Маленькая комнатка с серыми стенами и потолком.
Одноместная кровать, на которой расплющился старый матрац, аккуратно заправленный тонким темно–синим одеялом, и подушка в пожелтевшей от времени наволочке. Обеденный столик с резными ножками, выкрашенными в зеленый цвет и накрытый чистой, хоть и старой скатертью. На столе сиротливо расположились фарфоровая вазочка и небольшой подсвечник с почти целой свечей. Второй подсвечник стоял на подоконнике. Два стула, шкаф, посудная полка. Невысокая этажерка с кастрюлями, чайником и сковородой. В углу чугунная печь, прокопченая труба от которой через всю комнату выползала в окно. Возле печки, навалившись плечом на стопку поленьев, смиренно ждал своей участи чумазый мешок с углем. Над кроватью пустая книжная полка. Через всю комнатку по обшарпанному, давно некрашеному полу пролегла домотканая ковровая дорожка. В углу напротив печки, стыдливо прятался умывальник.
Винченцо опустил свои пожитки и, пройдя через всю комнату по скрипучему полу, выглянул в окно, выходящее в узкий колодец двора. Из окна напротив, отодвинув легкую занавеску, смотрела ничего не выражающим опустошенным взглядом женщина лет тридцати пяти. Спустя мгновенье, занавеска опустилась, и он почувствовал от этого облегчение, словно кто–то отгородил его от неведомых бед.
«Душно…» — подумал он и отворил форточку.
Свежий воздух, выгоняя духоту и влажность, впорхнул в его новое жилище вместе с цокотом копыт по мостовой, звоном разбитого стекла и приглушенными расстоянием криками из переулка.
Юноша улыбнулся. Это был первый в его жизни угол, в котором он будет жить один. Ни взбалмошных братьев (Федерико не в счет — он еще слишком мал), ни вездесущих капризных сестренок, ни матери, ни отца, ни тётушек–приживалок. Он по своему желанию может лечь спать раньше обычного срока, или, напротив, не ложиться вовсе. Он сможет всю ночь напролет что–нибудь рисовать, читать, смотреть на звезды. Хотя, какие звезды в таком большом городе? Захочет — поест, а захочет…
Тут он вспомнил, что не ел со вчерашнего дня. Что ж! Вот и повод пройтись по Парижу.
Смахнув тряпкой дорожную пыль с ботинок, он вышел в общий коридор и столкнулся нос к носу с соседом из комнаты напротив.
— Добрый день, месье! — произнес он по–французски.
— Чао! — ответил молодой человек лет двадцати и приветливо улыбнулся. — Еще один итальянец в Париже. Когда приехал?
— Сегодня, — изумился Винченцо. — Месье знает итальянский язык?
— Месье итальянец, — рассмеялся сосед. — Риккардо Манцони из Чезенатико. Это между Равенной и Римини, область Эмилия–Романья. Слышал о таком месте?
— Нет, — растерянно пожал плечами Винченцо.
— Ну, как же так? Все итальянцы слышали о Чезенатико.
— А я Винченцо Перуджио из Деменци.
— М-да! Беру свои слова обратно, — рассмеялся Манцони. — Я тоже не слышал о Деменци. Это где?
— Провинция Комо, Ломбардия. Это почти на самой границе со Швейцарией.
— А! — воскликнул Риккардо. — Ломбардия! Зеленый край строптивых дев. Будем знакомы.
Он протянул руку и Перуджио поспешил ее пожать. Оба направились к лестнице. Где–то в дальнем конце коридора открылась дверь, и на весь этаж пролился женский смех.
— Значит, ты только сегодня приехал? — снова спросил Манцони, когда они уже вышли из здания.
— Да.
— А куда сейчас собрался? К знакомым, родственникам или просто погулять?
— Нет, — ответил Винченцо. — У меня нет в Париже никого знакомых. Я просто решил что–нибудь перекусить. Думал заглянуть в какую–нибудь лавку или кафе.
— Прекрасно! Я как раз направляюсь в одно заведение. Там можно неплохо поесть. И выпить. И еще… Ты сильно голоден? Если да, то возьмем извозчика. А так, можно и пешком. Тут недалеко. Пара кварталов.
— Лучше пешком. Если не далеко.
Они вышли на Итальянскую улицу и направились на север. Риккардо то и дело крутился, рассматривая попадавшихся на встречу девушек и делал вид, что совершенно не замечает мужчин, при этом почти не умолкал.
— Париж — город великолепных возможностей. Он прекрасен. Не настолько, конечно, чтобы соперничать с Римом, или Неаполем, или Флоренцией, но все же он прекрасен. Особенно весной. Женщины здесь милы и общительны и, что удивительно, хорошо пахнут. Ах, какие женщины весной в Париже, Винченцо! Кажется, что по бульварам передвигаются вазы с цветами. Тебе обязательно надо побывать на Елисейских полях, или в саду Тюильри, или на канале Сен–Мартен, или даже на Монпарнасе.
— Но сейчас же не весна, а лето. Июнь, — пожал плечами Перуджио.
— Не важно, — парировал Риккардо. — Женщины Парижа хороши круглый год. Вот смотри, какая красотка. Представляешь, они все здесь носят чулки. Это чтобы мы мужчины подольше мучились, раздевая их. Наивно, конечно, но такие здесь нравы. О! Погоди–ка! Ты краснеешь? Неужели ты еще ни разу… Мама мия! Ничего! В этом городе ты свое наверстаешь.
Они обогнули круглую как тарелка площадь Италии, на которой с десяток извозчиков устроил себе стоянку, и направились по улице Гобеленов. Винченцо с интересом рассматривал дома, читал на стенах таблички и вывески, запоминая названия улиц, бульваров и переулков. Глаз выхватывал названия магазинов, салонов, кафе, ателье и укладывал плотной стопочкой на полках памяти. Вот бакалейная лавка месье Кремо, о чем гласит рекламная вывеска над входом. Здесь шляпный салон «Клеопатра» мадам Жанны. А через улицу от них кафе «Межан», столики которого были выставлены на улицу, чтобы посетители могли наслаждаться ароматным кофе на свежем воздухе.
На перекрестке улицы Гобеленов и Банкирского переулка прямо напротив огромного старинного здания Мануфактуры Гобеленов[3], занимающего целый квартал, Винченцо вдруг увидел седовласого художника, что–то рисующего на мольберте.
Перуджио, забыв обо всем, побежал через улицу, чуть не угодив под экипаж.
— Эй! Винченцо! Куда ты? — только и успел крикнуть, увлекшийся рассказом о парижских женщинах Манцони, но его новый знакомый был уже на другой стороне улицы и стоял за спиной у незнакомого художника, разглядывая его творение.
На холсте незнакомца строилась улица Гобеленов, уходящая в перспективу туда, где сходились рю Монж и улица Клода Бернара. На улице стояла прекрасная солнечная погода, а на полотне еще незаконченной картины шел дождь, омывая черепичные крыши, стены домов и булыжную мостовую, расплескивая влажные блики и создавая ощущение чистоты и спокойствия. Художник оживил пейзаж, впустив на тротуары спешащих укрыться от непогоды людей в плащах и с пестрыми зонтами, словно они боялись вернуть себе невинность через омовение дождем.
Риккардо, наконец–то, дождавшись, пока проедет стайка велосипедистов, тоже присоединился к Перуджио и уставился на мольберт.
— Хм! — произнес он, будто оценивал картину в галерее перед покупкой.
Художник обернулся.
— Что, простите? — спросил он.
— Нет–нет, месье, ничего! — поспешил ответить Манцони по–французски. — Немного странно видеть, что у вас на картине идет дождь, когда на самом деле над Парижем ни облачка. А так все похоже. Очень даже похоже.
— О! — воскликнул художник. — Видите ли, месье, я стремлюсь запечатлеть не сам пейзаж, а отношение к нему. Я импрессионист.
— Импрессионист? — переспросил Риккардо. — Это как?
— Это новое течение в живописи, — вступил в разговор Винченцо.
— Ну, не такое уж и новое и не только в живописи, — воскликнул художник, вновь вернувшись к работе. — Однако, молодой человек прав — это действительно течение. Оно несет, подобно полноводной реке свет в сердца людей. Оно выплескивает искусство за дамбу догм, ограждающих мир художника. Оно сносит преграды ханжества и примитивности на своем пути и дарит умиротворение и радость от осознания значимости человеческого места во Вселенной.
— Ух, ты! — наиграно восхитился Манцони. — Вы прямо как те парни из кафе «Монпарнас», что называют себя поэтами и художниками. Они тоже часто так говорят — красиво, высоко и запредельно непонятно. Простите, месье, но нам пора идти. Нас ждет неугомонный Париж. Всего доброго, месье.
Он подхватил Перуджио под локоть и потащил за собой.
— Прости, Риккардо, — запротестовал тот. — Я хотел посмотреть…
— Брось, Винченцо. Это Париж. Здесь такое можно встретить на каждом углу. Ты скоро привыкнешь. Видишь ли, одна четверть этого прекрасного города художники, вторая четверть — поэты.
— А еще две четверти? — спросил Перуджио, с грустью оглядываясь на импрессиониста.
— А оставшиеся две четверти — это женщины, — ответил Манцони, снимая шляпу перед очередной красоткой.
— А что это за кафе, о котором ты говорил, — спросил Винченцо, все еще оглядываясь назад, хотя уличный художник остался далеко позади.
— «Монпарнас»? — усмехнулся Манцони. — Есть такое кафе. В нем собираются те, кто считает себя поэтами, художниками и музыкантами. Там постоянно кто–то поет, читает стихи или, просто, рисует. Туда приходят прекрасные раскованные женщины. Нет–нет! Не шлюхи… Хотя и эти тоже есть. Таких кафе множество. Поэты делятся на несколько групп. Смешные. Они спорят между собой, ктолучше. Вот и собираются по интересам. В «Монпарнасе» одни, в «де Флёр» другие, в «Ротонде» — третьи. Не понимаю я их. Для меня все равно лучшие поэты Данте и Петрарка.
— А мы можем с тобой пойти в это кафе?
— А зачем тебе?
— Видишь ли, я собираюсь поступать в школу изящных искусств. Я тоже немного художник.
Риккардо посмотрел на него, как на умалишённого.
— Ты серьезно? — спросил он с недоверием.
— Да, — кивнул Винченцо. — Я не то чтобы художник, но, говорят, у меня неплохо получается.
— Кто говорит?
— Мой учитель сеньор Богетти. Он даже хотел мне помочь поступить в художественную школу в Милане. Только отец решил, что я должен учиться на механика, а я в порыве непослушания сбежал в Париж, учиться на художника.
— Ты серьезно? — покачал головой Манцони. — Вот уж не думал, что встречу художника земляка. Хотя здесь много итальянцев и художников в том числе. Тоже между собой спорят, но держатся дружно. Сам я с ними не знаком, но в лицо некоторых знаю. Вот почему ты знаешь, кто такие эти… Как их… им… импр…
— Импрессионисты?
— Вот–вот! Они.
Он остановился и воскликнул:
— Слушай, Винченцо! Поехали в «Ротонду». Там как раз легче всего встретить итальянца–художника. Ты согласен?
— Конечно!
— Тогда, давай наймем извозчика. Не то, чтобы это далеко, но все же приличное расстояние. Тебе повезло, что встретился со мной — я отлично знаю Париж. Только, прошу тебя, не заумничай так же как и они. Эй! Извозчик!
Спустя четверть часа они остановили фиакр на пересечении бульвара Монпарнас и улиц Бреа и Деламбре.
Кафе «Ротонда» пока еще не знаменитое, но уже популярное заведение в центре Парижа, а, значит, в эпицентре бурления страстей, поэзии и живописи. Столики для посетителей выставлены даже на улице. Благо погода в этот июньский день балует парижан солнцем.
Суетливые гарсоны в длинных белых фартуках разносят ароматный кофе и круасаны. Какой–то тучный господин в старомодном цилиндре и с моноклем на левом глазу макает одной рукой круасан в чашку и отправляет его в рот, а в другой держит газету "Паризьен", при этом что–то ворчит и качает головой. За столиком у окна расположилась молодая пара: девушка в цветастом платье с кружевным воротником и мужчина лет двадцати пяти в соломенной шляпе, сняв, которую небрежно опустил на свободный стул рядом с пристроенной черной тростью. Молодой человек махнул рукой проходившей мимо цветочнице и приобрел для своей дамы букет душистой сирени.
Манцони и Перуджио прошли внутрь «Ротонды», и Риккардо тут же замахал рукой кому–то из знакомых. Из дальнего угла, где вокруг большого стола собралась группа из восьми человек, ему в ответ взметнулась легкая женская ручка, и звонкий голосок сообщил всем присутствующим:
— Риккардо! Милый Риккардо! Иди к нам. Здесь еще есть места. Ну, иди же. Гийом читает свои новые стихи. Они бесподобны!
— О! Софи! — воскликнул Манцони, подводя своего спутника к столу. — Ты все так же великолепна. Нет! Ты блистательно божественна! Разреши представить тебе и твоим друзьям моего земляка итальянца, лишь сегодня прибывшего в Париж. Винченцо Перуджио. Остальное он сам расскажет о себе. Но перед этим ему необходимо поесть, ибо музы на пустой желудок не приходят.
— Как раз наоборот, — покачал головой худощавый юноша с орлиным носом. — Музы сопутствуют тем, кто голодает. Взять хотя бы Рембó, Малармé[4]. Я не уверен, что они писали свои шедевры, будучи сытыми.
— Ах! Себастиан! — всплеснула ручками Софи. — Ты опять за свое! Рембо был достаточно известен еще до приезда в Париж. Жители Шарлевиля цитируют его стихи на каждом шагу. Это ли не говорит в пользу известности?
— Известность поэта, — возразил Себастиан. — не всегда соотносится с его сытостью. Можно быть великим поэтом, музыкантом, художником, но при этом умереть голодной смертью. Софи! Прекрасная щебетунья! Не все так красиво складывается в нашей жизни, как мы хотели бы. Правда, Гийом? Прочти, пожалуйста, еще раз это стихотворение.
Франтоватый молодой человек в черном френче встал в полный рост и, пока вновь прибывшие гости рассаживались, вскинув руку, продекламировал: —
Улетела моя щебетунья
От меня под дождем проливным.
В городок по соседству улетела моя щебетунья,
Чтобы там танцевать с другим.
Что ни женщина лгунья. Лгунья![5]
— Браво! — восхищенно зааплодировала Софи. — Вот видишь, Риккардо! Не правда ли он восхитителен.
— Это ты о Гийоме или о стихе? — иронично спросил Себастиан.
— Конечно же, о стихотворении! — не поняла иронии девушка. — Хотя, месье Аполлинер[6] тоже очень мил. Гийом, прочтите еще что–нибудь.
Гийом, еще не успевший сесть, вновь вскинул руку.
— Любовь, — произнес он. —
Кольцо на пальце безымянном
За поцелуем шепот грез
Вся страсть признания дана нам
В кольце на пальце безымянном
Вколи в прическу пламя роз[7]
— Браво! — вновь воскликнула Софи. — Вся страсть признания дана нам в кольце на пальце безымянном… Прекрасно! — увидев, спешащего к ним официанта, она произнесла королевским тоном. — Гарсон, принесите нашим друзьям ваше восхитительное рагу. И, конечно же, вина. Итальянцы любят вино. А пока… Гийом прочтет нам еще что–нибудь.
Аполлинер вновь вскочил и, вдохновленный вниманием, стал декламировать:
Сантабаремский монах,
Одетый в черную рясу,
Бледные руки простер, призывая Лилит.
Орлан в ночной тишине
Прокричал зловеще три раза
И воскликнул монах: "Летит она! Вижу, летит!
А за нею три ангела…"
— Здесь обрывается книга, которую черви изъели,
И встает предо мною далекая ночь
С ущербной луной;
О императорах думаю я византийских,
Затем предо мной
Возникает алтарь в облаках фимиама,
И розы Леванта мерещатся мне,
И глаза алмазные жаб, загораясь, мерцают во тьме,
И думаю я о магической книге,
Которую черви изъели;
Алхимика вижу я,
Вижу монаха в заброшенной келье,
И я погружаюсь в мечты, а рассвет аметистом горит,
И не знаю сам почему,
Я думаю о бородатых уродах, о великанах, о тайне
Лилит,
И охвачен я дрожью;
Мне слышится в комнате шорох,
Как будто шелк в полумраке шуршит.[8]
Возвращались домой поздно вечером, разгоряченные вином и общением в теплой компании почти незнакомых людей. Риккардо нахваливал женские прелести парижанок, предлагая провести следующий вечер на Монмартре в объятиях какой–то Великолепной Шарлоты или Зизи, или Клод.
— А! Не важно. Они все хороши. Каждая по–своему. Как–нибудь я свожу тебя в Мулен–Руж. Вот где вселенское средоточие женской красоты.
— А чем ты занимаешься, Риккардо? — спросил Перуджио. — Ты учишься или работаешь?
— Это очень сложный вопрос, на который я постараюсь тебе ответить, но совсем не уверен, что ты поймешь. Я нигде не работаю и нигде не учусь. Я просто живу полной жизнью — бываю, где захочу, общаюсь, с кем хочу, пью, что хочу. При этом вокруг меня всегда прекрасные женщины.
— А на что ты живешь? — не понял Винченцо.
— О! У меня покровительницы, которым далеко небезынтересно мое финансовое положение.
— Это как?
— Все просто, мой дорогой друг. Я профессиональный жиголо. Я молод, достаточно красив, и, что немаловажно, нравлюсь дамам, среди которых есть весьма богатые особы. У этих особ есть мужья, неспособные удовлетворить их огненные страсти, и деньги, позволяющие этим женщинам жить своей жизнью. И тут на сцену выхожу я, умеющий дать даме то, чего не дают мужья. За это прекрасные создания благодарят, как могут. Вот и все.
— Прости, но это напоминает мне… ну…
— Проститутку? По сути, так и есть. Но я предпочитаю смотреть на это чуть по–другому.
— И так, молодой человек, вы прибыли в Париж из Италии.
— Все так, месье. Провинция Комо. Это в Ломбардии.
— М-м! Комо! — воскликнул метр Шанталь, представитель приемной комиссии в Национальной высшей школе искусств[9]. — Сам Наполеон Бонапарт отзывался о Комо, как о местах, где надежды властвуют над желаниями.
— О, да, месье! У нас чудесные места. Правда, я не из самого Комо, а из небольшого селения Деменци. Это совсем рядом.
— И все же, месье Перуджа…
— Простите, месье, — перебил его Винченцо. — Моё имя Винченцо Перуджио. А Перуджа — это город в Италии. Говорят, что мой дед был оттуда, поэтому фамилия наша созвучна с названием этого славного места. Джузеппе Гарибальди наградил моего деда поместьем близ Комо за заслуги и теперь мы там живем… Вот…
Метр Шанталь поморщился и продолжил:
— И все же, месье Перуджио, я вынужден вас огорчить. Мы с некоторых пор не берем к себе на обучение иностранных студентов. Опекунский совет и кое–кто из правительства неоднократно напоминал нам, что мы не зря называемся Национальной высшей школой искусств.
— Но как же так, месье! — ошеломленно воскликнул Винченцо.
— Увы, месье. Я не в силах что–либо для вас сделать. Попробуйте найти себя в другом учебном заведении. Всего доброго. Обескураженный отказом, он свернул с улицы Бонапарта на бульвар Сен–Жермен и побрел в сторону рю Монж. На душе скребли кошки, и погода изменилась к худшему. Может, зря он слушал рассказы сельского учителя сеньора Богетти о Париже, который сам никогда не бывал дальше Милана? И сдались ему эти книги месье Дюма о мушкетерах, королях. В конце концов, не так уж плохо было в Италии. Мог бы отучиться и в Милане, или в Венеции, или во Флоренции.
«Отец отпустил меня учиться в Милан, — сокрушался Винченцо. — А я, не пробыв там и двух дней, умчался во Францию. И что? Мама меня проклянет. Для нее я стал тем самым мотом и бездельником. Денег на обратную дорогу, конечно, хватит, но домой возвращаться тем же, кем вышел из него, то есть ни кем, совершенно не хочется».
— Месье, купите газету, — услышал он вдруг.
Перед ним стоял чумазый мальчик с пачкой газет в руках.
— «Фигаро», — прочел название газеты Перуджиои протянул мальчику монетку.
«Надо же! — подумал он, сворачивая газету в трубку. — Название итальянское. Что ж? Почитаю вечером».
— Винченцо! Извозчик, останови! Винченцо!
Перуджио обернулся. На подножке фиакра стоял Риккардо и махал ему рукой.
— Винченцо! Куда ты пропал? — затараторил Риккардо. — Я с утра приходил к тебе, а тебя и след простыл.
— Я ходил… — начал, было, Перуджио и осекся, увидев на сидении фиакра миловидную девушку в розовом платье и соломенной шляпке, украшенной цветами. Он приподнял кепку. — Мадемуазель!
— Винченцо, усаживайся быстрей, и мы помчимся на Монмартр, — Манцони ухватил Перуджио за руку и втащил на сиденье. — А по дороге я познакомлю тебя с этим божественным созданием.
После того, как Винченцо уселся, Риккардо продолжил:
— Познакомься, мой друг. Это мадемуазель Ноэль Брюне. Не правда ли, она очаровательна, как подснежник.
Девушка смущенно хихикнула.
— Полноте, Риккардо. Вы заставляете меня краснеть, а, как всем известно, подснежников красных не бывает.
— О! Прекрасная Ноэль! У художников все бывает. Красные подснежники, синий лес, оранжевое море. А мой друг Винченцо, как раз, художник. Кстати, почитаемый вами испанец… Все ни как не запомню его имя. Как бишь его зовут?
— Вы имеете в виду Пабло Пикассо?
— Да–да! Этот самый Пикассо. Так вот у него и вовсе все квадратное и угловатое.
Девушка звонко рассмеялась.
— Не квадратное, а кубическое. Его стиль так и называется — кубизм. Что ж. Он сюрреалист и видит все по–другому.
Риккардо повернулся к Перуджио и замахал руками.
— Избавь меня еще от одной лекции, объясняющей, что такое кубизм и сюрреализм. Мне хватило прошлого раза.
— Месье, Винченцо — это имя или фамилия? — спросила мадемуазель Брюне, мило улыбаясь.
— О! Простите, мадемуазель! — смутился Винченцо. — Винченцо имя, конечно же. Винченцо Перуджио. Я из Ломбардии.
— Вы тоже приехали покорять Париж, месье Перуджио? Какое направление в искусстве предпочитаете вы?
— Я пока еще не художник, — ответил Винченцо, и строго посмотрел на Риккардо, мол, хватит уж. — Я как раз и приехал в Париж, чтобы учиться. Но мне только что отказали, дескать, не берут на обучение иностранцев.
— Отказали? — ахнула Ноэль. — Как печально! А куда вы обращались?
— В Национальную высшую школу изящных искусств.
— Не переживайте, Винченцо. В Париже, насколько мне помнится, существуют еще художественные учебные заведения. На пример, Академия Жюлиана[10]. Там к обучению иностранцев относятся положительно. Или другие школы искусств. Вам проще пройтись по Монмартру и поговорить с уличными художниками. Они знают все, что касается их ремесла. И позвольте вас просить, когда вы посчитаете, что стали художником, нарисуйте, пожалуйста, мой портрет.
— Непременно, мадемуазель, — улыбнулся, наконец, Винченцо.
— Ну, вот и славно! — воскликнул
Манцони. — А теперь отложи все свои дела, и поехали с нами сначала на Монмартр, а после сытного обеда на Елисейские поля. Ты ведь еще не взбирался на Эйфелеву башню? А стоит! Не сегодня, так завтра ее снесут.
Следующая неделя прошла в бесконечных поисках. В академии Жюлиана ему отказали, сославшись на то, что у него нет начального художественного образования. В двух частных школах изящных искусств тоже. На этот раз в одной из них был уже закончен набор, и не оказалось свободных мест, а в другую принимали лишь детей с десяти лет.
Деньги таяли на глазах. Винченцо начал жестко экономить на всем, включая еду. В какое бы кафе теперь не звал его непоседа Манцони, он вынужден был отказываться.
И в тот момент, когда Перуджио уже принял решение о возвращении домой в Деменци, случилось чудо. Наступил тот самый день, который он будет вспоминать всю свою жизнь, как самый прекрасный, самый светлый и самый впечатляющий. День, который начался с самобичеваний и щемящей жалости к самому себе, с проклятий в адрес своих невезучести и бесталанности, с желания вернуться домой. День, который закончился, казалось, триумфом, новыми впечатлениями, знакомствами, ощущениями, переполнившими его, чувствами, выплёскивавшимися через край, будто вино из бокала.
Винченцо с утра разложил на кровати вещи и собирался начать их упаковывать в дорожный баул, да все не решался. Руки не поднимались, словно что–то не пускало его, не позволяло сдаться. Он ходил по клетке комнаты, будто зверь в зоопарке, куда его однажды затащил неугомонный друг Риккардо.
Вдруг в дверь постучали. На пороге стоял сияющий лучезарной заразительной улыбкой Риккардо в новеньком с иголочки костюме из полосатого твида, в белой накрахмаленной рубашке с бабочкой. В петлице, приковывая к себе внимание, пламенела гвоздика. Руки Риккардо, явно что–то пряча, заложил за спину.
— Друг мой, Винченцо! — воскликнул Манцони. — Я не дам тебе возможности ни изобрести какую–либо причину, ни отказаться от моего предложения вообще. Отложи все свои планы, в том числе бегство в Италию, на неопределенный срок. Так как, сегодня мы празднуем… Нет. Не так. Сегодня у нас с тобой есть более важные дела.
— Какие, например? — спросил Перуджио. — Опять потащишь меня в какое–нибудь заведение? Уволь. У меня, увы, нет ни настроения, ни денег.
— Я же сказал, — наигранно возмутился Риккардо. — Сегодня я не принимаю отказов. Немедленно собирайся, покинь сию обитель скорби и окунись в пеструю развеселую жизнь Парижа. А уехать домой ты сможешь и завтра. Если, конечно, захочешь. И не говори мне об отсутствии средств. Сегодня я угощаю. Будем кутить, пока не устанем и не свалимся под стол у ногочаровательных парижских дам. И у меня к тебе будет одна просьба. Не надевай, пожалуйста, сегодня на свою талантливую голову эту безвкусную кепку, так как я купил тебе в подарок вот эту великолепную шляпу.
Манцони выпустил, наконец–то, руки из–за спины и протянул Перуджио черную фетровую шляпу с высокой тульей, широкими полями и бежевым околышем.
— Но… — начал, было, Винченцо и тут же был остановлен ликующим Риккардо.
— Ты забыл? Ни каких отказов. На все отказы с твоей стороны сегодня накладываются табу. Будь любезен поторопись прихорошиться и собраться — нас внизу уже ждет фаэтон. Даю тебе пару минут. Это все чем мы… Нет! Чем ты располагаешь. Жду тебя в экипаже.
Фаэтон свернул с улицы Гобеленов на рю Монж. Лошади шли довольно резво, не разрешая себя обогнать, уже вошедшим в моду, велосипедам.
Хоть небо и заволокло серыми низкими облаками, все же в Париже стояла теплынь. Спешащие по своим делам парижане, были легко одеты. Новая шляпа непривычно сидела на голове, заставляя волосы немного скучать по легкой кепке. Винченцо стянул с головы шляпу и укоризненно покачал головой, глядя на Риккардо, бурно и слишком громко восхищавшимся парижанками.
— Очнись, Винченцо, — восклицал Манцони. — Ты думаешь, если ты не поступил в свою школу искусств в этом году, то жизнь остановилась? Ерунда! Жизнь продолжается и она чертовски хороша. Как вот эта юная цветочница с букетиками фиалок в своей корзинке. Посмотри, как она мила и свежа. Неужели так необходимо грустить по мелочам?
— По мелочам? — возмутился Винченцо. — У меня не осталось денег, чтобы жить в этом твоем распрекрасном городе. Он слишком дорогой для жизни.
— Что же ты хотел, друг мой? Это же Париж, а не твоя деревня. Как там она называется? Деменци? Да, здесь в Париже многие не знают, что такое Италия и, где она находится. Не говоря уже о твоей и моей деревнях. В Италии ты мог проснуться с утра, выйти из дома, сорвать с ветки яблоко или грушу и съесть ее, если голоден. А здесь придется поработать, попрыгать, чтобы купить это самое яблоко. Под лежачий камень вода не течет. Ты наверняка думал, что достаточно приехать в этот город, и ты сразу станешь знаменитым? Ничего подобного! Не все итальянские художники снискали здесь славу. Да, что там итальянцы, мой друг! Не все французы здесь в почете. Париж капризен, как принцесса на выданье. Сначала надо потрудиться и как следует, чтобы завоевать его сердце. А ты сразу лапки поднял, хвостик поджал и готов все бросить. У тебя есть мечта. Тебе стоит бороться за нее, а не сбегать от собственной тени. Устройся на работу, подкопи денег, а на следующий год с новыми силами и опытом… Но не сдавайся. Не убивай мечту. А сейчас хватит о грустном.
— А о чем тогда? О юбках?
— Почему бы нет? — улыбнулся Риккардо, вставая во весь рост и вскидывая руки вверх. — Я же сказал — жизнь прекрасна. Посмотри вокруг. Мадемуазель, пожалуйста, улыбнитесь моему другу. Может, это растопит его сердце.
— Баста, Риккардо! Хватит. Сядь же. Ты лучше скажи, куда мы едем? Мы уже подъехали к Нотр Дам де Пари.
— Да–да! Позади бульвар Сен–Жермен. Еще немного и мы проедем мимо Консьержери через Сите и нас примет в свои объятья площадь Шатле. Потом еще немного и мы будем на Монмартре. Сегодня мы с тобой едем в кафе «Две Мельницы». Это в самом конце Монмартра. Там, где улицу Лепик пересекают бульвар Клиши и улица Робера Планкета. Я понимаю, что названия этих улиц и бульваров тебе пока ни о чем не говорит, однако запоминай их, так как тебе в будущем это очень пригодится.
— Зачем? — отмахнулся Винченцо. — Я все равно скоро уеду в Италию.
— Да. Пожалуйста, — подмигнул ему Манцони. — Но это будет не сегодня. А сегодня ты будешь любоваться Парижем. И так за площадью Шатле нас будет ждать Севастопольский бульвар, с которого мы свернем на улицу Марселя…
В кафе было немноголюдно в этот час. Видно было, что оно только что открылось. Два посетителя сидели за дальним столиком и, громко, очевидно думая, что их никто не понимает, или потому что были пьяны, разговаривали по–немецки. Они пили пиво (и это в столь ранний час!), закусывая яичницей с тонкими колбасками, то и дело, звонко чокаясь стеклянными кружками. И каждый раз, когда они чокались, метрдотель закрывал глаза и морщился, боясь, что кружки вот–вот разлетятся на осколки.
За столиком у входа спиной к двери сидел пожилой человек и, помешивая ложечкой давно остывший кофе в маленькой чашечке, любовался видом из большого витринного окна. Пожилой человек обернулся на входящих и, взглядом с пронзительным прищуром, от которого по телу побежали мурашки, продырявил их насквозь, будто прочитал их как книгу. Затем взгляд его угас, и он, потеряв интерес, снова уставился в окно.
Еще на улице у входа Перуджио увидел надпись, сделанную мелом на черной доске, которая гласила, что сегодня в меню «Двух Мельниц» итальянская кухня: салат с перцем, равиоли, паста с морепродуктами, сырный суп и улитки.
«Я никогда не ел улиток, — подумал, входя в кафе Винченцо. — И почему все думают, что если ты итальянец, то обязан, есть всякую гадость?»
Перуджио и Манцони расположились за соседним с пожилым мужчиной столиком. К ним тут же подбежал шустрый гарсон.
— Что желают месье?
Винченцо выразительно посмотрел на Риккардо и развел руками, мол, ты меня сюда притащил, ты и делай заказ, а я посмотрю, что из этого выйдет. Манцони не растерялся, и, не снимая улыбки с лица, произнес с видом человека, всю жизнь шляющегося по парижским кафе:
— Принесите нам, пожалуйста, все то, что означено у вас в меню у входа, и добавьте к вышеперечисленному бутылку красного итальянского вина. А еще, месье…
Он поманил гарсона пальцем и зашептал ему что–то на ухо.
— О, месье!.. — воскликнул официант, явно намереваясь что–то спросить, но Риккардо зашипел на него.
— Тсс! Прошу вас, месье!..
Когда гарсон удалился выполнять заказ, Манцони откинулся на спинку сиденья, и с видом победителя посмотрел на Перуджио.
— Что ты задумал? — насторожился тот.
— Всему свое время, мой друг. Всему свое время. На сегодня я твой доктор, и я намерен вылечить тебя от меланхолии.
— Неужели? И каким же способом?
— Сейчас увидишь.
В этот момент появился официант с подносом в руке. На подносе лежал остро отточенный карандаш и лист мелованной бумаги. Гарсон положил их перед Винченцо.
— Что это? — удивился тот.
— А ты не видишь? Бумага и карандаш.
— Зачем?
— Друг мой Винченцо! — улыбка не сходила с лица Риккардо. — Сегодня у меня день рождения, и я хочу, чтобы ты сделал мне подарок. Нарисуй мой портрет.
— Ты серьезно?
— Поверь. Я очень серьезен. Я хочу отправить его падре Бельконте — руководителю приюта, в котором я вырос, чтобы он, глядя на него знал, что у меня все хорошо и волноваться не стоит. Нарисуй меня улыбающегося, румяного и немного умного. Последнее, правда, не обязательно — он и так знает, что я гений. И так. Вот карандаш, а вот бумага. Приступай, пока нам не принесли заказ.
Винченцо опустил глаза на пустой лист. В руках появился знакомый зуд. Но он никогда, вот так, с натуры, не рисовал портреты. По памяти — да. А сидя напротив модели…
Рука сама потянулась к карандашу.
Штрих. Еще один. Еще. Карандаш, сначала неуверенно, а затем все быстрее и быстрее затанцевал по листу, выводя линии, отмечая тени и блики, где–то пройдясь жирно, а где–то, напротив, лишь слегка коснувшись поверхности. Штрих. Еще штрих. Штрихи перерастали в линии и снова укорачивались. Линия. Еще одна. Еще штрих.
Через некоторое время официант принес бокалы, вино и салат с перцем. Он тихо и аккуратно, чтобы не мешать Перуджио, расставил все на столе и удалился, мельком взглянув на рисунок, после того, как Риккардо продегустировал вино и дал знак, что сам разольет его по бокалам.
Казалось, Винченцо не заметил ни появления гарсона, ни салата, ни вина. Он был целиком поглощен святодейством, войдя в раж. Неутомимый карандаш, подчиняясь глазу и руке художника, то мелькал, как крылья колибри, растворяясь и становясь почти прозрачным, то замирал, словно рыцарь на распутье, не ведающий дороги, а затем вновь пускался в пляс.
Перуджио отложил карандаш, как раз в тот момент, когда гарсон вынес из кухни, густо пахнущие приправами блюда.
— Все, — выдохнул он и протянул рисунок Манцони.
Риккардо долго всматривался в портрет, постепенно становясь все серьезней и серьезней, затем он, совершенно по–мальчишески, шмыгнул носом и с восторгом на все кафе воскликнул по–французски:
— Винченцо! Ты это сделал. Ты великолепен. Это действительно я! Дьявол! У тебя и в правду талант.
Официант заглянул Манцони через плечо и покачал головой, мол, так и есть, затем с уважением посмотрел на Перуджио и удалился.
— Позвольте взглянуть, месье, — вдруг раздалось за спиной у Винченцо.
Он обернулся и увидел заинтересованное лицо пожилого человека, что сидел с чашечкой давно остывшего кофе.
— Поверьте, месье, я в этом разбираюсь. Мое имя Моне. Клод Моне[11]. Вам, скорее всего, оно ни о чем не говорит, но в некоторых кругах я немного известен.
Риккардо охотно встал и, обойдя стол, вручил листок незнакомцу.
— Позвольте представиться, — сказал Манцони. — Меня зовут Риккардо Манцони, а моего друга Винченцо Перуджио. Мы оба итальянцы.
Моне повернул бумагу так, чтобы на нее падало больше света, и слегка прищурился. Некоторое время он молчал, переводя взгляд с портрета на оригинал, а затем заговорил, словно вытягивал из себя слова, словно боясь спугнуть рисунок, поцарапать его, смахнуть своим голосом с листа.
— Безусловно, хорошая работа. Вы молодец. Вы, месье, поймали характер вашего друга и сумели перенести его на бумагу. Но ваша рука еще не достаточно тверда. Некоторые штрихи выходят за границы. Светотени лежат не очень ровно. И композиция… Понимаю, что это всего лишь застольный рисунок, но все же… Вы где–то учились, Винченцо?
— Увы, месье, нет, — смутился Перуджио. — Я как раз и приехал в Париж с мечтой получить художественное образование, но во всех учебных заведениях получил отказ по разным причинам.
— О-о! Печально, — с грустью произнес Моне. — Вам необходимо учиться. Хорошо, что у вас есть желание. Когда я был молод, один достойный человек, которого я теперь почитаю, как своего учителя, настаивал на моем обучении, но я относился к этому так, словно я гениальный Моцарт, а меня заставляют копать землю. Ах! Месье Буден! Как много бы я сейчас отдал, чтобы вернуть время вспять! Я начинал с карикатур, а Эжен Буден был прекрасным пейзажистом. Но я по молодости и своенравности, как собственно и все молодые начинающие художники, которых кто–то хоть раз похвалил, презирал всех художников, что старше меня по возрасту и взглядам, считая их заевшимися и обесценившимися. Особенно мне не нравились его маринистические работы. Однажды, зайдя в лавку в Гавре, куда приносил на продажу свои работы, я столкнулся с ним нос к носу, а месье Фуке хозяин лавки произнес: «Месье Буден, позвольте представить вам того молодого человека, карикатурными рисунками которого вы восхищались». Буден горячо потряс мою руку и сказал: «Вы талантливы — это видно с первого взгляда, но, я надеюсь, вы не остановитесь на этом. Всё это очень хорошо для начала, но скоро вам надоест карикатура. Занимайтесь, учитесь видеть, писать и рисовать, делайте пейзажи. Море и небо, животные, люди и деревья так красивы именно в том виде, в каком их создала природа, со всеми их качествами, в их подлинном бытии, такие, как они есть, окружённые воздухом и светом». Но, увы! Я прислушался к его словам не сразу, а гораздо позже. Молодость… Я все так же продолжал подсмеиваться над его морскими пейзажами, пока не понял, что сам по сути ничего еще собой не представляю. И тогда… И тогда я пришел к нему и стал учиться у Великого мастера.
Он помолчал немного, глядя на портрет, а потом, будто пробудился ото сна, встрепенулся.
— Простите, молодые люди. Я вас совсем заговорил. Что поделать? Возраст заставляет возвращаться в прошлое и искать в нем ошибки. К тому же я редко теперь бываю в Париже. Сижу безвылазно в своем Живерни и людей почти не вижу, только молочника, да булочника.
Он грустно рассмеялся.
— Может, пожалуете за наш стол, месье? — спросил стоявший все это время Манцони. — У нас есть очень даже неплохое итальянское вино. К тому же, так случилось, что у меня день рождения. Вот мы и решили с другом отметить его…
— Мы решили? — возмутился Перуджио. — Ты меня насильно привез в это кафе и лишь здесь сообщил о дне рождения.
— Не обижайся, мой друг, — Риккардо примирительно поднял руки. — Надо же было постаревшему на целый год неотразимому Риккардо тебя хоть как–то расшевелить. И так, месье Моне, не желаете ли присоединиться к нашему столу?
— Спасибо, месье, — грустно усмехнулся новый знакомый. — Но, боюсь, что это не будет уместным. Я жду своих друзей, один из которых совершенно не обременен любовью к людям.
В этот момент на входной двери радостно звякнул колокольчик. В кафе вошли двое мужчин. Один маленького роста, почти карлик, с короткими кривыми ногами, заставлявшими его смешно переваливаться во время ходьбы с боку на бок, с брезгливым выражением на бледном лице, короткой стрижкой и выпученными глазами. Второй же полная его противоположность — высокий, широкоплечий, на лице озорная улыбка, длинные кудрявые волосы и борода растрепаны и торчат в разные стороны.
— О-о! — встрепенулся Моне. — Вот и мои друзья. Позвольте вас представить друг другу.
Манцони и Перуджио вытянулись, словно они присутствовали на императорском параде, пока Моне по очереди взмахивал рукой и знакомил их с друзьями.
— Поль Сезанн[12] — художник от Бога. Можно сказать, что он родился с кистью в руках.
Улыбчивый обладатель львиной гривы качнулся в поклоне, и копна кудрей подпрыгнула на его голове.
— Великолепный благородный граф Анри де Тулуз–Лотрек[13].Поверьте, молодые люди, его рука настолько точно и ёмко передает реальность окружающего мира, что невольно задумаешься, а не наместник ли он Творца на земле.
Тулуз–Лотрек с подозрением оглядел молодых итальянцев. Он отдернул свою руку, словно боясь обжечься или испачкаться, когда Риккардо протянул свою для пожатия. Зато Сезанн вцепился в нее и добродушно тряс, повторяя «Очень приятно!». Сразу стало ясно, кого имел ввиду Моне, говоря, что один из его друзей «не обременен любовью к людям».
— А это молодые итальянцы, у одного из которых сегодня день рождения, а второй подает неплохие задатки художника. Вот гляньте–ка и оцените.
Моне протянул листок с рисунком добродушно хмыкнувшему Сезанну. Тот кивнул, пошевелил густыми бровями, бросил взгляд на Манцони и довольно крякнул.
— Не дурно! — произнес он, чуть хриплым, но очень приятным баритоном. — Весьма не дурно. И своеобразно. Не находите?
Он передал листок Тулуз–Лотреку. Тот поморщился и взял протянутый ему портрет двумя пальцами.
— М-да! — проскрипел граф холодно, бросив лишь мимолетный взгляд на бумагу. — Впечатляет…
— Анри! — сказал с укоризной Моне. — Будьте же снисходительны. Молодой человек это нарисовал, даже не обучаясь мастерству художника. А представьте, что бы он смог сотворить, имея образование.
— О-о, месье! — восхитился Сезанн. — Так вы не художник? Браво! Очень неплохая работа. Вам стоит учиться. У вас талант.
— То же самое и я ему сказал — у него талант. Но врожденный талант, как неухоженное растение на клумбе. Его надо растить. Над ним надо работать. Ограждать от сорняков и непогоды. И тогда он раскроется как прекрасный цветок и станет радовать глаз окружающих своей красотой и ароматом. Кто вам привил любовь к рисованию?
— Мой отец и школьный учитель синьор Богетти, — ответил Винченцо. — Отец тоже, не имея художественного образования, рисует. Он землевладелец и ему некогда было учиться, но он прекрасно рисует, что называется, для души. Сеньор Богетти считал, что я должен учиться. Он дарил мне бумагу, краски. Просил меня рисовать плакаты, стенды и пособия в школу. Но в наших краях учиться в художественных школах означает рисовать или перерисовывать картинки из святых писаний для церкви. Вот я и приехал в Париж. Но, увы! Не так–то просто это сделать… В одном месте, мне отказали по той причине, что я иностранец, в другом, внезапно закончился прием студентов, в третьем обязательно требуется начальное художественное образование, в четвертом наличие рекомендаций от именитых художников. И так далее. Я получил отказ везде, куда бы я ни обратился.
— Не огорчайтесь, молодой человек, — сказал Моне и спохватился, будто вспомнил, что–то важное. — Сейчас мы кое–что для вас сделаем. Гарсон! Месье, принесите, пожалуйста, перо и бумагу.
Спустя некоторое время, Моне закончил писать и, поставив свою подпись под запиской, произнес:
— Ну, вот. Теперь вы сможете пойти в Малую художественную школу на Сен–Жермен де Пре к метру Русселю и передать ему эту записку с моими наилучшими пожеланиями. Думаю, он что–нибудь для вас сможет сделать.
Стоявший все это время за его спиной, Сезанн крякнул и попросил:
— Позвольте, дорогой Клод, я тоже чиркну пару слов от себя.
Он присел, взяв перо, быстро что–то написал на бумаге, а затем обернулся к Тулуз–Лотреку и призывно взмахнул своими кустистыми бровями, мол, ваша очередь, граф.
Тулуз–Лотрек поморщился.
— Нет–нет! — отмахнулся тот. — Я не подпишусь. У меня с Русселем очень натянутые отношения еще со старых времен. Боюсь, что моя подпись лишь все испортит. Могу вам от себя добавить, что на бульваре Распай недалеко от кладбища Монпарнас есть контора декораторов, которой управляет мой давний знакомый метр Дюмон. Ему постоянно нужны оформители, маляры, декораторы, так как он все время расширяет своё дело. Можете обратиться к нему от моего имени. Мне кажется, он вам сможет помочь с трудоустройством. И думаю, что на этом закончим, господа. Клод, Поль! Вы, надеюсь, не забыли цель нашей сегодняшней встречи? Вы ведь не просто так приехали из Живерни, а вы из Экс–ан–Прованса, чтобы подбодрить начинающих художников?
— Ох, да Анри! — встрепенулся Моне. — Прошу нас простить, молодые люди. Мы собрались сегодня здесь, чтобы обсудить нашу совместную выставку в салоне у Берты. Удачи вам, месье Перуджио. А вам еще раз наши поздравления с днем рождения. Всего доброго!..
День тянулся и тянулся, как лента карнавального серпантина. Но, что удивительно, Винченцо не обременялся сегодня тягучестью времени, потому что события мелькали одно за другим, словно узоры в калейдоскопе или картинки в синематографе на бульваре Капуцинов.
Сначала кафе «Две Мельницы» на улице Лепик, где он познакомился, как ему объяснили в тот же день только чуть позже, с тремя великими художниками. Затем прогулка в компании молодых людей хороших знакомых Риккардо на канал Сен–Мартен. Обратно возвращались мимо Восточного и Северного вокзалов по бульварам Мажанта и Рошуар. Отдохнули на ступенях у базилики Сакре–Кёр. И, наконец, опять пришли на улицу Лепик, но на этот раз не в кафе «Две Мельницы», а напротив через дорогу в кафе «Мулен де ля Галет». Собственно название кафе «Две Мельницы» и было придумано хозяином из–за близости двух мельниц кафе «Мулен[14] де ля Галет» и кабаре «Мулен Руж».
Вечером, когда солнце уже почти покинуло небо над Парижем, неугомонный Манцони, исчез уже, наверное, в сотый раз за день и появился сияющий, как новенькая монетка, только что соскочившая с чеканящего пресса.
— Друг мой, Винченцо! — торжественно заявил он. — Сегодня мы с тобой посетим умопомрачительное место. Мы идем в «Мулен Руж». Ты готов окунуться в мир прекрасного?
— «Мулен Руж»? Прекрасное? — фыркнул один из приятелей Риккардо. Там лишь танцы полуголых девиц и их же вопли, которые некоторые почитают за пение. Оплот упадка и разврата — вот что такое «Мулен Руж». Лучше бы ты сводил его в Гранд Опера. Вот что воистину прекрасно!
— Хватит тебе, Пьер! — одернул говорившего приятель. — С каких пор ты стал блюстителем нравственности? Не будь ханжой. Не обращайте на него внимание. Скорее всего, у него неудачная интрижка с какой–нибудь из очаровательных танцовщиц.
«Мулен Руж» потрясал уже своим внешним видом. На углу улицы Лепик и бульвара Клиши на площади Бланш раскинула свои крылья мельница. Красный цвет крыльев, видимо, намекал на близость квартала красных фонарей, как, собственно, и само название кабаре «Красная Мельница» («Moulin Rouge»).
Посмотрев на афишу, Пьер показно зевнул.
— Какая неожиданность! — с сарказмом произнес он. — Сегодня в программе все та же Жанна Авриль. Кстати, Риккардо, эту афишу рисовал ваш новый друг граф Анри́ Мари́ Раймо́н де Тулу́з-Лотре́к-Монфа́. Совершенно не удивлюсь, если этот талантливый коротышка ошивается где–то поблизости и малюет что–нибудь исключительное для посетителей.
И действительно, войдя в фойе, друзья увидели Лотрека в окружении девиц с бокалом шампанского в руке. Встретившись глазами с Риккардо и Винченцо, Тулуз–Лотрек лишь скупо кивнул в ответ на приветствие.
Поздно вечером, возвратившись в свою маленькую комнату на Итальянской улице в доходном доме Давида Каишана, и оставшись, наконец, один, Винченцо бережно извлек сложенный вчетверо лист из внутреннего кармана, который весь этот бурный день нащупывал дрожащей рукой. Вот это заветное письмо. Он аккуратно разгладил бумагу и прочел при свете свечи:
«Многоуважаемому метру Антуану Русселю, учредителю, директору и преподавателю Малой художественной школы.
Дорогой месье Руссель!
С наилучшими пожеланиями посылаю к Вам на соискание места Вашего ученика некоего молодого итальянца по имени Винченцо Перуджио. Рекомендую его, как весьма одаренного молодого человека, к сожалению, не имеющего художественного образования, но не обделённого талантом. Обращаю Ваше внимание на его способности к начертанию портретов, свидетелем чего я был самолично. Сей молодой человек изобразил портрет своего друга за очень короткое время в моем присутствии с минимальными погрешностями и весьма реалистично. Надеюсь, что моя просьба и рекомендации не станут обузой в Вашем благородном труде.
Сожалею, что не могу лично засвидетельствовать мое почтение к Вам.
С глубоким уважением и поклоном, Клод Оскар Моне».
Ниже уже другим, менее разборчивым почерком было написано:
«Уважаемый метр Руссель!
Присоединяюсь к словам моего друга Клода Моне и так же прошу вас принять на обучение сего юношу. Думаю, что у него достойный талант и выражаю уверенность, что он станет одним из лучших ваших учеников.
С поклоном, Поль Сезанн».