«На завтра месье Дюмон объявил роспуск работников на рождественские каникулы, — подумал Винченцо, тщательно оттирая со стекла полукруглого окна подкрашенные до розового оттенка красным колером белила. Отделочные работы в этом особняке закончены и после рождественских празднований бригада маляров–штукатуров и художников–оформителей приступит к работе на новом месте. — Надо будет сделать несколько набросков на пленэре. Если, конечно, позволит погода. А еще обязательно написать письмо родителям в Деменци».
Четыре месяца пролетели как один день. Рано утром, схватив кусок колбасы и ломоть хлеба, он бежал на работу. Малярные работы велись в две смены, но узнав о том, что Перуджио учится в Petite École (в Малой художественной школе), метр Дюмон позволил ему работать только в первую смену, чтобы тот мог не пропускать занятия. К тому же на метра Дюмона произвело впечатление, что Перуджио рекомендовал устроиться сам Тулуз–Лотрек. Это было весьма лестно. Обычно свободные художники не жалуют тривиальных оформителей простым вниманием. Ну, как же! Оформитель — это недохудожник. Забывают, господа живописцы, что очень многие в их среде прошли через работу оформителя, декоратора, каменщика или маляра. Тот же Роден, например. О, Роден! Человек–глыба. Столь же монументален, как и его творения. Забывают художники, что Микеланджело, да Винчи, Эль Греко, Челлини — все они были оформителями. Все расписывали стены соборов, дворцов, а не только писали картины. Может и из этого молодого итальянца выйдет когда–нибудь толк? Что ж! Пусть учится. Лишь бы не в ущерб работе. А после обучения, а, может, и в процессе оного, можно будет его перевести в художники–оформители, если, конечно, он будет достаточно талантлив и работящ. Бездельники и бездарности на этой работе не нужны!
По окончании рабочего дня Винченцо спешил в квартал Сен–Жермен де Пре, где среди прочих студентов Малой художественной школы учился искусству рисования. Метр Руссель был удивлен, если не сказать сражен подписями на рекомендательном письме. Он спросил лишь, когда и при каких обстоятельствах Перуджио познакомился с этими великими людьми, на что Винченцо рассказал историю знакомства в кафе, не забыв назвать и имя Тулуз–Лотрека. Метр Руссель при упоминании последнего слегка поморщился, но принял итальянца в школу с условием, что тот не будет в будущем по окончании претендовать на свои работы, выполненные в стенах школы. Винченцо оставит их, как учебные пособия в архиве, а так же даст разрешение демонстрировать их на выставках, естественно с упоминанием его имени как автора. Конечно же, юноша согласился.
— Эй, Винченцо! — пронзительный высокий голос Мирко Субботича — серба, работающего бригадиром маляров и декораторов, оторвал Перуджио от мыслей о предстоящих набросках. — Ты случайно не уснул? Ты сейчас протрешь стекло насквозь. Оно уже достаточно чистое. Подойди лучше ко мне за зарплатой. Или ты решил трудиться бесплатно? Я, конечно же, соглашусь, если ты свои деньги будешь отдавать мне.
Винченцо бросил тряпку в мешок с мусором и поспешил к бригадиру. По дороге он зацепился ногой за оставленную кем–то посреди зала и приготовленную к отправке на склад стремянку. На верхней ступеньке стремянки стояло ведро с водой, и, когда стремянка, грохоча в пустом помещении, упала, опрокинувшееся вместе с нею ведро выплеснуло свое содержимое на голову незадачливого итальянца.
— Да, не торопись ты так! — засмеялся Мирко. — Я, конечно, спешу по семейным делам, но деньги тебе еще отдать успею. У меня на завтра день рождения моего племянника Божко, старшего сына моей сестры. Чудесный парень. Настоящий воин. Только глупый. Хочет поступить на службу во французский иностранный легион, чтобы стать французом. Ты бы хотел стать французом? Вот–вот! Я и говорю. Как можно стать кем–то еще, если ты серб от рождения. Если родился сербом, останешься сербом до конца своих дней.
Винченцо, стоя на коленях мокрый насквозь, вытирал пол. На слова Мирко он только кивал и кряхтел. Субботич же все не замолкал. Он рассказывал о своей семье, которой пришлось покинуть любимую Сербию из–за трудных условий жизни, голода, болезней, из–за кабалы и засилья австрийцев во главе с ненавистными Габсбургами.
— Вот вы, итальянцы, молодцы! — неожиданно бригадир похвалил Перуджио. — Взяли и свергли их власть. Выгнали из Италии и теперь живете, как хотите. Молодцы! Ничего! Придет и наше время. Мы сербы тоже выкинем их из наших Балкан, вернем наши земли и будем жить как полноправные хозяева. Ничего–ничего! Придет наше время! Турок скинули и этих скинем.
Он погрозил кулаком небу, а затем, понизив голос, словно боясь, что их подслушивают агенты Габсбургов, сообщил Винченцо:
— У нас есть сильный покровитель, — подмигнул он. — Россия. Русские — наши братья. Они тоже православные, как и мы. Они помогли нам разобраться с турками, освободили Болгарию, тоже наших братьев. И с этими проклятыми оккупантами разберутся. Вот я повеселюсь, когда австрийский император пойдет пешком в Сибирь в колодках. А Божко хочет стать французом. Э–хе–хе! Прости, Господи!
Протерев пол, Перуджио снял с себя мокрую куртку, и, отжав ее, стал складывать в мешок, чтобы забрать домой и постирать в прачечной.
— А что же вы не остались в Сербии, а приехали в Париж? — спросил он у бригадира.
— А что нам оставалось делать? — всплеснул руками серб. — Последнюю корову отобрали проклятые. Детей кормить нечем было. Пришлось сняться с места. Ну, ничего! Когда настанет время, я вернусь, и тогда кому–то очень не поздоровится.
Он снова погрозил кулаком небу.
— Ну, ладно, — вздохнул Мирко. — Вот твои деньги. Иди, празднуй свое Рождество.
— Мое? — удивился Винченцо. — А вы разве не празднуете Рождество вместе со всеми?
— Нет, дорогой ты мой! — улыбнулся бригадир. — У нас, у православных Рождество наступит седьмого января. А я, — слава тебе Боже! — пока еще православный и другую веру принимать не собираюсь.
Два дня спустя Винченцо принес метру Русселю на обозрение и оценку свои работы. Развернув трясущимися от волнения руками парусину, в которую были завернуты рисунки, и, расставив их на свободные мольберты в пустующей по случаю рождества студии, он отошел назад к окну, давая возможность учителю более пристально рассмотреть свои работы.
Месье Руссель, поправив пенсне узловатыми от артрита пальцами и пригладив седые, но густые и длинные волосы, чуть присел на несгибаемых ногах, всматриваясь в изображения. Он переходил от одного рисунка к другому, шаркая старомодными туфлями по паркету, и каждый раз прицокивал языком и покачивал головой. Перуджио показалось, что прошла целая вечность, прежде чем старик окончил осмотр.
И вот он обернулся. Глаза учителя светились улыбкой. Видно было, что он доволен. Винченцо вздохнул с облегчением.
— Что ж? — воскликнул Руссель. — Это надобно отметить. Следуйте за мной, юноша. И прихватите, пожалуйста, с собой в кабинет ваши работы.
Винченцо бросился собирать в охапку свои рисунки, а затем побежал догонять метра, который, не смотря на больные ноги, уже успел добраться до кабинета, расположенного в конце коридора.
В кабинете учитель извлек из шкафчика бутылку и разлил красное вино в бокалы, один из которых аккуратно подвинул по столу ученику, умудрившись даже не всколыхнуть содержимое.
— Что ж! — вновь произнес он. — Я не большой знаток вин, но думаю, что этот благородный напиток, как никакой, подойдет к столь торжественному случаю. Попробуйте, молодой человек. Я думаю, вам понравится.
Винченцо сделал небольшой глоток. Густое вино действительно оказалось великолепным. Он, как и метр Руссель, никогда не был особым ценителем вин. В семье Перуджио не очень увлекались вином, разве что по большим праздникам, хоть и занимались виноделием, правда, в небольших масштабах. Сам же он впервые попробовал вино на причастии в тринадцать лет, оно показалось ему слишком сладким, и ему подумалось, что все вина одинаковы на вкус. О существовании других сортов вин он и не подозревал до того, пока не ушел из родительского дома.
— Я думал, что уже не смогу ни чему удивляться в этой жизни. Однако! — прервал молчание учитель. — Вы меня удивили, молодой человек. При чем, неоднократно. Во–первых: вы не знали, что вас рекомендовали мне в письме величайшие художники современности Клод Моне и Поль Сезанн. Во–вторых: вы мне сказали, что не обучались ранее ни в одной художественной школе, как во Франции, так и в Италии. Однако то, как вы рисуете, говорит о том, что либо вы обманули старика, либо у вас дар, которого, увы, нет у многих из ныне здравствующих и творящих художников. Скорее второе, потому что не вижу смысла лгать такому человеку, как я. Разве что, это очередная глупая шутка вашего знакомого Анри Тулуз–Лотрека.
Он пристально с прищуром посмотрел на Перуджио.
— Но, нет! Я вижу, что вы даже не понимаете, о чем я говорю. Видите ли. Как–то раз я назвал его рисунки топорной работой ремесленника, добывающего себе на пропитание мазней рекламных вывесок. С тех пор наши отношения очень натянуты. Я считал, что художник должен творить красоту и дарить ее людям, а не зазывать на развратные зрелища обывателей.
Метр Руссель стал перебирать, и вновь пересматривать рисунки Винченцо, раскладывая их по стопочкам.
— Однако, сейчас я кое в чем, пожалуй, соглашусь с Тулуз–Лотреком. Труд художника не всегда оценивают по достоинству. Чаще всего, художник не имеет ни дома, ни денег. Чтобы получить признание, нужно выставлять свои работы на выставках, но чтобы организовать выставку, нужно быть признанным. Замкнутый круг. Кому–то удается его разорвать, кому–то нет. И очень часто признание приходит к художнику после его смерти. Я не захотел ждать, пока мое имя будет стоять рядом с именами Ренуара, Дега, эль Греко, посчитав, что не достаточно силен в своих талантах. Я не стал знаменитым художником, но я стал учителем для некоторых из них. И в этом мы с Анривсе–таки, хоть и печально сие осознавать, очень похожи. Он трус, боящийся творить большое искусство и потому прячущий свои таланты за афишной мазней. И я трус, испугавшийся борьбы. Неизвестно, кто из нас в боязливости больше преуспел.
Впрочем, сегодня разговор не о нас с графом Тулуз–Лотреком, а о вас. Уж простите, молодой человек, старческий скрип. Вы, месье Перуджио, очень талантливы. Настолько талантливы, что я даже теряюсь в потугах, чему же вас можно еще учить. Прекрасные акварельные пейзажи. Они легки и воздушны, наполнены светом, влагой и той лирикой, которой последнее время так не хватает, даже поэтам. Никакой грубости, чванства. Чистота и умиротворенность. Прекрасно выдержаны перспективы. Но все же замечу, что портреты вам удаются гораздо лучше. Вы чувствуете человека, а это все, что именно и нужно портретисту. Вы, глядя в лицо человеку, заглядываете ему внутрь, словно бесстыдно подсматриваете в замочную скважину. Вы умудряетесь вытащить из тесной грудной клетки, не разрезав ее, все чувства, которые человек запихал туда с таким трудом, утрамбовал их, рассовал по темным уголкам, где их не смогли бы найти, даже в хорошую погоду с факелами. Маленький штрих и вот на лице появилась боль утраты, еще движение и выползла на поверхность алчность, еще взмах и мы увидели ветреность, страсть, жалость к самому себе. Вы смогли это сделать.
Старик встал и вышел из–за стола. Он прошел к окну и долго, молча, смотрел на кутерьму снежинок в свете уличных фонарей, несомых ветром вдоль бульвара. Винченцо сделал большой глоток вина. Было тихо. Очень тихо. Даже декабрьская непогода, принесшая снег в предновогодний Париж из Атлантики, не смела прерывать мыслей метра Русселя. Лишь монотонный ход старинных напольных часов посекундно царапал слух, напоминая безмолвию, что время неумолимо движется, не идя ни на какие компромиссы.
Будто подслушав мысли молодого итальянца Руссель обернулся с болезненной гримасой на лице и произнес:
— Время движется, мой юный друг. Оно не стоит на месте. Оно не хочет ждать, утаскивая за собой, как на аркане дикаря, наши тела в иные измеренья. Время — злейший враг человека. Вот и я скоро… Боюсь, что даже очень скоро уйду в другой, быть может, лучший мир. Новый век, который вот–вот наступит, не примет меня. Останетесь на земле вы. И вам здесь ваять, творить, созидать на свое усмотрение. Мне больше нечему вас учить, Винченцо. Придите ко мне третьего января, я выдам вам свидетельство об окончании Малой школы. Сейчас же могу лишь дать напутствие.
Он снова прошаркал больными ногами к столу и опустился в кресло. Погладив сухими ладонями сукно, которым была обита столешница, он хлопнул по ней, и вдруг, подавшись вперед, произнес с жаром:
— Рисуйте, ваяйте, созидайте, но знайте, что если есть те, кто вами восхищается, то найдутся и те, кто вас возненавидит и будет готов не только вонзить вам нож в спину, но и плюнуть вам в лицо. Если вы почувствуете когда–нибудь, хоть на одно мгновение, что больше не хотите писать — остановитесь. Выбросьте кисти в огонь, сожгите мольберт, уничтожьте все недоделанное и больше никогда… Слышите? Никогда не пытайтесь вернуться на эту дорогу. Запомните! Можно, подобно Тулуз–Лотреку в день писать по десятку афиш и не создать ничего более выдающегося, а, можно, сотворить один шедевр, который останется на века и будет будоражить умы и сердца всего человечества до скончания времен, как «Давид» Рафаэля, «Джоконда» Леонардо да Винчи, «Рождение Венеры» Тициана, «Сикстинская Мадонна» Микеланджело… О! У них много прекрасных творений, но им достаточно было оставить всего одно и они обеспечили себя бессмертием. Вы слышите? Одно лишь творение и ваше имя будет бессмертно. Либо вы станете вровень с Великими, либо падете до моего убожества. Если вы поймете, что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума.
Винченцо на свинцовых ногах шел вдоль ограды Люксенбургского сада. Казалось бы, похвала учителя должна была вознести его до небес, так нет. Слова метра Русселя, будто заноза, сидящая в ладони, беспокоили его. То ли от выпитого бокала красного вина, то ли из–за беседы со стариком, ему было жарко. Холодный ветер трепал полы расстегнутого пальто и пытался сорвать с головы шляпу, подаренную Риккардо, залепляя лицо мокрым снегом, а он шел, ничего не замечая, лишь придерживая головной убор.
«Если вы поймете, — звучал в его голове голос метра, — что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума»
«Значит, я должен либо создать, что–то Великое, либо совсем перестать рисовать? Или стать таким как Руссель и Тулуз–Лотрек — трусом, боящимся творить, или встать в один ряд с Великим Леонардо? Встать в один ряд, или превзойти его. Нет! Это не возможно! Это немыслимо!»
Он остановился и сорвал с головы шляпу.
— Это немыслимо! — закричал он на всю улицу. — Это немыслимо — превзойти Леонардо! Немыслимо!..
Ветер рванул сильнее и голос Винченцо помчался над рю д´Аса, пугая ворон на гнездах. Редкие прохожие, мечтавшие поскорее укрыться от разыгравшейся непогоды, поспешили перейти на другую сторону улицы Бонапарта. Извозчик, проезжавший мимо, укоризненно покачал головой.
Винченцо огляделся по сторонам, затем повернулся лицом к бульвару Монпарнас и побежал.
Дверной колоколец звякнул, когда Винченцо вбежал в «Ротонду». В след ему ветер с досады закинул в кафе хлопья снега. Несколько посетителей бросили ленивый безразличный взгляд на вошедшего, отчего Перуджио почувствовал себя неуютно, будто наступил кому–то на ногу.
Он осмотрел зал и проследовал к пустующему столику в дальнем конце, пройдя мимо компании молодых людей, один из которых, как раз заканчивал читать свои стихи.
— О, черный ворон, сидящий у моего изголовья,
Не жди от меня ни плача, ни злословья.
Пока я не умер и дыханье мое не остановилось,
Я буду крепок духом и не поддамся слабости[15].
Молодой поэт взмахнул рукой и зацепил свой бокал с шампанским. Содержимое выплеснулось на брюки соседа. Компания рассмеялась, оживившись. Кто–то протянул «пострадавшему» салфетку, кто–то отодвигал стул подальше, спасаясь от потока вина. Поэт сконфуженно стал просить прощения, сокрушаясь про себя, что так бездарно испортил свое выступление, и это в самом–то конце, когда, казалось, что он уже завладел сердцами слушателей.
Винченцо не обратил на них внимания, и, пройдя к свободному столику, повесил пальто на спинку пустующего стула, а шляпу, встряхнув, положил на сиденье. Долго ждать не пришлось. Официант в длинном белом фартуке, созданном, наверное, для того, чтобы можно было побыстрее увидеть гарсона в окружавшем посетителей красном интерьере, очутился рядом, как только Перуджио опустился на стул.
— Чего желает, месье? — спросил он, слегка наклонив голову на бок.
— Бутылку красного итальянского вина.
— Прошу прощения, месье. Подойдет ли вам наше итальянское «Ди Марко» одна тысяча восемьсот восемьдесят первого года? Прекрасный букет, строгий глубокий цвет…
— Прекрасно! — произнес Перуджио, прерывая официанта. — Несите.
А про себя, глядя в спину удаляющемуся гарсону, он подумал, что очень символично сегодня пить вино из урожая года, в который он Винченцо Перуджио был рожден.
За соседним столиком компания все продолжала поэтические чтения. Блондин в темно–зеленом френче с нормандским произношением, сцепив руки за спиной декламировал:
— О, лебедь прошлых дней, ты помнишь — это ты.
Но тщетно, царственный, ты борешься с пустыней.
Уже блестит зима безжизненных уныний,
А стран, где жить тебе, не создали мечты[16].
Кто–то выкрикнул:
— О, Бертран! Прекрати! Я не хочу слушать стихи этого извращенца. Иногда я жалею, что парижане снесли Бастилию. Таких, как Рембо и Малларме, необходимо держать в темницах, и не выпускать на божий свет. Пусть они там объясняются в любви друг другу. Или пусть насовсем переедут жить в квартал Маре, чтобы не встречаться с нормальными гражданами. Содомия — великий грех, господа. Не зря Бог создал мужчину и женщину.
— Кретьен, а как же твой поход в Булонский лес? Может, расскажешь нам, как ты провел там время?
— О, мой Бог! — воскликнул тот, кого назвали Кретьеном. — Господа! Я ведь уже рассказывал неоднократно, как все было. Увольте меня, пожалуйста, от этого.
— Кретьен, — сказал Бертран. — Расскажи. Я ведь не слышал этой истории, и, думаю, не только я.
Кретьен вздохнул и, махнув рукой, начал рассказ, понизив голос, словно повествовал страшную сказку о приведениях:
— Это сейчас кажется смешным, а в ту ночь мне было не до смеха. Был чудесный теплый летний вечер, но вместе с сумерками небо стало заволакивать тяжелыми облаками. Нам с Эженом Барбиньи стало вдруг скучно, и мы решили посетить Булонский лес. Так. Для разнообразия. Мы были наслышаны о веселых происшествиях в этом уголке Парижа, вот и захотелось увидеть все своими глазами. И вот мы там. Бродили, бродили по дорожкам, слышали стоны и смех отовсюду, со стороны ипподрома Лоншан до нас доносилось ржание лошадей, но мы ни где не видели ни одного человека.
К тому времени уже совсем стемнело. Луна пыталась прорваться сквозь облака, но у нее все ни как не получалось. Мы пробирались напрямик сквозь заросли акации, которую понасажал в парках Наполеон III, в сторону ипподрома, но тут мы услышали женский голос, а еще через некоторое время увидели приближающиеся два силуэта. Впрочем, рассмотреть мы их не могли из–за отсутствия света. Лишь смутные очертания, расплывчатые абрисы, не дающие полное представление о том, кто перед тобой.
— Я обрадовался, — продолжил Кретьен, хлебнув вина из бокала. — Я обрадовался, что, наконец–то, мы сможем узнать дорогу хоть у кого–то, так как бродить по этим дебрям, чего доброго, можно, и на разбойников нарваться. Мало ли? Не смотря на то, что Франциск I разогнал их всех, построив свой охотничий замок, а Генрих Наваррский закончил чистку леса от преступников посадкой тутовника и созданием знаменитой рощи из тысячи деревьев.
И так, господа, я, с вашего позволения, вернусь к повествованию, и расскажу, что случилось с нами после того, как мы услышали женский голос и увидели силуэты двух фигур.
— Ну, наконец–то, мы встретили людей, — воскликнул Эжен.
— А вы, месье, искали людей? — спросил женский голос.
— О, да, мадемуазель! Мы с приятелем заблудились.
— Не мудрено, месье. Мы завсегдатаи Булонского леса и то умудряемся всякий раз сбиться с тропы, а потом блуждаем в поисках выхода. А скажите, месье, какова была причина вашего посещения этого парка?
— Мадемуазель, — вступил в разговор я. — Стыдно признаться, но мы с другом искали услады для наших тел. Мы хотели проверить, правдивы ли те слухи, что ходят вокруг Булонского леса.
— О, месье! Слухи правдивы, поверьте мне. Сладострастники ищут и находят в этих дебрях то, что им нужно. Булонский лес — средоточие разврата в Париже. Даже квартал красных фонарей завидует здешним местам и кажется, более благочестивым.
— Но, мадемуазель, — удивился Барбиньи. — Мы не встретили ни одного человека, пока блуждали. Лишь слышали страстные стоны и смех со всех сторон.
— Это потому что вы здесь впервые и вас не сопровождал гид из числа бывалых посетителей. А позвольте спросить, месье, ваши намеренья насчет развлечений еще остались в силе или же вы передумали?
— Конечно же, мадемуазель, мы были бы не против не упустить свой шанс и испытать судьбу, но как? Вокруг ведь нет никого.
— О, месье! — воскликнула девушка. — А разве мы не подойдем для достижения ваших стремлений?
Мы с Эженом растерялись, но думали недолго, и, конечно же, согласились. И что бы вы думали? Таинственные силуэты тут же принялись за дело. Они опустились на колени перед нами, и мы уже, было, пребывали в полном возбуждении. Как вдруг!..
Кретьен сделал паузу, чтобы глотнуть вина и снова продолжил:
— Как вдруг, господа, луна вышла из–за туч и осветила поляну, на которой волею судьбы мы с Эженом собрались, было, получить удовольствие от ласк двух незнакомок. И вы не поверите, что мы увидели в бледном свете луны. Эта картина до сих пор не стирается из моей памяти и приводит меня в дрожь. Перед Эженом на коленях стояла старуха, а передо мной юноша… Бог мой! Такое омерзение захлестнуло меня! Я вскричал проклятия и оттолкнул мерзавца от себя. Представьте, господа, мое состояние. Не разбирая дороги, я помчался через заросли акации, раздирая о ее шипы свою одежду и кожу лица и ладоней. Сквозь собственные ругательства и треск сучьев, я слышал голос Эжена, последовавшего за мной и, который, как выяснилось позже, тоже был поражен случившимся на поляне. Выбравшись из треклятого Булонского леса, мы не выходили с ним из своих домов неделю. Мы не могли даже смотреть на свое отражение в зеркале. Постепенно мы успокоились, да и дела заставили нас вернуться к привычному образу жизни, но, встретившись, мы поклялись друг другу, больше никогда и ни за что не посещать этот темный уголок Парижа.
Вся компания сначала рассмеялась, а за тем стала успокаивать незадачливого сладострастца.
Перуджио не слушал их уже. Во–первых: официант наконец–то принес заказ. А во вторых: его внимание привлекла новая группа посетителей, точнее трех посетительниц, как раз, вошедшая в кафе. Среди вошедших он разглядел знакомое лицо. Это была Ноэль Брюне, с которой однажды их познакомил Риккардо Манцони.
Ноэль тоже его узнала, и, помахав ручкой, поспешила к его столику, позвав за собой остальных девушек. Компания приятелей прекратила беседу и смешки, проводив их глазами и оценивая женские прелести.
— Винченцо! — воскликнула Ноэль. — Добрый вечер! Как я рада вас встретить! А где же ваш неотразимый друг Риккардо и почему вы один и, судя по взгляду, чем–то удручены? Вы позволите нам присесть за ваш столик?
— Добрый вечер, мадемуазель! — Винченцо смущенно встал, взмахом руки приглашая их присесть. — Риккардо куда–то пропал и уже несколько дней я его не вижу. Может, это связано как–то с его работой.
— Ах, бросьте! Понятия Риккардо и работа не очень совместимы. Этот шалун, наверное, посещает чье–нибудь семейное гнездышко в отсутствие хозяина. Познакомьтесь, Винченцо — это мои подруги Жожо и Ники. На самом деле их зовут Жанна и Николь, но они предпочитают эти имена. Что ж, не нам судить.
— Ноэль! — Жожо укоризненно посмотрела на подругу.
— Не волнуйся, дорогая. Месье Перуджио очень порядочный человек и не станет над нами смеяться. Правда, ведь, Винченцо. Что за вино вы пьете?
— Это итальянское вино «Де Марко».
Он обернулся к подоспевшему официанту.
— Принесите бокалы для девушек, пожалуйста.
Официант кивнул и удалился. За соседним столиком опять начались поэтические чтения.
— А вот, господа, — встав, произнес уже известный Кретьен. — Прекрасные стихи молодого, но подающего большие надежды поэта Гийома Аполлинера.
Губы ее приоткрыты
Солнце уже взошло
И проскользнуло в комнату
Сквозь ставни и сквозь стекло
И стало тепло
Губы ее приоткрыты
И закрыты глаза
А лицо так спокойно что сразу видно какие
Снятся ей сны золотые
Нежные и золотые
Мне тоже приснился сон золотой
Будто с тобой
У древа любви мы стоим
А под ним
Ночью безлунной и солнечным днем
Время подобно снам
Там котов ласкают и яблоки рвут
И темноволосые девы дают
Плоды отведать котам
Губы ее приоткрыты
О как дыханье легко
Этим утром в комнате так тепло
И птицы уже распелись
И люди уже в трудах
Тик–так тик–так
Я вышел на цыпочках чтоб не прервать
Сон ее золотой[17]
— Не правда ли, великолепно, господа? — спросил Кретьен, закончив декламировать и дождавшись, пока утихнут аплодисменты, в том числе и аплодисменты мадемуазель Жожо. — Только одно меня смущает. Аполлинер не ставит знаки препинания, словно их не существует, тем самым предоставляя читателю самому на свое усмотрение делать запятые в нужных местах.
— Быть может, — вмешался Бертран. — Этот Гийом Аполлинер настолько не образован, что просто на просто не знает о существовании знаков препинания. Он ведь, если я не ошибаюсь, приехал из дикой России? Однако, надо признать, сами стихи очень неплохи.
Гарсон принес бокалы и Перуджио принялся разливать вино. Но в тот момент, когда он поднес горлышко бутылки к бокалу мадемуазель Ники, та накрыла его рукой.
— Простите, месье Винченцо, — произнесла она. — Но я не люблю красное вино. Я предпочитаю шампанское. Нет–нет! Не утруждайте себя. Я, пожалуй, пересяду за соседний столик. Там, кажется, собрались большие ценители поэзии.
— О, Ники! — воскликнула Жожо. — Дорогая, ты прочитала мои мысли. Ноэль, если ты не возражаешь, я присоединюсь к Ники, а вас оставлю наедине с месье Винченцо. Ты не против?
— Нет, — усмехнулась мадемуазель Брюне, открывая пачку сигарет «Житан» и извлекая из недр ридикюля длинный мундштук из черного дерева. — Я не против. Думаю, что Винченцо, не смотря на свою нынешнюю грусть, сумеет меня развлечь.
Жожо и Ники поднялись с мест и очень быстро присоединились к соседней компании. Винченцо даже глазом не успел моргнуть, а они уже пили шампанское, любезно налитое для них молодыми людьми, и весело щебетали с новыми знакомыми.
Перуджио взял из рук Ноэль зажигалку, и, чиркнув пару раз, поднес огонек к сигарете.
— Мои подруги столь же неугомонны, как и Риккардо, — улыбнулась Ноэль, выпустив облачко дыма и поднимая свой бокал. — Так чем же вы удручены, Винченцо? Не обманывайте меня. Я все вижу по вашему лицу. Расскажите мне. Вам обязательно станет легче.
Перуджио вздохнул и после небольших колебаний все же пересказал Ноэль слова метра Русселя.
Уже под утро, освободившись, наконец–то, из объятий друг друга, они долго лежали, молча. Когда дыхание успокоилось, Ноэль повернулась к Винченцо, и произнесла:
— На мой неискушенный взгляд твой учитель во многом прав. Я, пожалуй, добавлю от себя, что не нужно пытаться стать в один ряд с Великими мастерами, или превзойти их. Может, было бы проще, не соревноваться с Леонардо да Винчи, а стать им? Я пока еще сама не знаю как, но, думаю, ты сам найдешь способ. Но это будет потом. А сейчас поцелуй меня еще. Мне нравится, как ты это делаешь.
Пасмурным утром третьего января, как и было назначено, Винченцо подошел к зданию Малой художественной школы и остановился, будто окостенел, увидев у главного входа черный экипаж–катафалк. Возница в черном френче и помятом цилиндре торжественно и скорбно восседал на козлах. Рядом с катафалком неуверенно топтались люди, переминаясь с ноги на ногу. Через некоторое время из распахнувшихся двойных дверей под ропот и вздохи толпы четверо мужчин в таких же, как у возницы одеждах, вынесли закрытый гроб, и, водрузив на постамент в повозке, уселись по обе стороны от покойника. Конная пара вздрогнула, и, смиренно понурив головы, потащилась на юг по улице Бонапарта, в направлении кладбища Сен–Жермен.
Внезапно Перуджио обрел способность двигаться. Он сорвался с места и подбежал к закрывавшему двери центрального входа слуге и, испугавшись собственной догадки, спросил:
— Месье! Простите, месье! Вы не скажете мне, кто умер? Кого увез катафалк?
— Отчего же не сказать, месье. Умер метр Руссель. Прекрасный был человек. Жаль, что хоронить его некому. Наследников нет. Не женат он был. Да и наследовать–то нечего. Все имущество за долги с молотка уйдет. А человек метр Руссель был хороший. Месье! Вы куда, месье!
Но Винченцо его уже не слышал. Он бежал по улице в след удаляющемуся в последний путь учителю.
Могильщики не церемонились с выбором места для могилы. Яму вырыли в самом дальнем углу у ограды — кладбище было уже переполнено. Гроб опустили прямо в слякотную жижу на дне, затем, пыхтя и тихо переговариваясь между собой, закидали липнущей на лопаты от влаги землей.
— Вот, стало быть, так, — философски произнес, искоса поглядывая на Перуджио и притаптывая холмик грязным истоптанным башмаком, давно небритый землекоп. — Похоронили, значит. Ну, что ж! Все когда–нибудь там будем.
Он картинно перекрестился и вздохнул:
— Вы не печальтесь, месье. Это жизнь. Может, усопшему так даже лучше будет. Я ведь как это понимаю, месье. Иссох он на земле–то. Вон вчера одного хоронили, так тот тяжелый был. А этот легкий, как перышко. Иссох, значит. А вы, месье, родственник ему или кто?
— Я? — переспросил Винченцо, словно только что проснулся. — Я? Нет. Я не родственник. Я знакомый.
Он огляделся по сторонам. Оказывается, возле могилы он был единственным человеком, не считая могильщиков и дождя, который промочил его уже насквозь.
Винченцо поднял воротник, и, повернувшись, пошел прочь.