда оказывалось безошибочным. Все крупнейшие венгерские музыканты прошли у него профессиональную выучку. Предшественник Кёслера — Фолькман — тоже был немцем, уроженцем Саксонии. Фолькман знал самого Роберта Шумана и стремился не только донести до учеников его наследие во время занятий, но и продолжить традиции композитора в собственных фортепианных сочинениях.
Среди питомцев Кёслера Имре держался скромно, не выделяясь. Юные сторонники радикальных преобразований в музыке активно заявляли о своих пристрастиях, а он прислушивался к каждому новому голосу, поддаваясь очарованию любого оригинального звучания.
Один из учеников Кёслера — чуть постарше Имре — раз в неделю приходил к Кальманам, давал в их доме уроки одной молодой девушке. Его отличало своеобычное, блистательное фортепианное мастерство. Кёслер заметно отличал его среди остальных учеников.
— Что ты собираешься делать до трех? — спросил у него как-то раз Кальман: в три часа начинался урок.
— Где-нибудь пообедаю.
— Но ты мог бы пообедать и у нас.
— Спасибо, с удовольствием.
С той поры молодой Бела Барток, вскоре ставший прославленнейшим композитором Венгрии, раз в неделю обедал у Кальманов. Иногда перед началом занятий он играл Имре и его сестрам свои произведения.
Во время каникул Барток, вооружившись фонографом, обходил села, собирая и записывая народные песни. Он родился в Надьсентмиклоше — деревушке, ранее находившейся на территории Венгрии, а затем отошедшей к Румынии. В тех краях, на стыке границ, люди еще помнили древние венгерские, румынские и секейские мелодии. Барток уже в студенческие годы заложил основы своего собрания народных песен; позднее он распространил свою изыскательскую деятельность на весь бассейн Дуная, а затем во многих других странах собрал турецкие, арабские и прочие народные мелодии.
Для произведений Бартока характерны отвлеченная чистота и строгий, линейный стиль, а для него самого — пунктуальность и абсолютная надежность. В странствиях за сокровищами народной музыки Бартока сопровождал его коллега по Академии музыки Золтан Кодай. В один и тот же год, в 1907-й, оба они стали преподавателями Академии, и слава о них вскоре прогремела на весь мир. Правда, Барток впоследствии эмигрировал в Америку, в то время как Кодай при всех сменах политического режима оставался в Венгрии. И все же их имена всегда упоминают рядом. Барток считается крупнейшим композитором Венгрии XX века. После его смерти (в 1945 году, в Нью-Йорке) этот титул, естественно, перешел к Кодаю, создателю несравненного «Венгерского псалма».
— Итак, сегодня вечером в Королевском театре!.. — с такими словами прощался Имре Кальман — разумеется, не с Белой Бартоком (кстати, этот серьезный композитор написал и оперу — «Замок герцога Синяя Борода»), а с прочими своими приятелями и соучениками. Обаяние профессора Кёслера притягивало к нему людей самых разных: веселых и серьезных, романтиков и тех, кто был склонен к драматизму. Все они слыли страстными поклонниками театра, к тому же в их жилах кипела молодая, бурная кровь, а стало быть, они любили веселое пение, кабаре и оперетту. В Будапеште той поры оперетты ставились в трех театрах: Королевском, Венгерском и Народном. Имре Кальман и круг его друзей, обучавшихся у Кёслера композиции, во главе с одаренным, светски остроумным Виктором Якоби и превосходным пианистом Альбертом Сирмаи не скрывали своего поклонения легкой музе. По вечерам в фойе Королевского театра они встречались с либреттистами и режиссерами. Директор театра Ласло Бэти по окончании вечернего спектакля, прихватив эту компанию, отправлялся в кафе, где к ним присоединялась группа писателей и журналистов, возглавляемая новым блистательным сотрудником «Пешти Нагою» Ференцем Мольнаром[17]. Молодой — всего четырьмя годами старше Кальмана, — широко образованный, умный, обладающий острым чувством юмора, Мольнар был душой общества. Неизменный монокль в глазу, густые пряди волос, зачесанные над гладким лбом вправо, — этот светский человек в двадцать с лишним лет уже имел в газете собственную рубрику, а несколько лет спустя прославился на родине и за рубежом как драматург. Таким образом, Имре Кальман, музыкант из близкого окружения Кёслера и сотрудник «Пешти Напло», откуда бы он ни возвращался вечером: из Академии музыки или из редакции, — непременно оказывался в этой веселой, жизнерадостной компании.
Мольнар читал стихи, экспромтом сочинял рассказы и сценки, Якоби и Сирмаи исполняли свои новые музыкальные сочинения, лилось вино, лились речи. Лишь Имре Кальман будущий автор ярких, зажигательных мелодий — тихо сидел среди друзей. Ни темпераментному Якоби, ни язвительному Мольнару не удавалось заставить его продемонстрировать свои творения. Кальман молча потягивал вино и был счастлив, что может провести вечер в такой приятной компании.
Страдал ли он тогда от одиночества, чувствуя, что не способен вести непринужденную беседу или пускаться в словесные баталии?
Кальман сочинил двадцать грустных, напоминающих баллады песен и за этот труд был удостоен премии имени Франца Иосифа. Он сочинил еще и музыку к пьесе «Наследство Переслени», где воспевалась слава Венгрии, но, на его беду, как раз в тот момент, когда театр готовил премьеру, правительству удалось столковаться с венским двором, так что мелодии в народном духе пришлись некстати. Пьеса была снята. Затем Кальман написал еще две симфонические поэмы для оркестра и смешанного хора. Они принесли композитору известность, но не успех. Впрочем, он сам понимал, в чем беда.
— Я не могу работать дома. Да это и невозможно…
Дома докучали любопытные сестры, отвлекали будничные заботы, мешала квартирная теснота. Заработок в редакции был, правда, не ахти какой, и все же этих денег вполне могло хватить на самостоятельное житье. Находчивый и практичный Якоби подал другу добрый совет.
— За комнату, конечно, заломят бешеные деньги. Но ведь можно снять ее на паях с кем-нибудь.
— И я должен буду жить с посторонним человеком?
— Я знаю одного либреттиста, который согласился бы пользоваться комнатой три раза в неделю. Тебе остаются три полных дня, а воскресенья вы могли бы как-то чередовать.
— Пожалуй, годится, — согласился Имре. — Он что-нибудь сочиняет для тебя, этот либреттист?
— Сочиняет? — удивленно засмеялся Якоби. — Работать он и дома может, квартира у него достаточно большая. А комната ему нужна совсем для другого: человек он женатый и жаждет развлечений на стороне. Накапливает, видишь ли, впечатления, говорит, что без этого, мол, и творить не может.
— Час от часу не легче! Выходит, я должен сочинять музыку в доме свиданий? — Имре не находил слов от возмущения.
— Да полно тебе, что ты так разбушевался? Главное, он добавит тебе недостающую сумму… И ведь может статься, что комната будет принадлежать тебе четыре, а то и пять дней в неделю.
Вступив в соглашение с либреттистом, Имре через три недели имел возможность сказать:
— Мне и на один-то день не удается вырвать комнату.
Твой либреттист заглатывает женщин, как черешню.
Однако, когда наступал его черед, Кальман усердно выписывал нотные знаки, выполняя кое-какие мелкие заказы. Оказалось, что на таких пустяках можно построить большую карьеру.
— Послушайте, господин Кальман, — как-то мимоходом обратился к нему музыкальный издатель. — Есть у меня текст куплетов, и я объявляю конкурс на музыку к ним. Отчего бы и вам не принять участие? Ведь речь идет о сорока кронах, ну, а затем я, конечно, приобрету эту работу для издательства.
«В горничных у Шари Федак я служу», — звучал припев, напоминая о популярнейшей будапештской шансонетке тех времен. Кальмана радовало, что он способен сочинять и легкую музыку, да к тому же с истинной легкостью. Тут сходились во мнении и авторы текстов, и издатели, довольные работой Кальмана. Конкурс даже не пришлось объявлять, куплеты на музыку Имре Кальмана пользовались шумным успехом. Шари Федак была в таком восторге, что выступила с этим номером в кабаре, изображая собственную горничную и держа на поводке свою таксу Буби.
Вскоре еще одна написанная Кальманом песенка принесла ему столь же ошеломляющий успех.
— Отчего бы тебе не сочинить какую-нибудь крупную пьесу для сцены? — уговаривали его приятели. — Но это, конечно, должна быть не патриотическая драма, а оперетта!