Глава пятая. До мечты один шаг

1

Мирко Субботич был с самого утра в плохом настроении. Ворчал на маляров, перемежая французский язык со словами из сербского, за которыми, скорее всего, скрывал бранные выражения. Бригада ждала метра Омоля директора Лувра у Львинных ворот дворца. Рабочий день давно начался, а его все не было.

— Горе с этими директорами! — ворчал Мирко. — Тут приступить бы к работе, так ведь нет. А потом, когда сроки начнут поджимать, они будут ругаться, руками махать, ногами топать, словно в том, что мы не можем попасть внутрь их растреклятого музея наша вина.

— Это не просто растреклятый музей, бригадир, — возразил Гастон Гюра по прозвищу Чумазый Гастон, единственный на всю бригаду француз: остальные были сербами, поляками, итальянцами и даже турками, которые, правда, выполняли всю самую черновую работу. — Это самый крупный музей во Франции, а возможно и в мире. Вам иностранцам не понять, что этот дворец значит для нас французов.

— Зато я знаю, что нам надо отремонтировать этот ваш дворец, а мы не можем в него даже войти, чтобы осмотреть объем работ из–за того, что руководство музея, эта ваша аристократическо–буржуазная прослойка, не считает нужным общаться с такой французской чернью, как ты Чумазый.

— Мирко? — удивился Гастон. — С каких пор ты записался в социалисты?

— С тех самых, как сегодня с утра приперся сюда ни свет, ни заря и жду уже три часа.

— Брось ты злиться. Метр Омоль сейчас пьет кофе где–нибудь.

— Знаю я, как вы пьете свой вонючий кофе. С круасанами и мармеладом. Тьфу! Гадость какая. Как будто нельзя попить просто молока с хлебом. Так нет же! Еще и нас ждать заставляет. Как тут не стать социалистом?

— С такими взглядами лучше идти в анархисты.

— Замолчи! — рыкнул Субботич. — Не зли меня еще больше.

— Ты чего так разошелся, бригадир? — вмешался Перуджио. — Случилось что–то с твоим любимым племянником Божко?

— Случилось, случилось… — проворчал Мирко, и вдруг, как крикнет. — Случилось! Жениться он надумал. Вот что.

— Так это хорошо, — поспешил его успокоить турок Мехмед. — Жениться всегда хорошо.

— Это у вас османов всегда хорошо жениться, — огрызнулся Субботич. — А у нас нужно семь раз подумать — стоит ли. Он ведь не козу выбирает, а жену.

— И какую такую «не такую» козу, то есть жену, выбрал твой Божко? — подковырнул его Чумазый Гастон, скалясь беззубым ртом.

— А такую!.. Француженку. Вот какую…

Бригада дружно рассмеялась.

— И из–за этого ты такой злой? — спросил Гастон. — Я живу с француженкой уже десять лет и не жалуюсь.

— Вот и живи! — взорвался Мирко. — А Божко должен жениться на сербке. Все сербы должны жениться на сербках.

— Он у тебя уже давно француз, — загомонили вокруг. — Оставь ты его в покое. Божко уже взрослый и сам может решать за себя. Ты, что, думаешь, что он всю жизнь будет тебя слушаться? Вечно ты со своей Сербией!

Мирко открыл, было, рот, чтобы обругать маляров, на чем свет стоит, но в этот момент к Лувру подъехал, пыхтя и грохоча, автомобиль. Усатый водитель в кожаной кепке и больших плотно прилегающих очках, сидел, словно пилот какого–то аэроплана. Белый шарф развевался по ветру. Остановив авто, он медленно окинул безразличным взглядом всю бригаду и отвернулся, словно говоря, мол, какие вы все мелкие и незначительные в сравнении с теми, кто ездит в машинах.

Открылась задняя дверца и на мостовую ступил аристократической внешности мужчина лет пятидесяти в сером драповом пальто и дымчатом фетровом котелке. В руках он держал трость с позолоченным набалдашником. И газету.

— Прошу прощения, месье, за задержку. Меня вызывали в министерство по делам искусств.

— Ну, если по делам искусств, то тогда да, — проворчал Мирко.

— Что, простите? — не расслышал метр Омоль.

— Я говорю, что не хотелось бы оставлять инструменты и материалы на улице. Неровен час, пойдет дождь и тогда… Вон как небо хмурится.

— Да–да! — встрепенулся метр. — Простите, что задержал вас. Думаю, что стоит занести все внутрь. Сейчас я дам необходимые распоряжения и вам покажут место, куда можно все сложить на первое время. Потом перенесете в постоянный уголок. В Лувре таковых хватает.

2

Мирко Субботич взял с собой на осмотр помещений, в которых будет производиться ремонт, только Винченцо. Остальные остались переносить инструменты, козлы, мостки, леса, мешки с сыпучими материалами, ведра и корыта, кисти и шпатели, молотки, топоры, гвоздодеры и пилы, и еще много чего из столь необходимых для работы вещей.

Бригадир ходил за директором по пятам и записывал в большую рабочую тетрадь все пожелания заказчика, изредка перебивая его уточняющими вопросами.

Перуджио слушал их в пол–уха. Он был заворожен богатством убранства, картинами, статуями. «Брак в Канне Галилейской» Веронезе, «Виктория Самофракийская», «Посвящение императора Наполеона I» Давида интересовали его больше, чем количество гипса, необходимого для ремонта. В конце концов, Винченцо получит всю необходимую информацию от бригадира, достаточно скрупулёзно записывающего за метром Омолем.

Перуджио ходил вдоль стен Лувр[18], прикасаясь кончиками пальцев к дверям, обивке, штукатурке. Глядя на всю эту бесконечность анфилад, галерей, коридоров, он словно погружался в историю дворца, пропитывался ею, словно ломоть хлеба мёдом.

Сейчас он будто стал экскурсоводом для самого себя. Все приводило его в трепет: многовековая история дворца, собрание шедевров искусства, возможность прикоснуться ко всему этому. В памяти услужливо всплывали строки из книг, справочников, путеводителей, как, если бы он сидел где–то в пустой аудитории и читал. — Винченцо! — голос Мирко вытащил его из оцепенения, как ведро из колодца. — Ты куда смотришь? Я спрашиваю, ты сможешь уложиться с росписью в этом зале за четыре дня? Не волнуйтесь, метр Омоль. Винченцо лучший в своем роде и очень серьезно относится к работе. Ну, так как? Сможешь?

— За четыре дня? — переспросил Перуджио. — Золотой краской по лепнине? Думаю, смогу. Вы главное успевайте переходить из зала в зал, а я уж вас догоню.

— Я же говорил, метр — он лучший. И так! Пройдем дальше? Винченцо, не отставай.

Винченцо старался не отставать. Но как можно пробегать мимо этих шедевров и не остановиться, чтобы получше рассмотреть их. И он почти бежал за Мирко и метром Омолем, но снова останавливался и любовался то картиной, то скульптурой, а память все так же читала ему лекцию по истории Лувра.

Перуджио с благоговением рассматривал работы итальянских мастеров кисти, то перебегая из зала в зал за бригадиром, то еле плетясь на ватных ногах. Тициан, Боттичелли, Веронезе, да Винчи, Микеланджело. Он замирал перед каждой картиной, и ему казалось, что его сердце вот–вот выпрыгнет из груди.

В прохладных, хорошо проветренных помещениях ему почему–то не хватало воздуха. Он расстегнул ворот у рубашки и снял с головы, уже успевшую состариться, шляпу, которую когда–то ему подарил Риккардо.

Винченцо уже не слушал, о чем говорят между собой директор музея и Субботич. Его разум был занят тем, что выкладывала ему память.


— Перуджио! Винченцо! — Субботич тряс его за плечо и почти орал ему на ухо. — Да что с тобой сегодня? Или и твой племянник решил жениться на француженке? Ты что, плохо себя чувствуешь?

— Н-нет… — промямлил Винченцо. — Наверное, я не выспался. Извини Мирко.

— Не переживай, — улыбнулся бригадир. — Сегодня я отпущу тебя пораньше. Все равно сегодня только день заезда. А сейчас я спрашиваю, ты сможешь отремонтировать вот этот рельеф? Фактура явно гипсовая. Если сможешь, то, как быстро?

— А почему ты спрашиваешь у меня такие простые вещи? Ты и сам знаешь, как все это сделать.

— Не скажи, — покачал головой серб. — На сегодняшний день ты в бригаде уже не простой маляр, а художник–декоратор. Этого уровня даже у меня нет. У тебя золотые руки и точнейший глаз, Винченцо. Если ты это не сделаешь, то не сделает никто. Я скажу тебе по секрету — этот подряд мы получили благодаря твоим талантам. Метр Дюмон считает тебя очень хорошим приобретением. Он так и сказал мне во время прошлой нашей встречи, на которой он говорил о подряде с Лувром, что, если бы в наших рядах не было такого талантливого человека, как Винченцо Перуджио, то не видать бы нам этого контракта, как своих ушей.

3

Риккардо закашлялся и промокнул платком губы, затем, глянув на него, покачал головой.

— Я думал, друг мой, — сдавленным голосом произнес он. — Что умру от сифилиса, как наш с тобой давний знакомый граф Анри Тулуз–Лотрек. Еще тот был кутило. Ан, нет! Чахотка меня быстрее в могилу сведет. Гадость какая! Вот уже и кровью начал кашлять. Ты бы близко ко мне не придвигался. Мало ли что. Да, будет уже обо мне! Расскажи мне лучше, как ты живешь. Видимся редко, хоть и живем дверь в дверь. Давно мы не сидели с тобой вот так в кафе. Помнишь, как ты рисовал мой портрет в «Двух Мельницах»? Ну, не молчи. Рассказывай.

— Ты позвал меня в «Ротонду», чтобы спросить, как я живу? — удивился Винченцо.

— А почему бы нет, друг мой? — Манцони посмотрел на Перуджио грустными усталыми глазами загнанного скакуна. — Хорошее вино, уютная обстановка, прекрасная компания. Что может быть лучше, чем эти условия для встречи старых добрых друзей?

Винченцо смотрел на бледное осунувшееся лицо друга, медленно осознавая, что скоро Риккардо истает, как внезапно выпавший снег в теплый день. От этой мысли ему стало тоскливо. Жалость к другу и к самому себе вдруг ожгла его волной холодного ветра. Как ни крути, а Манцони был ему единственным другом на протяжении стольких лет. Тот жизнерадостный и неугомонный Риккардо, который когда–то встретился ему в первый день приезда в Париж, разительно отличался от того, что сидел сейчас напротив с носовым платком в руке.

— Даже не знаю, что тебе рассказать, — с грустью в голосе произнес Перуджио. — Моя жизнь напоминает мне болото. Утром встал — пошел на работу. Отработал — вернулся домой. Все. Ни каких новостей, ни каких свершений, ни каких утрат. Болото. И сам я словно лягушка в этой тине: сижу на кочке, и не жду никаких перемен.

— Ты рано закопал свой талант, друг мой, — сказал Риккардо. Было видно, что ему трудно говорить, поэтому он разговаривал короткими фразами. — Тебе нельзя бросать кисть. Таких художников как ты единицы на миллион. Давай выпьем за твой талант, который еще потрясет мир.

Он салютовал поднятым бокалом, сделал короткий судорожный глоток и продолжил:

— Если лягушка перестанет дрыгать лапками в своем болоте, то рано или поздно она утонет. А ты не лягушка. Ты человек наделенный талантом. И поверь мне, если ты отступишься от него, отречешься, ты потеряешь все и, в первую очередь, себя. Не бойся сделать больно самому себе. Боль пройдет и наступит момент счастья от осознания своей значимости. Сделай шаг, потом еще, и, может быть, ты все–таки дойдешь до своей мечты. Помнишь, что сказал тебе метр Руссель? Не обязательно делать тысячу красивых картин, чтобы стать великим. Достаточно одной единственной, но самой лучшей.

Манцони снова закашлялся, прикрывая рот платком, а когда кашель отступил, Винченцо ему ответил:

— А еще метр Руссель говорил, что, чтобы стать Великим, нужно писать лучше Великих или вровень с ними. До этого уровня мне не дотянуть.

4

За спиной послышался возглас на итальянском языке:

— О-о! Риккардо! Приятель, куда ты пропал?

Винченцо обернулся. К их столику подходили двое молодых мужчин.

— Моди! — воскликнул Манцони, вставая и распахивая объятия. — Демоны тебя подери! Я все это время пытался спрятаться от тебя, чтобы не прослыть таким же пьянчугой как и ты.

Тот, кого Риккардо назвал «Моди», обнял Манцони, и, отстранившись, возмутился:

— Кого это ты называешь пьянчугой? Меня? Да я с роду не пил больше пяти бутылок винана завтрак, — обернувшись к Винченцо, он добавил. — Это он на меня наговаривает, потому что завидует моим способностям. Привет! Меня зовут Амедео Модильяни, но друзьям разрешено называть меня Моди. Вот как этому великому бабнику Риккардо. Ты, приятель, тоже итальянец?

— Да, я итальянец. Привет! Я Винченцо Перуджио из Ломбардии.

— О! Ломбардия! Красивые места. А я из Ливорно. А это мой друг Морúс. Морис Утрилло. Он француз, но я его люблю. Эй! Риккардо! Ты угостишь меня и моего приятеля вином или нам с ним стоит готовиться умереть от жажды? Ну, же, Риккардо! Тебе не жалко двух бедных художников?

— Вы художники? — встрепенулся Винченцо, наливая вино в бокалы, которые любезно и своевременно поднес шустрый гарсон.

— Да, приятель, мы художники, — ответил Морис, схватив свой бокал.

— За Италию! — подняв бокал над головой, провозгласил Модильяни, а затем залпом осушил его до последней капли. — Отличное вино! Не обижайся, Утрилло. Не часто удается посидеть в компании земляков. Риккардо, хочу тебе пожаловаться. Здесь в Париже так много французов, что иногда мне даже начинает казаться, что я француз. Но, сам понимаешь, какой из меня француз?

Он встал в полный рост и крикнул на весь зал:

— Я итальянский еврей.

Он сел, взял бутылку и разлил остатки вина по бокалам.

— Да и плевать на всех, — сказал он сам себе. — Ой! Вино закончилось.

— Я же сказал, что ты пьянчуга, — ухмыльнулся Риккардо и взмахом руки подозвал официанта. — Месье, принесите, пожалуйста, еще две бутылки вина и этим господам по тарелке вашего прекрасного сырного супа.

— Хо–хо! Риккардо! — восхитился Модильяни. — Как ты щедр сегодня! Не иначе, у тебя очередной удачный роман с какой–нибудь белошвейкой? Приятель, ты кобель.

В ответ Манцони лишь грустно улыбнулся.

— Не обращай на него внимания, Риккардо, — сказал Утрилло. — Наш гений кисти сам, кажется, влюбился.

— Да, что ты! — изумился Риккардо. — Не может быть! Я думал, он женат на Италии.

— А вот и нет! — рассмеялся Моди. — В эту женщину стоит влюбиться. В нее надо влюбляться каждый день и по новой. И, кстати, она не итальянка и даже не француженка.

— Не может быть! — снова изумился Манцони. — Ты влюбился не в итальянку? И кто же она? Англичанка? Немка?

— Не гадай. Она русская поэтесса.

— Русская? — изумился Риккардо. — О, мама миа! Моди, ты обскакал даже меня. Неужели тебе не хватает парижанок и итальянок? Ты выбрал медведеподобную русскую. А ты не боишься, что она увезет тебя с собой в свою холодную сибирскую берлогу и там съест под завывание северных ветров?

Он закашлялся, прикрыв рот носовым платком, и Модильяни ответил ему, деликатно дождавшись прекращения кашля.

— Ну, во–первых: она не из Сибири, а из Петербурга. А во–вторых: Она даже отдаленно не напоминает медведицу. Скорее она похожа на лань. Нежную, гордую, трепетную лань. Ах, Риккардо! Анна божественная женщина. А какое у нее прекрасное имя — Анна. Анна Ахматова.

— А, может, она беглая социалистка или — не дай Бог! — анархистка с бомбой подмышкой? Не боишься? Русские революционеры повадились собираться по вечерам в этом прекрасном заведении и шептаться за дальним столиком пока трезвые. А как напьются — песни орут.

— Не говори ерунды, Риккардо! Вспыхнул Модильяни. — Я же говорю — она лань, а не волчица.

Утрилло засмеялся:

— Он мне все уши прожужжал. Мне уже снится, как он протягивает лани пучок сена и приговаривает: «Ешь, Анна, ешь».

— Это в тебе опиумный дым гуляет, — огрызнулся Амедео. — Смотри при ней не вздумай произнести что–нибудь в этом роде, иначе мне придется тебя избить.

Официант принес суп и вино, аккуратно расставил тарелки перед Утрилло и Модильяни, откупорил одну бутылку и так же тихо удалился.

Буквально на пару минут воцарилось молчание. Морис и Амедео уплетали сырный суп с такой скоростью, что, казалось, будто они не ели целую вечность, и, если бы фарфор можно было бы есть, то они съели бы и его. Покончив с супом, Моди подозвал гарсона и попросил немедленно убрать пустые тарелки.

— Я не хочу, чтобы грязная посуда омрачала стол, за который скоро сядет прекраснейшая из женщин, — торжественно заявил он, глядя на присутствующих свысока. — Риккардо, приятель, ты не против, если к нам присоединится моя русская муза.

— Сделай мне одолжение, друг мой, — ответил Манцони, промокая в очередной раз губы платком. — Я думаю, и мне, и Винченцо будет приятно, да и пойдет на пользу общение с твоей «ланью». Хотя, мы скоро уже уходим.

— Да что там лань! — воскликнул Моди. — Она так прекрасна и образована, что могла бы стать египетской царицей. Я, кстати, нарисовал ее портрет в одеянии и головном уборе египетских правителей. И поверьте мне, Клеопатра умерла бы от зависти, а не от укуса змеи, если бы увидела величественность и красоту Анны.

Манцони вновь закашлялся.

— Приятель, ты болен? Что с тобой?

— Не обращай внимания, друг мой. Так… Легкое недомогание… Лучше налей вина, а то в горле першит.

Перуджио подозрительно посмотрел на Риккардо. Чахотку назвать легким недомоганием? Но промолчал, понимая, что если друг не стал рассказывать Модильяни об истинности своей болезни, значит, на то были свои причины.

— Слышите, как веселятся за тем дальним столиком? — спросил Утрилло, понизив голос и наклонившись над столом. — Это Пикассо со своими прихлебателями.

— О да! — воскликнул Амедео. — Этот неистовый испанец считает, что его кубизм есть не что иное, как панацея в искусстве. Он думает, что весь мир теперь в его коротеньких толстых ручках. Однако, Морис, стоит признать, что в кубизме что–то есть, как в средстве передачи эмоций. Но только не панацея.

Он вскочил и, подхватив свою шляпу, быстрым шагом направился в сторону Пикассо и его компании. И вот его голос уже звучит в другом конце кафе.

— Пабло! Скажи, пожалуйста, как так вышло, что голова твоя мне не напоминает куб, а скорее этакий шар. Причем, мне кажется, что, если по нему постучать, то можно долго наслаждаться гулом колокола. Ты уверен, что твоя голова наполнена хоть чем–нибудь?

Крепыш, ростом меньше Модиьяни почти на голову, подпрыгнул на стуле и бросился на Модильяни с кулаками. Друзья чудом успели схватить его и посадить обратно за стол. Пикассо шипел, как потревоженная змея. А Моди снял шляпу, картинно поклонился до самого пола и, не говоря больше ни слова, вернулся к своему столику.

— Модильяни! — закричал ему в след разъяренный Пикассо. — Когда–нибудь я пристрелю тебя, как блудную собаку.

Амедео уселся на свое место с видом победителя. Утрилло хохотал до слез, а Риккардо и Винченцо сдержанно улыбались.

— И так происходит всегда, когда их пути пересекаются, — сказал Морис, захлебываясь смехом. — Кстати, Моди. Ты в курсе, что испанец снова выставляется в салоне Берты Вейль?

— Не порти мне настроение, огрызнулся Модильяни.

— О-о! — протянул Утрилло, кивая головой в сторону входа. — Кажется, сейчас твое настроение улучшится.

В «Ротонду» вошли трое: две женщины, одна постарше, другая моложе, и мужчина лет тридцати.

Перуджио сразу догадался, которая из вошедших дам «лань» Амедео. Девушка была одета в белое длинное платье, на голове соломенная шляпка со страусинным пером.

Модильяни обернулся, и, было, уже встал, но тут же сел на место.

— Дьявол! — прошипел он. — Она не одна.

— И что с того? — удивился Утрилло.

— Я не могу бросать тень на нее. Вот что, — огрызнулся Моди. — Она замужняя женщина. Не сегодня, так завтра ей предстоит вернуться в Россию к мужу, который, надо сказать, достаточно уважаемый и известный человек в Петербурге. Она настолько чудесная женщина, что я не могу ее порочить. Вы не представляете, как она образована! Мы читали с нею наизусть Верлена, Лафорга, Малларме, Бодлера, прогуливаясь в Люксембургском саду. Сейчас она учит итальянский язык и, надо сказать, весьма успешно. Представляете? Русская женщина, разговаривающая по–итальянски и читающая французских классиков в оригинале. А ко всему прочему она прекрасна. Как же повезло ее мужу, и как бы я хотел его за это убить.

— Полно печалиться, друг мой, — вздохнул Риккардо. — Она действительно прекрасна, но это не повод терять голову. Ты молодец, Амедео. Твое благородство — урок нам. Я надеюсь, что у тебя все сложится хорошо. А кто этот мужчина с нею?

— Это русский поэт Виктор Гофман, — произнес Модильяни. — Тоже почитатель Анны. Ох, Риккардо! Мне сейчас хочется разорвать свою грудь и швырнуть свое сердце к ее ногам.

— Тише! — пихнул его локтем Утрилло. — Она идет к нам. А нет. За соседний столик. Ну, что, Моди? Ты побежишь ей навстречу?

— Нет, — огрызнулся Модильяни.

Риккардо покачал головой и подозвал официанта со счетом.

— Друзья мои! — сказал он, вставая из–за стола. — К великому моему сожалению нам с Винченцо пришла пора вас покинуть. Увы! Морис, приятно было с тобой пообщаться. Береги нашего великого Моди. Он горяч, как ночной костер. Амедео, друг мой! Не жди счастья, делай его сам. Чао!

5

— Может оно и к лучшему, что ты не стал художником, друг мой, — произнес Риккардо, после того как они с Винченцо, молча, прошли два квартала. — Сам видишь, как они живут. Без денег, без славы. Вся их слава и деньги зависят от выставок. Они живут тем, что зарабатывают от продаж своих картин. Но! Даже очень талантливым, таким как Модильяни, не всегда удается выставить работы. Для этого нужно иметь деньги или быть уже достаточно известным. Не всем везет, как Пикассо. Он счастливчик. Я как–то сходил на его выставку. Смотрел на его кубизм. Признаюсь — я ничего не ощутил кроме отвращения. Может, я для этого не слишком образован. А ему везет. Слышал? У него очередная выставка в салоне у Берты. Та еще зажравшаяся сучка. Так что, тебе, наверное, повезло. Знаешь, чем живет Моди? Он рисует портреты посетителям кафе, и те его кормят за это, ты же зарабатываешь гораздо больше его. Ты в сравнении с ним набоб.

— А как же мечта? — спросил Винченцо.

— Да. Я был не прав. Не всегда стоит следовать мечте. Иногда мечта приводит в тупик. В таких случаях люди ломаются, превращаются в озлобленных, черствых. Я тебе не рассказывал. Я вырос в приюте. Все мальчишки у нас мечтали, что вот–вот найдутся их родители, или их кто–нибудь усыновит, или случится чудо и, вдруг, окажется, что они из очень знатного рода и предки оставили им в наследство огромную сумму денег. Но время проходило, а родители не объявлялись, богатые предки не оставляли сказочных богатств в наследство. Их даже не усыновляли. Они продолжали жить в нашем нищем приюте при монастыре. И они начинали злиться на судьбу, на монахов воспитателей, на горожан, которые смотрели на сирот с жалостью и недоверием. Они постепенно начинали воровать, грабить, задирать прохожих и друг друга, теперь уже укореняя свой статус «сильного». Они мстили своей несбывшейся мечте. И многие мстят до сих пор, став грабителями, убийцами, ворами.

— А как же ты? — изумился услышанному Винченцо.

— Мне было проще, — вздохнул Манцони и закашлялся вновь. Когда приступ прошел, он вытер рот платком и продолжил:

— Мне было проще. Я знал, что у меня нет богатой родни, так как был из нищей семьи угольщика. И родители мои не могли объявиться, потому что умерли у меня на глазах. Да, к тому же, я не очень верил, что, если появится кто–то, желающий усыновить ребенка, то обязательно выберет меня. Усыновление случалось крайне редко, и я не думал, что из сотни мальчишек новым родителям приглянусь именно я. Это сейчас я знаю себе цену, а тогда я казался себе кем–то вроде заморыша. Я был не самым сильным, не самым красивым, да и умом особым я не блистал. Поэтому, я не мечтал о том, о чем мечтали все. Я просто хотел выйти побыстрее и уехать подальше. Вот и все.

— Но все–таки ты мечтал, — сказал Перуджио. — И твоя мечта сбылась.

— Сбылась? — вскричал Риккардо. — И что от этого? Я в чужой стране умираю от болезни века. Не женат, не богат, не имею своего дома, нет даже особых сбережений. К черту все мечты! К черту! К Дьяволу!..

Он закашлялся, затем некоторое время они шли молча, каждый думая о своем.

— Не мечтай, друг мой, ни о чем, — наконец произнес Манцони. — Мечта — сестра–близнец Надежды, как собственно и Удача. Они ветренные взбалмошные девки, которые не дают нам покоя. Они манят нас, завлекают, обещают золотые горы, а в конечном итоге бросают и уходят к другому. Надежда, Мечта, Удача. Странное, глупое чувство, похожее на ожидание некоего чуда, способного в одночасье перевернуть мир, а за одно и всю твою жизнь. Как та телега со сладостями, что должна опрокинуться возле твоего порога. Или сундук с золотыми монетами, кем–то забытый возле скамейки в парке. Или… Да мало ли этих всяких «или».

У каждого своя мечта, своя надежда и, конечно же, своя удача. Человек ждет манны небесной, волшебной радуги, исполняющей желания, доброго джина из волшебной лампы. Именно для этих нужд люди изобрели Бога.

Перуджио аж подпрыгнул на месте от такого богохульства.

— Да, да! Именно для этих нужд люди изобрели Бога и, дружно, разбивая лбы, молились ему бесконечные века, то, выплясывая у костров и распевая гимны, то, принося жертвы в храмах, то, крестясь всей страной, то, отбивая поклоны в намазе под крик муэдзина и бормотание муллы. Появились утопические идеи о светлом будущем, о прекрасном завтра, где будут раздавать бесплатных слонов и лекарство от всех болезней. Вон сколько нынче развелось социалистов, анархистов, и прочих утопистов. Просто живи и наслаждайся каждым днем своей жизни. Она прекрасна. Просто живи и делай то, что ты хочешь сделать в эту минуту, не влезая ни в какие затеи и авантюры.

Риккардо помолчал немного, переводя дух, а затем продолжил:

— Надежда, Мечта, Удача — младшие сестры Уверенности. Уверенность более рациональна, более смелая, способная стоять на своих ногах мать–одиночка, у которой трое детей, а любовник безработный забулдыга, и ждать чуда не откуда: никто не поможет, все сама, на своем горбу. Уверенность отметает любую романтику, но оставляет точный расчет сил, материалов, ресурсов, резервов, отметает все ненастоящее, стирает с неба радугу.

А радуга — символ трех сестер: Надежды, Мечты и Удачи. Их цветок — подснежник, запах — запах цветущей японской вишни–сакуры. След их настолько хрупок, что ты боишься наступить на него. Но так жестоко разочарование от несбывшейся надежды, от разбитой мечты, от ускользнувшей удачи! И так это горько и обидно, что иногда хочется кричать во все горло: «Люди! Ради Бога, не верьте надежде! Ради всего святого, не мечтайте, не полагайтесь на удачу. Они вас обманут, предадут и выбросят на обочину, в чем мать родила».

А люди все верят и верят им. Что делать? Человек так устроен — ему обязательно надо на что–то надеяться, о чем–то мечтать, иначе, якобы, теряется смысл жизни, иначе будто бы растворяется, подобно утреннему туману, цель бытия, иначе словно бы исчезает само желание жить, обустраиваться, рожать детей.

Человек напяливает на себя этих трех сестер, как латы, как броню, как дорогое одеяние. Чаще всего, эти наряды в конечном итоге оказываются платьем голого короля. Но в человеке, даже после того, как он понял, что он все–таки гол, как придорожный камень, не теряется ощущение незащищенности, раздетости. И он все так же надеется на свою мечту, и, что впереди мерцает свет удачи, и необходимо сделать только один шаг, всего лишь один шаг, маленький шажок вперед и все будет как надо.

Друг мой! Живи в свое удовольствие. Но не делай мечту своей окончательной целью. Не надейся на удачу. Не жди манны небесной. Не придет ни кто и не подарит тебе счастье, как какой–то сувенир. Хочешь рисовать — рисуй. Хочешь быть художником — будь им для себя, своей семьи, своих друзей. Но заранее настройся на то, что это принесет тебе лишь маленькие радости. И никаких средств к существованию.

Ты боишься, что не сможешь стать великим художником. Говорю тебе — плюнь на эти мысли. Ты уже великий

художник. Не забивай себе голову всякой дурью о Величии. Леонардо да Винчи может, и стремился быть лучше всех, но, когда писал свои картины, забывал обо всем и просто рисовал. У тебя есть работа. У тебя есть кров и пища. Стремись к тому, чтобы подняться на другую ступень: получить лучшую, более оплачиваемую работу и приобрести другое жилье, лучше, если свое собственное. Женись, наплоди детей и радуйся тому, что у тебя есть и рисуй. Рисуй просто, не стремясь всех обойти, победить. Ты хороший человек, Винченцо. Ты мой единственный друг. Можешь не принимать или принимать мои советы всерьез, можешь обижаться на меня, сколько тебе вздумается, но это лучшие слова, которые тебе кто–либо когда–либо скажет.

Риккардо зашелся в кашле, согнувшись пополам. Винченцо казалось, что еще немного и его друг выхаркает на тротуар свои внутренности. Он кинулся к Манцони, не зная, чем тому помочь, но тот остановил его жестом. Наконец, кашель отпустил и Риккардо выпрямился. Бледный. Изможденный. Усталый. Было видно, что речь, которую он произнес, отняла у него все силы.

Перуджио махнул рукой проезжавшему мимо свободному извозчику, и помог другу вскарабкаться в экипаж.

Привезя Манцони домой, и, уложив его в постель, Винченцо сбегал в аптеку, что располагалась неподалеку от дома. Аптекарь предложил ему вместе с порошками сварить для друга горячий шоколадный напиток, мол, по последним исследованиям шоколад признан прекрасным средством от туберкулеза.

Риккардо был совсем плох. Двое суток Перуджио все свободное время находился у постели друга. А на третью ночь Манцони умер.

6

Винченцо приходил на работу в Лувр на час раньше всех остальных. Охрана музея ворчала, открывая ему двери, мол, что человеку дома не сидится, неужели ему не хочется спать, а, напротив, просто необходимо переться через пол-Парижа, чтобы прийти пораньше и торчать в Каре, упершись носом в Джоконду. Спал бы себе и спал, так ведь нет. Приходит раньше всех, уходит, опять–таки, позже всех.

Перуджио и сам не знал, зачем он это делает. Он действительно все свободное время простаивал в знаменитом на весь мир музее, разглядывая «Портрет госпожи Лизы Джокондо» руки Великого Леонардо. Поначалу он просто восхищался работой да Винчи, но постепенно стал обращать внимание на тонкости и нюансы. Каждый раз он находил в изображении что–то новое: тончайшую темную черточку поверх основного рисунка, или наоборот, точечку светлого оттенка на темном участке, мельчайший пузырек воздуха, застывший в краске, еле заметную трещинку. В этом месте остался след от поворота кисти, здесь краска легла гуще, а там, в уголке — что это? — это отслоился маленький кусочек краски. Краска от времени пошла мириадами трещинок, но каждая трещина имеет свою протяженность, свою геометрию, глубину, свой рисунок, свои разветвления и схождения, и, конечно же, свой характер.

И всякий раз Винченцо восхищался гением своего соотечественника, проявленным в этом портрете с наивысшей силой. Леонардо сам любил эту картину. Не зря же он, отказавшись от множества предложений, взялся именно за эту работу, а впоследствии увез ее с собой из Италии.

Самое сложное с технической точки зрения в этой работе Великого флорентийца глаза и губы, выражающие всю суть характера модели, которой послужила донна Лиза Герардини, третья жена флорентийского богатого преуспевающего торговца шелками Франческо дель Джокондо. Именно глаза и губы, застывшие на века в полуулыбке, и породили множество легенд и споров.

Джорджо Вазари [19]еще в 1550 году писал: «…Это изображение всякому, кто хотел бы видеть, до какой степени искусство может подражать природе, даёт возможность постичь это наилегчайшим образом, ибо в нём воспроизведены все мельчайшие подробности, какие только может передать тонкость живописи. Поэтому глаза имеют тот блеск и ту влажность, какие обычно видны у живого человека, а вокруг них переданы все те красноватые отсветы и волоски, которые поддаются изображению лишь при величайшей тонкости мастерства. Ресницы, сделанные наподобие того как действительно растут на теле волосы, где гуще, а где реже, и расположенные соответственно порам кожи, не могли бы быть изображены с большей естественностью. Нос со своими прелестными отверстиями, розоватыми и нежными, кажется живым. Рот, слегка приоткрытый, с краями, соединёнными алостью губ, с телесностью своего вида, кажется не красками, а настоящей плотью. В углублении шеи при внимательном взгляде можно видеть биение пульса. И поистине можно сказать, что это произведение было написано так, что повергает в смятение и страх любого самонадеянного художника, кто бы он ни был.

Между прочим, Леонардо прибег к следующему приему: так как Мона Лиза была очень красива, то во время писания портрета он держал людей, которые играли на лире или пели, и тут постоянно были шуты, поддерживавшие в ней веселость и удалявшие меланхолию, которую обычно сообщает живопись выполняемым портретам. У Леонардо же в этом произведении улыбка дана столь приятной, что кажется, будто бы созерцаешь скорее божественное, нежели человеческое существо; самый же портрет почитается произведением необычайным, ибо и сама жизнь не могла бы быть иной…»

Винченцо замечал и запоминал каждую деталь, каждый мазок. Прибегая домой, он брал карандаш и бумагу и делал набросок картины, сам пока не зная, зачем. А утром, сравнивал эскиз с оригиналом, отмечая свои ошибки и упущенные нюансы. На следующий день все повторялось.

— Винченцо! — беспокоился Мирко. — Ты часом не заболел? Бледный весь, как известь. Молчишь все время, думаешь о чем–то. Если хочешь, отдохни пару дней. Все равно ты нас уже догнал и завтра тебе будет нечего делать, пока мы не загрунтуем стены в Большой галерее. Будешь тут ходить, и портить нам настроение своим видом.

Но Перуджио не брал выходных. Он изо дня в день приходил в музей и часами простаивал у Моны Лизы, будто говорил с нею, придя на свидание.

Однажды один из сотрудников Лувра, заметив Винченцо в Каре, подошел к нему.

— Нравится? — спросил он

Перуджио молча кивнул, не отрывая взгляда от картины.

— Мне тоже, — сообщил сотрудник. — Казалось бы, что в ней такого? А все равно, нет–нет, да и прибегу сюда посмотреть на это чудо. Особенно как услышал цену, которую предлагали месье Омолю от коллекционера Моргана за этот шедевр. Да на ту сумму можно купить собственный дворец со всеми слугами и придворными. Как представлю себя владельцем такого дворца, дух захватывает.

— Сколько?

— Что сколько?

— Сколько предлагали за картину?

— А-а! Семьдесят миллионов долларов. Если перевести эту сумму во франки, то можно рехнуться.

— А метр Омоль?

— Отказал, конечно.

— Правильно. Эта картина бесценна.

— Да, месье! Но семьдесят миллионов долларов!.. Согласитесь, это не мало.

— Да–да! — рассеянно ответил Перуджио. Что–то вдруг щелкнуло в голове. Какая–то шальная мысль мелькнула на горизонте искоркой на мгновение, махнула пушистым коротким хвостиком и растворилась, оставив на задворках мозга туманный, расплывчатый след.

— Винченцо! Вот ты где? — голос Мирко Субботича вытащил его из раздумий, в которых он пытался догнать ускользнувшую идею, поймать ее за шлейф.

Перуджио огляделся по сторонам. Оказалось, что сотрудник музея уже давно ушел, а он стоял один в пустом зале Каре напротив портрета донны Лизы дель Джокондо.

— Винченцо! — в голосе бригадира звучали нотки тревоги. — Да, что с тобой, приятель? Всё. Я больше не могу смотреть на твою осунувшуюся физиономию. Немедленно убирайся домой и не возвращайся, пока не придешь в себя. Ты понял меня? Иди и выспись хотя бы.

7

Он не пошел домой. Вместо этого ноги сами привели его на Монмартр. Погруженный в раздумья Винченцо не осознавал, куда идет, зачем. Когда пришел в себя, оказалось, что он стоит перед «Мулен Руж», потирая лоб, словно это могло выгнать злополучную мысль из потайных уголков разума.

Перуджио повернулся и направился в «Две Мельницы». Нужно было собрать все мысли в сноп и перевязать их, чтобы больше не расползались по щелям, как тараканы в доходном доме месье Каишана на Итальянской улице, в котором Винченцо жил уже столько лет.

Войдя в кафе, Перуджио огляделся. Единственный свободным столиком был как раз тот, за которым в тот памятный день он рисовал портрет Риккардо и познакомился с Моне, Сезаном и Лотреком.

Он, сняв шляпу и небрежно бросив ее на свободное место, присел на краешек сиденья и погладил ладонью скатерть. Юркий официант, возможно, тот самый, что когда–то тайком рассматривал его рисунок через плечо, тут же оказался рядом со столиком, и, приняв заказ на чашечку кофе, испарился, не дав себя рассмотреть.

«…Вам необходимо учиться. Хорошо, что у вас есть желание. Когда я был молод, один достойный человек, которого я теперь почитаю, как своего учителя, настаивал на моем обучении, но я относился к этому так, словно я гениальный Моцарт, а меня заставляют копать землю. Ах! Месье Буден! Как много бы я сейчас отдал, чтобы вернуть время вспять!..»

Слова Моне сами всплыли в голове, будто он произнес их не много лет назад, а только что, держа в своих руках рисунок. И написанное письмо, предназначенное для метра Русселя. И снова голос Моне:

«…Ну, вот. Теперь вы сможете пойти в Малую художественную школу на Сен–Жермен де Пре к метру Русселю и передать ему эту записку с моими наилучшими пожеланиями. Думаю, он что–нибудь для вас сможет сделать…»

Гарсон поставил перед ним кофе и снова исчез, как по мановению волшебной палочки.

Винченцо вспомнил и отрывок письма метру Русселю. «…Рекомендую его, как весьма одаренного молодого человека, к сожалению, не имеющего художественного образования, но не обделённого талантом. Обращаю Ваше внимание на его способности к начертанию портретов, свидетелем чего я был самолично. Сей молодой человек изобразил портрет своего друга за очень короткое время в моем присутствии с минимальными погрешностями и весьма реалистчно…»

Благородный, добрейший метр Руссель, скончавшийся второго января одна тысяча девятисотого года, так и не успевший выдать Перуджио свидетельство об окончании Малой художественной школы. Не известно, как бы сейчас сложилась судьба Винченцо, если бы это свершилось. Может, он стал бы уже знаменит, написав портрет какого–нибудь вельможи, или пейзаж с кричащим названием «Закат над Парижем». Возможно, он выставлялся бы каждые полгода, скажем, в салоне той же Берты Вейль среди работ Пабло Пикассо, или наоборот, был бы нищ и безвестен, как Амедео Модильяни, рисующий портреты на салфетках, ради того, чтобы ему налили тарелку лукового или сырного супа.

Память услужливо вытащила из запасников почти выкрикнутую тогда тираду учителя:

«…Рисуйте, ваяйте, созидайте, но знайте, что если есть те, кто вами восхищается, то найдутся и те, кто вас ненавидит и готов не только вонзить вам нож в спину, но и плюнуть вам в лицо. Если вы почувствуете когда–нибудь, хоть на одно мгновение, что больше не хотите писать — остановитесь. Выбросьте кисти в огонь, сожгите мольберт, уничтожьте все недоделанное и больше никогда… Слышите? Никогда не пытайтесь вернуться на эту дорогу. Запомните! Можно, подобно Тулуз–Лотреку в день писать по десятку афиш и не создать ничего более выдающегося, а, можно, сотворить один шедевр, который останется на века и будет будоражить умы и сердца всего человечества до скончания времен, как «Давид» Рафаэля, «Джоконда» Леонардо да Винчи, «Рождение Венеры» Тициана, «Сикстинская Мадонна» Микеланджело… О! У них много прекрасных творений, но им достаточно было оставить всего одно и они обеспечили себя бессмертием. Вы слышите? Одно лишь творение и ваше имя будет бессмертно. Либо вы станете вровень с Великими, либо падете до моего убожества. Если вы поймете, что не сможете создать нечто такое, что может потрясти мир — отступитесь. Иначе вы потеряете себя. Иначе вы сойдете с ума…»

В ту последнюю встречу Перуджио казалось, что учитель сошел с ума, но вот прошли годы и клеймо безумия стерто приобретенным жизненным опытом, и метр Руссель здоровый и полный сил улыбается ему из своего Великого Нигде.

Чуть позже в ту же ночь, когда Винченцо последний раз видел живым Русселя, чудесная раскрепощенная девушка Ноэль Брюне, подарившая ему первый опыт любви, сказала:

«…На мой неискушенный взгляд твой учитель во многом прав. Я, пожалуй, добавлю от себя, что не нужно пытаться стать в один ряд с Великими мастерами, или превзойти их. Может, было бы проще, не соревноваться с Леонардо да Винчи, а стать им? Я пока еще сама не знаю как, но, думаю, ты найдешь способ…»

И тут же, словно ждали некоего сигнала, всплыли, подобно пузырькам воздуха в воде, слова сельского учителя сеньора Богетти, обращенные к отцу и подслушанные им на рождество у церкви Святого Марко в Деменци:

«…Ваш сын сделал копию с «Конного портрета императора Карла V». Представьте себе, я жалею, что в альбоме не указаны точные размеры полотна–оригинала, иначе ваш сын сделал бы все в точности как у великого мастера. Вы не поверите, Сильвано, ваш сын не только умудрился подобрать нужные краски, он еще и нашел способ состарить картину…»

А затем лучший, да, пожалуй, и единственный друг Риккардо и его наставления:

«…Друг мой! Живи в свое удовольствие. Не забивай себе голову всякой дурью о Величии. Женись, наплоди детей и радуйся тому, что у тебя есть, и рисуй…»

И снова прозвучал щелчок в голове, на этот раз, правда, он скорее напоминал удар грома. И на этот раз Винченцо не дал каверзной мысли спрятаться в норку, а поймал ее за хвост и вытащил ее на поверхность. Мозаика сложилась в полную картину, за исключением деталей, которые завалились куда–то поблизости в щель и, скорее всего, найдутся, если хорошо поискать и тщательно все продумать.

Винченцо вскочил, и, бросив на стол несколько монет за нетронутый кофе, вылетел на улицу. Он почти бежал. Не обращая внимания на прохожих и проезжающих мимо извозчиков и, еще пока не вошедшие в полной мере в окружающую действительность, автомобили. Он бездумно сворачивал на перекрестках, будучи поглощенный составлением плана, сначала с бульвара Клиши на улицу Нотр Дам де Лорет, а затем на улицу Ришелье, которая прямиком его вывела к Лувру.

Перуджио остановил свой бег, лишь миновав здание Комеди Франсес прямо перед Пассажем Ришелье. Перед ним вздымал свои величественные стены Лувр — величайший музей мира. Музей, в котором собрано множество прекрасных шедевров со всех концов Земли. Но самое главное — в нем хранится Джоконда.

Он ощущал себя так, словно совершил гениальное открытие, будто бы он прошел сквозь лабиринт и вышел на свет божий из подземелья. План был готов. Осталось приступить к его реализации.

8

Спустя неделю Перуджио решил уволиться с работы.

— Ты что удумал, Винченцо? — спросил Мирко, очень огорчившись. — Ты на нас обиделся за что–то? Или тебе мало платят? Ты же нас без ножа режешь. Все наши декораторы в сравнении с тобой неумехи криворукие. Может, это я тебя чем–то обидел? Или тебе не нравится работать с нашими турками? Так я их сам терплю только потому, что больше некому мусор таскать.

— Нет, дружище, — произнес с грустью в голосе Перуджио. — Ты тут не причем и турки тоже. Я нашел очень хорошую работенку, которую ни как не совместить с этой, а упускать было бы глупо. Увы! Я бы и рад остаться, но не могу. Не принимай на свой счет. Но я обещаю, что буду наведываться и выслушивать твои жалобы на любимого племянника. Вам здесь еще работать и работать, так что, где вы будете находиться, я знаю.

— Ну, что ж? — вздохнул Субботич. — Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Ты отличный художник–декоратор, Винченцо. Нам будет тебя очень не хватать. Заглядывай к нам почаще, иначе я свихнусь от общения с Чумазым Гастоном. У него в голове такая каша, что сам путается. Всего тебе доброго, итальянец Винченцо Перуджио.

Загрузка...