новогоднюю ночь на 1896 год графиня Мария Евлампиевна Елагина, одна из попечительниц дамского благотворительного общества Полтавы, устраивала большой бал. Просторный зал, арендованный у домовладельца Таращенко, казался еще более вытянутым благодаря обилию зеркал, в которых отражались и словно плыли хрустальные подвески люстр, блестящая мишура, оплетавшая высокие елки, сверкающая сервировка гигантского овального стола.
Уже отбили двенадцать ударов массивные столовые часы, уже именитые гости графини произнесли первые тосты, весомые, как эти часы, и хозяйка решила для себя, что пора приподнять завесу над «сюрпризами», которыми славились елагинские балы. Она пригласила участников трапезы расположиться на мягких диванах, заполнявших простенки между зеркалами, звонко хлопнула в ладоши, и из боковых дверей выскочила и засеменила в центр зала стайка девочек, одетых в серые льняные юбчонки и блузы, отороченные кремовой тесьмой. Девочки образовали пирамиду, напоминающую заглавную букву «Е», вызвав благодарную улыбку графини и аплодисменты гостей. Затем они взялись за руки и, двигаясь по кругу, нестройно запели:
Мы — дети российских приютов,
лишенные ласк матерей.
Мы веселы, сыты, обуты…
Гости так и не узнали, кто развеселил, насытил и обул приютскую ребятню, ибо в эту секунду поднялся с дивана коренастый высокий человек, нетвердой походкой подошел к столу и, хватая с ваз желтые, раздираемые соком груши, начал бросать их детям. Девочки, визжа и смеясь, бросились поднимать с полу плоды, гости заулыбались, Елагина снисходительно сказала:
— Доктора Шануренко яства волнуют больше, чем искусство.
Шануренко налил себе в стопку коньяк, жадно выпил и только тогда отозвался:
— Вы бы еще попросили этих букашек, графиня, исполнить монолог шекспировской Офелии.
Елагина слегка порозовела и громко предложила:
— Господа, у нас в гостях патронесса народного просвещения неустанная Ольга Русанова. Думаю, она с большим профессиональным блеском разрешит все сомнения доктора.
С углового дивана поднялась и шагнула к Шануренко маленькая приземистая женщина в темно-зеленом бархатном платье, лицо которой выражало неуемное любопытство, а двигающийся из стороны в сторону носик придавал несколько недовольный и даже озлобленный вид. По залу пронесся легкий шумок. Газеты на днях оповестили полтавчан, как эта экстравагантная дама ворвалась на съезд деятелей по техническому образованию и основательно смутила ученых мужей, заявив, что истинное просвещение лежит в организации в деревнях народных театров.
— Но, госпожа Русанова, — робко заметил председатель, — полагаете ли вы, что бедствующему крестьянству… недостает… мм… именно театров?
— Бред, бред, бред! — выкрикнула она. — Театр облагораживает! Народ всегда тянулся к фарсу! А вы зря просиживаете стулья, разрешите вам заметить!
Елагина смекнула, что дворянский бал сочувственнее примет откровения госпожи Русановой, и она не ошиблась. Просветительницу окружила толпа гостей.
На антресолях начали рассаживаться музыканты. В этот момент к графине подбежал распорядитель и шепотом сообщил, что ломится мальчик в крестьянском армяке и требует главного доктора.
— В крестьянском армяке? — засмеялась Елагина. — Это весьма удачно. Впустите его. — И громко объявила: — Господа, представляю вашему вниманию подлинного сына нашего уездного крестьянства. Сейчас госпожа Русанова получит возможность проверить свои принципы.
В дверях застрял мальчик, на вид лет семи-восьми, и протягивал в разные стороны измятую, промокшую от снега записку. Его обступили гости, радуясь новому развлечению, жадными взглядами изучая этого коренастого крепыша с хорошо посаженной круглой головой и большими недоуменными серыми глазами. Он стоял в дверях, в огромной, не по годам, кубанке, которая сбилась набок, обнажив крутой лоб, стоял в широких, не по ноге валенках, с которых растекалась по глянцу паркета грязная лужа.
— Мне главного доктора! — сказал он, растерянный, ошеломленный и этим паркетом, и этой толпой.
— Ты откуда, мальчик? — перехватила инициативу госпожа Русанова.
— Мы из Жлобина, — сказал он, глядя исподлобья. Сделал шаг вперед, и толпа расступилась.
— Это же типичная глушь, господа! — не унималась Русанова. — Когда-то я проезжала это село… Расскажи нам, мальчик, как вы, дети и взрослые, веселитесь в своем Жлобине, как развлекаетесь?.. Есть у вас в доме игровая комната?
А он знал свой бревенчатый дом, в котором их было пятеро ребят, каждый день задававших один и тот же вопрос матери: «Мамочка Гильда, на обед мясо будет?», а когда приезжал с ярмарки отец, задававших один и тот же вопрос ему: «Батечка Петруша, у тебя хватило копеечки на леденцы?». Их любимой игрой было гадать, кто что получит с плеча старших. Они жадно прислушивались вечерами к беседам родителей: «Вот выплатим долги…», «Вот будет урожайный год…», «Вот Самоше перейдут твои чоботы, а Самошины — Шике, а Шикины — Мише, а вот тебе уж от кого перейдут — и ума не приложу…»
— Скажи нам, юный житель Жлобина, — Русанова точно декламировала, — хотел бы ты, чтобы в твоем местечке вырос театр и ты — ты сам мог быть в нем артистом? Хотел бы ты этого?..
Самоша озирался, но доктора в белом халате не было.
Елагина поняла, что мальчик думает о своем, осторожно вынула из его рук записку и улыбкой дала понять, что передаст ее по назначению. Он следил, как записку нес по залу официант, брови его прыгали, а над ухом звучал вкрадчивый голос:
— Ты выходишь на сцену, и твои земляки видят в тебе себя..
Он рванулся было за официантом, но опять его остановил резкий возглас Русановой:
— Господа, народ ценит фарс, вы почувствуете! — И, подводя мальчика к своей цели: — Смелее, юный житель Жлобина! Не иначе, как ты приехал с папочкой на ярмарку. Не иначе, как папочка заводил своего сынулю в балаган? Понравился тебе ярмарочный балаган, мальчик?
Чего это она про батечку Петрушу? Батечка тяжело занемог. Самоша — старший. Ему везти батечку в губернскую больницу. Тряская телега. Вьюга. Возчик бормочет, пугая мальчика: «Во метет! Мабуть, полтавчане господу в чем не угодили, а мабуть, он сам чарку лишнюю перехватил». Фельдшер тоже напугал: «Всех вас носит, а мест нет и не будет». Узнав, что Самоша в семье — пятый, послал мальчонку с запиской к главному доктору. Самоша плутал по ночным улицам, пока добрые люди не подвели его к розовому особняку с гипсовыми ангелочками над входом. Главный доктор здесь, а люди в цветастой одежке не понимают, что батечка Петруша корчится от боли на скамье у больничных ворот.
А голос обволакивает:
— Театр… Балаган… Ты хотел бы этого?..
— Чего вам надо, тетя? — вдруг выкрикнул мальчик. — Я баклажан не трогал… Я батечку Петрушу в больницу привез. Батечке назад не доехать!
Водворилось неловкое молчание. И вдруг с дальнего дивана раздался хохочущий бас:
— Ну и обложил вас жлобинский мужичок, господа! Взял, да и обложил! Благотворители… Балаган — баклажан… Примите и запейте. Перед употреблением… ха-ха… взбалтывать.
— Фи, вы напились, доктор Шануренко, — брезгливо сказала Елагина. — Не забывайте, что вы гость дамского общества.
Спектакль не получился. Она подала знак, и двое официантов взяли мальчика под руки, надеясь легко его выпроводить. Но он вдруг вырвался и, пересекая зал, подбежал к дивану, на котором полулежал Шануренко.
— Доктор, — закричал он. — Я вас всю ночь ищу, доктор!
— Что такое одна ночь, даже новогодняя, по сравнению с жизнью! — прервал его Шануренко; он пытался что-то разглядеть в мокрой записке, но так и не смог и, скомкав ее, отбросил в сторону. — Парадокс, а?
Русанова жарко зашептала графине, и та остановила официантов.
— Господа! — елейно воззвала Русанова. — Наш святой долг в эту новогоднюю ночь растопить сердца крестьянской семьи из Жлобина. — И, сняв со стола из стопки мелких тарелок верхнюю, протянула ее к гостям: — Расщедримся, господа!
Зазвенели полтинники, кто-то зашуршал ассигнацией. Русанова, нежно обняв за талию графиню, плавно двигалась с нею по залу, неся на вытянутой руке тарелку для пожертвований. Самоша, ничего не понимая, потянул доктора за рукав.
— Изыди, обольститель! — Шануренко еле ворочал языком. — Открой полтеатра на эти деньги. На больницу, ей-богу, не хватит.
Мальчик вдруг дернулся, быстрым шажком хотел пересечь зал, поскользнулся, упал. К нему подплыла Русанова, протягивая тарелку, он оттолкнул ее руку, и покатились по полу двугривенные и полтиннички…
— Тетя! — жалобно всхлипнул он. — Батечка там… на ветру…
— Мы поможем, — она почти пела, видя свое имя в заголовках завтрашних газет. — Мы привезем к тебе в Жлобино культуру…
— Да не доехать батечке назад в Жлобино! — вскрикнул Самоша, остро ненавидя в эту минуту и женщину в зеленом, и главного доктора, и всех этих усмехающихся, гогочущих..
Неожиданно из боковой двери заскользила выпущенная распорядителем стайка девочек в сером:
Мы — дети российских приютов…
Елагина гневным жестом их удалила. Момент был самый неподходящий, и кто-то из гостей откровенно захихикал. Самоша воспользовался замешательством толпящихся людей и выбежал из зала.
Отец по-прежнему лежал у больничных ворот, но над ним хлопотали женщина и девочка, которых Самоша прежде не видел.
— Меня зовут Анна Илларионовна, — сказала женщина. — Заночуете у меня, а там видно будет.
Девочка важно добавила:
— А меня зовут Лиза. Нашего папу сторожат жандармы. Мама говорит, это очень большой почет, когда твоего папу сторожат жандармы.
Через четверть часа к больнице подкатила вереница экипажей и с одного из них соскочила госпожа Русанова. Сторож услышал цоканье копыт лошадей, вышел из калитки.
— Фонд помощи? Ага. Жлобинцам? Ага. Ищите мальчишечку вон в той парадной. Однако не поручусь. Метет, проклятая!
— Разбойник за дверью захоронился, я видела… Беги за ним, а мы с Майкой из сада подкрадемся.
Разбойнику было не то семь, не то восемь лет, он уже перелезал с лестничной площадки через окно в дворовый сад, как вдруг увидел на дорожке девочку.
— Бегите, пацаны! — крикнул он кому-то на лестницу. — Сивка-Бурка нас выследила.
— И не пацаны, а разбойники. И не Сивка-Бурка, а Сильва, — важно поправила его девочка. — Ну что, проиграли, проиграли?
Ребята посовещались, потом попрыгали в сад. И, по ритуалу поднимая руки кверху, провозглашали:
— Клянусь навечно порвать с кровожадным разбойничьим атаманом и вступить в ряды красных казаков!
Кровожадный атаман сдался последним. Ему очень не хотелось порывать с самим собой.
— А в двадцать пятом номере, — заявила Сильва, — уже давно не играют в «казаки-разбойники». Я все разведала. Они играют в шанхайских кули и лордов. Лорды шлют на них миноносцы, а те здорово отбиваются. Чур, мы кули, а вы лорды…
Пленные разбойники и разжалованные красные казаки недружно загалдели. В событиях тысяча девятьсот двадцать седьмого года маленькие владельцы дворов по улице Красных Зорь довольно легко нашли для себя классовые позиции.
Наверно, они долго бы еще разбирались, кому кем быть, если бы к ребятам не подошел, как всегда важный, с метлой и при фартуке, дворник Аким Федотыч.
— Так что ваше собрание тринадцати дворов, — вежливо сказал он, — по вопросу, чего делать с британской лордой, прошу маленечко отложить. Поскольку к Каляевым уже полчаса звонит — и не может, понятно, войти — товарищ из, как говорят, радиоэфира. Вон она стоит, в белом платье.
Сильва тряхнула головой и вприпрыжку понеслась к своему подъезду. Молодая стройная женщина с короткой стрижкой протянула ей руку.
— Если ты и есть Сильвия, здравствуй, — приветливо сказала она. — Я корреспондент ленинградского радио Ирина Галич. Ирина Сергеевна, — поправилась она, сообразив, что девочке неудобно будет обращаться к ней просто по имени.
Сильва молчала, но глаза ее вспыхивали.
— Мы получили твое письмо, — продолжала Галич. — Что же тебе не нравится в наших передачах? — и подзадорила девочку: — Говори, не бойся.
Сильва очень серьезно пояснила:
— А я и не боюсь, — наклонила голову, посмотрела исподлобья. — Меня мама учит не бояться. Вы рассказов для нас мало наговариваете. Стихи ваши не для нас, а рассказов мало.
— Почему не для вас? — Галич даже растерялась. — А для кого же?
Сильва ковыряла ботинком землю, раскраснелась, наконец неохотно сказала:
— А я знаю — для кого? Вот у вас читали: «Сдай в лом кастрюлей медный ряд, и десять домн заговорят…» А чего они заговорят, если нам никто кастрюли не отдал? Папа сказал: «Ты эти стихи, Сивка, наизусть не учи. Они не для вас. Они для жуликов. Кто кастрюли медные ворует». А я уже заучила. Что теперь делать?
Галич что-то записала к себе в блокнот, наклонилась к девочке и крепко ее поцеловала.
— Умница! Обещаю, что плохих стихов будет меньше, а хороших рассказов — больше.
Дворовая игра шла к концу, восставшие кули побеждали. Сильва со своей подружкой Майей возвращалась домой вместе — они жили на одной лестнице.
— Тебя записали в школу на Красных Зорях? — спросила Майя.
— Ага.
— И меня тоже. У нас будет свой сад. Густой-прегустой.
— И улицу нам разрешат переходить через трамвай и автомобили, — обрадовалась Сильва.
Сальма Ивановна уже распахнула перед дочерью дверь.
— Вот зачем тебе школа!
Сильва вбежала в комнату, удивилась.
— А почему у нас на столе цветы? У кого рождение?
— У нас у обоих, — сказала мать. — Кончили с Иваном Михайловичем институт. Мы уже не студенты. Мы доктора, Сивка.
— Ура! — закричала девочка и запрыгала на одной ноге вокруг стола. — У нас теперь докторская семья. Я к вам приведу больных со всех дворов.
Иван Михайлович помахал в воздухе конвертами.
— Да, мало для тебя сегодня событий, Сивка. Получай еще два. Целых два письма от москвичей.
Девочка очень любила получать письма. «Здравствуй, Сильва! — читала она вслух, а губы то и дело расползались в улыбке, и потому веснушки на лице прыгали. — Я очень рад, что ты такая большая и октябренок. Очень хорошо, что ты стала до некоторой степени оратором… Загадка твоя до того проста, что я, не задумываясь, ответил: „Град“. Пришли мне еще одну загадку. Витя Восков».
— А второе от Женечки! — догадалась она. — Угадала?
— «Здравствуй, дорогая Сильвочка, — писала Женя. — Я очень рада, получив твое письмо. Учусь я в 4-й гр., а Витя в 6-й. Помнишь ли ты ослика, которого я тебе подарила? Крепко целую. Ж. Воскова. Не балуйся».
— А я и не балуюсь, — вздохнула Сильва. — Я готовлюсь к школе.
Сальма Ивановна почему-то тоже вздохнула и вышла во вторую комнату.
Сильва не засыпала, пока Иван Михайлович не подсаживался к ней на краешек кровати с томиком стихов в руке. В тот год его увлечением стал Роберт Бернс. Девочка уже знала, что есть такой край — Шотландия и что в ней жил прекрасный поэт-сказочник.
— Папа, а это не там, где живут лорды? — задумчиво спросила она.
Он добродушно покачал головой.
— Почему только лорды? Там живут смелые и честные люди, и руки у них натружены. Роберт Бернс был из их числа.
Читал он мягко, напевно:
За тех, кто далеко, мы пьем,
За тех, кого нет за столом.
За славного Тэмми,
Любимого всеми,
Что нынче живет под замком.[1]
Сильва вдруг спросила:
— Тэмми под замок спрятали лорды? Те, что миноносцы шлют? Они противные…
Заворочалась, натянула одеяло ближе к носу.
— Я завтра проснусь рано-рано и придумаю вам с мамой подарок. Вы уже теперь больше не будете учиться? Да? Вот смешно… Вы кончили учиться, а я только-только начну.
Владелец мельницы был коротышкой, а Гильда Воскова — сухопарой, тощей, очень высокой. Самошу забавляло, что мельник должен поминутно отбегать в сторону, чтобы увидеть, как мама Гильда укладывает зачиненный мешок на полку, и не сбиться со счета.
— Шестьдесят два, — сказала женщина, уложив последний мешок.
Мельник хмыкнул, достал из кармана ассигнацию.
— Да что вы, Фрол Саввич! — Гильда не взяла деньги. — Чтоб мне икалось, если я не три ночи их штопала. А вы — рубль. Это и по две копейки за мешковину не выходит. Побойтесь бога.
— Боги, госпожа Воскова, — хохотнул коротышка, — тоже живут на наши доходы.
Женщина, разволновавшись, сорвала с головы платок, черные волосы, в которых уже проступало серебро, разметались по плечам.
— Не по уговору, Фрол Саввич… Вы же знаете, я пятерых тащу.
— А вы бы еще дюжину привезли из Жлобина. У нас жлобы ноне за графьями тянутся, а я в ответе должен быть?
Самоша не понял, что хотел сказать мельник, но понял, что мать его обидели. Он бросился к полке, сдернул стопу мешков на пол:
— Мамо, я их назад домой стащу.
Мать благодарно посмотрела на сына.
— Иди, Самоша. И так на урок опоздал… Не детское это дело — пятачки считать.
Но он не трогался с места.
— Ладно, — буркнул мельник. — Получишь по четыре копейки. Только наперед приходи без Самошки.
Мальчик снял картуз, насмешливо поклонился и быстро выскочил из полутемного сарая.
Вот уже три года, как они без отца. Петр Восков, привезенный Самошей в Полтаву, протянул недолго. Мать приехала со всеми детьми на похороны, да здесь и осталась. Дом ушел за долги, а в Полтаве было легче подработать.
Восковы снимали две комнатенки за рынком. Гильда днем нагревала во дворе большой котел, набирала в состоятельных семьях белье для стирки, по ночам штопала мешки. Самоша уводил ребятню на Ворсклу, чтоб не мешали матери, и здесь они строили из песка крепости и мосты. Он пристрастился к дереву, научился мастерить табуреты и полочки и как-то с гордостью принес матери первый заработанный полтинник.
Гильда полтинник взяла, куда-то убежала и вскоре вернулась с новой синей рубашкой.
— Завтра начнешь ходить к учителю, Самоша, и чтоб мои глаза тебя ни на Ворскле, ни во дворе не видели!
Он вспыхнул от радости.
— А где деньги возьмем, мамо?
Он слышал от соседей, что за учение платят.
— Обегала и православные, и греческие школы. Не по карману нам. Один только господин Рубинов — пошли ему бог здоровья — сказал, что в «Талмуд-торэ» освобождается бесплатное место, и он тебя возьмет.
Этой школы, а главное — учителя Рубинова, боялась вся полтавская ребятня. Говорили, что Рубинов крут на руку.
Самоша хорошо запомнил их первую встречу. Рубинов спросил, знает ли новичок буквы, и, не дождавшись ответа, положил перед ним табличку с крупно выведенными заповедями, велел к концу урока выучить наизусть. Три фразы Самоша выговорил, на четвертой примолк.
— «Если ты много сделал, — подсказал Рубинов, — то тебе награда будет большая, ибо хозяин, на которого ты работаешь, добросовестный в платеже».
— Учитель, — жалобно сказал Самоша, — что вы, хозяев не знаете. Жулики они все! И мельник жулик, и…
Он не успел договорить. Рубинов, ступая, как кошка, мягко подошел к новичку, схватил его за курчавую прядь и трижды стукнул лбом о парту.
— За недоверие к господу, — приговаривал он, — за напрасные муки бедной мамаши твоей, за неуважение к учителю твоему. Итак: «Если ты много сделал…»
— Учитель, — сказал Самоша. — Батечка Петруша не велел мне болтать, чему сам не веришь.
Сказал — и чуть не остался без уха.
Потом они притерпелись друг к другу. У Самоши была превосходная память, и он за урок выучивал то, что другим удавалось за два. Рубинов даже назвал как-то Воскова первым учеником по способностям и упрямству. Правда, он не скупился на затрещины, когда находил под толстой молитвенной книгой в кожаном переплете сказки про Соловья-разбойника или Хитрого Лиса.
Благодетели школы изредка приглашали питомцев за город. Ни разу не видел Рубинов на этих воскресных прогулках Воскова.
— Так что же ты делал вчера? — спрашивал он в понедельник мальчика.
— А я читал заповеди, — невинно отвечал Самоша.
— Благодетели хотят, — грохотал Рубинов, — чтобы мальчик подышал свежим воздухом и полюбовался нашей украинской природой. Марш за печь, стой там все уроки и любуйся природой оттуда! Воистину сказано, если тебя зовут ослом, ступай и возложи на себя седло.
Вызванная в школу, Самошина мать сказала:
— Вы не будьте сердиты, господин учитель, на моего сына. Он очень добрый мальчик. Он помогает мне по хозяйству, и если нужно что-то сделать для соседей, он тоже это делает с дорогой душой. Но за город с вами он не мог поехать — у него изодрались ботинки, а когда я дала ему деньги на новые, он пошел и купил их, но не себе, а, имейте в виду, для Мишки. Потому что Мишка пойдет первый раз в школу. Но если нужно, чтобы Самоша поехал со всеми, то я попрошу, и он поедет в драных ботинках. Как скажете, господин учитель.
Рубинов развел руками и ничего тогда не сказал.
Самоша всегда объяснял учителю, когда являлся к концу первого, а иногда и второго урока:
— Таскал мешки на мельницу.
— Мать белье относила, а сестренка ногу порезала.
А однажды не объяснил. Не помогли ни подзатыльники, ни удары лбом о парту, ни бешеный рев учителя. И второй раз промолчал. Это случилось, когда попечитель привел с собой в их класс богатого купчину, который обещал пожертвовать школе двадцать пять целковых.
— Не уважаете-с наставника своего, — назидательно произнес купец. — Это в юные годы. А дальше что станется? Смута и беззаконие сплошное. Выдрать надо бы и выгнать! Позвольте помочь на правах — хе-хе! — доброхотного благодетеля.
Самоша стоял в дверях, растерянно улыбался. Но когда купец снял с себя пояс, мальчик мотнул головой, буро покраснел.
— Боитесь? — ласково спросил купец, встав со стула и направляясь к Самоше.
Самоша вдруг извлек из кармана длинное сверкающее лезвие струганка.
— Благодетель! — громко, на весь класс сказал он. — Я только с виду послушный, а ребята за Ворсклой меня Соловей-разбойник прозвали. Нехай овцой заблею, если вру!
Под смешки учеников купец выскочил из класса.
Рубинов бегал между скамьями, щедро раздавая щипки и пощечины. После уроков он оставил Воскова.
— Мы могли на двадцать пять целковых весь месяц давать вам горячие завтраки, — тоскливо сказал он. — Тебе уже десять лет, и ты должен кое-что понимать. Где ты пропадаешь?
— Учитель, простите меня, — сказал Самоша. — Я бы все от вас стерпел. А от благодетеля не могу.
— Не можешь? — закричал Рубинов. — Сначала деньги научись зарабатывать, Соловей-разбойник!
Самоша наконец решился.
— Учитель, я уже год, как работаю. Хожу по домам, кому стол сбиваю, кому — стул. Нас пятеро у мамы Гильды. — Он помолчал. — А осенью в ремесленную школу обещали взять. По столярной части.
Рубинов с удивлением смотрел на мальчика.
— Жаль, ты способен к учению.
— Книги не брошу! — У Самоши даже голос дрогнул.
— Да, это я знаю, — Рубинов вздохнул. — Но тебе еще совсем мало годков…
— Нас пятеро, — тихо повторил мальчик.
Рубинов прошелся по классу, — наверное, вспомнил что-то веселое, морщины на его лице собрались в смешке.
— А как насчет заповеди про хозяина? Повторишь?
— Учитель, можно, я другую заповедь вам прочту?
— У нас заповедь одна: церковь людям не нужна!
Эти строчки придумал Мишка Хант. Ему пришло в голову пустить по школе, потом по ближним домам вопросник: «Кто за то, чтобы закрыть церквушки на углу Большой Пушкарской и Кронверкской и по улице Воскова?»
Вообще в четвертом «а» идеи плодились, как грибы после дождичка. Классная воспитательница и радовалась, и пугалась. Всех взбудоражила Майя Ратченко, предложив объявить площадь Льва Толстого, к которой был обращен фасад их школы, площадью Пионерских Игр, а машины и трамваи пустить по подземному каналу и самим его прорыть. Их не поддержали, и тогда Володя Стогов выдвинул новый проект: устраивать вечера и на них разыгрывать сцены взятия Зимнего дворца или Перекопа, только с всамделишными дымовыми шашками. Завуча больше всего напугали шашки. В том же тридцатом году им помешала церковь.
— Пионеры мы или нет? — взывала Майка. — Зачем нам терпеть под носом у школы церковь? Мы лучше там свой клуб устроим.
— Ленсовет будет за нас, — веско заявил Миша Хант, — если больше половины жителей будет за нас. Улица имени славного революционера Воскова тоже проживет без церкви. Решайте, ребята!
Почти все высказались «за».
— А ты, Сильва, — спросил Миша у девочки, которая тихо сидела за партой, думая, кажется, о чем-то своем. — Ты «за» или «против»? Ты чего молчишь? Тебя это больше касается. Раз ты случайно по фамилии тоже Воскова…
Сильва отозвалась не сразу:
— Когда я шла против отряда? — Помолчала. — Конечно, церковь нам не нужна. Ни на какой улице!
— Ура! — деловито подвел итог Мишка. — Все «за». Можно писать в Ленсовет.
— Надо попросить динамит! — загорелся Володя.
— Ты это брось, — даже находчивый Мишка оторопел. — Мы пионеры, а не бандиты какие…
Они держались одной компанией — Сильва, Майя, Миша Хант и еще Алла Гринева, вечно обучавшая класс «модным» песенкам. Как-то в Алкином дневнике появилась такая запись: «Учила на перемене подруг совсем недетской песне „У самовара я и моя Маша“. Обращаю внимание родителей». В группе был переполох. Мишка предложил исправить «у самовара» на «у самоката».
— Меняем всего две буквы — и песня получается совсем детская, — утверждал он.
Сильва возразила:
— Раз попались — выкручиваться нечего. Врут только трусы и жулики.
Ее прямолинейность в классе знали. Если приходила с невыученным уроком, что бывало редко, тянула руку и объявляла сразу, не дожидаясь, пока спросят. Мишку это злило, и он не то всерьез, не то в шутку предложил отказываться по очереди. Сильва его «подколола»:
— Если все врать начнут, и я по очереди должна?
Она участвовала во всех Мишкиных и Алкиных затеях, но дружбу понимала по-своему.
Постоянным ее увлечением был спорт. В семье после кукол и кубиков традиционными подарками девочке стали коньки и лыжи. В пятом и шестом она пристрастилась к волейболу. Долго просиживала в спортивном зале, наблюдая за игрой школьных команд, пока учитель по физкультуре, который почему-то звал ее шутливо Васькой, не предложил:
— А ну, Васек, стань на минутку к сетке, замени Морковкина.
Через полгода она вошла в сборную школы.
Позади уже много ответственных встреч: с соседними школами, сборной роно, командой трудрезервов. Играла с азартом, брала «невозможные» мячи и жутко краснела, если ей аплодировали. Одного она избегала — мешать партнеру, перехватывать летящий на него мяч. И когда команда обсуждала Морковкина, который в решающем матче со сборной района метался у сетки, забывая о «пасах» и товарищах, Сильва откровенно сказала:
— Работать с мячом ты можешь, с друзьями — нет. Тебе нужно играть с дошколятами в «стеночку», там каждый за себя отвечает.
Отряд их прозвали «дюжина ребусов». Никто не знал, чем они удивят школу наутро. Сильву избрали физоргом, и все знаменитые спортсмены тридцать первого года смотрели на учеников с классных стен. Мишка Хант по ночам монтировал стенновки, составлял замысловатые графики успеваемости, которые никто не понимал, и сочинял на всех эпиграммы. Майя считалась у них пламенным оратором, Алла — худруком классных вечеров, Володя Стогов — консультантом военных игр, а серьезный, старательный Юра Будыко принес в класс две пары шахматных часов и страшно огорчился, что ему не зачли на уроке физкультуры дебют Нимцовича вместо перекладины.
Их общим кумиром стали книги.
Классный руководитель Варвара Ивановна Бахирева, сама преподававшая литературу в старших классах, с трудом сохраняла невозмутимость под градом вопросов, которые сыпались на нее во время воспитательского часа.
— Это правда, — интересовалась Алла, — что Пушкина застрелил на дуэли сам царь?
— Как вы думаете, Варвара Ивановна, — глубокомысленно вопрошала Мура Шакеева, которая внешним видом смахивала на мальчишку, — имеет право пионерка полюбить французского дворянина д’Артаньяна или не имеет?
И, вместо того чтобы отчитывать их за то, что берутся за книги не по возрасту, учительница обсуждала с ними проблемы французского дворянства и первой детской любви.
Сделав уроки, Сильва забиралась с ногами на диван и едва умещалась между стопками нанесенных книг. Мать как-то застала ее за книгой плачущей. К ужину она вдруг выбегала со словами героя Сервантеса:
— «У страха глаза велики — лев может показаться тебе даже больше половины Земли!» Я бы хотела быть такой же смелой, как Дон Кихот Ламанчский.
— И такой, же фантазеркой? — слегка охлаждала ее Сальма Ивановна.
— Мама, ты сама говорила, что без фантазии не было бы революции. Говорила?
— Это я не говорила, — улыбалась Сальма Ивановна. — Это говорили другие люди. Но, в общем, верно.
Восхищенная краснозвездным гайдаровским всадником, который спас Димку от побоев дезертира, она подкараулила до уроков Аллу и торжественно вручила ей справку, наподобие той, что красноармейцы выдали Жигану: «Есть она, Алка, не шантрапа и не шарлыган, а элемент, на факте доказавший свою революционность, а потому оказывать ей, Алке, содействие в пении советских песен по всем станциям, поездам и эшелонам».
— Да не буду я ходить с песнями по станциям, — перепугалась Алка, — ты что, заболела?
— Может, и будешь, — смеялась Сильва. — Придет время — и будешь. А пока учи революционные песни вместо своего «самовара» и держись за мою справку.
В отряде появилась вожатая Леля Пигарева. Была она маленького роста, очень энергично говорила и сразу успокоила ребят, заявив, что с ее приходом пионерская жизнь у них забьет ключом. В очередной стенновке Миша Хант разразился двустишьем: «Мы все думаем о чем? Как бы нам забить ключом!». Вожатая ничем не высказала неудовольствия, только спросила Мишу: «Почему вы в стенгазете не даете бой двоечникам?» — «А у нас нет двоечников», — удивился Миша.
«Нет, но могут появиться», — веско разъяснила Леля.
Подобрав на полу «гайдаровскую» справку, выяснила у Аллы, кто писал. Отозвала Сильву на перемене в сторонку, мягко сказала:
— Надо уважать свой родной язык, Воскова. — Показала бумажку. — Шантрапа, шарлыган… И это — о своем товарище?
— Это шутка, — Сильва удивилась. — Я использовала текст Аркадия Гайдара.
Не удержалась, съязвила:
— Вы его проходили?
Леля стала бурой.
— Я учусь в пединституте. И учти на будущее — цитаты берут в кавычки.
Леля и предложила на отрядном вечере разыграть в лицах новую сказку поэта Маршака «Багаж». Переглянулись: что они — октябрята? Но… Стали готовиться. Правда, втайне. Верховодила, конечно, Алка. На спектакль пришли некоторые учителя и завуч. Вначале со сцены звучало знакомое: «Дама сдавала в багаж диван, чемодан, саквояж, картину, корзину, картонку и маленькую…»
Тут-то хор голосов и выкликнул: «Кни-жон-ку!».
А потом они начали рассказывать, как даме вместо маленькой книжечки стали выдавать большие, и в них жили, страдали и боролись их любимые герои, которых дама очень боялась… Неделю над этими стихами бился Мишка Хант и бригада его стенгазетчиков:
Индеец Джо скрипнул ногой,
А барыня подняла вой:
— Разбойники! Воры! Уроды!
Том Сойер — не той породы.
И Гек, его друг, мне не друг,
Возьмите себе этих двух…
Я с детства играла в фанты,
А вы — в капитана Гранта???
Вожатая демонстративно вышла из зала. Наутро она попросила Бахиреву наказать заводил.
— Да ведь они выступали всем классом, — удивилась учительница.
Леля снисходительно улыбнулась.
— Вас плохо информируют, Варвара Ивановна. В классе нашелся правильный пионер. Тараньев Эдик. Он помог мне.
— А в чем, собственно, ребята виноваты? — раздумчиво спросила Бахирева. — Ну, выросли наши дети чуть быстрее, чем мы расписали по программе. Зато они очень тонко подхватили идею Маршака, разоблачили маршаковскую барыню на примере своих любимых героев. И они доказали нам, что герои их умны, бесстрашны и революционно настроены.
— Это индеец Джо и Том Сойер — революционно настроены? — съехидничала вожатая. — А одна девица из выступавших сочиняет рискованные справки от имени товарища Гайдара… Нет, такие для подвига не подойдут.
— Вы еще очень молоды, Леля, — Бахирева даже растерялась. — Как вы можете делать такие скороспелые выводы?
Она заглянула в застывшие глаза вожатой и замолчала.
Пигарева не забыла автора «рискованных» справок. Случай представился скоро.
Рядом со школой, на углу улиц Красных Зорь и Большой Пушкарской, стоял деревянный кондитерский киоск. После контрольных Сильвин класс баловался соевыми батончиками. Вот уже два года здесь торговал очень разговорчивый старичок, знавший многих из них по именам.
И вдруг — они как раз спустились в гардеробную — кто-то крикнул:
— Ребята! Леденцы загорелись!
Бегать Сильва умела. Когда школьники оказались у киоска, Сильва уже выхватывала из пламени коробки и швыряла их в снег. Ребятам удалось спасти почти весь упакованный товар. Кто-то накинул на Сильву пальто, со смехом начали очищать друг друга от сажи. Растерянный старичок поминутно пожимал руки ребятам. Потом приехали пожарные, составили акт.
Они вернулись в вестибюль и вдруг увидели в углу Эдика Тараньева — он подавал таинственные знаки.
— Ты что это, Тарань! — возмущенно крикнул Мишка, заметив у ног Эдика коробку с тянучками.
Сильва схватила коробку, Эдик резко оттолкнул девочку, и никто не успел этого предупредить, как она дала ему затрещину, а затем и вторую. Жестко сказала:
— Сразу отнеси старику, иначе я милиции сообщу.
Ее трясло — от холода, пережитого волнения.
Они шли домой, когда их нагнала вожатая:
— За что ты, Воскова, избила Тараньева?
Сильва молчала, и все молчали.
— А, не хочешь? — вожатая тяжело задышала. — Тогда я скажу, за что… Ты узнала, что мальчик рассказал мне правду о вашем сговоре? Что он назвал мне бузотеров? Тебе не понравилось, что я поймала тебя на плохих словах? Ты хочешь оттолкнуть от меня ребят? Не выйдет. Я поставлю о тебе вопрос ребром.
Она не успела. В этот вечер у Сильвы температура подскочила до тридцати девяти. Наутро ее отвезли в больницу: врачи опасались крупозного воспаления легких. Потом оказалось, что у нее просто скарлатина.
Ребята ей написали в больницу письмо: «Пожарники прислали нам всем благодарность, директор приказ в школе вывесил. Твоя фамилия первой стоит. Быстрее вылечивайся, Сивка. На выписку придем всем классом».
Она ответила: «Только без Тарани».
Слова полковника отдавались в ушах набатом: «Ну-с, я решил сдержать данное вам слово. В шесть часов поутру „Семена Петровича“ расстреляют. Светлое царство социализма, голубчик, вам уже не увидеть».
В шесть… расстреляют… не увидеть…
Лжет полковник, чего-то ждет от него или и впрямь решил с ним разделаться?
Как он стал «Семеном Петровичем»? Казалось, еще вчера он был Самошей, и была Полтава, и визжащие братаны.
Он попытался распрямиться, но мешал низко нависший потолок камеры. Он невольно вспомнил, как совсем недавно, согнувшись, чтобы не удариться лбом о притолоку, входил в сенцы родного дома. Час был поздний, он старался не скрипнуть дверью. Подошел к поблескивавшему в углу сеней ведерку, зачерпнул ковшик студеной воды, выпил и даже причмокнул от удовольствия.
Свет разлился по сеням, от неожиданности юноша выронил ковш. В дверях, ведущих в горницу, стояла мать, а за ней он увидел своего дядьку Ефима.
Из отцовской родни он больше всего любил своего неудачливого дядьку. Сколько профессий ни сменил Ефим! У него были ладные руки, все умеющие делать, — он и столярничал, и слесарил, и даже из глины лепил. Но какие-то люди всегда вовлекали его в невероятно невыгодные сделки, из которых он выходил по уши в долгах. Ефим не унывал. Отец рассказывал, что брат в молодости три года колесил по южным губерниям России с бродячим цирком.
Гильда полила сыну на руки, бросила ему жесткое полотенце, придвинула тарелку, на которой громоздились крупные, с синим отливом баклажаны.
— Расскажи дяде, — устало сказала она, — где есть такие дома, чтобы люди терпели по ночам визг твоего рубанка. И откуда берутся такие нахалы, что отрывают кормильца от семьи!
Он сделал вид, что его сейчас ничто, кроме баклажанов, не интересует. Да и что он мог им рассказать?
Как бегал по городу в поисках заказов и ругался с владельцами лавок из-за того, что они вечно пытались его надуть? Как ночью, при дрожавшем язычке свечи, зачитывался книгами о людях, которые искали дороги к счастью?
Иногда, если удавалось сдать заказ засветло, он заходил в Зал народных чтений послушать лекторов или чтецов. Но чаще всего со сцены звучали какие-то святочные рассказы. В этих рассказах к добрым и кротким детям обязательно под Новый год являлись Дед Мороз с ворохом подарков или благородный доктор с лекарствами для чахоточных от еще более благородной графини…
— Где вы выкапываете всю эту шелуху? — прервал он однажды чтеца.
И не ожидал, что сидевшая позади него группа веселых молодых людей бурно зааплодирует.
Потом один из этих людей сменил оконфуженного лектора и заговорил совсем о другом. О том, как повсюду народ водят за нос. Как отвлекают его от насущных житейских вопросов. Как хитро действуют «отцы города», завлекая рабочих в винные лавки и втихую снижая расценки, поощряя погромы и бросая в тюрьмы бастующих.
В дверях появился околоточный и молодые люди разошлись. Но Воскову оставили адресок. На другой же день он пришел к ним. Первое поручение было пустяковым: наклеить листовку на двери любого крупного магазина. Он два часа ходил по улице, присматриваясь и примеряясь. Боялся? Нет, просто ему все время казалось, что старичок с низко нахлобученной ермолкой, которого он давно приметил, подглядывает за ним. Куда бы он ни поворачивал, он встречал этого старичка. А пришлепнув листок у входа в шляпный магазин «Модный свет», вдруг явственно увидел, что старик манит его пальцем.
— Молодой человек, — гаркнул старик на всю улицу, — я давно вас высмотрел. Мне для примерочной нужен красивый манекенщик… Куда же вы?..
Его друзья очень смеялись, узнав, как он выполнял свое первое поручение и как сбежал от старика проходным двором.
Новая работа увлекала. Заказы, споры с лавочниками, даже выговоры матери за поздние приходы отошли куда-то назад. Единственно, чего он никогда не забывал, — отложить грошик на леденцы для младших сестренок и братишек. Он хорошо помнил, как сам ждал приездов с ярмарки отца.
«…Ах, мамо, что мне ответить вам?»
— И дому пользы нет, — жаловалась Гильда Ефиму, — и здоровье не бережет, и сам на подозрении. Вчера пристав приходил: «Присмотрите, госпожа Воскова, за сыном, он завел себе плохую компанию». Что ты себе думаешь, я тебя спрашиваю. Может быть, ты уже и не Восков, а прямо Галилей? Или ты уже прямо Софья Перовская? Видела я твои книжечки, от матери не спрячешь…
Ефим долго смеялся, потом посуровел.
— Довольно, невестушка! Дело ясное. Навостри внимание, Самоша! Это были любимые слова нашего владельца цирка, когда нужно было сматывать удочки. Тебе уже пятнадцать лет, вымахал… Соображай, значит. Пока полиция не заявлялась, мог шалить по-всякому. Теперь — не выйдет. Себя подведешь и малолеток. — Вдруг опять залился смехом: — Эх… Были среди Восковых и деловые люди, и ремесленные, даже один циркач затесался. Но чтоб власть дразнить… Вот что, племянничек, завтра же поедешь к моему дружку в Кременчуг — он тебя определит к делу. Собирай его, мать.
Самоша встал из-за стола.
— Не надо, дядя Ефим. Сам определюсь. В Кременчуге мне делать нечего.
Новые его друзья предложение дядьки расценили иначе.
— Восков, почему бы тебе не двинуть туда? Кременчужане давно у нас просят листовки. Да и от полиции здешней пора тебе схорониться.
Гильда, услышав, что сын согласен уехать, всплакнула. — Ругала я тебя, а второго такого помощника нет.
— Я и оттуда буду вам помогать, мамо.
Сняла с полки дорожную корзину, с которой отец всегда на ярмарку ездил; две смены белья положила, рубашечку на выход, куртку отцовскую, сверху — сырники на дорогу.
Провожали его мать, дядька и два брата — девчонок не взяли. Самоша в городе поотстал от своих, велел его у вагона ждать.
— С учителем только попрощаюсь! — объяснил он.
Пришел он скоро, запыхавшийся, корзину быстро занес в вагон, поставил на полку, вышел к своим, расцеловался. Ефим отвел его в сторону.
— Ты, племяша, не осуждай… Сам я пробродяжничал житуху, пусть уж у тебя покой будет.
Он сказал с вызовом:
— Кто же в пятнадцать лет покоя ищет, дядя?
Дорога прошла незаметно. У него была с собой «Капитанская дочка», и он глотал страницу за страницей, пока не раздался зычный басок проводника:
— Станция Кременчуг. Прошу приготовиться, господа и прочие!
Встал, перехватил чересчур внимательный взгляд соседа, пробормотал: «Духотища!» Опустил оконную раму. Дотянулся до корзинки, спустил ее на пол. Не увидел, а почувствовал, что сосед ерзает. Дождался, пока показалась будка стрелочника и, как было условлено на случай слежки, быстрым сильным движением выбросил корзину за окно.
В ту же секунду филер[2] ткнул Воскова кулаком в лицо и пронзительно засвистел.
— Ах, господин шпик, — ласково сказал Самоша. — Ведь я уже потерял из-за вас отцовскую корзину. Неужели вам этого мало?
Он ударил его так, что филер покатился по проходу, и бросился к выходу, но мимо уже плыл перрон, на площадке стояли полицейские.
Самошу везли в пролетке. А город был зеленый, манящий..
Его сразу взяли на допрос. В углу сидел филер. Жандармский ротмистр был учтив, деловит:
— От кого ехали? Не отвечаете? К кому ехали? Не помните? Что везли? Не скажете? Где право на жительство?
Восков наконец ответил:
— У матери осталось. Мне еще шестнадцати нет.
Жандарм взглянул с любопытством:
— Как же это вы, Восков… Совершеннолетним себя не считаете, а уже в политику пустились?
Ответил, как учили:
— Наврал вам все этот, что в углу. Я на работу сюда приехал устраиваться. По рекомендации дядюшки.
Ротмистр улыбнулся, достал из стола рубашку — Самоша узнал свою, — расправил рукав, что-то нащупал в нем, вытащил забившуюся половинку листовки.
— Плохо вас учат конспирации, Восков, — сказал с жалостью. — Почитаем вместе. Гм… «Толстосумы и их божество Романов натравливают вас, братья, друг на друга…» Да-с, корзиночку вашу-с подобрали товарищи, а вот рубашечка выпала… Не будем продолжать эту комедию, господин Восков. Вы молоды и будете иметь еще много радостей. Дайте мне адрес людей, к которым вас направили, и вы свободны. Слово офицера!
Восков молчал, и ротмистр подошел поближе.
— Так как же, господин Восков? Рубашечку опознаете?
— Нет, — сказал Восков. — Этот, что в углу, вас дурачит.
Лицо ротмистра вдруг перекосилось, он вдохнул в себя воздух и наотмашь ударил юношу. Филер добавил сзади.
С четверть часа продолжалось избиение. Ротмистр делал секундный перерыв только для того, чтобы повторить: «Адрес, Восков, адрес!».
Боли Самоша уже не чувствовал. Тело казалось ватным и не отвечало на удары.
Очнулся он в камере, на холодных плитах. Били его еще несколько раз, потом ротмистра куда-то отозвали, а Самошу передали в полицию. Улики были против него слабые, и кременчугский полицмейстер выслал юношу под надзор своих полтавских коллег: полтавские его проглядели — пусть с ним возятся и впредь.
Мать встретила его появление подавленной, молчаливой улыбкой, дядька хохотнул:
— Кабы знала кума, во что угодит, из дому бы и носа не показала. А ты… За ум возьмешься? Играть в политику не надоело?
— Играть надоело, — серьезно сказал он.
Группа, в которой он работал, поднимала голос лишь в случаях, когда власти разжигали национальную рознь. Им казалось, что своими листовками они уберегут украинцев от обидных кличек, евреев — от хулиганских налетов, кочевников-цыган — от преследования полицией… «Лихо пишете, мелко плаваете, — посмеялся один из его соседей по камере. — Как же, усовестите вы живодеров Романовых и всю российскую жандармерию!.. На том и держатся!»
Гильда допытывалась у Ефима:
— Что думает мальчик? Отвяжется от той шайки?
Ефим почесал за ухом.
— От одних отвяжется… Глядеть надо, чтоб к другим не пристал.
В механической мастерской Самоша давно присматривался к литейщику с лицом, усеянным оспенными вмятинами. Когда он говорил, в его зеленых глазах, казалось, бушевало пламя печи. Болотов выслушал парня, усмехнулся.
— Значит, поглубже копнуть хочешь? А мы тебя ждали. Грамотные люди нам позарез нужны. Постучись к своей старой знакомой — Анне Илларионовне. Назовешься Семеном Петровичем. Потом я тебя разыщу.
Анна Илларионовна и ее дочь Лиза обрадовались приходу Самоши, стали расспрашивать, где был, почему не показывался. Он пригнул голову: ее пересекали два больших шрама.
— Неученый был, — засмеялся он. — Пришел к вам за наукой, Анна Илларионовна.
Она нахмурилась, выслала Лизу из комнаты.
— Что болтаешь, Самоша? Какая наука?
— Я от Болотова, — пояснил он.
Женщина упрямо молчала, и тогда он спохватился:
— Простите, Анна Илларионовна. Забыл представиться. Семен Петрович.
Она покачала головой.
— Самоша Восков стал Семеном Петровичем. Удивительно… — И вдруг прыснула. — А помнишь, как Семен Петрович ворвался в благотворительное общество?
Он ушел от них с номером «Искры». Опять начались чтения при свечке. Мать однажды проснулась, спросила:
— Соседка тебя с Лизанькой приметила. Женихаешься или сызнова полиции глаза колешь? Смотри, как бы передачи мне таскать в тюрьму не пришлось.
Ответил как мог ласковее:
— Мамо Гильда, царь не хочет думать ни о вас, ни о ваших детях. Бог тоже не хочет. Кто же тогда будет думать о нас, если не вы и не я?
Передача понадобилась через месяц. Воскова схватили на кирпичном заводе, у бастующих рабочих.
— Что вы там делали? — допрашивал его полицмейстер.
— Ваше благородие, — возмущался Восков, — мог я приятеля навестить или не мог?
— Слушайте, Семен Восков, — сказал полицмейстер, — я вас заморю голодом в одиночной камере, пока вы мне не назовете своих коллег по социал-демократическому кружку.
Его снова били, бросали в карцер, передачи от матери и дядьки не принимали. Ефим записался на прием к губернатору, объяснял невнятно, пытался вызвать у нею жалость.
— Восков? — спросил губернатор. — Шестнадцать лет? Милейший, да в эти годы миски похлебки в день более чем предостаточно…
— Ваше превосходительство, — вдруг вспыхнул Ефим, — я когда-то в бродячем цирке работал. У нас укротитель одной миской похлебки восемь собачек откармливал. Только они все передохли.
У губернатора побагровела шея. Он встал.
— Господин Восков, если у нас передохнут все социал-демократы, Россия только выиграет.
— Вот и наш цирк тогда выиграл, — весело сказал Ефим. — Распался, как карточная колода. Здравия желаю, вашество…
Передач Семену не разрешили, но суд его выпустил: у полиции опять не хватило улик. На воле его долго не оставляли. Наконец по приказу Болотова Семен выехал в Ялту. Ему предстояло работать в нагорных кварталах, усеянных мелкими мастерскими и лавчонками. Он предвидел, что поднимать на борьбу ремесленников, дорожащих своими маленькими профессиональными секретами, будет куда труднее, чем полтавских кожевников или кременчугских табачников. Но он сам был мастеровым и понимал этих людей.
Две недели он готовил первое подпольное собрание. В полутемном сарае, который примыкал к эстрадной раковине, они спорили полночи. Семен потом признавался товарищам, что когда слово взял старый часовщик, он уж было решил, что все рухнуло.
— Что толку в вашем движении, например, лично для меня? — спросил часовщик. — Моя мастерская на видном месте, у меня полно заказов, до конца жизни без булки с маслом не останусь.
Вошло тревожное молчание.
— У меня тоже руки не дуры, — сказал Семен, — и говорят, что столяров таких в Полтаве не избыток. Но у меня четверо полуголодных сестер и братьев. Что будет с ними? Что будет с тысячами других детей? А хотите знать! — вдруг горько выкрикнул он. — Полицмейстер получил крупную взятку от трех компаний — галантерейной, портновской и часовой, и многих из вас через неделю-другую лишат аренды лавок под предлогом защиты монархии от бунтовщиков. Тогда вы вспомните, как держались за бублик с маслом.
Кто-то ахнул, люди зашептались.
— Завтра мы вам ответим, Семен Петрович, — кротко резюмировал мнения старый часовщик. — Лично я склоняюсь к тому, чтобы пойти с вами, но другие хотят подумать.
Когда басовито загудели пароходы, возвещая, что Ялта присоединяется к восставшему «Потемкину», на дверях мастерских и лавок уже были навешаны замки. Восков чувствовал себя приподнято, но его предупредили, что он выслежен и должен срочно покинуть город. Теперь его ждала Одесса.
Доехал без «хвостов». Когда сошел по трапу на берег, Одесса только просыпалась.
Высмотрев широкую скамью на Французском бульваре, укрытую с трех сторон листвой акаций, Восков с наслаждением уселся. Мимо него прошел раз и другой пожилой мужчина в широкополой соломке и вдруг занял место на противоположном конце скамьи.
— Если кому-нибудь очень хочется смеяться, — затейливо начал разговор прохожий, как видно страдающий бессонницей, — пусть он прочитает вчерашнюю речь нашего губернатора. Ха! Этот хитрец хочет взять одесситов на цугундер… Такие номера сейчас не проходят, господин негоциант.
Что ж, придется уходить.
Вежливо приподнял шляпу, снял со скамьи элегантный чемоданчик, плотно ступая, зашагал по бульвару. Потом свернул к Карантинной балке, выскочил на Большую Арнаутскую, прошел еще два квартала и остановился возле двухэтажного белого домика на Гимназической. Дом еще спал, но со двора слышались хлопающие звуки. Девчонка, полоскавшая белье, посмотрела на него большими глазами. Не иначе, на нем странно выглядит палевый костюм из чесучи. Он подошел к боковому флигелю и несколько раз постучал в узкую дверцу. Заспанный мужской голос спросил, кто ломится, и он ответил вполголоса:
— Семен Петрович!
— А мы вас ждали часом позже, — обрадованно сказали из-за двери. — Входи и располагайся, товарищ.
И вот он у одесских друзей. Налаживает подпольную типографию, печатает листовки, пересылает их своим полтавским, кременчугским, ялтинским друзьям. Так прошли полтора месяца напряженной, опасной, но и радостной работы.
Свой элегантный чемодан с двойным дном — подарок ялтинского мастера фурнитуры — он превратил в наборную кассу. Сколько фунтов свинцовых литер он перетаскал с одного конца города на другой! Перетаскал в маленький подвальчик за Привозом[3], где был пивной зал и за ним — две крошечные комнатушки, в которых и разместилась их типография.
Однажды, пересекая рынок со своими тяжелыми литерами, он попал в облаву и оказался прижатым к ларям. Начинался обыск. Семен вдруг почувствовал, что его подталкивает к дверям лавки сосед — тот самый господин, которого он встретил в день приезда на Французском бульваре. А затем заводит Семена в лавку и вежливо представляет сидящему у окна жандармскому ротмистру.
— Господин штабс-капитан, знакомьтесь, — мой гость, негоциант с севера.
— Пусть ваши гости лучше сидят у вас в номерах, господин Галушко! — недовольно ответил офицер, но тут же выпустил их через заднюю дверь.
Молча Восков и Галушко прошли квартал, и только тогда освободитель сказал ему:
— А я вас, представьте, запомнил, господин негоциант. Вы были тогда одеты тютя в тютю, как сейчас. Имейте только в виду, что это костюм не для богатой публики. Совсем нет!
— У меня нет другого костюма, — засмеялся Семен. — Спасибо за помощь. Только чем я вам приглянулся?
Лицо у Галушки потемнело.
— Ах, господин негоциант, — вполголоса сказал он. — Вы думаете, что владение номерами делает человека верноподданным? Я ненавидел их с детства… И мой сын, только пусть это будет нашим секретом, сейчас на «Потемкине».
В этот день Семен не дошел до наборных касс. Едва он появился в дверях пивного бара, как его чуть не сбил с ног явно захмелевший матрос, и пока Семен пытался поднять его и прислонить к стене, тот шептал:
— Уезжай. Нас накрыли. Явка в Екатеринославе. Вокзальный кассир. «Дайте восемь билетов в Жмеринку с остановкой в Баглее». Он ответит: «Могу только четыре». Литеры вывезли. Чемодан положи мне к ногам.
…И вот он в Екатеринославе. Город вовлечен в революцию. Взгляд подпольщика подмечает и солдат, охраняющих эшелоны с военными грузами, и пулеметы, расставленные на крыше вокзала, и жандармские патрули, беспокойно расхаживающие по перрону и залам ожидания.
«Кто кого боится?» — говорит себе Семен с ухмылкой.
В кассовый зал вошел не торопясь и обомлел. Касс было три. Правда, дальние поезда обслуживало двое кассиров. Делал вид, что углубился в расписание, а сам изучал их лица. Тот, что сидит слева, постарше. Смотрит насмешливо, нехотя. Явно не наш. Тот, что справа помоложе и повежливей. Пусть побеждает молодость. Наклонился к самому окошечку.
— Восемь билетов в Жмеринку с остановкой в Баглее.
Кассир пригладил усики, уперся в Семена колючим взглядом:
— Не шутите, господин? Это как понять — переселение народов?
В горле пересохло. Почувствовал, воздуха мало.
— Тетя везет всю свою родню на именины. А меня послала узнать: не опоздает взять билеты вечером?
Кассир что-то сказал сидевшему с ним рядом кондуктору, тот поднялся, и оба захохотали. Рубашка у Семена прилипла к телу. Не пойдет ли тот, второй, за жандармом? Бежать? Нелепо, в зале патрули, а кондуктор уже выходил из кассы.
— Пусть тетя приходит, когда ей вздумается, — сказал, наконец кассир. — Билетов полно.
— Спасибо, — Семен не спеша повернул к выходу.
Уже с привокзальной площади увидел, что на боковых улицах проверяют документы и обыскивают. Нелегальной литературы при нем не было, но справка на имя Воскова большого доверия жандармерии внушать не могла. «Придется спросить второго, — уныло подумал он. — Но барин-то уж всяко крикнет жандарма».
Еле волоча ноги, вернулся к кассам. Дождался ухода очередного пассажира, посмотрел на опущенные уголки губ кассира. Комок застрял в горле.
— Куда? — резко спросил кассир.
Сипловатый голос его совсем не вызывал доверия. Но выхода не было. Вполголоса сказал:
— Восемь билетов в Жмеринку с остановкой в Баглее!
Кассир выглянул из окошечка. «Сейчас крикнет!»
— Могу только четыре.
Семен даже засмеялся от радости.
— Фу ты, а я вас за чужого принял.
— Вокруг облава. Смену отсидите со мной.
Распахнул дверцу кассы, впустил его.
Вечером провел к дальнему вагону, отцепленному от состава. Здесь находилась группа людей. Представил Воскова:
— Семен Петрович. Нам в помощь.
Он слушал внимательно. Кипит рабочая Чечелевка. Готовится к баррикадам Амур-Нижнеднепровский. Людей нужно объединить, помочь добыть им оружие. Новичка послали к железнодорожникам: в депо как раз требовался столяр.
Дни и ночи он готовил людей к борьбе. И незадолго до того, как всеобщая забастовка охватила рабочие районы города и вся Чечелевка вышла на улицы и площади с флагами и винтовками, Семена выследили и схватили. На этот раз допрашивал его полковник жандармского корпуса, прибывший из Петербурга.
— Мой метод прост, — сухо сказал он. — Полная откровенность и свобода или расстрел в шесть часов поутру.
— У меня есть свой метод, господин полковник, — ответил Восков. — Я откровенен только со своими друзьями. А с расстрелом вам лучше поторопиться: мы легко можем поменяться ролями.
Страха, как ни странно, не испытывал. Была жуткая обида, что он не со своей братвой.
Полковник догадывался, что они держат одного из видных подпольщиков, и решил сломить его волю круглосуточными допросами. Воскова допрашивали попеременно два следователя: один — днем, второй — ночью. У него отняли сон, ему не давали передышки, его лишали воды. Глаза его запали, даже крутые плечи казались поникшими. Он чувствовал иногда, что уже не в силах вести этот поединок, и в такие секунды заставлял себя бросаться на следователей, чтобы прервать допрос. Они научились предупреждать его выходки, окатывали Воскова водой из шланга и мокрого, дрожащего допрашивали снова и снова. А он слизывал пересохшими губами капли воды с ворота рубашки, счастливый, что оставил жандармов опять в дураках.
И вдруг — снова вызов к полковнику из Петербурга. Знакомый Семену выцветший, безразличный взгляд, бесстрастный сухой голос:
— Стало быть, помочь нам и себе не желаете? Ну-с, я решил сдержать данное вам слово. В шесть часов поутру «Семена Петровича» расстреляют. Светлое царство социализма, голубчик, вам уже не увидеть.
Поиграл карандашиком. «Что-то долго играете, господин полковник. Вам что-то нужно, что-то очень нужно».
— Не желаете ли хотя бы подать прошение на высочайшее имя? Нет-с? Или товарищам написать — горячие умы остудить? Молчаночка? Увести арестованного!.. В крайнюю!
В крайнюю — значит для смертников.
Ходил по камере, сверлил себя вопросами. Что жандарму нужно? Что нужно? К утру осенило: произошли большие события, полковнику позарез нужно кому-то доказать, что в тюрьмы были брошены виновные.
А что, если сдержит слово?
Три часа ночи, четыре…
В пять Воскова перевезли из тюрьмы на Стародворянскую, в полицейский участок, и он снова увидел полковника.
— На каких условиях, Восков, я мог бы, по вашему мнению, выпустить вас?
— Это новое, — с трудом выдавил Семен. — Что, ребята здорово жмут на вас? Мое условие — освободить всех политзаключенных. Я выйду последним.
Его вытолкнули из участка чуть ли не силой. Но у дверей Семена ждали железнодорожники и металлисты. Оказывается, уже неделю в Екатеринославе волнения. Ребята видели, что из тюрьмы выехала карета, и проследили ее путь.
Толпой вышли в парк, она росла, как снежная лавина.
Семен увидел рядом с собой друзей, ему без конца пожимали руки, он слышал со всех сторон:
— Скажи им, товарищ Семен!
Он осмотрелся. Ему помогли взобраться на дерево. И, поддерживаемый друзьями, обняв ствол орешни, он произнес свою первую речь перед таким большим скоплением людей:
— Братья… Друзья… Товарищи… Сегодня в шесть поутру меня собирались пустить в расход. И наверно, не меня одного. Они бы всех нас, кто собрался здесь, пустили поодиночке в расход. Поодиночке, а не когда мы вместе, когда спаяны великой целью и великой борьбой. Враги увидели сегодня мощь пролетарского единства в Екатеринославе, как вчера увидели в Петербурге, Москве, в Одессе. И это прекрасно, товарищи!
Толпа ликующе загудела.
— Но сейчас не время излагать палачам наши убеждения. Мы дадим им практический урок нашей солидарности. На Острожную площадь, товарищи! Все политзаключенные должны быть с нами, в нашей революции!
И, спрыгнув с дерева, он повел поющую, бурлящую, гневную толпу на штурм Екатеринославской тюрьмы.
Когда распахнулись массивные железные ворота и из них начали выбегать исстрадавшиеся, плачущие люди, он кого-то обнял, кого-то узнал, а потом сделал несколько шагов вдоль каменной стены, прилег на траву и, закинув руки за голову, следя за бегущими облаками, тихо подпевал в такт песне, поднявшейся над площадью: «Смело, товарищи, в ногу…» Только это ему казалось, что он подпевает. Он уже видел первый сон. И наверняка бы увидел второй, если бы рядом не сказали:
— Спать будешь в поезде, Семен Петрович. Того, что было сегодня, они тебе вовек не простят.
— Того, что было сегодня, она тебе вовек не простит.
— Ну, при чем тут, «простит» — «не простит». Я говорила, что думала, и ни Евгения Онегина, ни Татьяны я ей ни за что не отдам.
— Ты права, Сильва, — быстро вставил Мишка. — Но, кроме Татьяны, не мешало бы посмотреть на лицо Варвары Ивановны.
— Подождите минутку! — крикнула Сильва.
Она влетела в школьный подъезд и поднялась в учительскую. Оттуда доносились громкие голоса. Сильва приоткрыла дверь, ее увидела Бахирева, вышла к ней. Учительница с трудом сдерживала волнение.
— Что тебе, Воскова?
— Варвара Ивановна, — не сказала — выпалила, — я, наверно, вас очень подвела. Простите меня… Я не подумала…
Учительница с интересом посмотрела на Сильву.
— Ты… жалеешь о сказанном? Ты изменила свое мнение?
— Что вы, Варвара Ивановна… Но если у вас будут неприятности… Если вы… Я пойду и в роно, и в гороно. Мы все пойдем. Нас больше.
Бахирева не сдержала улыбки.
— Разве я учила вас, что вопросы художественного творчества могут решаться простым голосованием? О девочка, тогда все было бы значительно проще. Не волнуйся. Этот бой не нов.
Восьмиклассникам боев и турниров хватало. Вместо Пигаревой, которая должна была заканчивать педагогический институт, к ним пришла пионервожатой старшеклассница Лена Вишнякова. Держалась она просто, яростно любила спорт, сумела наполнить отрядную жизнь интересными делами. Сильва сразу почувствовала в ней человека, с которым хочется дружить. Иногда, забившись в уголок спортзала, подолгу наблюдала, как бегает по баскетбольной площадке и точно, сильно обрабатывает мяч Лена.
А рядом с виртуозами мяча начали «проявляться» будущие математики, физики, географы.
Подошло время «Онегина». Бахирева попросила восьмиклассников прочесть книгу и изложить свои первые впечатления в домашнем сочинении. Писали все увлеченно, они любили эти «первые впечатления». Учительница сложила работы и сказала, что вернется к ним после разбора романа в классе. Все с нетерпением ждали этого часа, и надо же: на урок явилась новый инспектор роно Алевтина Карповна Пигарева — их Леля.
Инспектор Пигарева попросила разрешения присутствовать и бегло просмотрела тетрадки. Варвара Ивановна задала ученикам ряд вопросов. Инспектор сказала:
— Разрешите и мне, Варвара Ивановна. Любопытно мыслит ваш класс…
— Пожалуйста, спрашивайте.
— Вот вы, Будыко, — инспектор говорила медленно, будто подбирая слова, — читали роман, слушали объяснения учителя. Согласны ли вы и теперь с тем, что написали? Зачитываю: «Поэт хотел показать те большие силы, которые зрели в русском обществе, но еще не пробили себе выхода».
Будыко поднялся, почему-то угрюмый, подтвердил:
— Угу. Согласен с собой.
— А не кажется ли вам, Будыко, — продолжала инспектор, — что основная идея романа — это безусловное требование возврата в поместье?
— Возврата кого? — недоуменно спросил Юра.
— Дворянства, — не без гордости пояснила Леля. — Для его же оздоровления. Разве вы не говорили им об этом, Варвара Ивановна?
Класс замер.
— Я немного иначе понимаю основную идею романа, — спокойно пояснила Бахирева.
— Возможно, возможно, — приветливо сказала инспектор. — Хотя наш советский учебник понимает основную идею «Онегина» именно так.
Она выбрала еще одно сочинение.
— Воскова, у меня и к вам ряд вопросов.
Сильва встала.
— Вот вы пишете: «Сильный, одухотворенный образ Онегина, несмотря на его сложный характер, притягивает к себе читателя, наводит на размышления о месте и назначении человека…» Ну, и так далее. Вы и сейчас, Воскова, так понимаете этот образ?
Сильва сказала:
— Да. И сейчас.
— А не кажется ли вам, Воскова, после пояснений учителя, — продолжала инспектор, — что поэт выразил в Онегине отблеск заката дворянства как прогрессивного класса своей эпохи? Что он придал Онегину черты экономического оскудения (вспомним: «И промотался — наконец»), культурного распада (вспомним: «Не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить») и моральной деградации (вспомним: «Как рано мог он лицемерить…»)?
Сильва хотела было возразить, но что-то ее остановило.
— Так. Значит, из пояснений учителя вы не сделали такого вывода?
В классе загудели, но укоризненный взгляд Бахиревой заставил утихнуть.
— И вот еще одно место в вашем сочинении, Воскова, вызывает тревогу, — упоенно продолжала Пигарева. — Вы пишете о «милом образе Татьяны», это я вас цитирую, «мечтательной русской девушке, мысль о которой всегда будет сопровождать человека в его поисках красоты, поэзии, волшебства родной природы». И это, по-вашему, пушкинская Татьяна? А где же вы оставили место для Татьяны как высокого синтеза поместных условий жизни и торжества возврата в поместье в сочетании с хозэффектом, основанным на нравственной силе?
— Какой хозэффект? — прыснул Мишка.
— Вам слова не дали, Хант, — пояснила Пигарева. — Я спрашиваю Воскову.
Нет, Сильва больше не могла отделываться репликами.
— Хорошо, я отвечу. Вы, Алевтина Карповна, увидели в Онегине отблеск заката дворянства, а я вижу молодого человека с мятущейся и сложной душой. Он очень на многое способен и многое в силах сделать. Но ему мешают узы традиций и ограниченность общества. Он не понял Татьяну, разбил ее девичьи мечтанья… И в этот момент я переживала за него не меньше, чем за Таню. Но разве нельзя Онегину многое простить ради ума, внутренних терзаний, благородных порывов! А чего стоит только одна характеристика, которую Онегин дает российскому тирану…
— «Путешествие Онегина» не входит в программу, — нервно перебила ее инспектор.
— И Татьяну я вам не отдам, — уже веселее сказала Сильва. — Никакой она не «синтез возврата в поместье и хозэффекта». Пушкин показал, что хотел показать. Для поэта она — «Татьяна, милая Татьяна!» А для меня она — вся в этих строчках:
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И сердцем пламенным и нежным?
Алевтина Карповна, — закончила она, — ведь такая Татьяна мир может перевернуть, если б ее к нам, сюда…
Она села без разрешения и отвернулась к окну.
— Варвара Ивановна! — Пигарева сорвалась на крик. — Я требую, чтобы вы выставили Будыко и Восковой «неуд» по литературе в четверти. А Восковой еще и «неуд» по поведению. Предупреждаю, я проведу это через роно.
Ребята зашумели. Володя Стогов крикнул с места:
— За что? Вы не имеете права!
Бахирева потребовала:
— Немедленно замолчите. — В классе водворилась тишина. — Алевтина Карповна, — сказала она вполголоса, очень вежливо, подчеркивая, что обращается только к инспектору. — Мы с вами коллеги, я прошу вас проявить больше широты…
— О вашей широте в противовес советским учебникам будет также поставлен вопрос! — отчеканила Пигарева.
Бахирева побледнела. Она села за учительский столик и раскрыла журнал.
— За развернутый ответ я ставлю Сильвии Восковой отметку «очень хорошо», — сказала учительница.
В этот же день делегация класса побывала у заведующего районным отделом народного образования. В воздухе парили сначала восклицания, прозаизмы XX века, затем — бессмертные пушкинские строки. Прощаясь с ребятами, заведующий также процитировал из «Онегина»:
Мне ваша искренность мила…
А когда они ушли, он недоуменно пробормотал:
— Неужели товарищ Пигарева уже закончила педагогический?
— Доктор принимать больше не будет, — сказала сестра, выйдя к больным. — Он себя плохо почувствовал.
Да и не только доктор… Все они, собравшиеся сейчас в его кабинете, вожаки рабочих с завода «Гельферих-Саде», испытывали чувство растерянности. Вновь назначенный харьковский губернатор заявил, что революция задохнется в тюремных камерах. Начались обыски, аресты. Полиция выпустила на волю уголовников, развязала руки «черной сотне».
— Хоть типографию уберечь, — помечтал кто-то.
Вошла сестра.
— Простите, доктор, один пациент не уходит. Называет себя Семеном Петровичем и все время улыбается.
— Впустите, — сказал доктор. — О нем сообщал комитет.
Он вошел, действительно улыбаясь, словно тая в упругой фигуре, крутых плечах, твердом взгляде сгусток энергии.
— Вы откуда к нам, Семен Петрович? — спросил доктор. — И почему в такое грустное время?
— Екатеринослав–Полтава–Харьков, — пояснил приезжий. — А время… Грустные бывают люди, а не время, доктор. Меня прислали для боевой работы. Командуйте.
Но команды сразу не поступило. Разговор был долог.
— Берегите людей, — сказал под конец доктор. — Нужно вырвать из тюрем лучших наших бойцов. Привлекайте к процессам сочувствующих адвокатов. Нам понадобятся средства. Подумайте об этом, Семен Петрович.
Воскова решили поселить у Фишкарева. Черноглазый, суетливый Илья сразу выложил новому товарищу всю свою «шестнадцатилетнюю биографию».
— Понимаете, Семен Петрович, — ораторствовал он, — отец хотел приспособить меня к своему прачечному производству, но я твердо заявил ему, что посвящу свою жизнь изъятию производства из рук капитала на всей планете и начну с его прачечной. Тогда он меня выгнал из дому, и я пошел, Семен Петрович, на штурм губернской тюрьмы.
— Выходит, мы крестники, — засмеялся Семен. — Я уже брал не одну тюрьму. Слушай, Илья, — вдруг предложил он, — зови ты меня по имени, мы же одногодки.
Илья даже присвистнул от удивления.
— Мамоньки, и так вымахал!
Илья снимал комнату на Екатеринославской, в торговом квартале. Вернее сказать, это была не комната, а крошечная квартирка с вместительным подвалом, где подпольщики хранили патроны, револьверы, динамитные палочки.
— Насчет жратвы у меня похуже, — сокрушенно отметил Илья. — Могу предложить чудесный сухарь, который еще помнит начало нашей революции. Хожу в черных списках. — Вздохнул: — Пошамать бы у какого-нибудь буржуя.
— Ну нет, — Семен усмехнулся. — Благодетелями сыт с детства.
— А все равно придется обходить буржуев. В комитете просили не пренебрегать пожертвованиями.
Семен зашагал по комнате, что-то обдумывая.
— Это дело. Пришла в голову забавная мысль…
…В мануфактурный магазин по Шляпному переулку вошли двое молодых людей. Один — рослый, грудь колесом, в новеньком студенческом мундире, явно тесном в плечах, второй — маленький, во фраке. Уединились с владельцем магазина в конторке.
— Господин Фадеичев, — сказал студент, — мы из дружины самообороны. Взгляните на этот список, — и он достал из желтого портфеля, который держал под мышкой, отпечатанный на машинке лист бумаги. — Здесь адреса шести магазинов. По нашим сведениям хулиганы готовят на них налеты. Двое владельцев, как видите, уже внесли свой пай в фонд нашей дружины.
Фадеичев схватил список, просмотрел, ткнул толстым пальцем:
— А Маркелов всю сумму сразу дал?
— Вот его расписка, господин Фадеичев.
Фадеичев взял перо, аккуратно вписал свою фамилию. Извлек бумажник, отсчитал ассигнации.
— Вы уж, господа, того… Установите пост круглосуточный.
— Спите спокойно, — сказал тот, что был во фраке. — Вы под надежной охраной людей, преданных царю, отечеству и частной собственности на средства производства и мануфактурные товары.
На улице Семен сердито сказал:
— Зачем ты полез к нему со средствами производства? Будь он чуть образованнее — позвал бы жандарма.
— Ничего, скушал. — Илья заглянул в свою записную книжку. — Двинем на Сумскую. К самому Циммерману.
Узнав о цели визита, владелец маленького ресторана предложил визитерам кофе, сигары.
— И не говорите, и не говорите! — согласился он. — Погромщики ведут себя так, будто они получили взятку у самого господина полицмейстера. А откуда я знаю, — спохватился Циммерман, — что вы представляете именно дружину и именно самообороны?
Семен достал из портфеля чековую книжку, на которой они предварительно оттиснули самодельную печать лимонным соком, попросил у хозяина свечку, подогрел ею чек, на котором явственно проступили слова: «Харьковская дружина самообороны».
— Мы вынуждены прибегать к конспирации, — пояснил он.
Циммерман с жаром пожал им руки. Фокус со свечкой его покорил.
Все собранные деньги они сдавали в комитет.
— Будут боевые задания? — спрашивал Семен.
— Переждать надо, — отвечали ему. — Идет волна арестов.
Нет, он не умел и не хотел ждать. И после длинных походов, валясь на свою лежанку, с горечью говорил Илье:
— Годы идут, кто-то брал Бастилию, кто-то создавал Парижскую Коммуну, а ты рискуешь ничего не взять и ничего не создать.
— Ты уже брал несколько тюрем штурмом, — посмеивался Илья. — Нельзя быть революционером такого узкого профиля.
Восков вдруг вскочил с лежанки.
— А сейчас у меня какой профиль? — резко спросил он. — Кем я стал? Экспроприатором. Ладно бы еще заводы изымал у буржуев. А я простой мелкий экс. Почти налетчик…
Получая от них очередной взнос, член комитета вдруг спросил:
— Ребята, много что-то. Все добровольные пожертвования?
— Почти, — засмеялся Илья. — Жертвователь стоит перед фактом: отдать нам или бандюгам. Мы ему симпатичнее.
Член комитета повторил, отрубая слоги:
— Нам или бан-дю-гам? — Покрылся краской. — Вы что это, товарищи, шутите?
— Ну, пошутили разок-другой с богатеями, — запинаясь, отозвался Илья.
— Да вы… Да вы просто… — Член комитета сдержал себя, перехватил тоскливый взгляд Воскова. — Семен Петрович, мы вас бережем для серьезного дела. Просили ждать. Как вы могли? На что это похоже?
— На эксов, — грубо сказал он. — Стал заурядным эксом. Со всеми их штучками, карнавальными масками и подложными справками. Разок даже отстреливался.
Член комитета достал из ящика ассигнации, швырнул их на стол. Позвал товарищей, громко сказал:
— Поглядите на них. Числятся в социал-демократах, а стали эксами. Так вот — дверь открыта! Авантюристы и эксы нам не нужны.
…Разговор в комитете лег тяжестью на сердце. Илья видел, как подавлен Семен. Газеты, которые подкладывал товарищу Илья, оставались нечитанными, к похлебке, над которой он колдовал весь вечер, Семен даже не притронулся.
— Может быть, вы теперь обедаете, Восков, у господина Циммермана? — ехидно спросил Илья.
Семен мягко сказал:
— Ты замечательный парень, Илья. Возможно, я обидел тебя чем-то. Но пойми, не каждый день человек задумывается, как жить дальше.
По утрам он уходил в комитет и возвращался неразговорчивым, с потемневшим лицом, на котором лихорадочно блестели глаза.
— Поручений нет, — горько сообщал он Илье. — Все правильно. Нужно уметь отвечать за свои ошибки.
Но однажды вернулся иным, легонько насвистывая. Поставил посреди комнаты табурет, сел, скрестил на груди руки.
— Ну, вот и все, Илья. Поверили и доверили. Задание боевое — вооружить рабочие дружины.
— За счет чего? — Илья растерялся.
Семен ответил с усмешкой:
— Я и сам долго думал. Вооружим за счет царских заказов.
Начали раздобывать сведения на железной дороге. Одолжив у знакомого костюмера мундир артиллерийского прапорщика, Восков явился к начальнику крупной товарной станции в ста километрах за Харьковом, представился посланцем интендантов и строго спросил, почему тот задерживает на путях военные эшелоны.
— Такого не было, клянусь честью, господин прапорщик, — залепетал испуганный начальник, хорошо знавший приказ генерал-губернатора о «зеленой улице» для составов с оружием. — Извольте взглянуть, на завтра вагоны с винтовочками ожидаем — у меня уже составлен график их продвижения.
Друзья лежали в кустах за железнодорожной насыпью и прислушивались к дальним шумам. Вот просвистел ветер по сухой украинской степи, где-то нежно запела гармошка, долетело издалека тяжелое дыхание паровоза.
— Нашему еще рано, — отметил Илья.
Семен, с улыбкой глядя в небо, припомнил:
— В комитете спросил: «Изъятие оружия не приравняете к действиям экса?» Получил еще один урок: «Товарищ Семен, — сказали мне. — Пора бы уж понять различие между эсдеками и анархистами. Читаете мало. Оставить душителей нашей революции без оружия — это не то же самое, что обчистить карман человека…»
Даль озвучил гудок.
— Наш, — встрепенулся Семен. — Предпоследний вагон — мой, а ты оседлаешь «хвост». В случае чего — сигналь, спрыгнем.
Когда товарняк поравнялся с ними, Семен прямо с насыпи прыгнул на подножку, вцепился в поручни, дождался, пока рывки не перекрыла сила инерции, и тогда оглянулся. Илья, как видно, тоже «погрузился». Дверная скоба была опутана мотком проволоки и опечатана пломбой. Перекусил их клещами, припасенными с собой. Балансируя на узкой кромке, которую оставляла от пола дверь, изловчился и рванул скобу. Дверь легко открылась против хода движения.
В вагоне в три этажа лежали продолговатые ящики. Он не поверил удаче, сорвал одну доску… Винтовки! Русские трехлинеечки! Хотелось пуститься в пляс, но время шло, и уже впереди замаячили дымки Основы[4]. Начал перетаскивать ящики к двери, потом сбрасывать их под откос — винтовки через несколько минут будут подобраны товарищами. Закатал дверь на место, помахал платком Илье и спрыгнул под откос.
По Харькову были расклеены объявления, обещавшие награду «за поимку злоумышленников, кои вскрывают на станционных путях пломбированные вагоны».
— За что жандармам платят гроши? — хохотал Илья. — Они воображают, что мы проделываем это прямо на станциях!
— Они не такие простачки, — остановил его Восков.
И однажды Семен почувствовал, что к нему привязался «хвост».
Восков заметил шпика еще на путях. Выбирались из депо по одному, и мелькнувшая за ним тень была явно против уговора. Шпик, если это был шпик, сел вместе с ним в конку на Никольской площади, часто доставал из жилетного кармана часы, но косил взглядом куда-то вбок. Сел с Семеном в один трамвайный вагон, вышел с ним на одной остановке.
Семен завернул за угол, увидел свободный экипаж, быстро вскочил на подножку, укрылся под кожухом, а мимо пронесся перепуганный его исчезновением шпик.
Друзей подстерегали неожиданности. Илья как-то оказался в плену у поездного кондуктора, и туго бы ему пришлось, если бы Семен не перелез на последнюю площадку. В другой раз в товарном вагоне оказалось двое солдат, и Семен доехал с ними благополучно до Харькова, рассказывая всю дорогу смешные истории.
Они находили в вагонах винтовки, патроны, динамит. В грузах оказывались и косы, флаконы с духами, а однажды Илья и Семен, сорвав с ящика крышку, вдруг увидели огромные детские куклы.
— У тебя есть сестры, Илья? — спросил Семен, рассматривая куклу с открывающимися глазами.
— Есть. Одна. Если насчет кукол — у нее их вдосталь.
— Мои сестры этой радости были лишены, — сказал Семен. — Пришел как-то домой пораньше — ревут. В чем дело? Плюшевого зайца увидели у соседской девочки, взяли поиграть, а мать ее, лавочница, выскочила и отхлестала их мокрым веником. Ревут мои ревмя. Сел я для них зайца из дерева вырезать. Только успел уши обстругать, полиция нагрянула. Меня — в кутузку, а брусок, как вещественное доказательство, к делу приобщили. Длинные уши за жандармские приняли. Я им — про зайца, они мне — про филеров. Так и не договорились. А девчонки без зайца остались.
Семен нагнулся над ящиком и извлек какую-то этикетку.
— Тут все ясно, — сказал он. — Ее императорское величество посылает свой дар для бала Харьковского благотворительного общества. С детских лет люблю, — вырвалось у него, — всех этих благодетелей. Эх, Илья, пойти бы в ближнюю деревню. Найти девчонок… Самых что ни на есть беднячек…
— Нельзя, — сказал Илья.
— Сегодня нельзя, — яростно сказал Семен, — поглядим, что завтра от их императорских останется!
— Не забудьте своих кукол, девочки. Это не стыдно — любить свои первые куклы. А «считалки» наши все помните?
Она старается говорить весело, а на глаза навертываются слезы. Сегодня она прощается со школой. Ну, разве могла она не прийти именно сегодня к своим октябрятам, к своим «ежикам», как она их прозвала.
— Помним, помним, Сильва Семеновна! — со смехом кричат «ежики».
— А вы, Мальчиши-Кибальчиши, — обращается она к ребятам, — не таскайте девочек за косички, потому что косички — это так же красиво, как первая весенняя листва, как узоры Деда Мороза на окнах…
«Коса была у Татьяны Лариной, — вдруг вспоминает она. — До свидания, милая, милая Таня! Теперь за вас будут сражаться другие девчонки и мальчишки. До свидания, Евгений Онегин! Извините, если мы вначале плохо о вас думали.
Прощай и ты, мой класс, прощай, моя парта…
А с вами, дорогие учителя, мы не расстанемся. Наверное, мы придем к вам расспросить, почему что-то в жизни оказалось не так, как вы и мы хотели».
Сегодня выпускной бал. Интересно, кто из мальчишек пригласит ее на вальс? Она знает, ребята не очень-то смелы с нею. Ну и пусть. Кому нужны эти ухаживания, эти записочки? А все-таки жалко, что он не решился ее поцеловать.
Она обходила этаж за этажом, потом снова зашла в свой класс. «Ну, здравствуй. Можно мне еще погостить у тебя пять минуточек? Помнишь, что случилось в твоем правом углу, у доски? Мы написали мелом на стене бином Ньютона, чтобы Лола Диц не засыпалась, а она прислонилась к стене и платьем стерла весь наш труд. Мы думали, Мария Никитична не заметит, а она сказала: „Лола, надо, чтобы бином у тебя не на спине был, а в голове“».
Да, они умели доставлять своим учителям хлопотливые минуты.
В пятом их любимым развлечением было выбрасывать за окно мел и тряпку, чтобы сократить «нелюбимый урок».
В седьмом они подражали литературным героям. Саша Давтян объявил себя одним из четырех мушкетеров, и мальчишки нанесли в класс деревянные рапиры. Тогда близнецы Соня и Лола Диц, которых весь класс вечно путал, играли в «Принца и нищего», Мишка Хант читал всем отрывки из своей поэмы «Мцыри из школы номер пять». И только Ника Феноменов, бредивший алгеброй и физикой, заявлял, что его герои — «класса точности Эйнштейна или Циолковского».
В девятом на смену героям пришли героини и «двойки» в дневниках. Мальчишки влюблялись. В своих же соседок по партам, в тех самых, которых восемь лет они называли «гогочками» или «финтифлюшками». Все считалось тайной, и все знали, как кто-то из ребят пригласил в кино Соню Диц, а пришла Лола Диц и как еще кто-то хотел поцеловать Сильву и получил оплеуху «со звоном».
В десятом они сразу дали почувствовать в школе и дома, что стали совершенно независимыми. Иные родители должны были понять, что кашне в тридцатиградусный мороз так и останется распахнутым, иные учителя — что можно ставить «неуд», но незачем его комментировать.
…Вот здесь, перед грифельной доской ее принимали в комсомол. Вначале — Аллу Гриневу. Алке припомнили «историю с географией». Она никак не могла заучить названий японских островов и придумала на модный мотив песенку, которую и спела, вызванная к карте:
Кюсю, Хондо и Хоккайдо —
Это вам не островок,
А из меньших выбирай-ка:
Рюкю, Садо и Сикок…
Ребята прыснули, Мария Дмитриевна тоже не удержалась от улыбки и сказала:
— Есть чувство юмора, нет голоса, чувства стиха, знаний. «Неуд» у тебя пока остается.
В комсомол ее приняли: училась неплохо, вечера хорошие устраивала, дружить умела.
Когда принимали Сильву, комсорг школы сказал:
— Давай о себе. Биографию и прочее.
Она подумала: «Ну какая у меня биография?» До трех лет — ясли. Вот недавно их пригласили с Майкой на юбилей: эти ясли — в городе первые. Заведующая выступала. Говорила смешно так: они с Майкой — ясельные старожилы. С трех до семи — в детском садике. В свободное время играли во дворах в «казаки-разбойники». Об этом говорить, что ли? Родители у нее замечательные. Не хвастать же! В их доме революция молчаливо и строго жила в портретах. Сальма Ивановна редко об этом говорила и Сильву приучила к сдержанности.
— Биография короткая, — сказала Сильва. — Ясли, детсад, школа. В октябрятах была и в пионерах.
— Отметки? Что полезного сделала? — сыпал комсорг, читая какую-то бумажку. — Вот тут сообщили о тебе… Без подписи. На руку, говорят, тяжелая. Мальчика Тараньева избила… И взгляды у тебя, говорят, на Онегина не пролетарские.
Сильва ответила с возмущением:
— У меня по литературе «хор». Это государственная отметка, у нас же не частная гимназия, а государство у нас пролетарское.
— Ладно, ты о Тараньеве скажи.
— Можно, я сам скажу? — С задней парты поднялся Тараньев. — Было такое дело в пятом, двинула она меня. Только я вдвое сильнее, ребята: если б ни за что… В общем — было за что.
Ее приняли. Она пришла в этот день домой тихая, задумчивая.
— Мам, ты была в комсомоле?
— Сивка, пора бы уже знать… Комсомола еще не было, когда я вступила в партию.
Сильва увидела на столе цветы. Обрадовалась.
— Это мне? Ой, спасибо! А я еще мало чего полезного сделала. Но вся жизнь впереди. Правда?
— Правда, правда. Только дело в том, что нельзя откладывать все на «потом».
На «потом» они ничего не откладывали. Обсуждали все сразу.
На пороге выпуска случилось ЧП. Из школы ушла Варвара Ивановна. Десятый «а» прекрасно знал, в чем дело: Пигарева! Собственно, инспектор Пигарева осталась в стороне. Виноваты они. Вывесили газету, не показав учительнице, пропустили в статьях несколько грубых грамматических ошибок. Пигарева увидела газету, велела спешно принести ее на районный смотр и подписать имя ведущего преподавателя русского языка. А им была Бахирева. Ребята спохватились только тогда, когда комиссия из роно стала проверять работу Бахиревой, и она сочла за лучшее сменить и школу, и район.
Новый преподаватель литературы со смешной фамилией Гавот был молод, напорист, но его желание расшевелить ребят, влюбить их в литературу, которую они и без того страстно любили, не встречало в классе энтузиазма. Педагог нервничал.
И вдруг на уроке литературы появилась сама Бахирева. Послушала, как Давтян что-то мямлил об истории написания Горьким романа «Мать», как ни одна из сестер Диц не могла толком изложить идею фадеевского «Разгрома». Послушала и в конце урока сказала:
— Жаль. А я думала, что сумела зажечь в вас какую-то искорку. Не стоит переживать, Ипполит Сергеевич, они недостойны.
И с этим ушла.
Вот когда началась буря. Вот когда десятый «а» обрел самостоятельность.
Аркадий Шаров. Почему это мы недостойны?
Саша Давтян. Ша, мальчики! Мало ли и раньше было уроков, которые мы не готовили?
Сильва Воскова. Да ведь нас же считают пустыми головами.
Алла Гринева. Школа не должна была отпускать Бахиреву!
Миша Хант. Мы сами подвели ее с газетой.
Сильва Воскова. Так что мы — бастуем? Я и не знала. Я думала, мы учимся, что-то знать хотим.
Лола Диц. Мы и без уроков Гавота литературу знаем.
Саша Давтян. Чего-то знаем, чего-то нет!
Сестры Диц. А ты совсем ничего не знаешь!
Юра Будыко. Это уже не довод. Это личные счеты.
Сестры Диц. Сам ты счеты и еще клуб четырех коней.
Юра Будыко. Будем учиться, как положено, или нет? Надо же в даль смотреть, а не только под ноги.
Сильва Воскова. Лично я буду учиться. И даже извинюсь.
Сестры Диц. Мы тебя не уполномачиваем.
Сильва Воскова. А я не от вас. Я — от себя.
Ника Феноменов. О чем вы думаете? Дадут нам на выпускном сочинение: «Мать» Горького — запоете!
Миша Хант. И не в этом только дело. Вообще — стыдно. Раз подвели Бахиреву и второй.
Инна Шафран. Я считаю, что педагог переживает из-за нас, а не из-за себя, и это значит, что он оказался выше нас и благороднее нас.
Майя Ратченко. Ставлю на голосование. Кто за извинение и за комсомольское отношение к литературе?
Аркадий Шаров. Ставь раздельно!
Сильва Воскова. Только вместе!
Сестры Диц. А если мы…
Сильва, Майя и Миша. Только вместе!
Алла Гринева. Одобряю! Бузить — так бузить, отвечать — так вместе!
…Сальма Ивановна спросила у дочери:
— Ты почему сегодня такая веселая пришла?
Сильва ее закружила.
— Мама, я сегодня читала на уроке Блока: «И старый мир, как пес безродный, стоит за ним, поджавши хвост…» Потом разбирала. Товарищ Гавот был доволен.
— Что же в этом особенного, Сильва?
— Мама, ты же сама говорила… Нельзя откладывать все на «потом».
…А парты чистенькие, сверкают. Придут новенькие и угадают: «До нас здесь был десятый „а“».
— Сильва, ты здесь? — в дверях их классный руководитель. — Пора готовиться к вечеру.
Девочка растерянно поднялась из-за парты.
— Я и готовлюсь, Изабелла Юльевна… Я вспоминаю. А знаете, я не хочу уходить отсюда.
Учительница кивнула.
— Рада от тебя это слышать, Сильва. Но жизнь широка…
Сильва взволнованно заговорила:
— А что нас ждет, Изабелла Юльевна? Новая парта? Вот у моих родителей, у вас была героическая юность. Вы знали Котовского, помните первые бои за Советскую власть. А будет ли у нас поле боя? Или только чертежные столы, рейсфедеры, формулы…
Учительница улыбнулась:
— Пожалуй, день самый подходящий для таких раздумий. Что тебе сказать? Обычно мы, учителя, в таких случаях всегда говорим, что ваше поле боя — вдохновенный труд, и это тоже героика. Впрочем, я как-то слышала, ты это и сама говорила своим «ежикам». — Она помолчала. — Юность у вас еще только начинается, а небо над Европой и миром хмурится. Боюсь, что испытаний вам еще хватит по уши. Совсем не праздничный разговор, — сердито оборвала она себя.
Сальма Ивановна заметила в этот день, что Сильва молчаливая, задумчивая. Свернула географическую карту в трубочку, учебники рассовала по ящикам: и все это — будто отсутствует, будто руки работают, а мысль далеко…
— Что, Сивка, жалко школу оставлять?
Кивнула.
И все в этот вечер собрались непривычно тихие, серьезные. Куда только испарилось лукавство с худощавого лица Миши Ханта? Что же ты не распеваешь свои подслушанные у старших песенки, Алла Гринева? Когда мы услышим от тебя, Юра Будыко, что Капабланка должен был сыграть не на це-пять, а на аш-семь? Да что с тобой, десятый «а»? Что ты потерял?
Мы встретим много школ опять
И формул строй таинственный,
Но наша школа номер пять
Останется единственной.
Да, у десятого «а» и поэты свои есть!
После них на сцену поднимается директор школы. Она заметно волнуется. Какие найти слова — не для напутствия, а для вооружения юности?
— Мы уже сказали вам все, что могли. От души желаю вам счастья, ребята. А чтобы каждый из вас знал, что думает о нем школа, мы приготовили для вас вместе с аттестатами характеристики. О каждом. Они прозвучат только здесь.
Это ново! Это сюрприз! Они сидят в ожидании, настороже.
Сильва думает: «Сейчас вспомнят, как я здорово подсказывала в седьмом. И как в восьмом вытягивала Онегина из дворянского болота».
— Сильвия Воскова, — говорит директор, вручая ей аттестат. — Мы будем помнить тебя, как дисциплинированную, способную и умную ученицу. Как человека большой гражданской честности. Мы знаем, как дорого тебе все, что связано с нашей революцией, и какой бой ты задавала тем, кто на завоевания отцов смотрел, как на свою личную собственность. Пусть же исполнится твое самое заветное желание: найти когда-нибудь случай, чтобы проявить свою волю и свой характер. Будь счастлива, девочка.
Да. Она будет счастлива. Только сразу ли? «Можно, я приглашу тебя на танец, Эдик?.. Я решила идти в электротехнический, а ты?.. Вальс — это самый красивый танец… Жизнь — это самая замечательная штука.
Миша, кажется, тоже в ЛЭТИ… А Шаров и Феноменов — в медицинский… Будыко — тот откопал астрофизику, Майка — сероводород… Расходятся наши пути, но где-то же они должны сойтись? Только где и когда?»
Учителя знают: долго их не удержишь в зале. Такова традиция: на набережную Невы и занять всю мостовую, не иначе!
Их принимает прозрачная белая ночь. Безмолвно наблюдают за ними бронзовые матросы с памятника «Стерегущему». Молодой Суворов повелительно призывает их со своего гранитного пьедестала к постоянству. Терракотовые кубы Марсова поля вызывают в их памяти героев, создававших наиновейшую историю.
— Ребята, — сказал кто-то вполголоса. — Смотрите. Здесь погребен комиссар Восков Семен Петрович. Сильва, а ведь ты тоже Воскова и… Семеновна. Послушай, а это…
Она предупредила вопросы:
— Здесь лежит мой отец, ребята.
Они стояли недоуменные, сбитые с толку ее ровным голосом, не понимая, как же это они проучились десять лет рядом с дочерью такого человека и ничего об этом не знали.
— Могла бы открыться и раньше, — вздохнула Лола.
— Да, жизнь-то у твоего отца какая героическая! — поддержали ребята. — Рассказала бы нам…
Она ответила коротко:
— Видеть отца мне не довелось.
Замолчали. И только когда подошли уже к Летнему саду, Миша Хант тихо спросил:
— А Иван Михайлович?
— Это мой второй отец, Миша. Он воспитал меня и многим, очень многим я обязана ему.
Ей захотелось домой.
— Ребята, вы не сердитесь… Мне нужно к маме.
— Последняя наша ночь! — возразил кто-то.
Сальма Ивановна не спала, вышла к дочери с книгой.
— Мама, я стою перед трудным выбором. Могу стать инженером, врачом, могу идти на литфак. Что делал отец, когда ему нужно было выбирать, вот так, как мне?
Сальма Ивановна заглянула в глаза дочери.
— Ты это серьезно? Не ожидала. У Воскова никогда не было возможности для подобного выбора. Иногда случалось, он стоял перед дилеммой — бездействовать или действовать и сигануть за решетку. Я однажды попыталась подсчитать, сколько раз он сидел в тюрьмах — невозможно!
— Мама, но и в революции есть разные пути.
— Я тебя понимаю. Он рассказывал, что когда-то в Харькове его спросили в комитете: «Что ты предпочитаешь, товарищ Семен, каторгу или эмиграцию?»
— Мам, да ведь это же настоящая жизнь — из пучины в пучину, из бездны — в пламя…
— Да, ты действительно дочь Воскова.
Между ним и Родиной оказался океан. А еще недавно его звали к себе полтавчане, екатеринославцы, звала рабочая Одесса. Они знали, что товарищ Семен обставит жандармов там, где спасуют другие.
Неожиданный вызов в комитет.
— Семья большая?
— Здесь один. В Полтаве — мать и четверо младшеньких.
— Имей в виду, за тобою слежка. Они поставили на ноги всех своих филеров. На квартиру к Фишкареву не возвращайся. Вообще-то надо бы тебе уехать. Но…
— В чем дело, товарищ? Не тяни кота за хвост.
— Нам нужна типография, товарищ Семен. Мы обшарили весь Харьков — ни одной наборной кассы без надзора полиции. Кто-то из эсеров проговорился, что у них кассы зарыты в Полтаве. Это будет твое последнее задание для Харькова. Возьмешься?
Задумался.
— Дайте Фишкарева и еще двух ребят, владеющих оружием. Типография будет.
Он начал энергично действовать. Двое парней, отданных ему под начало — совсем еще мальчишечка Родион, подносчик тары с завода «Гельферих-Саде», и второй, постарше, репортер из газеты «Волна», — обходили знакомых им эсеров, искали следы наборных касс. Семен в это время, вспоминая подарок ялтинцев, кроил чемоданы, в которых можно было бы уложить для перевозки шрифты. Илье он поручил немедленно примириться с отцом и выхлопотать себе комнатку рядом с прачечной. Илья запротестовал.
— Зачем я пойду к отцу? — кричал он. — Кланяться в ножки? Мы с ним идейные враги!
— Да это же прекрасно, — уговаривал его Семен, в душе искренне жалея товарища, — когда идейный враг работает на наше общее дело.
— Идейный враг вообще, но не отец, — выходил из себя Илья. — Разве у теоретиков где-нибудь сказано, что революционер вправе унижать себя для пользы дела?!
— Теоретики-революционеры всегда мечтали о своей типографии, — отшучивался Семен.
Ежедневно он менял жилье, о котором знал только Илья.
Подал о себе знать репортер. Они встретились в сквере.
— Эсер Яшка Френч знает, где зарыты кассы. Знает, но молчит. Слушайте, Семен Петрович, вы не учились с этим типом? Я видел у него школьную фотографию, и вроде бы рядом с ним сидите вы.
— Ну как же. Яшка — полтавчанин. Год мы отсидели на одной скамье, только школа была ремесленной. — Улыбнулся. — Вы что, по развернутым ушам[5] меня узнали?
В этот же вечер Семен пошел к Френчу. Он знал, что Яшка захватывал с эсерами оружейную мастерскую, но как только началась волна арестов, быстро объявил, что заблуждался, и на всякий случай женился на дочери исправника полиции. Френч встретил Семена радушно, подал знак жене, и на столе появились дорогие вина, закуски. Семен от трапезы не отказался, с полчаса утолял голод, пока его однокашник упоенно вспоминал о «порывах восставшей юности».
— А ты сейчас с кем, Самоша? — спохватился тот. — На что живешь, где лямку тянешь?
Семен дал понять, что это не общий разговор. Яков Френч вскочил из-за стола, извинился, выпроводил жену из комнаты.
— Говори же, — нервно предложил он. — В какой ты партии?
Семен нарочно замедлил с ответом.
— Наша группа пока вне всех партий, — грозно шепнул он. — Террористы-индивидуалисты. Охотимся за знатным лицом. Но это только подход, Яша, к фигуре, облаченной еще большей властью.
Френч схватил рюмку, жадно выпил, глаза его недобро сверкнули:
— Это что-то новое. Я думал, Самоша, у тебя хватит смекалки понять, что время уже не то. Надо же, — вырвалось у него, — террористы, да еще с уклоном в высокопоставленную фигуру. Предупреждаю, я этого не слышал.
Восков аккуратно положил себе на тарелку салат.
— Не слышал — и не надо. Но я думаю, старому товарищу ты не откажешься помочь. Приюти на две-три ночи.
Френч встал из-за стола, для чего-то подошел к двери, прислушался.
— К сожалению, Самоша, эта квартира не моя. Она принадлежит тестю, а он служит… гм… в полиции.
— Видишь ли, — Семен понял, чем его взять. — Меня схватят, как только я высуну нос на улицу.
— Тогда ты не имел права заходить сюда! — взвизгнул Френч. — Это элементарное нарушение конспирации! Меня тоже могут забрать. У меня боевое прошлое! — Он перехватил насмешливый взгляд Семена и вдруг жалобно застонал: — Честное слово, я все для тебя готов сделать. Только не подведи меня сейчас.
Семен тоже встал, поправил галстук.
— Ладно, Яшка… Я попробую уйти. Но в одном только случае: скажи, где у вас зарыта типография?
Яшка вдруг почувствовал себя хозяином положения.
— Это тайна моей партии, — высокомерно сказал он.
Семен кивнул, снова уселся, отрезал ломоть дыни.
— Нет, мне все же придется остаться у тебя, — раздумывал он вслух. — Моя последняя надежда была на то, что удастся спастись от ареста, выдав им типографию.
Губы у Якова задрожали. Он достал портсигар, закурил.
— Ты вынуждаешь меня нарушить клятву… Мы зарыли кассы в Полтаве… гм… в конце Почтамской, у самого Кадетского плаца.
Семен искоса взглянул на него.
— Кого ты хочешь надуть? Полтавчанина? Как же, поверю я, что там, где с утра до ночи шныряют гимназисты, вы рылись в земле?
Френч метнулся к комоду, с грохотом выдвинул нижний ящик, выковырнул из щели клочок бумаги, бросил перед Семеном на стол:
— На, подавись! Вот план. Я не соврал — Полтава. Только Ново-Кременчугская, девять. Во всех четырех углах сада копались. И сматывайся сразу. — В дверях он снова начал «играть»: — И это справедливо — шантажировать друга юности?
Семен усмехнулся:
— Дурачина, ты теперь всю жизнь можешь хвастать, что хоть один раз оказал услугу рабочему делу.
В тот же вечер вчетвером они выехали в Полтаву. У каждого был в руках чемодан среднего размера, темной кожи. Вряд ли можно было заподозрить, что дно такого чемодана схоже с пчелиными сотами.
Всегда веселая, живописная Полтава показалась мрачной. Перед серым вокзальным зданием гарцевали жандармы, у моста через Ворсклу были выставлены караульные посты.
Приезжие договорились, что день проведут порознь, а ближе к полуночи встретятся на Ново-Кременчугской.
Семен поднялся на гору к Соборной площади и остановился у крутого обрыва. Под ним затейливыми зигзагами тянулась железнодорожная колея, словно бы отсекавшая хуторки белых и красных мазанок друг от друга. С горы казалось, что они поддерживают тянущиеся ввысь белоснежные стены церквей и золотистые купола колоколен. В розоватой дымке утра наплывала многоколонная громада памятника Петру, увенчанная щитом и древнерусским шлемом, а слева и справа просыпались и начинали свой хлопотливый бег спадающие к реке полтавские улочки..
— Господин первый раз в нашем городе?
Не спеша обернулся: высокая девушка, большие внимательные глаза.
— Да, проездом.
— Господину есть где остановиться?
Что за надоеда! Небрежно ответил:
— У меня рекомендательное письмо к графине Елагиной.
— Простите, но вот уже год, как она переехала в Петербург.
Так можно и засыпаться! И вдруг звонкий смех:
— Семен Петрович, я же Лиза, Лиза! Не узнаете?
— Лизонька, простите. Пришел полюбоваться с горушки своей Полтавой и вдруг — филер в девичьем обличье. Почему вы здесь? Где Анна Илларионовна?
Она сжала губы.
— Я думала, вы знаете. Маме пришлось скрыться. Ловлю вас, чтобы предупредить. И у вас под окнами жандармы. Так что…
— Все это так, но я должен повидать мать.
— Она ждет вас у соседки.
…Они сидят за столом друг напротив друга, мать и сын. Они просто рады, что смотрят друг другу в глаза.
— Самоша, вырос как… Неужто такого тебя родила?
— Что вы, мама! Меня губернатор откормил. Уважает.
— Не бреши, — строго предупреждает она. — Или у меня глаз нету? Щеки завалились, как плетень у твоего дяди Ефима. Домой не потянуло еще? Или как там у вас, у смутьянов, говорится: мой дом — весь шар земной…
— О, вы ученая стали, мамо. А я вам денег немножко привез.
Всматривается в нее с болью: волосы точно снегом посыпаны, морщин прибавилось и забот, верно, тоже.
— Самоша, — она говорит резко, прямо, крутить не привыкла. — Воз тащу по привычке, сил уже ну никаких. Свалюсь — посмотри, чтобы хлопцы в люди вышли.
— Постараюсь, мамо… если на воле буду.
— Ну, значит, угадала мать, что тебя гложет. Или пусть меня любимый пес за пятку ухватит!
Ох, и любил же он ее прибаутки. Они попрощались молча.
В полночь встретились с ребятами у высокой садовой ограды.
— Меньше травы вот в том углу, — сообщил Родион.
— Двое будут копать, двое охранять, — приказал Семен.
Начали рыть Семен и репортер. Грунт был мягкий, поддавался легко, но земля не раскрыла тайн. Илье и Родиону, которые взяли полевее, повезло больше. Лопата Ильи уперлась в доски.
— Ящик! — громким шепотом позвал он Семена. — Все наверх!
Их ждало разочарование: в ящике лежала переписка эсеров. Наборные кассы они обнаружили только в третьем углу сада.
— Ура! — шепотом сказал Илья. — Харьковский пролетариат имеет свою типографию, а мой папаша — новое для него предприятие. Поздравь меня, Семен, я уже с ним примирился, и он разрешил мне один раз в неделю водиться с аферистами, то есть с вами.
Шрифты переплыли в чемоданы. Раму для печатного станка уложили в мешок. Их никто не остановил.
И через несколько дней из маленького подвального отсека через прачечную господина Фишкарева две молодые прачки начали выносить корзины, в которых вполне могло быть выстиранное и выглаженное белье, но лежали листовки. Они же разносили листовки по адресам, которыми снабдил их Семен.
— Как тебе это удалось сделать? — недоумевал Илья. — Прачки дорожат своим местом у отца.
— Рабочий человек прежде всего дорожит своим классом, — упрямо ответил Семен. — Кроме всего прочего, я сделал для них подставки, чтоб удобнее было стирать, и они поняли, что с ними говорит тоже рабочий человек.
Прокламации писали поочередно члены комитета. Однажды попросили это сделать Воскова. Полночи он не давал Илье спать, читал ему отрывки из своего обращения к новобранцам.
— Все понятно. Но просто.
— Мы же не для дворян пишем, — огорчился Семен.
Листовка имела успех. Но в тот же день прибежал Илья и сказал, что одну из прачек накрыли. Буквально в полчаса они вывезли типографию. Семен уходил последним, в дверях его чуть не сбили с ног ворвавшиеся в прачечную жандармы.
— Вы кто? — спросил офицер, руководивший обыском.
— Это наш постоянный заказчик, — ласково пояснила старшая прачка. — У них, господин офицер, белье со своей монограммой.
— Проходите, — грубо сказал офицер.
А потом — заседание комитета, которому Восков дает отчет в явках, связях, оружии, типографском имуществе.
— Предлагаю работу товарища Семена в Харькове оценить как очень полезную, — сказал человек, сидевший в углу, и Семен вдруг узнал в нем своего старого знакомого Болотова.
— Хорошо, что это ты говоришь, — заметил председатель. — Тебе и принимать от товарища Семена людей и оружие.
Семен растерялся.
— Почему «принимать»? А мне куда?
— Испугался? — пошутил председатель. — Жандармов не пугался, а от моих слов лицом аж побелел. Ну, томить не буду. Тебя уже занесли в черные списки персональных врагов династии Романовых. Выбирай сам: каторгу или эмиграцию.
В комнате наступило молчание.
— А средний путь? — спросил вовсе не своим, каким-то глуховатым голосом.
— Среднего пути для тебя уже нет. Пойми, товарищ. Ты нужен нам и еще больше будешь нужен, когда наша борьба разгорится.
Семен молчал.
— Не ты первый, не ты последний, — вздохнул председатель. — Ленин в эмиграции сражается не хуже нас.
Семен молчал.
— Мы будем посылать к тебе людей на выучку.
Семен молчал.
— Это приказ, — заключил председатель.
Дороги, подводы, продуваемые ветром площадки поездов, фиктивные справки, подложные паспорта… Его обыскивали солдаты русского пограничного поста, потом австрийские жандармы, затащившие эмигранта в комендатуру.
— Зачем вы пожаловали к нам, господин Се-ми-о-нов? — читая по складам его новую фамилию, спросил молоденький офицер.
— Я хороший столяр, господин капитан, — миролюбиво ответил Семен. — В России сейчас мало квалифицированной работы. Хочу попытать счастья у вас.
— У нас — счастье? — маленькие ежиком торчащие усики затанцевали. — Господин хороший столяр, я хочу вас проверить. Этот старинный столик хромает на трех ножках…
Четвертая ножка получилась отменная, Семен постарался.
— Да, вы есть столяр, — заключил офицер. — Поезжайте в Фронлейтен, там будет много работы для такого мастера, и вы станете там верноподданным нашего монарха.
Маленький австрийский городок пропитан запахом свежих стружек, хвои и клея. Тускло светят уличные фонари. Гладко обструганные доски тротуара настолько глянцевиты, что их легко принять за камень.
Никаких адресов у Семена с собою не было, он медленно шел по улочкам, которые то вдруг круто взбегали на холм, то вплетались в лесную просеку. Издали приплыла переливчатая мелодия губной гармошки, в окнах сидели люди, вдыхающие после обжигающего солнцем дня спасительную вечернюю прохладу.
Наконец он увидел то, что искал. На дверях бревенчатой избушки был приколочен фанерный щиток: «Хольцбеарбейтерунион»[6]. Он постучал, но никто не отозвался. Сел на крылечко: без ласки встречаешь, чужбина…
В полумраке увидел, что к нему подходит невысокий, сутулящийся человек. Тот заговорил по-немецки, по-английски и вдруг — по-украински. Семен радостно отозвался:
— Та размовляю, гарно размовляю!
Оказалось, что Фердинанд Штифтер, механик пилорамы, входил в правление союза деревообделочников. Он завел приезжего в помещение союза, показал на широкий диван:
— Извините, коллега. Пружины немножко могут покусать.
Убежал и вскоре вернулся с простынями и кульком бутербродов.
— Извините, коллега, это все, что удалось найти дома.
— Данке шён, дьякую, спасибо…
Семен повеселел. И на чужбине есть славные рабочие ребята.
— К себе на работу устроите?
Штифтер уклончиво сказал:
— Это решаю не я… Каких взглядов, коллега, вы придерживались у себя в России?
Что-то не понравилось в тоне вопроса. Осторожно ответил:
— Левых. Демократических.
Секретарь союза мягко сказал:
— Династия Габсбургов тоже считает себя демократами. Может быть, вы пребывали в партии террористов или большевиков?
Семен резко сказал:
— А если бы и так?
Штифтер покраснел, потер висок.
— Вы меня плохо поняли, коллега. Мы не жандармы, чтобы преследовать человека за его убеждения. Но лично наше правление заинтересовано сохранить за работающими их места. У нас столяры, краснодеревцы, пилорамщики, даже плотники имеют недурные заработки. Мы против серьезных конфликтов с предпринимателями.
Восков понял, улыбнулся.
— Уговорили, коллега Штифтер. Я остаюсь у вас.
Семен обошел несколько мелких заводов, мастерских, но их владельцы, узнав, что он русский эмигрант, интересовались авторитетными рекомендациями и места не предлагали. Наконец Штифтер пожалел приезжего, переговорил с владельцем пилорамы, и Семена взяли в маленькую столярку.
Работать он умел толково, красиво, его быстро признали. Он снимал комнатку у вдовы офицера-кавалериста, и вечерами здесь засиживались его новые товарищи, он рассказывал о революционных событиях в России, о восстании на «Потемкине», о баррикадных боях в Екатеринославе…
Узнав о популярности приезжего, правление союза пригласило его на свое заседание с просьбой поделиться впечатлениями о русской революции.
— Слушать о революционных событиях в России, — сказал он под конец, — и не замечать, что бежавших из нее людей обсчитывают, надувают, унижают, — это мало благородно. Жить нужно жизнью мировой, мыслить масштабами не своей должности и не своего города. Не удивляйтесь, если наша столярка поднимает людей на борьбу.
Но наутро Семен из столярки был уволен. Штифтер чувствовал себя неловко, в глаза Семену не смотрел.
— Коллега, — сказал он жалко. — Не судите нас строго. Каждый из нас уже вкусил безработицу. У нас у всех дети.
— Коллега, — ответил Семен. — Я услышал у вас пословицу: «Без хорошей занозы и рука не инструмент». Кто побаивается — пусть не лезет в рабочее правление. Скоро вы услышите, что думает о вас Фронлейтен.
Они услышали. В городке появились листовки: «Правление союза в сговоре с заводчиками! Заменим его своими верными товарищами!» Три мастерских прекратили работу в знак протеста против унижения русских эмигрантов.
Жандармы ворвались к Семену в этот же вечер.
— Господин унтер-офицер, — обратился Восков к хмурому человеку, который руководил обыском. — У меня нет ни одной бомбы, у меня только идеи.
— Замолчите! — рявкнул жандарм. — У вас подложные документы. Мы отправим вас назад, в Россию!
Он очень хотел назад, но партия велела иначе. Он сбежал от жандармов по дороге в тюрьму, переезжал из одной провинции Австро-Венгрии в другую, работал среди австрийских, украинских, еврейских столяров, пока австрийская полиция не объявила розыск русского эмигранта господина Семионова.
И господин Семионов оказался среди пассажиров корабля, который вез эмигрантов в Америку.
Нью-Йорк встретил беженцев из Европы приветливо. Статуя Свободы, подаренная американцам французами, гостеприимно показывала приезжим на бесчисленное количество островов, где они могли обрести рай. На одном из них с ласковым названием Эллис они обрели райскую жизнь на две недели. В этом таможенном карантине проверяли и цель их приезда, и имущественный ценз, и их выносливость к голоду и унижениям. Его приняла поначалу артель паркетчиков. Три ночи он провел в сквере, а после первой же получки снял по совету товарищей маленькую комнатку на одной из авеню Манхаттана[7]. И опять у него вечерами набивались люди, которым он рассказывал о России, о революции, о русских социал-демократах.
От друзей письма приходили все реже и реже: он догадывался, что одни — в глубоком подполье и не всегда имеют возможность вырвать время для переписки, другие — в тюрьмах, на каторге.
На Америку надвигался «золотой кризис». Предприниматели пачками выбрасывали рабочих на улицу. Меньше всего они церемонились с эмигрантами и особенно — из России.
Восков нашел свое место. После рабочего дня он носился из одного района Нью-Йорка в другой, собирал летучие митинги русских эмигрантов-столяров. Он помог создать эмигрантскую столовую, в которой беженцы из Европы могли дешево пообедать, эмигрантскую кассу, которая спасла от самоубийства не одного кормильца семьи, эмигрантский клуб, который знакомил рабочих с положением в России. А в самый разгар борьбы за сплочение русских эмигрантов в клубе выступил представитель анархистов.
— Хватит с нас, Восков, социалистических идей! — кинул он в зал. — Мы по горло сыты были ими в России.
— Как же, помню! — откликнулся Восков с места. — Я сам однажды заделался эксом и ходил по квартирам, собирая с буржуев деньги в обмен на липовые справки. Не такие ли дела вас пресытили, господин анархист?
Зал отозвался смехом.
— Демагогия! Клевета! — раскричался анархист. — Так или иначе, но мы были движущей силой в революции. Мы потерпели поражение и теперь знаем, как и куда идти. Никакой организации! Свободное изъявление воли каждого. Никаких ограничений для личности! Все дозволено.
Этого Восков уже стерпеть не смог. Он поднялся на маленькую эстраду и, как это всегда у него было в минуты волнения, наклонился вперед, слегка вздернув кверху угловатые плечи.
— Кого вы пугаете организацией? — спросил он своим ясным сильным тенором, плавным жестом руки обводя аудиторию. — Людей, у которых ее и без того нет? Несчастных беженцев, приговоренных к ссылкам и каторге? Работяг, которых пригнали в Америку голод и безработица? Которым платят ниже всех и которых обворовывают чаще всех?
У него даже губы искривились от негодования, напряженно сомкнулись брови.
— Красиво звучит, ребята, а? «Свободное изъявление воли»… Сиди без цента в кармане и запивай водичкой из Гудзона.
Он сжал пальцы в кулак и взмахнул им в воздухе.
— Нам нужна организация, и она у нас будет. И если мне понадобится для этого всю Америку обшагать и всех русских эмигрантов в ней найти, — я обшагаю и найду!
Зал ответил горячими аплодисментами. К эстраде подошли люди, которым Семен, еще не остыв от спора, излагал свою мечту о русских рабочих союзах.
— Однако вы подросли за это время, Восков! — раздался высокий женский голос, и Семен, повернувшись, вдруг встретил так хорошо знакомые ему черные глаза.
— Лиза! — чуть не закричал он. — Первая полтавчанка за год моей жизни в Нью-Йорке! Исключительный случай! Впрочем, нет, — поправил он себя, — в любой случайности есть и доля закономерности.
— Восков, Восков, — укоризненно сказала она. — Вы уже сошли с трибуны, а продолжаете цитировать на весь зал законы диалектики. Поведите же меня куда-нибудь в более тихое место, и мы вспомним Полтаву.
Он смутился.
— Дело в том, Лиза, что я… как раз… перед получкой.
Она хохотнула.
— Ясно, Семен Петрович. Запиваем водичкой из Гудзона. У меня дела не лучше. Посидим просто в сквере.
Она рассказывала ему о том, что отец погиб в тюрьме, что мать и она подвергались беспрерывным преследованиям жандармского отделения и наконец решили уехать.
— Лиза, почему вы ничего не говорите о моей семье? — напряженно спросил Семен.
Она нахмурилась.
— Тете Гильде плохо, Семен. Ее мучают боли, она редко встает с постели. Шико и Миша работают.
Он грустно сказал:
— Поверите? Предчувствие такое было, что дома не ладится. Да и может ли в семье революционера быть благополучие?
Они договорились о встрече, но Семен надолго исчез. Потом Лиза встретила его на Третьей авеню. Он только что выступал перед собравшейся толпой, горел еще полемикой. Лизе обрадовался, начал расспрашивать, но все время подходили люди, и он перемежал беседу с ней и советы товарищам.
— Лизонька, я был уже в Чикаго и на юге… Союзы русских рабочих пускают корни… Да, да, товарищ, царская охранка будет нам мешать — Николашка понимает, что эмигранты не вечно будут эмигрантами… Перевел маме получку, Лизонька… Да не голодаю, жив… Вы учтите, дорогой товарищ, если с трибуны верещал наш русский поп — значит русская охранка не спит. Проверяйте своих людей… Когда же мы увидимся, Лизонька?
Но его уже ждали на Пятой авеню, и он не успел договориться о встрече. Его открытое, со смеющимися глазами лицо здесь знали — он выступал на уличных митингах по нескольку раз в день.
— Не морочьте людям головы! — крикнули ему из толпы. — Вам нужны кадры для баррикад в России.
— Не нужно волноваться, мистер, — зазвучал его громкий голос на перекрестке. — На баррикады насильно не тащат. Вступите в рабочий союз, и у вас прояснится в башке.
Его закидывали вопросами, ему бросали записки. Он шел навстречу спорщикам, зачитывал записки, разъяснял. И только две скрыл от митинга.
Одна — от Лизы: «Полтава теряет надежду вас увидеть, но вы знаете, что мы с мамой вам всегда будем рады».
Вторая была без подписи: «В воскресенье, украинский жлоб, ты хочешь выступить в Броунзвилле[8]. Знай, что это будет твое последнее слово».
— Он сказал?.. Сказал что-нибудь напоследок?
— Бредил… Шуру какую-то поминал… Стометровку хотел бежать… И еще сказал: «У меня туго с векторным анализом, но я подучу…» Потом замолчал.
Володя Жаринов отошел к окну и открыл фрамугу: холодный воздух ворвался в аудиторию. Володя сделал несколько быстрых коротких глотков, чтобы унять волнение, и захлопнул раму.
— Ну, вот и все. Сережу похоронили там же, на Кирке[9]. Белофинны нас поливали пулеметным огнем, но ребятам уже сам черт не страшен был. А те все лезли и лезли. Когда иссякли патроны, отбивались ножами. К ночи нас осталось на высоте трое. До подхода полка чудом продержались.
Лена сказала:
— Мы с Сережей вместе к математике готовились. Он страшно переживал каждую свою неудачу…
— Ленка, а что же мы сидим в стороне! — жалобно сказала Сильва.
— Будет время, — возразил Роман, приятель Лены, студент-гидроакустик, — и нас всех позовут.
— Нет, — возразила Сильва. — Ты как хочешь, а я долго ждать приглашения не собираюсь. Я уже ждала порядком.
Володя посмотрел на нее с недоумением, она встретила его взгляд с вызовом, но объяснять своих слов не собиралась.
Все два с половиной года занятий в институте ее преследовала тревожная мысль, что она чего-то не успевает, к чему-то не подготовлена, не обладает решительностью. Эта тревога особенно усилилась после истории с Иваном Михайловичем.
Лето поступления в институт принесло и радости и заботы. Вместе с родителями она совершила поход по Военно-Осетинской дороге. В памяти остались впечатления, которые будут сопровождать еще не один год: резкие очертания гор, в которые врезаются луга всех цветов — густо-изумрудные, бирюзовые, салатные, — головокружительные спуски, на которые пастухи умудряются пригонять стада баранов и где угощают туристов у костров наперченным шашлыком, и — что больше всего поразило ее воображение — совершенно зеленый лед, который можно увидеть только на могучих вершинах.
— Ну почему люди живут в комнатах? — смеялась она.
В комнаты пришлось вернуться. Их, носящих звучное имя абитуриента, опрашивали в старинном здании, выходящем готическим фронтоном на Аптекарский проспект, в тех самых аудиториях, где когда-то читал курс физики изобретатель радио Попов и где скрывался от жандармских филеров Ленин. От этого становилось торжественнее и страшнее.
Надо же, в разгар вступительных она подхватила ангину. «В постель! — сказала Сальма Ивановна. — И не дури, Сивка!» Но она сдурила и продолжала сдавать экзамены.
Миша Хант, Володя Стогов, поступавшие вместе с нею в электротехнический, помогли Сильве пробиться сквозь толпу новичков, гудевших у стеклянных щитов со списками зачисленных, и она увидела в колонках фамилий свою: «Воскова С. С…, ЭФФ[10], группа 12».
— Мальчики, — простуженно сказала она. — Смотрите. «Вишнякова Е. П.» Это не наша вожатая Лена? Вот здорово, если она! Мальчики, я, кажется, окончательно заангинила. Побегу домой. Поздравляю вас, мальчики, и себя тоже.
Как всегда, новичков ошеломляло и обилие новых технических терминов, и обилие заданий, которые они получили не на день, не на неделю, а до Нового года.
С замиранием сердца они взирали на знаменитых ученых, которые, как равные, шли с ними по коридору или поедали рядом с ними булочки у буфетных стоек.
— Мама, — начинала уже в дверях, — сегодня один удивительный человек рассказывал нам, как он строил Волховскую ГЭС. Об этом нужно писать поэму. Решай: быть мне инженером или поэтессой?
— Ты становишься поэтом или просто двоечницей, Сильва? — отозвалась Сальма Ивановна, но думала о своем.
— Неприятности, мама?
— Какие еще неприятности… У тебя вечером опять спортзал?
Да, спортзал. И еще — важный разговор. Она собралась, наконец, подойти к Лене Вишняковой и сказать ей то, что уже давно просилось. «Лена, будем дружить, — скажет она. — Я умею хорошо дружить».
— Как ты думаешь, — спросила она у Ивана Михайловича, — что главное в дружбе?
Он ответил после некоторого размышления:
— Вероятно, одним словом тут не отделаешься. В друге должно быть нечто такое, чего недостает тебе. Еще — требовательность. Безусловная требовательность — к себе же. И, конечно, отношение к жизни, которое ты разделяешь.
— Пять шаров, — сказала она, подражая старшекурсникам. — За красивый вывод формулы и доходчивость.
Нет, к Лене она так и не подошла в этот вечер. Лена, коротко подстриженная, черноволосая, смуглая, была окружена болельщиками и поклонниками. Но она еще подойдет. После встречи со сборной вузов.
Прошла встреча со сборной вузов. И прошли «январские встречи со сборной экзаменаторов», как окрестил их первую сессию Миша Хант, а она все так и не могла решиться заговорить с Вишняковой.
К тому же почувствовала: у родителей что-то неблагополучно. Всегда оживленно обсуждавшие события в мединституте, они сейчас говорили о войне в Испании, о папанинцах, о Сильвиных делах, но только не о своих служебных. Сосед их по лестничной площадке и сослуживец Ивана Михайловича некий Зыбин однажды постучался к ним, церемонно вошел, спросил, не готов ли отзыв на его научно-исторический труд.
— История там есть, — сухо сказал Иван Михайлович, — а наукой, извините, не пахнет. Вам нужно бы в клинике поработать, Маркэл Демидович, материала побольше накопить. И потом — по поводу освещения истории. Не совсем у вас марксистский подход…
Не прощаясь, Зыбин пошел к выходу. Уже в дверях, не поворачивая головы, сказал:
— Вы, наверно, не знали, что я поменял свое имя на Маркэл в честь великих основоположников научного коммунизма.
Сильва, слышавшая этот разговор, фыркнула.
— Ваша семья еще меня вспомнит, — ровно произнес Зыбин.
Встретив как-то Сильву на лестнице, он вежливо уступил ей дорогу и своим бесстрастным голосом сообщил:
— Исключительно из дружеских чувств хочу проинформировать вас о деяниях вашего отчима. Его эксперименты в науке граничат с растратой и уголовно наказуемы.
Ей показалось, что кто-то ее ударил. Она прислонилась к перилам, ошеломленная, растерянная, сбитая с толку этим мерным, бесцветным голосом…
— Использование служебного положения в корыстных целях, — продолжал Зыбин, — статья номер…
Но она уже бежала вверх по лестнице, не слыша ни его голоса, ни цитат из уголовно-процессуального кодекса, которыми этот человек, кажется, хотел заполнить и лестницу, и дворы, и город…
Все были дома, она хотела что-то сказать, объяснить, спросить, но Иван Михайлович догадался.
— Ты встретила Зыбина? Ну, что ж… Помнишь у Бернса?
That there is Falschood in his looks,
I must and will deny…
Его английская речь была, как всегда, безукоризненна. Она увлеченно подхватила строфу:
Нет, у него не лживый взгляд,
Его глаза не лгут…
Они правдиво говорят,
Что их владелец — плут!
— Вот именно. А теперь садись за стол. Мать приготовила вкуснейший суп.
Она уже поднесла ложку ко рту и вдруг остановилась.
— Что ему нужно от тебя?
— Мм… — Он тщательно вытер рот салфеткой. — Вероятно, чтобы я на минуточку изменил науке и дал положительный отзыв о его диссертации.
— Слушай, а ты не очень придирчив?
Он вздохнул:
— Работа на уровне пятикурсника. Мы как-то говорили о требовательности в дружбе…
— Помню.
— Так как же? Советуешь дать ему отзыв, какой он хочет?
— Не смей! Я тебя уважать не буду. А могу я за тебя вступиться… в этой истории с растратой?
— Дело яйца выеденного не стоит. Мы перерасходовали смету, но не для себя же, для больных. Мать, жаркое будет?
Потом они остались с матерью вдвоем. Об Иване Михайловиче знали только два слова: «под следствием».
Так же методично продолжала свою работу в клинике профессора Ланга Сальма Ивановна, так же аккуратно продолжала посещать все лекции Сильва. С матерью старалась об Иване Михайловиче говорить пореже, но в душе кляла себя, что куда-то, неизвестно куда, не пошла, чего-то, неизвестно чего, не заявила.
По утрам просыпалась с мыслью: «Решительность начинается с мелочей». Сказала себе: «Сегодня засядешь за эпюру», — и сделала чертеж первой в группе. «Сегодня ты подойдешь в спортзале к Лене, — приказала она себе. — В друге должно быть нечто, чего недостает тебе».
Дождавшись, пока Лена войдет в раздевалку, шагнула за ней.
— Ты меня помнишь?
Лена засмеялась.
— Наконец-то! В школе была сурком и здесь сурок. Сидишь в углу и поблескиваешь глазками.
Сильва тихо спросила:
— У тебя много друзей?
Лена подумала.
— Не сказала бы.
— Тогда… Хочешь дружить? Только по-настоящему. Навсегда.
Ждала ответа и волновалась. А вдруг не захочет?
— Будем, Сильва, дружить, — просто согласилась Лена.
Сильва застала мать хлопотавшей, что-то перебиравшей, мелькавшей из комнаты в комнату. Так бывало всегда, когда мать нервничала.
— Что с тобой?
— Ничего не случилось, Сивка. Ужин на столе. Ничего не случилось, только явился сегодня управхоз и с ним еще кто-то из жилотдела. Видишь ли, маленькая комнатка им наша понадобилась. «Для известного ученого работника товарища Зыбина», — передразнила она кого-то.
— А ты что сказала, мам?
— А ничего! Кукиш им показала — не сдержалась.
Сильва расхохоталась.
— Ну, и правильно.
— Ах, Сивка, они очень разозлились. Соседи потом слышали, как Зыбин кричал на лестнице, что совсем нас выселит.
— Это невозможно, хотя и интересно, — сказала Сильва. — Да… «Его глаза не лгут». Чего ты разволновалась? Ты тоже научный работник и имеешь право на комнату.
«Завтра пойдешь к юристу», — сказала она себе.
Юрист пожимал плечами, говорил, мало ли кто чего хочет, закон оберегает права граждан, хотя, конечно, изымать излишки площади жилотдел имеет право.
— Послушайте, — сказала Сильва. — Я хочу знать: да или нет. Я не про Конституцию вас спрашиваю — это мы проходили по обществоведению, а про наш конкретный случай.
Высокий юноша, ожидавший, когда до него дойдет очередь, громко засмеялся, и юрист недовольно сказал:
— Я попросил бы вас, клиент…
— Нет, нет, выбываю из вашей клиентуры, — доверительно сообщил он и встал.
Сильва добилась, чего хотела, юрист сказал «да», и она вышла из консультации.
Юноша стоял у входа.
— Такие справки и я могу давать. А знаешь, мы из одного института, — вспомнил он. — Я тебя видел на гребной базе. Володя Жаринов. Тебя как?
— Сильва.
Он пошел было рядом, но она вдруг резко сказала:
— Мне налево. Будь здоров.
— Пожалуйста, — вежливо сказал он. — До свидания.
Она уладила квартирный конфликт. Управхоза даже в прокуратуру вызывали, он бегал потом извиняться «за причиненное».
Володю она встретила в институте, он помахал ей издали рукой, но не подошел. Разговорились они на гребной базе, да и то благодаря Лене. Впечатление он оставил у девушек разное.
— Не парень, а робкая газель, — смеялась Лена. — Люблю, черт возьми, когда мальчишки смеются, ухаживают и предлагают тебя проводить.
— А мне нравится в нем сдержанность, — призналась Сильва и густо покраснела. — Да нет, ты не подумай… Я в жизни с парнем в кино не пойду. Но если уж пойти, то с таким, как Володя. Это, кажется, из Шекспира: где слова редки — там они и имеют вес. Не терплю болтунов…
Лена рассмеялась.
— Тогда такую болтушку, как я, ты не должна любить.
— Тебя обожаю, — быстро сказала Сильва. — Ты исключение.
Да, Володя был сдержан, но уж если вступал в разговор… Сильва и Лена помнили, как к ним на Островах довольно развязно обратился парень, похожий на семинариста, с длинной копной волос, и Володя очень вежливо сказал ему:
— Вы ошиблись, гражданин. Девушки не работают в парикмахерской и остричь вашу гриву не сумеют.
Как-то Лена сказала, что вечер у нее занят, мужская баскетбольная пригласила их женскую баскетбольную на ужин. Роман ее проводит.
— Вот и отлично, — заметил Володя. — У меня два билета на «Сирано де Бержерака», и я уже полчаса ломаю голову, как поделить их на четыре части — даже страфантен не выходит.
Сильва, колеблясь, сказала:
— Жаль… Лично я занята… по дому.
— Жаль, — спокойно повторил Володя.
Он методично разорвал билеты, опустил клочки в карман, вежливо попрощался и ушел. Лена взглянула на Сильву.
— Ну и дичок!..
Перед отъездом в лыжный батальон Володя пришел прощаться.
— Если получите письмо, — сказал он, — с ответом больше семестра не тяните.
— Мог бы и не сомневаться! — Лена даже рассердилась. Сильва молчала, он искоса взглянул на нее.
— Значит, теперь уже после войны в кино сходим, Сильва?
Она наклонила голову, улыбнулась.
И вот сейчас — первые потери в студенческой семье.
— Ну, поболейте за меня, девочки, — прервал долгое молчание Володя. — Эпюру иду сдавать.
— А знаете, ребята, — сказала Сильва, когда они вышли из чертежного зала, — я никогда не горела жаждой получить обязательно «пять». Но ведь должна быть у нас сила воли… Хотя бы для больших жизненных барьеров.
В этот вечер она сказала матери:
— Сальма Ивановна, вы были не в восторге от моих троек за прошлый семестр. Не хотите ли подписать договор: вы сдаете без троек свой кандидатский минимум, я без оных — свою шестую сессию?
— Это что-то новое, — Сальма Ивановна была довольна. — С наградой или без?
— Это будет простое пари. На верность слову и силу воли.
Сильва аккуратно вывела: «Весной у меня не будет ни одной тройки. Сильва Воскова».
И снова она начала ставить перед собой маленькие задачки, целую серию «волевых упражнений».
«Сегодня скажу Лене, что она не должна так безбожно водить мальчишек за нос». И говорила. Лена только звонко смеялась и обнимала свою Сивку: «Глупышка, а зачем они мне назначают свидание, разве я прошу их об этом?»
«Сегодня скажу Володе, что он не должен поджидать меня… нет, нас… у аудитории. Нужно беречь дорогое время». И говорила. Володя пожимал плечами: «Я не просто стою. Я рассчитываю зубчатую передачу. А как работает „мальтийский крест“, ты уловила?» Призналась: «Не очень». «Видишь, а я усвоил… в коридоре».
Приказала себе: «Ребята, которых взяли на войну, были отличными лыжниками. Ты получишь разряд». У нее уже был четвертый разряд по гимнастике. Теперь она занялась лыжами. В институт стала ходить в лыжной куртке — это никого не удивило, вообще в их группе ребята жили небогато, пиджак считался недоступной роскошью.
Изматывала себя в ежедневных тренировках, Володя как-то с сомнением заметил:
— А стоит ли так сразу?
— Время не ждет, — ответила она. — Есть еще высоты на свете.
— Меньше пафоса, Воскова, — предложил он. — К слову, в гражданскую был комиссар Восков. Слышала о таком?
— Кажется, был такой, — коротко ответила она.
Несколько дней ни Володя, ни Лена, ни Роман ее не видели. Потом вдруг сообразили, что Сильва их избегает. Кое-что объяснила им крошечная информация в «Красном электрике»: «В Кавголове прошли соревнования по лыжам на приз ДСО „Электрик“. Дистанция для мужчин была 20 км, для женщин — 5 км… Вызывал сожаление бег тов. Восковой, которая увлеклась занятием хорошего личного места, забыв, что она в первую очередь защищает спортивную честь института, как член команды…»
Лена и Володя ее изловили в читальном зале:
— Рассказывай, на кого обиделась.
— Не обиделась, — ответила она, как всегда честно, — просто недостойна настоящей дружбы. Сваляла дурочку. Оставила команду и вырвалась вперед. Получила второй разряд, а девчат своих подвела.
— Ну, не очень-то себя казни, — Володя засмеялся. — Твои двадцать восемь минут и тридцать пять секунд принесли команде немало очков. Все-таки — второе место.
— Но если бы мы шли рядом и все чуть побыстрее — команда могла вырваться и на первое место.
Лена встряхнула ее:
— Да. В спорте есть свои законы. Но ведь без азарта нет и спорта, верно?
— Не разлюбила, значит?
— И не подумала.
— И я, — Володя чуть запнулся, — и я по-прежнему к тебе хорошо отношусь. За честность. В общем — за все.
Надвигались экзамены. Сальма Ивановна попросила.
— Если ночью читаешь, баррикады вокруг лампы не строй.
Она проглатывала конспект за конспектом. Все экзамены были сданы «согласно договору». А на последнем — осечка.
— Теория проводной связи — ваше будущее, — мягко заметил экзаменатор.
— Вы правы, — сказала она. — На троечку я вытяну ответ. Но мне тройки мало. Дайте мне, пожалуйста, еще четыре дня.
Он согласился. Четыре дня и четыре ночи — это был ее экзамен…
Вышла радостная. Лена и Володя ее ждали в коридоре — помахала им зачеткой. Заторопилась домой. Володя сказал:
— У меня к тебе серьезный разговор… Осенью.
Она вспыхнула.
— Как хочешь, Володя.
Сильву ждали дома цветы и записка матери: «Не сомневаюсь, что договор успешно выполнен. Приду поздно — практиканты».
Она распахнула окно: как там — лето или весна? Захотелось написать что-то радостное для себя, матери, Ивана Михайловича и еще для одного человека.
Уже много лет спустя в Сильвиных бумагах нашли стихи, помеченные этим днем:
Раззвенится серебристой, звонкой
Солнечною песнею весна,
Заиграет воздух льдинкой тонкой
И от зимнего растает сна.
Закурятся почки золотые
Запахом медвяных тополей,
Заискрятся капли дождевые,
Окропляя бархаты полей.
Нет весенней трели голубее,
Белоснежней пенных облаков,
Нежного восхода розовее…
Серое осталось далеко.
Митинг в Броунзвилле прошел без стрельбы, без потасовок, без вмешательства полиции. Но Семен отлично понимал, что его оппоненты не собираются сдаваться. Он получал предостережения через рассыльных контор, он находил угрожающие записки в деревянном ящике с набором инструментов — неизменном спутнике в своих поездках по другим городам.
В Нью-Йорке уже действовал и боролся за права эмигрантов первый русский отдел «Юниона клоакмейкеров»[11] и это приводило в ярость бизнесменов, привыкших без шума обирать эмигрантов. «Учитесь не только считать центы, — внушал Восков на рабочих митингах. — Чтоб бороться с большим бизнесом, надо быть политиками». «Мировая политика — вот что на очереди дня», — это была его излюбленная фраза. У столяров негритянских кварталов он говорил по-английски, к крестьянам из Херсонщины и Полтавщины обращался на их родном украинском наречии, а однажды его приятель услышал, как он выступает перед еврейскими ремесленниками.
— Да ведь ты же сам говорил, что не мог из «Талмуд-торэ» пересказать рассказ!
— Видишь ли, — Семен растянул в улыбке губы. — Я как только пришел к ним, смекнул, что по-английски они еще понимают плохо. Я и решил с ними заговорить на их родном языке. Сначала боязно было, а потом ничего, вошел во вкус.
— Допустим… Но где ты подслушал это выражение: «Чтоб меня любимый пес за пятку ухватил, если не так»?
У Воскова даже голос осел:
— Не вспоминай… Это любимая прибаутка матери.
Он продолжал борьбу в защиту беженцев из России. Один за другим возникали «союзы русских рабочих» в Питтсбурге и Челси, Гартфорде и Провиденсе, Бостоне и Филадельфии. Во всех этих городах видели Воскова и нередко повторяли его меткие фразы: «Желудок обмануть проще — пояс затянешь, а вот рабочую совесть свою поясом не обведешь!», «Если поп за тобой океан переплыл, спроси, не царь ли ему билет купил!», «Лю́бите жизнь — так люби́те русскую революцию!».
Революция в России была его святыней, и когда ему удавалось провести на митинге сбор в пользу русских подпольщиков и узников царизма, он радовался как ребенок и всем объяснял: «Русская революция стала сильнее не на несколько долларов, а на несколько сот друзей. Хорошо бы, чтоб об этом узнал Ленин».
Его оценили как оратора, а потом — и как бойца. В предместье Нью-Йорка вместе со столярами он несколько суток оборонял большие мастерские от штрейкбрехеров. Наконец те решили взять ворота штурмом под прикрытием полиции. У рабочих не было ни ружей, ни гранат, и тогда столяры спешно извлекли из своих чемоданчиков наборы столярных инструментов. «Мне уже не впервой, — смеялся Восков, — Имею опыт Екатеринослава и Полтавы».
Полиции удалось взять верх, и Восков попал в тюрьму. Через три дня его вызвал прокурор.
— Мистер Восков, ко мне поступают протесты эмигрантов, и я приказал выпустить вас. Но можете ли вы обещать…
— Обещаю, — серьезно сказал он. — Всюду, где требуется открыть рабочим Америки глаза и отстоять их право хотя бы на свой ленч, хотя бы на ленч, — всюду будем мы, члены социалистической партии.
— Позвольте, но что вам до рабочих Америки? — с любопытством спросил прокурор. — Мало ли у вас русских забот?
— Мистер прокурор, — Семен сказал это с сожалением. — Вы образованный человек, а я всего лишь столяр. Но неужто вы не чувствуете, что повторяете запев наших русских попов: «Негры, евреи и янки вам не пара!» А потом владельцы заводов поют в уши американцам: «Не слушайте этих эмигрантов… У вас более высокие заработки». А когда надвигается кризис и выгоняют с работы и тех, и других, и третьих, то наши советчики хором взывают: «Не слушайте смутьянов! Уповайте на бога!»
Прокурор с усмешкой сказал:
— Да, я выпускаю из камеры довольно сильного политика. Кто вас сделал таким, мистер Восков?
— Жизнь и русская революция.
В Филадельфии они проводили первое собрание союза в знаменитом зале Академии музыки.
У выхода их ждал сюрприз. На перекрестке уже соорудили трибуну и собрали любопытных наймиты русской охранки. На большом фанерном щите, поднятом над трибуной, было выведено синей краской: «Господа рабочие! Не в Союзе русских голодранцев, а в лоне православной церкви обретем мы рай». Поочередно выступали священник, представитель анархистов и какой-то крикун с рыжей шапкой волос, которого представляли как «теоретика русской революции». Послушав их, Восков и его товарищи приняли вызов. Семен поднялся на трибуну. Рыжий перехватил рупор, но Семен махнул рукой.
— Ребята, у меня и без рупора глотка аршинная! — крикнул он в толпу, вызвав одобрительный смех. — Долго трещать я не буду. Вы, филадельфийцы, любите говорить, что у вас тут появились первый в Америке пароход, первый паровой автомобиль, первая публичная библиотека. Так радуйтесь: теперь у вас появился первый поп, который предал своего бога и заявил, что через национальную резню рабочих они получат рай. Хорош рай — только всех сшибай!
Площадь ответила хохотом. Вмешался «теоретик».
— Один вопрос, мистер Восков! — зарычал он в рупор, насторожив толпу. — Я спрашиваю вас от имени русской революции. Почему вы здесь, а не в России, где гибнут наши братья и сестры? Семейке своей благополучие строите на костях убиенных на русских баррикадах?
Семену было не привыкать к уколам врагов.
— Эх ты, теоретик, — презрительно сказал он. — Я уехал сюда, мистеры, потому что партия приказала мне избежать каторги. Что касается семьи… Моя мать умирает в Полтаве, не имея средств лечиться, братья и сестры пухнут с голоду. Но не о том сейчас речь. — Голос его поднялся, а жестом руки он словно отрубил слова беснующегося рыжего. — Революции можно помогать, даже находясь вдали от родины. А ты, теоретик от неизвестно чего, где ты сражался на баррикадах? Скажи Филадельфии!
Рыжий крикнул в рупор:
— Демагогия! Мы с революцией повенчаны!
— А не с охранкой? — вдруг спросил Восков и обратился к своим соотечественникам. — Ребята! Всмотритесь! Кто помнит его по тюрьмам? Киев, Харьков, Екатеринослав!
К трибуне начали пробираться люди. «Теоретик» отшвырнул рупор и быстро спустился в толпу. Филадельфийцы закричали.
— Видите, — сказал Восков, — кого сюда засылает русский царизм. Но это значит, царизм боится нас и здесь, из-за океана. Ай да мы! Да здравствует русская революция и дружба всех живущих в Америке рабочих! Ну, час поздний. До встречи, ребята!
И он воодушевленно запел, а припев подхватила вся площадь:
Марш, марш, вперед, рабочий народ!
— Алло, мистер Восков! — крикнул снизу звонкий голос. — Вы здорово их ошпарили! Я дам кусок вашей речи в свою газету. Хотите, устрою вам встречу с газетчиками в пресс-клубе?
— Спасибо, — Семен замахал руками. — Я это не очень умею.
— Бросьте скромничать. Вы трибун от рождения. Меня зовут Джон Рид, и если я могу вам помочь в схватке с этими лицемерами — всегда буду рад. Найду вас в Нью-Йорке.
Люди расходились. Восков уже занес ногу, чтобы спуститься по лестнице, как вдруг почувствовал сильный удар по голове, обернулся и, падая, успел заметить метнувшуюся фигуру попа. На Семена, как по команде, набросилась группа людей и стала молотить его руками и ногами.
— Эй вы! — послышался голос Рида. — Шакалы и мерзавцы! Убирайтесь прочь.
Он кого-то ударил, на помощь к нему подоспели товарищи Семена, но Восков уже лежал, залитый кровью.
Очнулся Семен в больнице и увидел склоненное над собой знакомое лицо.
— Лиза, — радостно сказал он, но это ему только показалось, что сказал, он мог только шептать. — А Филадельфия-то с нами!
— Лежите смирно, оратор! — приказала она. — Мама велела вас перевезти к нам, как только позволят врачи.
— Хорошо, — устало сказал он. — Только передайте ребятам: пятнадцатого нужно быть вместо меня на Ист-Бродвее…
— Чудак вы, полтавчанин, сегодня уже семнадцатое.
Две недели его выхаживали Лиза и Анна Илларионовна. Семен оказался «тяжелым» больным: вместо лекарств он требовал газет. Его навещали товарищи, и он с жаром втолковывал им, что пора рабочим людям из России иметь свою рабочую газету.
— Чудовищно! — горячился он. — Мы считаем себя социалистами, а позволяем царской охранке засорять мозги эмигрантов черносотенным «Русским словом». Да вы вспомните, с чего начал организацию партии Ленин, — с политической газеты!
— Мы бедняки, Семен, — недоумевали они. — Где ты возьмешь деньги на такую газету?
— Чепуха! Выпустим пятьсот акций по пять долларов каждую. Да неужели мы не найдем в Америке пятьсот сознательных людей, желающих узнать правду о рабочей России, о ее революции, о ее людях, о положении эмигрантов в Америке?!
— К вам гость из России, — сообщила однажды Лиза. — Называет себя почему-то эксом, такой маленький, черноглазый…
— А ну их к дьяволу, эксов!
— Двое владельцев уже внесли свой пай, — раздался голос с порога. — Вы под надежной охраной людей, преданных мануфактурным товарам…
— Илья! — радостно закричал он. — Да это же Илья Фишкарев — гроза харьковской буржуазии!
Они обнялись, Илья осторожно прикоснулся к повязкам.
— Трогательно тебя разделали… Мне говорили, что ты уже был на том свете.
— Чепуха! Как нам можно уходить на тот свет, когда на этом еще невпроворот работы. Рассказывай!
— Украина, Крым, пяток морей, и вот я в Нью-Йорке.
— Послушай, мы затеваем свою газету… «Новый мир». «Мы наш, мы новый мир построим…»
Лиза закрыла за гостями и вернулась к Семену.
— Лиза, хотите узнать, о чем думает сейчас ваш больной?
— Я индийский факир, — как-то нервно сказала она, — я знаменитый шаман из племени острова Манхаттан. Мой больной думает сейчас о волшебной газете. Угадала?
— Только наполовину.
Она почувствовала, что он вдруг стал серьезен. Повторил:
— Вы провидец наполовину. Я думаю о вас и о себе, Лиза.
Через месяц они зажили своей семьей. Свадьбу устроили скромную. Лиза посмеивалась: «Семен повенчан с газетой».
Типография и редакция «Нового мира» разместились в трех маленьких полуподвальных комнатках по Восьмой авеню в центре рабочих кварталов Нью-Йорка. Идея социалистов быстро нашла сторонников, акции газеты разошлись, в редакционную коллегию была избрана группа участников русской революции. Каждый из них нашел здесь свое место, хотя они и не обладали столь острым фельетонным даром, как уральский подпольщик, печатавшийся под псевдонимом «Джан Эллерт».
— Признайтесь, что вы и есть Марк Твен, — смеялась редакция.
— Ошибаетесь, — серьезно отвечал уралец. — Я бывший батрак, грузчик, кузнец, артист и матрос.
У Эллерта был нюх на людей, и он привлек в газету Володарского, который сразу полюбился Семену широкими знаниями и точностью своих оценок.
Восков умел ладить с людьми, но с самого начала у него сложились довольно сложные отношения с редактором газеты — известным меньшевиком Дейчем. Семен не раз упрекал себя за то, что при обсуждении этого кандидата снял возражения, уступив доводу: «Новой газете нужно имя». У Дейча, помимо имени, оказалось и много спеси.
— Кого вы ввели в редакцию? — издевательски спрашивал Дейч, не стесняясь присутствием Семена или Андрея, машиниста с Северного Кавказа. — Мастеровых, которые слово «железо» способны написать через «и»?
— Кого мы пригласили в редакторы? — не оставался в долгу Семен. — Человека, готового выбросить рабочую заметку в корзину и поставить на ее место статью для лягушачьей запруды?
— На что вы намекаете? — взрывался Дейч.
— На ваши экономические обозрения, где не остается места для политического, классового воспитания рабочих!
— Рабочий хочет кушать, Восков, а не читать политические трактаты.
— Марксист должен поднимать людей к свету, — яростно возражал Семен, — а не тыкать их носом в миску.
Разъезжая по городам, Семен присылал в газету краткие зарисовки, дополняя их своими размышлениями: «Американскому столяру выплачивают 4–5 долларов, — писал он, — за ту же работу, что эмигранту — 1½ доллара. Итак, нам хотят сказать, что один американский плотник равен четырем русским или четырем итальянским. Поверим ли мы только? Кому выгодно разжигать среди рабочих распрю?»
Приезжал в редакцию, не побывав еще дома, чаще ночью.
Если рукопись попадала к Дейчу и он, презрительно шевеля губами, комментировал: «просто», «приземисто», «в лоб», — Восков спокойно отвечал:
— Подчеркните, что вам не нравится. Я подумаю. Только не учите меня писать вычурно, Дейч. Газета наша рабочая и многие читают ее по складам. Нужно писать так, чтобы рабочий нас понимал.
Но настоящий бой произошел у них вокруг дела матроса Федора Малкова, социалиста и активного участника восстания на броненосце «Потемкин». После подавления восстания Малков бежал, долго скитался по подложному паспорту, снова был схвачен и вторично бежал. В Либаве он перехитрил жандармов, пробрался на «Бирму», а при подходе в Нью-Йоркский порт бросился в море и поплыл к берегу. Американские власти его заточили на Эллис-Айланд, а русское правительство потребовало выдачи Малкова.
— Мы должны выступить! — заявил Восков.
— Это будет выглядеть, как вмешательство в дела Америки, — возразил Дейч.
— Слушайте, Дейч, — угрожающе произнес Восков, — мы для того и создали свою газету, чтобы помогать эмигрантам, помогать революционной России. В лице Малкова — обе эти силы. Я подниму против вас все наши рабочие союзы!
Дейч вынужден был уступить. Газета открыла кампанию в защиту политического беженца.
Семен выступал на митингах по нескольку раз в день — на улицах, в мастерских, в порту, на вечерах русских отделов.
— Федор Малков должен быть на свободе! — заявлял он. — Царизм заслужил, чтобы получить эту оплеуху от международного рабочего движения.
На одном из митингов он встретил Джона Рида.
— Алло, мистер Восков, — приветствовал его Рид. — Скажите для моей газеты, как вы оцениваете действия имиграционных властей, решивших выслать мистера Малкова обратно в Россию?
— Как величайший подарок Николаю Романову и его вешателям, — громко ответил Восков.
Из толпы раздались возгласы «Позор!» «Предательство!».
Лиза однажды сказала мужу:
— О себе уже не говорю, но сына ты не видел две недели.
— Вот погоди, вернемся в Россию, — он вздохнул, — отберем у Ромашки власть и до того по-семейному заживем…
— Ну, не лги! — сердилась она. — Никогда-то Семен Восков не будет жить в четырех стенах, по-семейному, — передразнила она его.
Он засмеялся, нежно обнял жену.
— Вот видишь… Ты уже годишься в шаманы.
Поднял в воздух сына, огляделся, увидел на полу матрацы.
— Ага. Гости нас с тобой не обходят. Но в этом тоже кусочек счастья, да?
— Да, да, — ворчливо сказала она. — Ты уж рад весь свой столярный цех из одной миски накормить. Сам-то ешь?
— Когда время позволяет, — честно сказал он. — Гуд бай.
Уже сбегая с лестницы, он услышал крики маленьких газетчиков: «Федор Малков на свободе! Федор Малков на свободе!».
— До чего здорово, джентльмены! — крикнул он, разворачивая газету на трибуне. — Матроса с «Потемкина» Николашке не выдали. Вот что значит, когда мы все заодно!
К Лизе постучались через час:
— Вы только не пугайтесь. Вашего мужа немножко ранили… После собрания… Его сейчас привезут.
— Ты ранен?
— С чего ты взяла!
— Уотс ронг уиз ю?[12]
— Ай эм ол райт.[13]
— Тогда почему ты молчишь?
— Не люблю чувствовать себя беспомощным… даже перед стихией.
Это было третье Сильвино знакомство с горным югом. В тридцать седьмом — пеший маршрут по Военно-Осетинской дороге, в тридцать девятом — высокогорный лагерь у подножия Эльбруса, и вот сейчас предстоял переход через перевал Донгуз-Орун с выходом на Сванетию.
Были долгие колебания. Не хотелось оставлять маму, которая что-то затосковала, как это всегда случалось, когда задерживались вести о муже. Думала, что с Ленкой поедет на соревнования трех городов, но от ЛЭТИ взяли только баскетбольную команду. Володя Жаринов где-то бегал, что-то разузнавал, наконец, торжествующий, разыскал Сильву в перерыве, помахал путевками.
— Порядок! Уговорил два Цека союза! Альплагерь «Молния»!
Сильва его остановила:
— Разве мы договаривались?
— Послушай, такой случай не повторится. Думай.
Ей очень хотелось поехать, но бесенка уже разбудили:
— Ты не должен был решать сам. Не поеду.
— А я все-таки буду ждать. Неделю, — сказал он.
Ее уговаривали и Ленка, и мама. Оставшись вдвоем с Леной, Сильва высказалась напрямик:
— Допустим, я приму Володино приглашение. А он возьмет и расценит это как-нибудь не так.
Лена с жаром возразила:
— Во-первых, это глупость. Все мы достаем друг для друга путевки, и никто от этого не женихается. Во-вторых, Володя отличный и скромный парень. А в-третьих, ты умеешь резать правду-матку, вот и предупреди Володю.
В этот вечер все они собирались на свадьбу к Нине — Сильвиной приятельнице по группе. Только месяц назад эту самую Нину студенты разделывали «под орех» за пропуски занятий, пересдачи, сплошные «тройки», и Сильва сказала с места:
— У меня тоже бывали тройки, но, честное слово, я после каждой психовала… Троечный инженер. Это что-то вроде плотника, который пытается сколотить скрипку. Тебе самой не противно?
Помогло. Даже предстоящая свадьба не помешала сдать сессию. Молодоженов поздравили с выдумкой, песнями, по-студенчески. Володя и Сильва сидели рядом. Она вдруг тихо сказала:
— Мама и Лена меня агитируют за поход. Но если я соглашусь, как ты это поймешь?
Володя с досадой сказал:
— Перестань, я знаю, о чем ты… Я хочу в поход, потому что это хороший случай для закалки. Кто знает, что готовит миру фашизм. Вчера Австрия, Чехословакия, Польша, сегодня Франция… Глотают, как пироги с начинкой.
— Сталин говорит, что война от наших границ отведена, — вспомнила Сильва.
— Знаю, — отозвался Володя. — Все докладчики его цитируют, а потом призывают нас быть готовыми. Не знаю, как ты, а я хочу быть готовым в любой момент.
— Логично, — сказала Сильва. — Когда мы выезжаем?
С Володей было интересно, весело и, главное, все у них было на равных: и «сухой паек», и шутки, и трудности.
От селения Верхний Баксан им предстояло подняться метров двести по довольно крутому «докторскому перевалу», на вершине которого альпинистов действительно ожидал врач, определявший по дыханию и пульсу, кому дорога в альплагерь заказана, а кому нет. Сильву тронуло, что Володя не навязывался с помощью, а уже у самого плато словно невзначай обронил:
— С горами ты в дружбе. Тебя пропустят.
Их пропустили. Жизнь в альплагере была вовсе не сказочной. Инструктор попался требовательный. Они учились вбивать крюки в скалистые щели, намертво закрепляться на уступах, ходить на «кошках», высекать в ледовой толще ступени не только ледорубом, но и ударом ботинка.
Кавказ покорил и тех, кто был здесь впервые, и тех, кто, как Сильва, уже считал себя старожилом. Они никогда не думали, что вершины могут быть и столь красивыми, и столь коварными, а звезды такими крупными, что казалось: протяни руку — и сорвешь их, как гроздь винограда. Они увидели цветы, напоминающие раскрытые огненные чаши, и боязливо выглядывающий из-под снега и по-снежному белый рододендрон.
— Две недели открытий, — сказала Сильва.
Она была счастлива. Особенно полюбились ей редкие минуты перед отбоем, когда они усаживались у костра в кружок — и начинались занятные истории, песни, подшучиванье. Тогда еще не было транзисторных приемников, и они, отрезанные на эти дни от мира, гадали, что же в нем происходит.
— Париж?
— Партизаны маки, — говорил кто-нибудь один, — ликвидировали гитлеровского гаулейтера.
— Лондон?
— Не спит. Готовится отбить воздушный десант гитлеровцев.
Игра до того увлекала, что инструктор возвращал альпинистов к действительности одним словом:
— Ленинград?
И все отвечали хором:
Ждут наши мамы и папы,
Чтоб обошлось без «историй»,
Чтоб мы не сломали лапы
И не сорвались в море.
…Одна из ночевок в стационарном лагере перед Донгуз-Оруном. Где-то над ними коварная Адыр-Су, подмывшая склон горы, накопила энергию, прорвала запруду и, увлекая с собой в мощном селевом потоке землю, корневища, камни, надвинулась на лагерь. Альпинистов подняли по тревоге, каждый захватил небольшой запас продуктов и личное снаряжение. Успели перебраться на склон соседней горы, избитые и исхлестанные потоком. Володя поддерживал Сильву, когда они брели по колено в воде, несмотря на ее протестующие возгласы: «Сама!». Был полумрак, но она почувствовала, как он остановился и запрыгал на одной ноге. Решила, что камнем придавило, почти вырвала из его рук свой рюкзак. «Опирайся на меня!» — крикнула Сильва. Через несколько минут они выбрались на сухое место.
— Уотс ронг уиз ю?
— Ай эм ол райт.
— Нашли время практиковаться в английском! — крикнули слева. — Все целы?
А через день с вершины Донгуз-Оруна перед ними открылся могучий двуглавый Эльбрус, и величие его горных пиков, казалось, затмило все, чем они любовались до этой минуты. Даже холод, загнавший их пораньше в спальные мешки, был встречен ими, как сказала Сильва, «со стойкостью уважения к Эльбрусу». Одним дико хотелось спать, другие, еще смакуя впечатления дня, сочиняли словарь альпиниста.
— Жаринов, на «ге»!
Володя невозмутимо подключался:
— Гора. Неровность на земле, затрудняющая движение по ней.
— Воскова, на «зе»!
— Звезды, — радостно откликалась Сильва. — Единственное вечернее освещение в альппоходе.
Ей до того понравился этот словарь, что она занесла его в дневник. Здесь были и «гигиена — экзотическое животное, редко перебегающее альпинистские тропы», и «ишак — обладающий, в отличие от альпиниста, тремя качествами: скромностью, выносливостью и молчаливостью». Маленький трудолюбивый ишак, сопровождавший их и по знаменитой Ингурской тропе, которая вела в Сванетию, был Сильвиным любимцем.
Володя, диктовавший Сильве на стоянках новые афоризмы, вдруг увидел, что из дневника выпал листок, поднял его, успел прочесть:
Вот Кавказ, и ропот ручья,
Как дыханье большого зверя.
Я не раз еще вспомню тебя
В продуваемом северном сквере…
— Извини. Я думал, это из словаря. Чьи?
— Мои. Очень плохо?.
— Не знаю… Но этот образ мне нравится. — Повторил: — «Как дыханье большого зверя»… Пожалуй, это придумать нельзя. Это надо услышать.
Сильва густо покраснела. Володя быстро отвлек ее:
— Напринимали нас в комсомол чохом в школе, а теперь разбирайся с каждым. Я в курсовом бюро. Попросил одну группу летом в подшефном детдоме радиоузел оборудовать. И вдруг слышу: «Мы тебе не на подхвате». Ну, взял двух своих товарищей, и мы за одну ночь радиофицировали детдом.
— А тот демагог?
— Прячется от меня, урод. Осенью найду.
— Володя, а я думаю, — решила она, — если что-нибудь случится с нами или с нашей страной, никто из нашего поколения не скажет: «Мы вам не на подхвате». Понадобится — и на подхват станем.
Сванетский хребет… Приветливый разноязычный Зугдиди… Шумный, зеленый, лезущий в гору Сухуми с его субтропическими тенистыми садами, раскаленными пляжами и визжащим, орущим, снующим обезьяньим питомником.
И конечно, все побежали на почту — за письмами от родных и друзей. Сильва прочла письмо из дому, посмеялась, повздыхала.
— Что, заскучала в походе? — спросил Володя.
— Ну, что ты… Я очень тебе благодарна, Володя. За путевки… ну, и за все. Знаешь, я бы тебя даже поцеловала… если бы ты был девчонкой.
Он засмеялся.
— Вот не повезло мне, Сильвочка. Не тем родился.
Она утешила его новым четверостишьем:
Я стою, замирая от счастья,
Обнимаю бескрайний простор.
Никогда не сумею украсть я
Бледноликой прозрачности гор.
Взяла его за руку — впервые в жизни взяла за руку парня, и они пошли по улице Ленина, вверх, к горам.
— Стихи Восковой? — спросил он позже.
— Восковой. Очень плохие?
— Образ есть, — сказал он, улыбаясь. — «Бледноликой прозрачности гор».
Он столярничал уже полтора десятка лет. Он владел инструментом, как виртуоз. Кто-то из друзей пустил шутку: если бы на митинге эмигрантов понадобилось сыграть на скрипке и ее бы не оказалось, мистер Восков сыграл бы на рубанке. А сейчас рубанок в руках «не играл».
Он сел на ящик и задумался. Глубокая складка перерезала его лоб, шрам — след недавнего побоища — порозовел, руки непроизвольно зашевелились, словно выбирая стружку.
Собственно, ничего трагичного. «Русские рабочие союзы» действуют уже в сорока городах и производственных районах Штатов. Доверие к меньшевикам и анархистам подорвано; союзами ведает Американская Социалистическая партия. В редакции «Нового мира» перемены. Дейчу пришлось уйти, редакторское кресло занял Джан Эллерт. Не все в нем Семену нравилось, но в газетной хватке Эллерту отказать нельзя. Фельетон «К 300-летию дома Романовых», над которым потрудился и Эллерт, и Восков, и все они, был хорошо принят читателями. Долго еще в рабочих кварталах будут повторять запомнившуюся им фразу: «Рука палача требует, чтобы ее целовали».
Назревают крупные события и в самой России. Недолго уже им, политическим эмигрантам, работать на чужбине.
Воскова выдвинули в правление союза, — это вызвало у одних радость, у других замешательство, даже недовольство. Дело было не в нем, бруклинском столяре. Он баллотировался по списку Социалистической партии — вот что явилось «сюрпризом» для Нью-Йорка.
— Чудак, — сказал ему один из профсоюзных лидеров, некто Грайв. — Да будь ты хоть второй Карл Маркс, тебя на пушечный выстрел не подпустят к нашим правлениям ни в центре, ни на местах. Поверь уж мне… Тридцать пять лет существует Американский союз строительных рабочих, но социалистов в его правлении еще не было. Так что брось это дело, парень.
— Почему вы так боитесь социалистов? — недоумевал Восков. — Что, интересы рабочих мы менее умело защищаем, чем вы, республиканцы или демократы?
— Слушайте, мистер, — довольно откровенно пояснил Грайв. — Не забывайте, вы в Америке, а не в России. Нам ваши революционные штучки не больно нужны. У нас с большим бизнесом свой договор.
— Договор за спиной рабочих? — воскликнул нарочито наивно.
Лидер поспешил отшутиться:
— У всякого петуха своя повадка отбиваться от лисы.
Когда профсоюзные лидеры узнали, что Воскова выдвинули для баллотировки рабочий Броунзвилл и негритянский Гарлем, столярные цехи Бронкса и Бруклина, они всполошились. К Воскову на дом командировали адвоката Ричардсона — хитрейшего мастера вести рабочие дела таким образом, что не только его клиенты, но и предприниматели оставались довольны. Ричардсон выбрал время, когда Семен был в отъезде, и пришел к его жене.
— Многовато у вас коек, миссис, — любезно начал он. — Большая семья?
— Наследник пока один, — пояснила Лиза. — Зато друзей у Семена — не один город.
— Боюсь, что друзья и города не помогут, миссис, если нам с вами не удастся отговорить вашего мужа баллотироваться в правление. Он рискует не найти хорошей работы в Америке.
Лиза пересказала этот разговор Семену.
— Что же ты ему ответила, Лизонька?
— Сказала: «Сенк ю, мистер Ричардсон. Вся беда в том, мистер Ричардсон, что мистер Восков никогда не понимал, что значит хорошая работа без хорошей драки в пользу рабочих».
Он вскочил из-за стола, закружил ее.
— Это по-полтавски!
Она высвободилась, дернула его за короткую прядь.
— Остепенись, Восков. Сколько ребер тебе уже наломали?
В тот же вечер его разыскал Ричардсон, затараторил:
— Ай шант кип ю лонг, зэр из самсинг ай вонт ту аск ю.[14]
— Ит-с ноу юз[15], мистер Ричардсон, — улыбнулся Восков. — Я уже дал согласие баллотироваться в правление. Такие люди, как я, дважды не решают… в особенности после тех серьезных предостережений, которые вы сделали через жену.
— Вы оптимист, мистер Восков, — адвокат сверкнул зубами. — Мы знаем, что вас ценят в низах. Но выборы — вещь коварная. И если вас провалят…
— Америка большая, мистер Ричардсон, и планета наша тоже.
Но ему не пришлось в этот год бродить по планете. Профсоюзные боссы просчитались. Они не учли, что в городском юнионе, кроме них, объединена армия столяров и плотников. Восков получил голосов больше, чем любой другой кандидат. И на первом же заседании нового правления вступил в бой:
— Джентльмены, — сказал он кратко. — Мне не нравится то, что мы делали до сих пор. Забастовки в Бронксе и в порту окончились компромиссом, который выгоднее бизнесу, чем столярам и грузчикам. Это наша вина, джентльмены, и здесь не нужно ваньку валять, как говорят у нас в России.
— Еще день, и полиция бы арестовала наших лучших функционеров! — закричал краснолицый Грайв.
— А что, лучше подставить под удар армию рабочих?
Председатель угрюмо спросил:
— У вас есть деловое предложение, мистер Восков?
Семен был подготовлен к вопросу.
— На прошлом заседании, — пояснил он, — вы предложили бруклинским столярам вступить в переговоры с компанией. Директорат вчера переговоры сорвал. На улице нашим делегатам нанесены ножевые ранения. Я вас спрашиваю, джентльмены: это повод для забастовки?
— Позвольте, — Ричардсон даже поднял руку, защищаясь, — позвольте, мистер Восков. Если после каждой уличной потасовки мы будем бастовать…
Восков даже побелел от гнева.
— Ладно, гордость спрячем в карман. Но сердце у кого-нибудь здесь есть?
Дискуссия продолжалась до утра. Восков спорил, доказывал, убеждал, ссылался на опыт России. На рассвете запрет бастовать, объявленный предприятиям и мастерским мощного объединения в Бруклине, был снят.
Известие об этом дошло до заправил акционерного общества довольно быстро. В этот же день Воскова пригласили на банкет правления общества, на благотворительный вечер общества, на пикник общества. Он отклонил все приглашения, но, вызванный в контору к одному из директоров правления, явился в назначенный час.
— Хэлло, мистер Восков, — заметил директор, когда они уселись. — Вы работаете в ателье нашей фирмы уже несколько лет, и мы смогли оценить вашу квалификацию и ваше старание. Правление решило премировать вас пакетом акций.
— Ноу, ноу! — Восков поднял обе руки кверху. — Пощадите! Тем самым я перехожу из класса рабочих в класс предпринимателей. Это для меня невозможно, мистер Хаст.
Хаст сочувственно покивал.
— Все мы были романтиками. Надеюсь, Грайв, Ричардсон, Пелли и Траман вам известны — ваши коллеги, сэр.
Вот как! И Траман тоже подкуплен?
— Недоразумение, мистер Хаст. Вы говорите не о моих коллегах, а о моих идеологических противниках.
Хаст даже подскочил на стуле. Уже внимательнее осмотрел собеседника, оценил и его выжидательный, со смешинкой, взгляд, и твердо очерченный подбородок, выдающий упорство характера.
— Ладно, ладно, мистер Восков, — улыбаясь, сказал он. — С вами, я вижу, нужно говорить напрямик. У компании — немалые затраты, мы завозим в цехи новое оборудование. Стачка нам была бы крайне нежелательна.
Восков ударил по столу ребром ладони.
— Мистер Хаст, у вас есть хорошая возможность ее избежать. Повысьте расценки столярам хотя бы на десять процентов и публично распустите отряд гангстеров, которых директорат нанял для запугивания рабочих функционеров.
— А другой возможности, вроде той, что я вам предложил, мистер Восков, вы не видите?
— Ноу, ноу! — Семен опять прибег к наивному тону. — Стать предпринимателем? Не могу, не просите…
Хаст хлопнул в ладоши, и в кабинет из боковой двери вошло двое молодых людей в клетчатых безрукавках.
— Вы говорили о гангстерах, мистер Восков? Знакомьтесь. Предупреждаю, вам уже не удастся никому сообщить их приметы. Может быть, вы еще раз обдумаете наше предложение?
Восков полез в карман, но один из вошедших грубо схватил его за руку и в ту же секунду отлетел в угол, другой вытащил револьвер.
— Не здесь! — шепотом выдохнул Хает.
— Лучше вообще нигде, — усмехнулся Семен. — У меня для вас в кармане письмо, мистер Хаст.
Хаст протянул руку, и Семен вложил в нее конверт. Резким движением директор его вскрыл и быстро пробежал взглядом отпечатанные на машинке строки. Правления двенадцати низовых организаций сообщали: «Члены нашего союза начинают забастовку, если вами не будут приняты условия, переданные мистером Самуэлем Питером Восковым. Для охраны нашего представителя контора директората окружена рабочим патрулем, и нами приглашен к вам на 16.00 окружной прокурор».
Хаст посмотрел на ручные часы, перехватил усмешку Воскова и удалил обоих парней в безрукавках.
— Забудем этот инцидент, — сказал он. — Гангстеров вышлем. Это может вас удовлетворить?
— Десять процентов, — напомнил Семен.
Хаст встал, дав понять, что разговор окончен.
— Да, — спохватился он. — В приемной ожидает окружной прокурор. Сообщите ему, пожалуйста, что вас… что вы… Одним словом, я приношу вам извинение, мистер Восков. Поверьте, это была пустая угроза, мы пошутили.
…Забастовка в Бруклине длилась около месяца. В ней участвовали тысячи рабочих: столяров и плотников, строителей и ремонтников. Ежедневно заседали правления союзов и директораты кампаний.
— Вопрос идет о том, у кого крепче нервы, — говорил Восков. — И еще… У всех у нас есть дети. Я уверен, наши отделы в Филадельфии, Питтсбурге, Сант-Луисе помогут бруклинцам.
— У них есть дети, — успокаивал в это же время группу директоров Хаст. — Они должны уступить.
Но он не знал, что помощь из других городов Америки уже в пути. Что газета «Новый мир» оповестила трудовую Америку о тяготах бруклинцев.
Директорат нанял отряды штрейкбрехеров. Но рабочие патрули преградили им дорогу. На помощь была вызвана полиция. Тогда руководители трех нью-йоркских отделений рабочих союзов заявили, что в случае вмешательства вооруженных сил прекратят всякое движение транспорта в городе и работы в порту…
— А ведь мы победили! Победили!
С этим возгласом вбежал в правление союза строителей адвокат Ричардсон. Он размахивал газетами и всем пожимал руки.
Семен не считал, что борьба окончена. Он только приступал к разоблачению предателей из своего же союза. Он приводил точные и страшные факты.
Профсоюзные боссы знали, что компромисса здесь ждать не приходится. Они пошли на отчаянный шаг. Они решили изолировать Воскова и его сторонников в дни проведения всеамериканского съезда строительных рабочих. Догадываясь, что нью-йоркскую делегацию на съезд низовые организации поручат возглавить Воскову, они заранее послали Ричардсона и Грайва в центральное правление, чтобы договориться о провокации. Выезд Воскова и других делегатов был под смехотворным предлогом «опустошенности кассы правления» задержан на сутки.
…И вот в маленьком южноамериканском городке, где собрались лидеры строителей со всех концов САСШ, происходит фарс. Мистеру Воскову и его группе, оказывается, не обеспечен ночлег. Мистеру Воскову и его группе, оказывается, не хватило пригласительных билетов.
— Вернемся домой, — гневно говорит один из делегатов.
— Напротив, — Восков тверд и спокоен. — Чем плох для нас коридор перед залом съезда? Чем не трибуна?
Они рассаживаются в коридоре, как если бы они сидели в зале. То и дело выходят делегаты, оживленно комментируя речи. Оказывается, выступал и Ричардсон, якобы представляющий делегацию штата Нью-Йорк. Они отозвались только репликой:
— Увидеть бы его лицо, когда он увидит нас.
Они затевают «свой» съезд — тут же. К ним стекаются любопытные — с улицы и из зала. Среди делегатов — волнение: в коридоре какая-то группа функционеров утверждает, что избрана на съезд. Боссы вынуждены прервать заседание и начать переговоры с Восковым.
— Кто вы такие, джентльмены? Мы вас не знаем.
— Ложь! Знаете. А не знаете — спросите у Ричардсона.
— Это не меняет дела. Чего вы хотите?
— Своих законных мест в зале съезда.
— Джентльмены, допустим, мы исправим ошибку… О чем вы хотите говорить?
— О чистке руководства в союзе.
— Благодарим за прямоту. Мы вас не впустим.
— Благодарим за быстрое решение. Мы возьмем зал приступом.
Им не понадобилось вторгаться в зал — съезд вышел к ним. Они сказали все, что хотели, посланцы столяров американского севера. Поднялся страшный шум. Появился шериф, выслушал объяснения, пряча усмешку, заметил:
— Мистер Восков, не знаю, что приведет к большим беспорядкам — силой удалить вашу делегацию или силой втолкнуть вас в зал.
Семен от души рассмеялся.
— Вы человек с юмором, шериф. Но после того, что вы слышали, нам уже нечего здесь делать. Мы уезжаем.
Местные репортеры рассказали о съезде правду. Семен выложил газеты на стол перед членами своего правления. После долгих дебатов председатель вынес вердикт:
— Мы должны извиниться перед мистером Восковым за неправомочные действия некоторых членов правления. Мы вынуждены обязать мистеров Ричардсона и Грайва, как ни прискорбно это, испросить у нас продолжительный отпуск для восстановления своего здоровья.
…Илья Фишкарев, рассказывая Семену о пожертвованиях в фонд России, вдруг вспомнил:
— Чудеса, да и только! Акционерное общество столярных и ремонтных мастерских предоставило Ричардсону у себя место. Адвокат рабочих стал адвокатом хозяев!
— Жаль, нет Рида, — сказал Семен. — Он бы его разделал. Но Джон на Балканах или в России. Отнеси информацию Эллерту.
Рид писал с фронтов. Восков жадно следил за событиями в Европе. Стал ярым приверженцем ленинской позиции о превращении империалистической войны в войну гражданскую. Написал об этом статью для «Нового мира». Но Эллерт уклончиво сказал:
— Милый Восков, я не хочу стать предметом насмешек в Америке, России пока далеко до революции.
— Близко, — твердо возразил Восков. — Печатайте, Эллерт!
Когда он появлялся в редакции, раздавались реплики:
— Сейчас нам сообщат, что вчера большевики взяли в России власть в свои руки.
— Так и будет, — он тряс друзей за плечи, — потому что курс большевиков — революция.
— Я с большевиками, — повторял он с трибуны. — Прочитайте, как Ленин пишет о положении детей рабочих.
Илья Фишкарев отвел его в сторону.
— Семен, ты все за детей печешься. У тебя самого трое. Ты когда их видел в последний раз?
— Подожди, подожди, — Семен оторопел. — В воскресенье… Нет, в воскресенье я выступал в Сант-Луисе. В субботу… в субботу мы дрались с владельцами чикагских боен. В пятницу… — Он развел руками. — Ты же сам меня затащил в пятницу на вечер памяти русских каторжан…
Первого марта клуб русских эмигрантов устраивал семейный пикник рабочих. Семен решил посвятить весь день детям.
Илья увидел Воскова на платформе метро. Он бежал, размахивая пачкой газет, широко улыбаясь, не замечая, что становится предметом насмешливого интереса пассажиров. Чуть не налетел на Илью, схватил его за руку:
— Читал «Ивнинг джорнэл»[16]? Свершилось! Свершилось! В России революция! Николашку свалили!
Он обнял Илью, рассыпал по платформе пачку газет, бросился их подбирать, не переставая твердить:
— Свершилось! Завтра же едем, Илья! Едем!
— Не дави меня криком! — пошутил Илья и грустно сказал: — Помнишь эмигрантскую песенку: «В Россию из Америки уходит пароход. В долг нищему поверит кто? Кто в путь нас соберет?» Много ты накопил в Америке?
Семен призадумался.
— Пусть так, — вздохнул он. — Но у нас есть друзья.
Он не ошибся. В течение трех недель знакомые и незнакомые рабочие люди собрали из своих скудных сбережений небольшую сумму. Но ее могло хватить только на несколько билетов в Россию. И первым из русских эмигрантов, которому они пожертвовали эти доллары и центы, был назван Самуэль Питер Восков.
Узнав о том, что Восков готовится уехать, бруклинские столяры направили к нему большую делегацию.
— Мы тут поговорили между собой, — сказал руководитель районного союза, — и решили просить тебя не уезжать, Самуэль. А чтобы ты не оставался на бобах, решено за счет отчислений рабочих заработок твой увеличить вдвое.
Восков сидел за столом невеселый.
— А мне, думаете, не жалко уезжать? Мало я вложил в наши баталии с дядей Долларом? Но моя родина — Россия, ребята. И у нас там революция.
Долго они молчали.
— Ладно, — сказал руководитель. — Надо — значит надо. Вот еще что решили. Семью твою отправим следующим пароходом — за свой счет. Молчи, Восков, молчи! Мало ты вложил в баталии?
Наступает 27 марта 1917 года. Океанский лайнер «Христиане» принимает на свой борт пассажиров, мало подходящих по своим взглядам к названию судна. Поднимается по трапу группа известных большевиков, несколько сотрудников «Нового мира». Восков на палубе, но снова спускается на набережную Гудзона, одного за другим поднимает в воздух своих малышей.
— До встречи в Питере, Даня, — тихо говорит он старшенькому. — Ух, и тяжеловес ты стал.
— Помни отца, Витюша! — шепчет он среднему. — Говорят, ты больше на меня похож. Значит, будешь вариться в рабочем котле.
— Жанна-Женя, а какие мы тебе куклы в России приготовим! — обещает он девочке. — Всю жизнь играть будешь — не наиграешься.
Рейс Нью-Йорк–Галифакс–Осло проходит беспокойно.
Идет война. Она и на суше, и на море. Немецкие подводные лодки шныряют вокруг корабля.
Восков быстро находит общий язык с командой, и вахтенный матрос его предупреждает, что в канадском порту Галифакс уже высадились английские солдаты, русских там могут ожидать неприятности.
— Чепуха! — сказал кто-то. — Россия воюет с Германией, а не с Англией. Они не посмеют поднять на нас руку.
Григорий Чудновский пожал плечами:
— Ошибаетесь, товарищи! Мир начинает раскалываться не по симпатиям к воюющим державам, а по отношению к нашей революции.
Восков спал беспокойно; услышав топот бегущих мимо каюты, вскочил с койки, тихо раскрыл дверь, пробрался на палубу. В полумраке он разглядел высокую фигуру Чудновского, которого солдаты вели к трапу.
— Меня арестовали, товарищи! — крикнул Чудновский. — Меня и еще группу наших. Сообщите, кому сумеете.
На палубу высыпали пассажиры.
— Мы интернируем русских, а не арестовываем, — пояснил офицер конвоя. — Закон войны, господа, и вы в военном порту.
Воспользовавшись тем, что внимание солдат было отвлечено, Восков проскользнул на нижнюю палубу и отыскал рубку радиста. Нажал ручку, дверь легко поддалась. Радист привстал с койки.
— Что вам?
— Слушай, парень, хочешь помочь русской революции? Передай открытую депешу. Всем судам и правительствам. Наших арестовали.
Радист выслушал, засмеялся и сказал:
— Ноу. За это у нас отдают под суд.
— Я всю жизнь хожу под угрозой ареста, — тоже засмеялся Семен. — Как видишь — ничего.
Через несколько минут радист сдался. Попискивает рация. Точка–тире. Точка–тире. Потом раздается оглушительный стук в дверь… Успеть бы!
Точка–тире–точка…
Все быстрее, быстрее, быстрее. Зуммер пищит, точно заведенный. Надо успеть. Кажется, в запасе еще несколько секунд.
— Время! — объявил инструктор. — Воскова, вы передали четырнадцать групп. Вполне прилично.
— Какое же прилично, — недовольно сказала Сильва. — Для первого класса вроде бы двадцать пять требуется.
— Куда хватили! К этому идут постепенно…
В окна ударил пронзительный свист, через секунду его сменил тупой удар, пол под ногами дрогнул.
— На «постепенно» фрицы нам не оставили времени.
Курсы радистов отнимали середину дня. А с утра она еще ходила в институт. Это был по-прежнему ее электротехнический, но он мало походил на прежний, оставшийся там, в мирной жизни, до 22 июня…
Известие о войне застало их на преддипломной практике в Кронштадте. С пристани Сильва позвонила матери.
— Сивка? Еще пять минут, и ты бы меня не застала. Ноги в сухом? Я тебе все приготовила — вас, наверно, отправят на рытье окопов. А сама бегу в военный госпиталь.
В институте еще шли лекции, но их записывали, главным образом, девушки. Ребят резко поубавилось. Простенок, на котором всегда были вывешены красочные стенные газеты, заняли военные сводки и крупное объявление: «Комсомолец, в 15 ч. 15 м в аудитории им. Воровского — митинг, после митинга получишь путевку на оборонные работы».
Сильва и Лена попали в разные бригады. Живо уговорили одну из подружек перейти на «Сильвино место» и оказались вместе.
Немецкие бомбардировщики налетели неожиданно. Земля взметнулась в небо, потом они услышали пулеметные очереди, а потом все стихло. В поле осталась лежать только одна из девчат — самая что ни на есть хохотунья. Ноги у нее были в крови. Она повторяла, будто в забытьи: «Только бы танцевать могла! Только бы танцевать могла!»
Немцы уже вторглись в пределы Ленинградской области. Студентов отправили в институт. «Как дальше будем?» — решительно спросила Сильва у подруги. Лена пожала плечами: «Эвакуации не подлежу по характеру!» Сильва ее с жаром поцеловала: «Молодец, я тоже! Значит — в военкомат».
Военком был перегружен, шло формирование добровольческой дивизии, и у него все время просили то, что он не мог дать ополченцам: кадровиков или танков.
— Проси чего-нибудь полегче! — кричал он в трубку, и, наконец, со вздохом опустил ее на рычаг. — А вам что, девочки?
— Мы не девочки, товарищ военком, а без пяти минут инженеры, — вздохнула Сильва. — В действующую хотим.
Он посмотрел их документы, подчеркнул слова «пятый курс», кивнул:
— Желание законное. Только нам инженеры тоже потребуются. И с пятью недостающими минутами. Доучивайтесь.
Все родные и близкие уходили в армию. Володя прибежал к ней около полуночи.
— Извини, если разбудил. Еле упросил увольнительную на полчаса. Мы выступаем утром. Кажется, под Синявино.
Они стояли на площадке лестницы, глядя в окно, за которым по свинцовому полотнищу неба шарили острые лучи прожекторов.
— Володя, — сказала она вдруг. — А у нас большая радость. Ивана Михайловича оправдали. Он идет в действующую.
— Поздравляю. — Он сжал ее руку. — Тебя и маму.
— Володя, — она говорила робко, непривычно робко для себя. — Я хочу, чтобы ты все обо мне знал. Помнишь, ты когда-то спросил о комиссаре Воскове. Это мой отец, Володя.
— Я потом услышал, — признался он. — Я тоже хочу, чтобы ты знала обо мне все. Помнишь ты спросила у меня после Сухуми, чего я больше всего хочу. А я хотел, чтобы мы…
Она повернула к нему лицо — ожидая, волнуясь. Но в этот момент на площадке скрипнула дверь и показалась приземистая мужская фигура со свечкой в руке.
— Кто? Посторонние? Почему в неположенное время?
— Это я, товарищ Зыбин, — сказала Сильва. — Можете спать.
Он поднял свечку над головой.
— А с вами кто, товарищ Воскова?
— Мой товарищ. У него увольнительная, и он торопится…
— Слова еще не документ, — ровно произнес Зыбин.
Сильва чуть не заплакала, у нее дрожали губы.
— Володя, ты опаздываешь, — тихо прошептала она, — не связывайся с ним. Это ужасный человек. Из-за него Ивана Михайловича…
— Подожди секунду.
Володя погладил ее по голове и быстро взбежал наверх.
— Почему вы не в армии, товарищ Зыбин? — спросил резко.
— У меня нервное заболевание, — испуганно ответил Зыбин.
— Вы точно сказали: слова еще не документ!
— И кроме того, у меня будет бронь. А собственно… вам-то что?
— Люди сейчас идут в армию и с нервами, — с презрением сказал Володя.
Зыбин быстро отступил в квартиру и захлопнул дверь.
— Скотина, — сказал Володя. — Помешать в такую минуту! Ничего, Сильвочка. Мы еще все наверстаем.
Он пригнул ее голову и жарко поцеловал в лоб. Козырнул и, шагая через две-три ступени, крикнул уже из подъезда:
— Клянусь, что мы еще встретимся. Спасибо за все!
А потом хлопнула тяжелая дверь.
Хотелось кому-то выплакаться, на кого-то пожаловаться. Бережно прикоснулась к любимым книгам: Лермонтов, Куприн, Блок, Анна Ахматова, Ольга Берггольц. Подошла к письменному столу, извлекла из ящика толстую тетрадь, написала на обложке: «Что иногда приходит в голову. Случайные, так сказать, мысли». О чем она думала в эти минуты? О будущем, в которое уходят Иван Михайлович, Володя? О мирных днях, которые безвозвратно уплывают, потому что будут, наверно, и мир, и яркие фонари на Кировском вместо черных глазниц-окон, и очереди за билетами у кинотеатра «Арс» вместо дежурства на крышах, но все это уже станет радостями другого поколения…
«Вечер. Кругом постепенно все смолкает — люди после тревожного дня спешат отдохнуть перед тревожной ночью, чтобы суметь бодро прожить не менее тревожный завтрашний день. На улице стоит свежая терпкая осень, прозрачностью и звоном которой так многословно любуются поэты. Воздух облит мертвенно-бледным светом луны, равнодушно и холодно взирающей на освещаемый ею город… Людям сейчас не до осени, не до ее ярких красок.
Комната моя, стол, кровать кажутся мне сейчас такими милыми, дорогими, точно они впитали в себя, как губка, и запечатлели всю мою прошедшую среди них жизнь… Вокруг уже совсем тихо. На душе покойно и светло. Бьет 12 часов»[17].
Сальма Ивановна вошла тихо, погасила лампу, раздвинула шторы. Скинула шинель и села в кресло, рядом с дочерью. Устало закрыла глаза: ночь простояла в перевязочной, а раненых все несут и несут… И сразу провалилась в пустоту.
Уже несколько минут напряженный голос диктора возвещал: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Но они спали. Их разбудила пронзительная сирена пожарной машины, промчавшейся по Кировскому, и глухие раскатистые взрывы.
— Мама, как же так! — закричала Сильва. — Они бомбят наши улицы, наш город!
«Дома все по-старому, — успокаивала она в письме Ивана Михайловича. — Нас, конечно, настигают только отзвуки войны, но и их слишком много, чтобы легко и безболезненно пропустить мимо себя…»
Она посмотрела в окно: медленно плыли в небе, словно закрученные в канатные бухты, черные, без просвета, клубы дыма, огненное море плавило вечернюю мглу. Да, день 8 сентября они, ленинградцы, запомнят навечно.
«Мама в это трудное время, — продолжала она письмо, — исключительно бодра и работоспособна. Она сейчас в госпитале в качестве терапевта, а порой и хирурга. Старики живы, вовсю работают… Я пока называюсь студенткой 5-го курса, но, знаешь, такого короткого, что делается чуть-чуть весело — учебный год в 2 месяца… Кроме своих академических занятий, посещаю курсы радистов для Красной Армии…»
Место на этих курсах она получила не сразу. Не выходила из кабинета секретаря горкома комсомола, упорно втолковывала, что они, в горкоме, должны были подумать о боевых местах для ребят и девчат с такими наклонностями.
— Ну, что ты меня пытаешь, Воскова? — со стоном сказал секретарь. — Найду я боевое место по твоей наклонности.
Нашел. Удостоверение № 013: «Воскова С. С. мобилизована…»
Она пишет отчиму, что уже ведет прием и передачу. Правда, не так быстро, как хотелось бы. Но она будет стараться. Перечла письмо. А о главном-то ни слова. Главное сейчас дать бой фашизму. «Правда и честность всегда восторжествуют», — заканчивает она письмо. Это и для него, и для нее. Это — формула их военной жизни.
Подождите, звезды и луна! Вы лишние в эти суровые дни. И нечего любоваться красками осени…
А в дневник ложатся строки:
Осенний день! Такой румяный, терпкий,
Такой нарядный желтизной своей,
И ароматом напоенный крепким,
И кровь стучит в груди сильней, сильней.
Я в хоровод войду с оранжевой листвою,
Безудержно несущейся ко мне,
Чтобы порвать с печальною мечтою,
Забыть ее в осенней тишине.
В эти грозные дни ей хотелось наверстать все, что не удалось сделать раньше: и начитаться, и напридумывать новые рифмы, и насмотреться на любимые уголки города.
…Зима выдалась ранняя, уже в первой декаде ноября заснежило. В нетопленых аудиториях закутанные лекторы, стараясь не отрывать подбородок от мехового воротника, читали им курсы по дальней связи и радиотехнике.
Как только усилились обстрелы, перешли в подвальные комнаты. Каждый день кого-нибудь недоставало. Случалось, на лекции студентка теряла сознание, и не всегда удавалось привести ее в чувство. Тела умерших товарищей переносили на площадку третьего этажа, под чертежные столы. А на самих столах спали живые. Здесь было чуточку теплее.
— Нами должен править не желудок, а спорт, — уверяла Сильва.
Истощенная, с вытянутым лицом, на котором горели только глаза, странно выглядевшая в огромных дедовых сапогах и стареньком мужском пальто, она выходила после радиокурсов в парк и заставляла себя совершать короткие пробежки. От ствола к стволу. Кто-то мрачно пошутил:
— У тебя никак две продовольственные карточки!
Она не ответила, хотя у нее не было ни одной.
Пропажа обнаружилась в памятную для ленинградцев ночь.
В ночь на седьмое ноября тяжелые немецкие бомбардировщики прорвались на большой высоте к городу. Над Ленинградом взметнулось зарево и вновь поплыли чугунные тучи дыма и гари.
Сильва поднялась на рассвете, чтобы занять очередь у булочной. Накануне они услышали по радио голос Сталина. В Москве, несмотря ни на что, состоялось торжественное заседание. Ленинградским детям выдали по случаю праздника блюдечко сметаны и горстку муки, а взрослым — по пять соленых помидоров. Все это прибавило людям силы и надежды.
Сильва стояла на Кировском. Над домами в мглистом воздухе, разрезанном на слои огненными потоками, медленно покачивались дирижабли, продолжали метаться настороженные лучи прожекторов, и властно входил в это свирепо плескавшееся море черный силуэт Петропавловки.
Когда подошла ее очередь, Сильва пошарила в кармане пальто, но он был пуст. Продавщица догадалась о несчастье.
— Не у тебя первой! — крикнула она из-за прилавка. — Сходи в бюро заборных книжек.
В бюро стояла огромная очередь, инспекторы нервничали и требовали доказательств пропажи. Сильва послушала, потопталась и ушла. Лене сказала:
— Там опухшие люди стоят. А я еще на ногах. Мать увидишь — ни слова! Моя Сальмочка сама пухнет.
Лена затащила ее к себе на «чай с сухарными крошками». В другой раз застала Сильву, колдовавшей у «буржуйки» над миской.
— Гречка! — торжественно объявила она. — У бабушки в чулке нашла. Целых двадцать граммов. Богатство! Делить не будем. Пусть хоть один вечер станет праздничным.
Но от своей горсточной порции аккуратно отделила две ложки аппетитного варева.
— У соседей две малышки застряли, — сказала небрежно, — Сима и Зорина. Я им завтра скормлю.
— Да ведь ты сама свалишься! — крикнула Лена.
— Я на бег нажму, — улыбнулась Сильва. — Знаешь, как это помогает.
Лена быстро рассказывала последние новости. Немцы хвастаются, что, взяв Тихвин, они скоро положат Ленинград к ногам фюрера. Илья Эренбург хорошо окрестил Гитлера: бесноватый. Недолго побеснуется. Жданов заявил, что фашистским войскам под Ленинградом будет устроена могила. В порту нашли хлопковый жмых, раньше его сжигали в пароходных топках, а сейчас оказалось, что он отлично годится для выпечки хлеба, и наука доказала, что ядовитые вещества в жмыхе от температуры разрушаются.
— Когда-нибудь этот жмых выставят в музее имени блокады.
Сильва закрыла за нею и села продолжать письмо Ивану Михайловичу:
«Мы здоровы, а это пока главное.
…Музыкой я сейчас не сыта, чтобы не сказать большего. Приходится довольствоваться диапазоном звуков „тревога“ и „отбой“, последнее более приятно для уха. Зато в чтении себе не отказываю, не ставлю голодных норм».
В соседнем квартале — а может быть, это только показалось, что в соседнем — громыхнуло. Тревоги нет — значит, это от вчерашней тревоги. Говорят, фашисты сбрасывают магнитные мины замедленного действия. Ну, погодите…
Подошла к книжным полкам. «Милые вы мои друзья. Скоро мы с вами расстанемся. Подарите же в дорогу хорошие мысли».
Сколько написано о подвигах, о верности, о дружбе… Дружба — «нечто такое, чего недостает тебе…» Где ты сейчас, в какой землянке, так хорошо сказавший мне о дружбе? Но для меня в дружбе было и еще очень важное.
«Лучше ничего не сказать, чем сказать ничего».
«Слова неудобны именно тем, что у них очертания резче, чем у мысли».
Володя, ты поклялся, что мы еще встретимся. Где, когда?
И снова лекции. Тренировки за столом с пискливым зуммером. Бег в парке. Страшное чувство голода. Ужасающее известие: умер дед. Пять дней подряд приходила на Богословское кладбище рыть могилу. Мороз высушил слезы, свел скулы, впился каленой хваткой в руки. С похорон разошлись быстро, мать успела ей сунуть в руку два сухарика. Жевала их медленно, с расчетом, чтобы хватило до самого дома.
В парадной стоял Зыбин. Как всегда, краснолицый, нахохлившийся, тугой. Отметила про себя: «А он не дистрофик — даже обидно». Зыбин угодливо распахнул дверь:
— Слышал о вашем горе. Соболезную. Господи, да они же уморят нас… Ходят слухи, даже отрапортовали, что обойдутся без самолетов с продовольствием…
Она сначала даже не поняла, о ком это он: думала — о фрицах. А он, истолковав ее молчание иначе, вкрадчиво продолжал:
— А у самих литера!
— Так вы — о нашей власти? — Голос был простужен, слова давались с трудом, хотелось вцепиться в его мясистые щеки и трясти их, трясти, трясти. — Да кто же вам дал право? Вы же… Вы же… Маркэлом себя переиначили!
— Вы не очень-то!
Он произнес это неуверенно и воровато оглянулся.
— А я буду очень, — уже спокойно сказала она. — Предупреждаю, буду очень. И основоположники научного коммунизма вам, Зыбин, не помогут.
Он бежал вслед за ней по лестнице, уверяя, что обмолвился, что виной всему проклятый голод.
Хотелось поскорее выбить из памяти и его грязные слова, и его самого.
— Симочка, Зорянка! — крикнула она, входя в кухню. — Будем лед греть в кастрюльке.
С плиты сползло пальто, показались два больших глаза, потом еще два. Осторожно спустились на пол две девочки, одна — лет десяти, другая поменьше, запрокинули прозрачные мордашки, улыбаясь Сильве.
— Ах вы, родные мои! — захлопотала она. — Садитесь возле времянки. Сейчас будут огонь и сказочки!
— О Бармалее? — спросила маленькая.
— А я знаю. О Мальчише-Кибальчише, — сказала старшая.
Сильва легла на пол и изо всей силы дула в узкую конфорку, стараясь вызвать к жизни пламя, которое никак не хотело разгораться на мокрых щепах.
— А вот и не угадали! У меня сказка совсем новенькая. О добром волшебнике Кулинаре.
— А где он живет — в Африке?
— Нет, Зорянка, он живет у нас, в Ленинграде. Только никто не знал его адреса. А одна маленькая девочка догадалась, где его искать, и нашла. «Волшебник Кулинар, — сказала она. — Ты все умеешь делать. Я принесла тебе куклу, сделай мне, пожалуйста, из куклы пирожное…»
— А я не отдам куклу, — грустно сказала Симочка. — Не надо мне пирожное.
— Правильно, — быстро перестроилась Сильва. — Девочка принесла ему не куклу, а кубик. И тогда волшебник Кулинар сказал: «Возьми этот кубик, брось его в большой-пребольшой чан, где лежит очень много жмыхов от хлопка… И скажи: ахалай-махалай!»
Зорянка удивилась:
— Тетя Сильва, а мы еще никогда не ели… отхлопки. Это вкусно?