Поздно вечером подошли к какой-то деревушке. Луч прожектора с рубки самоходки поймал обжитой левый берег, скользнул по его высокому крутому яру, высветил деревянную лестницу, идущую вверх от полузатопленной баржи, служащей пристанью. Матросик Санька Сырпин ловко спрыгнул на палубу баржи, зачалил конец. Дизель самоходки зарокотал, забормотал успокоенно и добродушно, словно понимая, что па сегодня его трудная работа окончена.
— Здеся будем ночевать, — сообщил Лосинский. — Теперь и уху можно сварганить.
Борис от его слов сразу почувствовал неистовый голод, железы под нижней челюстью свела жестокая судорога, и в пустом пересохшем желудке начались спазмы: фактически двое суток он не ел ничего горячего. Но до ухи оказалось еще далеко. Капитан беспокойно топтался на палубе среди ящиков, пристально всматриваясь в темноту, поджидая кого-то. Наконец он пробасил раздраженно:
— Санька, есть там кто?
— Никого, Иосиф Николаевич, — откуда-то сверху донесся мальчишеский голос.
— Эт-то что еще за номера! — рявкнул Лосинский. — Должны быть.
— Должны, да не обязаны… — матросик, упрятанный темнотой, рассмеялся.
— В путину и ночь — рабочий день, — пробурчал капитан и грузно слез на пристань.
Борис тоже спрыгнул на баржу, чуть не соскользнул в воду по растоптанной рыбной требухе.
— Тут не шибко прыгай-то, — ворчливо заметил капитан. — Тут завсегда свинарник у Еременко. Самый лоботряс и паршивый приемщик. Сколько разов докладывал начальству про это дело, тьфу!..
Баржа испаряла такой застаревший дух гнили и рыбной грязи, что хоть ноздри зажимай. Денисков вспомнил своего второго бригадира Тверитина, помешанного на чистоте и порядке: «Кондратий этого приемщика живо бы мордой в такое дерьмо натыкал».
— Придется в гору лезть, — вздохнул Лосинский. — Мне бы наплевать, рыбы у них кот наплакал, а вот икра… Пойдешь со мной?
— Куда это?
— Лаборантка здесь, Верка Расторгуева, с икрой должна быть. Предупредить надо, чтоб к утру свое хозяйство собрала.
На горе Лосинский шумно отдышался, потом уверенно двинул в ночь, коротко бросив через плечо:
— За мной ступай. В сторону не бери, болото тут.
Борис так и сделал, шел за старым речником след в след. Под ногами чавкало, сапоги то и дело разъезжались по желобу выбитой тропы, скользили на выпиравших обнаженных корнях хилых болотных сосенок. В пошваре[1] показалось даже тепло. Остро пахло багульником, раздавленной спелой клюквой, подмерзшими груздями. Шагалось легко и упруго. Борис подумал, что вот так можно идти и идти всю ночь, не ведая усталости. Когда они удалились от реки с ее стойким туманным пологом, оказалось, что над головой есть небо со всеми положенными для здешних широт звездами и созвездиями. И правила в небе, зависнув над ковшом Большой Медведицы, мерцающая Полярная. Главная северная звезда сигналила о грядущей зиме.
Впереди мелькнула звездочка у самой земли, вторая… — под ногами пошла материковая твердь, и Лосинский с Денисковым вышли к деревушке. По освещенным оконцам Борис насчитал девять домишек, прибавь к этому магазинчик, конторку рыбучастка, склад с ледником — вот и все поселение.
— Еременко, кажись, в третьем доме живет, — сказал Лосинский. — Ишь… все три окна горят. Должно, гулеванит, стервец.
Постукивал движок электростанции, несколько собак приветствовали чужих ленивым брехом. Еще в сенях указанного капитаном дома Борис услышал грохот и злые голоса. Лосинский замешкался и протолкнул его вперед. Денисков нашарил дверную скобу… В тот миг, как он ступил через порог, о деревянный косяк над его головой с грохотом разбилась тарелка, засыпав вошедшего осколками и остатками еды. Борис вздрогнул от неожиданности, но не пригнулся, застыл на месте. Посреди избы стояла баба в мятой ночной сорочке, с растрепанными волосами, босая, вокруг нее валялись черепки перебитой посуды, в левой руке она сжимала граненый стакан, судьба которого была тоже предрешена. Глаза у бабы щурились в злой истоме, полные губы съехались в злорадной ухмылке. На койке в глубине просторной, почти пустой избы лежал коротенький широкий мужичок и жизнерадостно хохотал:
— Давай, давай, Верка, хо-хо-хо… Бей, ломай, круши…
Из-за спины Денискова выступил Лосинский, и хохот на кровати смолк.
— Гуляешь, Ерема! — стылым басом произнес капитан.
Приемщик Еременко вскочил с кровати, сунул ноги в валенки и, сразу отрезвев, степенно двинулся навстречу гостям.
— Да вон Верка, хм, разбушевалась опять… — виновато ответил он. — Как напьется, так сладу с ней нет.
Капитан угнездился на лавке за столом, строго спросил:
— Так что у тебя, Ерема, осталось на плашкоуте-то?
Приемщик, закурив «беломорину», сощурил левый глаз, поцарапал заросший подбородок, ответил с неуверенной растяжкой:
— Дак рыбки-то, кажись, немного. Ящиков двадцать будет. Доброй-то, почитай, и вовсе нет, налим да язь.
— Ну-у, добру-то себе приберег…
— Дак и приберег на зиму, кому какое дело. Максимчиков там, нельмушек, конечно… Может, арестовать запасец-то мой смекаешь, хе-хе… Дак это я сам добыл. Са-ам. Са-амолично. Да и прав у тебя никаких на то нет. Ты, Еся, колесо свое знай крути.
— Ладно, баламут. Не про тебя забота. Верка, эй?.. Что у тебя с икрой-то?
Женщина, покачиваясь, подошла к столу, над табуреткой как-то сразу сломалась, почти рухнула на сиденье.
— Ну так что? — сердито повторил Лосинский. — Где икра-то?
— А ч-черт ее знат… — женщина вяло махнула непослушной рукой.
Капитан даже подскочил от возмущения.
— Ты это мне брось, Расторгуева! — закричал он. — Да за такое отношение… Да за это дело под суд… в тюрьму!
— A-а, пускай, — баба отмахнулась от Лосинского.
Капитан схватил ее за воротник халата, дернул с нерассчитанной силой — посыпались пуговицы. Сбоку захохотал Еременко, с искренним восхищением наблюдавший драматическую сцену в своей избе. Борису тоже стало смешно: уж очень беспомощным был гнев капитана.
Еременко примирительно сказал:
— Ты, Лосинский, на бабу-то не наскакивай петухом. Че с нее возьмешь… А икра там… молока… ну, все это у ей в порядке, в бидонах на льде стоит, тебя дожидается. Мы тут, едрена-феня, подгуляли с устатку, дак ведь и не грех теперь, путина-то кончилась…
Назавтра, чуть только забрезжил рассвет и туман клочковатыми дымами начал отрываться от успокоенной, перебесившейся за ночь воды, на плашкоут явилась лаборантка с большим бидоном; за ней еще три бидона тащили Еременко и два деревенских мужика. Борис пригляделся к женщине: отоспавшись, прибрав себя, Вера Расторгуева выглядела очень даже привлекательно; если б не хмурый виноватый взгляд заробевших коричневых глаз, ее можно было бы назвать даже красивой женщиной. Но это уже потом. А до рассвета еще был вечер в капитанском кубрике и бессонная ночь.
Оставив задремавшего приемщика за столом, Лосинский и Денисков вернулись на свой транспорт. Из жестяной трубы камбуза выбрасывалось в ночную темень искристое пламя, Борис живо представил тарелку с дымящейся наваристой ухой… В закутке у печурки сидел Санька-матросик и лениво жевал потухшую папиросу.
— Что, паря, уху не заварил еще? — осведомился капитан.
— Вам ведь все одно не угодишь. Сами варите, — буркнул парень.
— Эт-то верно. Чтобы настоящую уху сварганить, мозга нужна и понятие, — поучительно изрек капитан и отправился на палубу.
Денисков безвольно поплелся за ним, проклиная такое гостеприимство. «Ему что, — тупо свербило в голове, — у него вон жирок какой, морда так и лоснится». Капитан извлек из трюма ящик с рыбой.
— Тут я специально прибрал такого налимчика да язька, пальчики оближешь, — добродушно бормотал он.
В объемистой кастрюле Лосинский сначала отварил три больших налимьих куска и голову, вытащил эту рыбу в большую чашку, потом в тот же бульон заложил лопатистого язя. Одновременно доходила на пару картошка в мундире. Наконец стол был накрыт, и капитан пригласил Денискова и матроса на ужин. Парнишка отказался: он уже поел всухомятку, попил чаю. Матросик ушел в свой закуток. Некоторое время они молча, обжигаясь и посапывая, хлебали густую терпкую ушицу, потом принялись за рыбу, приправляя ее картошкой и крупно порезанным ядреным луком.
С завидным аппетитом они опустошили обе кастрюли. Отвалившись от стола, Лосинский крякнул шумно, погладил большой живот, удовлетворенно под* вел итог:
— Сла-авно отужинали, паря.
Он прикрыл осоловевшие глаза, посидел в молчании, потом продолжал:
— Вот говорят, дары моря… дары реки… А ты попробуй, возьми эти дары. Пока жилы не потянешь да руки в мозоль не изотрешь, никто те ничего не подарит.
Денисков закурил. От сытости и сигареты его закружило в благостной истоме, стало жарко. Он расстегнул рубаху, благодушно улыбался, слушая назидательный бас старого речника…
Лосинский наконец угомонился, стал укладываться на ночлег. Денискову указал на топчан по левому борту кубрика, щелкнул выключателем. Он поворочался еще, стараясь умоститься поудобней, и тотчас засопел неожиданно тихонько и кротко. На катере стало непривычно тихо. Лишь сквозь стекла иллюминаторов проникал вкрадчивый шорох успокоенной забортной воды.
Борис чувствовал, что не сможет сейчас заснуть, и не пытался даже принудить себя. Мыслями он снова вернулся в деревеньку Сатыгу, и три прожитых в ней месяца стали приобретать в его воспоминаниях новый, значительный смысл.