30

Персефона

Было холодно.

Персефона барахталась в облаке пушистой тьмы, то ненадолго выныривая, то погружаясь обратно. Сил не хватало даже на то, чтобы открыть глаза, но порой она все же могла слышать чьи-то голоса, ощущать прикосновения, чувствовать запахи. Немного — потом она снова погружалась в тяжелый, мутный сон.

Сначала пахло цветами — резко, неприятно, почти болезненно. Запах навевал ощущение бессилия, но Персефона знала, что должна бороться. Должна вырваться, превратить цветы в пыль и всем показать.

Да, всем. В том числе собственной бестолковой матери, которая вместо борьбы с реальной угрозой тратит силы на то, чтобы выращивать цветочное оружие. Объяснить ей. Ткнуть носом.

… в цветы?..

Персефона боролась, но тёмный цветочный дурман плотнел перед её лицом, и она снова соскальзывала в пушистую резко пахнущую бездну.

В какой-то момент ей просто захотелось перестать дышать. Вообще. Не пустить в свои легкие ядовитый дурман — и все! Она же богиня, она должна выдержать.

Персефона задержала дыхание и начала считать. Чем меньше дурмана попадало в её легкие, тем легче становилось контролировать свои ощущения. Досчитав до десяти, богиня смогла ощутить своё тело, понять, что лежит на острых камнях, уткнувшись носом в губительные цветы.

Двадцать — и она смогла пошевелить рукой, неловко дернуться, приподнявшись на пару секунд и снова упасть носом в букет.

На тридцатой секунде ей мучительно захотелось сделать вдох.

Персефона запретила себе дышать. Вместо этого она пыталась обрести контроль над своим телом, заставить руки отодвинуть отравленные цветы, а ноги — ползти. Конечности не слушались, легкие разрывало от боли, и в какой-то отчаянный миг перед закрытыми глазами поплыли оранжевые круги.

Не. Дышать.

Персефона неловко оттолкнула букет, приподнялась на руках, приоткрыла глаза — темно, как в могиле — и завалилась на бок. От удара о холодный камень она потеряла концентрацию, судорожно вдохнула немного воздуха — и мир снова завертелся. Вместе с холодным влажным воздухом пещеры-преддверий её легкие снова наполнил ядовитый дурман. Но резкий удар помог ей собраться с мыслями, направить в сторону отравленного букета все свои силы и приказать душащим её цветам увянуть.

От чудовищного напряжения Персефона снова лишилась сознания. Соскальзывая в пушистое тёмное облако, она мимолётно подумала, что перестаралась, и как бы её силы не заставили увянуть все цветы во всем Подземном мире.

Если бы, если бы! Уже погружаясь во мрак, почти не чувствуя собственного тела, Персефона вдруг поняла, что её левая рука бессильно падает на букет, который царица пыталась оттолкнуть.

И что цветы совершенно невредимы.

Очнулась Персефона от движения. её небрежно подняли на руки и ощупали. Прикосновения были резкими, бесцеремонными, где-то даже болезненными — когда незнакомые руки сжали её грудь, и самодовольный голос заявил, что «груди у малявки и нет».

Тогда она снова попыталась воспользоваться божественными силами, но поняла, что те куда-то исчезли. Как, собственно, и обычные. Тело не слушалось, а гнусные голоса нахально обсуждали, как же поступить с ней, «малявкой» (она же выглядела как Макария). Когда они стали вспоминать указания Деметры (напоить каким-то зельем и овладеть), стало обидно до слез. Но слез «малявки», проступавших из-под закрытых век, никто из них, естественно, не заметил.

Потом её куда-то несли, и Персефона ощущала запах пота и благовонных масел. Тот, кто тащил ее, явно предпочитал умащивание мытью. Потом одни руки довольно небрежно положили, скорее, бросили на землю, а вторые опять подсунули под голову букет. Персефона попыталась задержать дыхание, но запах цветов — уже не такой острый, скорее душный, они уже успели подвянуть — проник в её ноздри, и голова снова закружилась. К горлу подступила тошнота, и снова надвинулась тьма. Кажется, она никуда и не отступала, подкралась и караулила поблизости, и не было от неё спасения.

Потом был лезущий в ноздри запах овечьей шерсти, и гулкий смех, и резкая пощечина, больше похожая на удар:

— Ишь ты! Не просыпается! Может, сдохла?

Гулкий бас, заверяющий собеседника в том, что сдохла, не сдохла, какая разница.

— А если она больная?..

Рокочущий смех и заверения в том, что человеческая зараза к циклопам не пристает, и вообще, на огне все прожарится. И вот её снова швыряют на что-то твёрдое, костлявое, и в лицо лезут чужие волосы, и пахнет кровью и чужим страхом. Отравленных цветов уже нет, не нужно бороться с их силой, но нет и желания что-то делать, куда-то ползти, бороться. Когда вновь накатывает пушистая тьма, Персефона погружается в неё с радостью. В ней нет циклопов, нет мерзкого смеха и грубых рук, а, главное, матери не душат детей отравленными цветами и не отдают на поругание каким-то мужикам.


***


С каждым разом Персефона погружается все глубже и глубже, а вырываться из темного плена все сложнее и сложнее. А зачем, собственно, вырываться, если, очнувшись, она обнаруживает себя уткнувшейся в чей-то труп? К тому же тьма обещает покой — нашептывает о нём тысячей голосов.

Персефона решает остаться, и тёмное ласковое покрывало утаскивает её туда, где нет ни боли, ни страданий. Туда, где ей не нужна божественная сила, чтобы защититься от обидчиков.

Она погружается медленно, и временами все же всплывает — когда рядом оказывается кто-то особенно настойчивый.

Так, в какой-то момент ее, кажется, снова хватают — Персефона едва ощущает чужое прикосновение — трясут, называют мамочкой. Она знает, что нужно откликнуться. Что это важно, но почему — не понятно.

Она на мгновение выныривает из темного облака и пытается втолковать, что вовсе не собирается возвращаться в этот поганый мир, что ей больше нравится тут, в глубине, где её ласково обнимает тень, чем там, у них, где ненормальная Деметра травит дочерей и внучек своими проклятыми цветами. Но от неё ждут другого, её снова куда-то несут, трясут и зовут, и плачут, роняя холодные слезы ей на лицо, и заливают в рот горькое зелье, и ругают Деметру, и что-то рассказывают.

Изредка она понимает слова.

«Ее божественные силы, они…»

«Трава, это все трава».

«Слишком долго».

«Мамочка, просыпайся! Мамочка…»

«Она уходит все дальше, и дело не в траве. Просто иногда бывает уже перебор, понимаешь?..»

«Проснись, мама, проснись! Геката боится, что ты рехнулась…»

«Царица моя, пожалуйста…»

Иногда хочется отозваться, иногда — провалиться поглубже в сон, чтобы до неё никто не добрался. Особенно те, которые поят горькими зельями, плачут и зовут.

Потом её почти перестают звать. Временами кто-то рыдает рядом, называет мамой, уговаривает вернуться, но уже реже и реже. Понимают, видимо, что лучше всего оставить в покое, отпустить. Не трогать.

Персефона почти не различает голосов. Чьи они? Кто бы знал. Один обычно зовет и плачет, и сердце сжимается болезненно, и от этой боли хочется то спрятаться, уйти глубже в тень, то, напротив, подняться и успокоить. Пообещать, что… что пообещать? Не важно. Голос исчезает раньше, чем царица успевает собраться с мыслями.

Второй голос виртуозно ругается и поит её зельями. Зелья пытаются рассеять бархатистую тьму, стремятся вытащить её на поверхность. И вытащили бы, пожалуй, если бы она захотела. Но ей не хочется. Правда-правда. Ну, может быть, лишь однажды, когда второй голос рассказывает о каком-то Гермесе, который пожертвовал собой, чтобы спасти… кого-то, и в голосе этом хрустят замерзшие слезы.

Третий голос иногда появляется с первым или вторым, иногда приходит один. Когда-то он тоже звал, но теперь просто рассказывает.

«Зевс прислал вестника, передавал новости о ситуации на Олимпе. Пишет, там начались какие-то шевеления. Но пока ничего серьезного».

«Все наши проблемы из-за того, что я, как идиот, поверил Деметре второй раз подряд. Хотя, казалось бы, ещё после первого раза можно было понять, что ей веры нет. Но, знаешь, она была так убедительна, когда говорила, что сторонницам Концепции нужна моя кровь, что я проникся и пошёл воплощать её излюбленную мечту — топиться в Лете.»

Персефоне хочется возмутиться. Топиться в Лете?! Это ещё зачем?

Но для этого нужно разогнать пушистый черный туман и заговорить.

«Зачем это, спросишь ты», — почти угадывает её мысли третий голос. — «Затем, чтобы я не мешал её замечательным планам подарить тебя двум героям! Причем из лучших побуждений! Правда, она не знала, что вы с Макарией поменялись телами, и отдала им Макарию. А тебя они просто вынесли из Подземного мира, мы потом нашли тебя у циклопов.»

«Ну, заставила это громко сказано. Я сам туда полез, наслушавшись её рассказов о том, что больше всего на свете ты мечтаешь победить Афродиту! И если я не утоплюсь в Лете прямо сейчас и позволю Афродите завладеть моей кровью, значит, я тебя недостоин! Поздравляю, я идиот. Тебя достоин идиот?»

«С Макарией все в порядке. Пару часов она не могла пользоваться божественными силами, но сейчас все пришло в норму. Физически она не пострадала. Так, пара синяков. Но, знаешь, она ужасно переживает из-за тебя. Часами может реветь. Поревет-поревет, и идет с Танатом ножи метать. Представляешь, она перестала носить сандалии и попросила сапожки. С ножами, как у меня. Чтобы на всякий случай.»

Третий голос — самый опасный. Он вроде бы ничего и не просит, и говорит тихо, но иногда ей хочется улыбнуться, а иногда — встать, отогнать густой туман, положить руки ему на плечи, скользнуть ладонями по спине, обнимая, и…

Тогда — очень редко, но все же бывает — она возвращается в своё тело и ощущает мягкую лежанку под спиной и чуткие пальцы в волосах. Это прикосновение не причиняет боли, от него не хочется бежать, оно не обязывает ни к чему, но Персефона интуитивно чувствует, что это ловушка.

Третий голос тоже хочет, чтобы она вернулась.

В какой-то момент появляется четвёртый голос. Он-то как раз зовет, всхлипывает, шумно рыдает и просит прощения, и от этого голоса Персефоне хочется спрятаться. Провалиться поглубже, спрятаться подальше. Каждый раз она с охотой принимает тёмное облако, чтобы не слушать откровений четвертого голоса о том, как голос хотел, чтобы Персефона была счастлива, и что он не знал (не знала?), что она невинна, иначе никогда не отдал (отдала?) её Пейрифою. Тому самому, с грубыми руками, самодовольным смехом и скользким, намазанным маслом телом.

Четвёртый голос редко приходит один. Обычно он появляется вместе с первым или со вторым, словно они не до конца ему доверяют. С третьим — никогда, они, кажется, избегают друг друга. Персефона понимает третий голос как никогда. От четвертого голоса ей тоже хочется держаться подальше.

Но получается только поглубже.


***


— Тридцать стрел из колчанов

Извлечем и покажем.

Тридцать славилось ханов –

Об отважном расскажем… — это третий голос, иногда он тихо поет, и Персефона раздвигает руками тёмное марево, чтобы послушать. Песни обычно о снеге, о битвах, о возращении домой, о какой-то бестолковой нимфе, которая зачем-то таскается за третьим голосом и врёт, что любит его, хотя он знает, что не любит, да он и сам её не любит, а врёт, что любит, и так они ходят вдвоём, как два идиота, тяготясь присутствием друг друга вместо того, чтобы разойтись. Потом они с этим кое-как примиряются и начинают считать друг друга друзьями. Но ничего нормального из этого не получается. Потому, что если любить прекрасных нимф ещё можно, то в качестве друзей они обычно никакой критики не выдерживают.

Когда третий голос поет, он ничего не рассказывает. Не такое у него тогда настроение. Но Персефоне нравится песни, нравится их слушать. Песнь про Гэсэр-хана («тридцать славилось ханов…») он поет в три приема, и Персефона слушает. Второй голос слушает тоже, царица слышит его дыханье, и только появление четвертого голоса заставляет второй и третий исчезнуть. Тогда снова становится больно, горько и обидно, и Персефона стремится спрятаться от четвертого голоса, разговорах о материнской любви и истеричных слезах.

В какой-то момент она вдруг осознает, что стоит у черты. Стоит — и боится перешагнуть, потому что там, впереди, в бархатистой тьме зарождается жизнь, и тьма уже становится чем-то иным. Потому, что шагни — и уже не выплывешь, не вернёшься. Но стоит ли возвращаться? Стоит ли? Стоит?..

Но тут снова появляется третий голос, и снова начинает петь, и Персефона невольно прислушивается.

Речь в этой песне идет о незабвенном Гэсэр-хане, герое предыдущей песни, который полюбил прекрасную воительницу Другмо. Но воительница Другмо не спешила отвечать на чувства Гэсэр-хана, она не понятно с чего влюбилась в его лучшего друга, шамана из далеких земель, который её не любит, а любит только свободу, снег и метель. И Другмо ему ну вообще незачем, да ещё и перед Гэсэром неудобно. И вот Гэсэр-хан и его друг-шаман начинают строить козни и придумывать коварные планы, чтобы Другмо разочаровалась в шамане и оценила наконец Гэсэра. Получается у них с переменным успехом — Другмо влюбляется в Гэсэра, но считает себя обязанной принадлежать шаману, который когда-то исцелил её раненого отца. Вдобавок её похищают дэвы, чем путают планы друзей, и Гэсэру с шаманом выступают в поход, попутно совершают кучу подвигов и наживают столько же неприятностей. Огребает в основном шаман из-за своего мерзкого характера и желания не афишировать своё участие в подвигах чтобы не впечатлить Другмо ещё больше. Гэсэр-хан тоже от шамана не отстает, и желание друга «не привлёкать к себе внимание» не разделяет, полагая, что тот заслуживает место в легендах.

Персефона слушает и не может оторваться. Она даже отступает от черты, потому, что там звуки смазываются, а она не хочет пропустить ни слова.

Но тут снова появляется четвёртый голос. Врывается в песню, обрывает мелодию властными комментариями о том, что «чем петь, лучше бы думал, как ей помочь».

Третий голос продолжает петь так, словно не замечает четвёртый. О, Персефона тоже хотела бы его не замечать. Не слышать истеричных воплей о том, что третий — чудовище, и он виноват во всем, решительно во всем. Ведь если бы не он, четвертому голосу не пришлось бы искать героя, который взял бы в свои руки ее, Персефоны, счастье. Не пришлось бы выращивать те цветы.

«Из-за тебя, подземная сволочь, я отравила свою любимую дочь…»

«Замолчи!..» — обрывает её третий голос.

Оборвешь такое, как же. Проще бежать.

«Из-за тебя мне пришлось лишить её божественной силы! Из-за тебя…»

«Молчи! Не при ней!..»

«Не смей затыкать…» — вопит четвёртый голос, и Персефона вдруг ощущает мощный аромат трав и цветов. Не тех цветов, которые душили ее. Не тех, которых лишали сил и затягивали в облако пушистой тьмы. Других.

Но ей уже не важно, тех или не тех. Она задыхается этим ароматом, захлебывается ощущением боли и бессилия. Она пытается заслониться облаком тьмы, но запах и звук (о, эти пронзительные обвиняющие вопли, острым ножом вонзающиеся в барабанные перепонки!) гонит её прочь. Прочь!

Отчаявшись сбежать от этого кошмара, Персефона переступает черту.

И голоса постепенно стихают.

«Ей хуже! Беги за Гекатой!»

«Сначала убери от неё свои лапы!..»

«Деметра, пожалуйста, сейчас не время, ты, что, не видишь…»

«Убери лапы, мразь…»

Персефона не совсем понимает, почему ещё слышит все этим вопли, почему продолжает задыхаться тяжелым запахом гниющих цветов, почему к ней вернулось ощущение тела — пускай не всего, лишь боли от сжимающих её руку пальцев — но тут чужая рука отпускает, и вопли вдруг глохнут, и горло перестает стискивать спазмом, и в теле появляется легкость.

Теперь Персефона летит.

И тьма сменяется ослепительным светом.

Загрузка...