X

Кострецкий вылез из кубрика за час до Сургута. Он снова выглядел стариком: был помят, встрепан, на лице прибавилось грязно-серой щетины. Недоверчиво посмотрел на приборы, кинул взгляд на левый берег Оби, на туманные промоины раннего неба, но, встретив усталые неосуждающие глаза моториста, подобрел, привычно хлопнул Андрея по плечу:

— Покемарь часок до Сургута.

Великая сибирская река казалась вымершей. Лишь шорох тяжелой воды за бортом да звон разбиваемых на ходу льдин напоминали о том, что еще не все закостенело в замерзающей округе. Кострецкий и в себе почувствовал нечто подобное: в нем словно иссяк запас физической бодрости, тело будто просило привычной заправки. Максим Федорович потянулся было к заветной дверке справа от штурвала, но остановился, вспомнив, как вчера разогрелся, выковыривая ломиком из намокших бревен кованые скобы. Сейчас бы вот так размяться, и ничего не надо такого… Он закурил, но «Беломор» показался на редкость противным.

Делили рыбу. Денисков, наблюдая за тремя компаньонами, опять убеждался, что каждый из них в эти минуты еще раз подтверждает то впечатление, что произвел раньше. Борис думал, что лучший среди этих трех, конечно, инспектор Володя: ему и неудобно обделять Николу, и за Авзала стыдно. Но интересно, помнит он об экипаже?.. Борис всматривался в Володю и отчетливо понимал, что о команде инспектор совсем забыл, она для него в данном дележе вообще не существует. Выходило тогда, что и Никола не самый худший среди них. Он, по крайней мере, прямодушен в своей корысти и обиде, для него в этой ситуации все просто: вкалывал, добывал, рисковал, тратил бензин и мотор — отдай мой пай. Вспоминалось, как Никола вывел «Зюйд» из песчаного плена, как был крепок и деловит в трудные часы рейса. А вот Авзал Гизатович, законспирированный начальник, на котором даже рабочий полушубок сидел как дубленка? И не то что у Бориса было предубеждение против него, нет… Знает он, как в Сибири выходят в люди. Помнится, в начале шестидесятых ходил по Мулымье голенастый, в кепке с мазутным козырьком буровой мастер Урусов, тот, что пробурил на Шаимской площади первую скважину с нефтяным дебитом. В те времена Семен еще не носил Звездочку Героя, не выступал с трибун. Это сейчас он, Семен Никитич, начальство, но не такое, как этот вот на «Зюйде»… А этот из пришлых, явившихся, когда города для них построили, дороги через тайгу и топи проложили. Этот уж не работает, а руководит. Для этих северная тюменская земля — чужой дом. Они тут шуруют по всем сусекам, выгребают из рек и в лесах все, что дается под натиском моторизованного мародерства. О своих детях, о их будущем в этом краю они не думают: их дети учатся в институтах на Украине, Кавказе, в Поволжье, там же заводят семьи и благоустраивают родовые гнезда — их детей тоже не волнует судьба тюменской тайги, живности в ее урманах и реках.

Борис распалился и уже боялся смотреть, как проворно снуют руки добытчиков. И еще Борис отчетливо понял причину вдруг пронзившей его боли (а она приходила именно в его редкие теперь наезды на родной Север), бередила рану одна и та же мысль: «Ты уехал с родной реки в областной город, твоего старшего брата жена сманила совсем уж черт знает куда, под самый Таганрог, чтоб яблони там разводить да легкие деньги наживать, младший брат в Урае вышки строит буровые… Друзья твои школьные разлетелись по всему Союзу. А кто же на реке остался? Почитай, никого. Вот и остались леса и реки без родных хозяев, без исконных добытчиков и охранителей. И на смену явились другие, чужие. И загремело в тайге, и заухало по рекам и озерам.

А все потому, что уехал ты, уехал твой брат, уехал друг… Все разъехались. А хозяйство ваше заброшенное так и просится в чужие руки: ведь тут ни пахать, ни сеять не надо — тут знай греби, хватай, поедай готовенькое!»

Денисков, не в силах сдержать злое раздражение, громко, демонстративно сплюнул окурок на палубу, растер его сапогом.


Пока шел до ближайшей остановки, пока трясся в автобусе до аэропорта, толкался в очереди у билетной кассы, все это время Борис Денисков чувствовал в себе тот жизнерадостный облегченный смех, с каким спрыгнул в последний раз с палубы «Зюйда». Его не покидало ощущение бездумного, безоглядного освобождения: от чего?., от кого? — неважно. Скорее всего от какого-то своего непривычного состояния.

Да-а, вот как бывает, когда человеку выдается несколько совершенно свободных дней, когда он начинает смотреть пристально, чувствовать глубоко, мыслить честно.

Ах, Север, Север… В ноябрьскую пору, когда ветер с Ледовитого студит лоб, когда природа губит себя для грядущего возрождения — душа человека открывает нетронутые запасы сердечного тепла, чтобы пережить еще одну наступающую зиму.

Над бесприютной пустотой летнего поля исходила легким снегопадом одинокая, опередившая свой зимний материк тучка. После душной суеты вокзала здесь, на поле, дышалось хорошо и празднично. Борис шел по снегу, до щемяще-радостной боли ощущая свою неожиданную свободу от всех, от всего. Он не думал о том, что сейчас творится с ним: почему он продал билет на Тюмень, когда услышал новое объявление диспетчера?.. Ведь отдал его первому же парню, а в придачу сунул ошалевшему мокрый мешок с рыбой. Может быть, потому, что на миг ему отчетливо пригрезилось: вот она, наступающая зима, ее не пережить одному, его одинокому сердцу.

Летчик притопывал унтами на подножке вертолета и нетерпеливо махал меховой перчаткой:

— Кто на Сатыгу?.. На Сатыгу!

«Да-а, избалованный народ», — подумал Денисков, поставив свою ногу в резиновом сапоге рядом с цигейкой летчика.


Загрузка...